По-видимому, девушке передалось волнение Петра – позволила приехать к себе. Она жила в комнате с пожилой женщиной-врачом и, оберегая ее покой, никогда не приглашала Петра в общежитие. Правда, предупредила, что сейчас занимается уборкой – пусть не удивляется и извинит ее. Но он уже не слушал. Сбежал, перепрыгивая через ступеньки, вниз на улицу, где его ждала вызванная подполковником «эмка», и четверть часа спустя, также перепрыгивая через ступеньки, поднимался на четвертый этаж общежития.
   На его осторожный стук никто не ответил. Петро тихонько потянул на себя дверь.
   Катруся стояла на подоконнике и вешала занавески. Поднялась на цыпочки, стараясь дотянуться до высоко забитого гвоздя. Во всей ее фигуре было столько грации, что Петро застыл, боясь шевельнуться, чтобы не испугать девушку.
   Косые лучи осеннего солнца заглядывали в комнату, поблескивали на стекле, и силуэт Катруси четко очерчивался в окопном проеме. Эта секунда показалась Петру долгой-долгой, словно девушка окаменела на цыпочках! худенькая, с крутым абрисом груди.
   Катруся прицепила наконец занавеску. Оглянулась. Увидела Петра, бросила второй конец занавески и спрыгнула на пол.
   Кирилюк продолжал стоять, опираясь о косяк двери.
   – Прикрой дверь! Продует же…
   Даже эти, вполне реальные, слова не вывели его из оцепенения. Машинально закрыл дверь, обнял взглядом Катрусю. Никогда еще не была она так близка и желанна.
   – У тебя что-то случилось?… – начала девушка, но, заглянув Петру в глаза, все поняла. Подошла, положила обе ладони ему на грудь, прижалась к ним щекой. – Уже?
   – Да, – наклонился к девушке Петро.
   – Когда?
   – Очевидно, завтра.
   Катруся больше ни о чем не спрашивала. Знала – рано или поздно они разлучатся. Может, надолго. А может, навсегда. Она не тешила себя иллюзиями, однако этот день казался далеким и нереальным. И вот – наступил…
   – Я вернусь, Катруся, – как можно бодрее произнес Петро.
   – Конечно, вернешься, – оторвалась от него Катруся, стараясь выглядеть веселой. Петро понимал, чего стоит ей эта показная бодрость, и снова нежно обнял девушку.
   – Ждать меня будешь?
   Катруся ничего не ответила, только посмотрела с укором. Горячей ладонью гладила его щеку, потом потрогала пальцами губы, подбородок, будто не верила, что это действительно он, и эти морщинки возле губ – его, и прямые густые брови, и крутой подбородок – его… Боялась: отнимет руку – и Петра не станет. Но разве может такое быть? Как же нескладно все устроено в мире!
   Петро знал: через полтора часа он должен будет уйти. Полтора часа – до смешного мало…
   Почему-то Петру стало жаль себя. Впервые за все время пожалел, что приходится так быстро уезжать. Почему именно завтра, а не через педелю или месяц? Он невольно подумал об этом. Понимал: мелкая эта мыслишка, но не мог избавиться от нее. Это сердило его, нарушало душевное равновесие, не давало возможности сосредоточиться и сказать Катрусе все, что хотелось сказать.
   Девушка поняла его, вернее, почувствовала что-то и сказала вдруг:
   – Не волнуйся, милый, все будет хорошо…
   Эти простые слова сразу развеяли все сомнения Петра. Да, он просто волнуется, он не может не волноваться – это естественно и до глупости просто. Ему больно расставаться с Катрусей, и он еще не знает, как это сделать…
   …Карл Кремер потер подбородок пальцами, обтянутыми тонкой лайкой. Теперь уже все позади. Далеко-далеко. Лучше оставить мысли о Катрусе. Сейчас он не может позволить себе даже такой малости. Мысли его, как и он сам, должны быть «солидными» и «степенными».
   Петро вспомнил слова Левицкого, сказанные на прощание:
   – Неосторожное движение, слово, мимика – все может выдать тебя. Все будет зависеть от того, насколько ты влезешь в шкуру Кремера. Раньше рядом были друзья-подпольщики, Катря – все-таки легче. Теперь же ты будешь один – Кремер и только Кремер. Даже сны тебе должны будут сниться, – улыбнулся Левицкий, – «коммерческие». Всякие там векселя, банковские операции…
   Милый Иван Алексеевич! Я все помню… Но вы так и не знаете, о чем я подумал, расставаясь с Катрусей. Она помогла мне тогда. Своей душевностью, своей верой в меня.
   Теперь я спокоен и внимательно слежу за дорогой, а мыслями там – за тысячи километров отсюда. Никогда не забыть мне прощальный взгляд Катруси… Но не волнуйтесь, Иван Алексеевич, это не помешает мне; вспомните, ведь и вы любили когда-то…
   И хотя я не смогу до конца выполнить ваших пожеланий, «коммерческие» сны не будут мне сниться, по я буду осторожным и смелым, расчетливым и настойчивым. Я не отступлю ни на шаг и при необходимости пойду на любой риск, иначе я не смогу возвратиться к Катрусе с фальшивинкой в душе. И сколько потребуется – я буду носить личину Кремера, считать марки, торговать бриллиантами, улыбаться фрау Ирме и поддакивать Вайгангу.
   Я буду делать все…
   «Все ли? – подумал Петро. – Обманывать, быть жестоким, коварным? Может, не хватит духа?…»
   Карл Кремер снял шляпу, вытер вспотевший лоб платочком, улыбнулся самодовольно. Лицемерие, коварство, хитрость – без этого любой коммерсант обанкротится через месяц. И кто станет уважать Карла Кремера, если он не окажется хитрым, ловким?!
   Шоссе извивалось между лугами, чувствовалась близость реки. «Скоро город», – решил Карл. Действительно, за поворотом открылась панорама Дрездена. Кремер никогда не бывал здесь, но ему показывали несколько фильмов, сам он просматривал многочисленные фотографии города, поэтому и узнал его сразу. Над домами возвышался старинный королевский замок, а дальше – неповторимые контуры дворца Цвингер…
   Автобус спустился с пригорка – дворец скрылся за домами; въехали в пригород.
   Заметив будку телефона-автомата, Кремер попросил кондуктора остановить машину. Сверился с записью в блокноте и, не торопясь, набрал номер. Ответили сразу.
   – Позовите господина Рудольфа Рехана! – произнес тоном приказа.
* * *
   Возле входа в пивную, обняв столб фонаря, стоял здоровенный эсэсовец. Он посмотрел на Ульмана пустыми, осовелыми глазами, сплюнул и вдруг предложил:
   – Д-давай выпьем… Я сегодня д-добрый и угощаю…
   Но сразу же забыл про Ульмана, погрозил кулаком фонарю:
   – Д-долго т-ты еще будешь качаться, сволочь?…
   Фридрих обошел эсэсовца и толкнул массивную дверь. В нос ударил тяжелый запах пива, крепкого табака и человеческого пота. Пышная официантка чуть не зацепила Ульмана подносом, заставленным высокими кружками, сердито взглянула на него, но, узнав, приветливо улыбнулась.
   – Принеси мне пива, Лиза, – попросил Ульман и начал пробираться в уголок, к столику, занятому железнодорожниками.
   – Ты слыхал, Фридрих, о несчастном случае? – встретил его вопросом рыжий, длинный как жердь помощник диспетчера Петер Фогель.
   Ульман пожал плечами.
   – Неужели не слыхал? – обрадовался тот. Видно, ему очень хотелось рассказать: он дернул себя за ус, отодвинул кружку и перегнулся через стол к Ульману. – В самом деле не знаешь? Утром погиб Рапке…
   Ульман снял с подноса у Лизы кружку. Отпил половину и только тогда взглянул на Фогеля:
   – Кто выдумал этот вздор?
   – Но он же не врет, – сказал сосед Фогеля, – сегодня утром Рапке попал под поезд…
   – Да ну?! – ужаснулся Ульман.
   – Насмерть… – скороговоркой начал Фогель. – Я думаю, он не заметил вагонов… Утром такой туман был…
   – Точно, утром в двух шагах ничего нельзя было разобрать, – подтвердил Ульман. – Когда я шел домой…
   – Вот-вот… – перебил его Фогель. – Рапке, наверное, переходил колею, когда на него вагоны наехали. Бедняга и крикнуть не успел. Его зацепило буфером и бросило прямо под колеса…
   – Ты рассказываешь так, будто стоял рядом. Откуда такие подробности?
   – Все это теперь не имеет уже значения. – Машинист Клаус Мартке постучал кружкой по столу. – Лиза, пива!… Рапке все равно не воскресить! – Ульману показалось, что Клаус как-то странно глянул на соседний столик, где дремал плохо одетый мужчина. – Жаль Рапке, хороший был товарищ и честный работник…
   – Ты преувеличиваешь, Клаус, – начал было Ульман, но Мартке не дал ему договорить:
   – Помолчи, Фридрих, дай мне закончить. Мы с Рапке долго работали вместе, и я сожалею, что он попал именно под мой поезд…
   – Какое это имеет значение, Клаус! – Фогель отодвинул пустую кружку, позвал официантку. – Мы все слышали, что ты подавал сигналы. Твой эшелон растянулся метров на двести, а в этом проклятом тумане и за десять шагов ничего не было видно. Ты не виноват, даже тот, из гестапо, признал…
   – При чем тут гестапо? – насторожился Ульман.
   – А, да ты же ничего не знаешь! – обрадовался Фогель. Наклонился к Фридриху и зашептал: – Сперва приехал обычный следователь, составил акт, допросил свидетелей. Все как водится. А вечером прибыли двое в штатском. Снова допросы, осмотр места происшествия. Диспетчер сказал мне, что они из гестапо. Интересно, что им было нужно?
   Ульман незаметно переглянулся с Мартке. Клаус высоко поднял брови, указывая на одинокую фигуру за столиком. Встал и пошел через зал в туалет. Фридрих двинулся за ним.
   В туалете никого не было. Мартке начал мыть руки, став таким образом, чтобы наблюдать за дверью.
   – Осторожно, Фридрих, – предупредил тихо, – тот, за столиком, по-моему, из гестапо. Присмотрись: куртка замасленная, как у нашего брата-железнодорожника, а вид сытый. Да и не встречал я его никогда раньше.
   – Значит, зашевелились… – Ульман потянулся за полотенцем. Вытирал руки медленно. – Мы решили верно. Рапке стал агентом гестапо, и Штурмбергер погиб из-за него. Хорошо, что у старика Гейслера верный глаз, и он сразу разгадал, с кем встречался Рапке по вечерам. Теперь необходима особая осторожность. Штурмбергер намекнул Рапке, что на узле существует подпольная организация, и гестапо постарается распутать клубок. Предупреди товарищей: пока – никаких встреч. Возможно, гестаповцы знают больше, чем мы думаем.
   – Ты не оставил следов? – Заметив удивление Ульмана, Мартке пояснил: – Ну, с этим Рапке…
   – Все могут подтвердить, что я ушел домой за полчаса до того, как это случилось. Даже вахтер. А он наци…
   – Собаке – собачья смерть! – Выходя, Мартке столкнулся в дверях с человеком в замасленной куртке. Агент притворялся пьяным, но глаза смотрели трезво. Ульман вешал полотенце и не видел, как гестаповец окинул его изучающим взглядом. Обернувшись, нарочно толкнул агента, вежливо извинился и направился в зал.
   Пришел Курт Гейслер. тот самый рабочий, у которого был убит сын, и Фогель вцепился в него, рассказывая о смерти Рапке. Ульман незаметно перевел разговор на другoe. Этот Петер Фогель – страшный болтун, нельзя поручиться, что он не выкинет какой-нибудь глупости. Тем более гестаповец снова «клюет» за соседним столиком.
   – Только что я слышал по радио, – нарочно громко начал Ульман, – что наши войска в Польше контратакуют русских. Может, это начало нашего наступления?
   – Столько жертв, столько жертв… – прошептал Гейслер. Он выпил шнапса, его изнуренное лицо покраснело, глаза слезились. – Мой сын тоже убит в Польше…
   – Твой Генрих – герой! – воскликнул Фогель. – Он отдал жизнь в священной борьбе, и народ никогда не забудет его подвиг!
   Мартке едва заметно улыбнулся.
   – Да, мы никогда не забудем! – произнес громко, но закончил совсем тихо, чуть ли не шепотом: – И не простим!…
   – Генрих награжден Железным крестом второй степени, – не успокаивался Фогель. – Юноши нашего поселка завидуют ему!
   – Я никогда не увижу своего сына… – закрыл лицо руками Гейслер. – Моего маленького Генриха…
   – Нельзя быть эгоистом, Курт, – поучительно произнес Фогель. – Смерть одного человека ничто по сравнению с высшими интересами общества.
   «А сам дрожит за свою шкуру, как последний трус, – подумал Ульман. – Стал нацистом только затем, чтобы получить тепленькое местечко помощника диспетчера».
   Разглагольствования Фогеля разозлили Ульмана, и он пошел к стойке, чтобы выпить рюмку шнапса. Давненько он не пил – не потому, что не было денег или не было случая, – просто сам себе запретил пить, заметив, что после лишней рюмки проговорился как-то. Правда, компания была своя, другие высказывали более рискованные мысли, но они могли это себе позволить, а он – нет, потому что принадлежал не только себе и отвечал не только за себя. Кроме того, кто-кто, а Ульман лучше кого-либо знал, что не вовремя сказанное слово приводило иногда к таким последствиям, которые и предвидеть трудно. Гестапо – серьезный противник, и то, что старый немецкий коммунист Фридрих Ульман за столько лет не попал в ловушку, объясняется не только особенным отношением к нему коварной богини Фортуны…
   Но сегодня он все-таки выпьет рюмку. Лишь одну и только для того, чтобы перестало наконец трясти. Хотя Рапке и был мерзавцем, но Фридрих никак не может забыть последнего его взгляда – большие, выпуклые глаза, полные смертельного ужаса, муки и ненависти…
   Неприятно, жутко до сих пор, как вспомнишь, дрожат руки. Но у него не было иного выхода – под угрозу ставилась вся организация, и кому-то надо было рассчитаться с провокатором.
   Ульман выпил шнапс и, опершись на стойку, принялся разглядывать зал.
   В дальнем углу, составив два столика, пьянствовала компания эсэсовцев. Они горланили на всю пивную нацистские песни. Недалеко от эсэсовцев, возле стены, сидели двое в солдатских мундирах: один все время что-то растолковывал другому, а тот, совсем еще ребенок, покачивался и, казалось, не слушал товарища. Непрерывно хлопали входные двери. Одни пили пиво прямо возле, стойки, другие занимали столики и звали Лизу.
   Агенту гестапо, очевидно, надоела болтовня Фогеля, и он тоже подошел к стойке, заказал шнапса. Нехотя курил, прислушиваясь, о чем говорят железнодорожники, которые только что вошли и рассказывали хозяину последние новости.
   Гестаповец стоял рядом с Ульманом, и Фридрих имел возможность хорошо рассмотреть его. Сомнений не было – шпик. Замасленная и залатанная куртка так контрастировала со свежим, чисто выбритым лицом, что Ульман не смог сдержать улыбки.
   Фридрих скрутил толстую папиросу и попросил у гестаповца прикурить. Тот подал ему коробок спичек. Так и есть. Свой бы попросту – дал прикурить от сигареты. Да и руки эти никогда не знали мозолей.
   Фридрих глубоко затянулся, пустил дым под потолок. Положение действительно комичное. Он прикуривает у агента, а тот и не подозревает, что оказал услугу человеку, за поимку которого получил бы большую награду.
   Только несколько рабочих на узле знают, кто такой на самом деле Фридрих Ульман. Этого до конца не знает даже его сын Горст, а Горст – член нелегального коммунистического союза молодежи Германии. Бедный парень. Фридрих видит, как тяжело приходится сыну: мало, совсем мало молодежи разделяет его взгляды, Что поделаешь, с самых пеленок в юные головы вбиваются всяческие глупости…
   Незаметно для самого себя Ульман вздохнул: больше всего волновало то, что у некоторых потомственных пролетариев, его товарищей и друзей, росли дети, одурманенные нацистской пропагандой. А что можно сделать, когда приходится рассчитывать каждый шаг, а у фашистов – гитлерюгенд, в школе учителя вдалбливают юношам и девушкам, что только Гитлер возродит рейх, что они обязаны быть солдатами этого рейха, мужественными и преданными, что пожертвовать жизнью для фюрера – самое большое счастье. В школах поют «Вперед, легионеры!», в кинотеатрах идут военные боевики, молодежь марширует в колоннах, вооружена ножами и кинжалами.
   Каких неимоверных усилий стоило Ульману уберечь сына от всего этого безумства! Он вынужден был посылать его в школу, ведь должен же он в конце концов где-то изучать алгебру и физику, но каждый вечер беседовал с Горстом, рассказывал про Ленина и Тельмана, про настоящих коммунистов – своих друзей.
   Местные наци косо смотрели на старого Фридриха, его вызывал даже ортсгруппенляйтер [2]и допытывался, почему Горст не член гитлерюгенда. Чтобы тот ничего не заподозрил, Фридриху пришлось юлить, быть изворотливым, прикинуться даже дурачком…
   Ульман и до сих пор не знает, как это все удавалось ему долгие годы. И сын вырос, несмотря ни на что, хорошим, да и он, старик, остался вне подозрений. Может, потому, что никогда не противоречил начальству, усердно выполнял все распоряжения и всегда старался казаться простым, забитым рабочим, обыкновенным сцепщиком вагонов, который не интересуется ничем, кроме своей заработной платы, пайка, огорода возле домика, а вечерами любит посидеть в компании за кружкой пива. Вот так, как сейчас.
   Распахнулись двери, и в пивную, качаясь, ввалился тот самый пьяный эсэсовец, который подпирал фонарь перед входом в бар.
   – Го-го-го!… – закричали из-за сдвинутых столиков. – Герберт вернулся. Давай сюда, старина! Иди к нам!
   Эсэсовец сделал несколько неуверенных шагов к товарищам, как вдруг его внимание привлекли два солдата за столиком у стены.
   – Тыловая сволочь! – погрозил солдатам кулаком. Остановился, покачался несколько секунд. Ульман был уверен, что эсэсовец упадет, но он каким-то чудом сохранил равновесие. – Т-тыловая сволочь, – повторил и тут же ударил себя в грудь, выкрикивая: – А я иду на фронт!
   Один из солдат скосил на эсэсовца глаза, другой продолжал сидеть, положив голову на руки и покачиваясь.
   – Хайль Гитлер! – эсэсовец вскинул руку и придвинулся к самому столику. – Вы слышали, я иду на фронт! Воевать с русскими!
   В баре воцарилась тишина – запахло дебошем, все притихли выжидая.
   Солдат, который покачивался, поднял голову. Ульман увидел широко сидящие глаза, ровный нос и пухлые детские губы.
   – Неужели? – лицо юноши скривилось в иронической улыбке. – И на какой фронт собирается доблестный ротенфюрер?
   – Мы будем бить большевиков! – заревел эсэсовец. – Мы будем бить их всюду, где только встретим!
   – У ротенфюрера уже есть опыт? На каком участке фронта вы воевали? Под Москвой, Сталинградом или, может, под Варшавой?
   Эсэсовец засучил рукав, помахал здоровенным кулаком:
   – Вот мой опыт! Клянусь честью, эта рука не знала усталости!
   – А-а… – протянул солдат, – мы воевали, так сказать… Но теперь вам придется иметь дело с другим противником. Думаю, что он тоже будет вооружен…
   – Мне наплевать на то, что ты думаешь! – Ротенфюрер стукнул кулаком по столу так, что подскочили кружки. – Наша часть стояла в Италии, и мы уже встречались с врагом…
   – Прекрасные места! – издевательски усмехнулся юноша. – Средиземное море, пляжи, красивые девушки и для развлечения иногда небольшая перестрелка. Говорят, схватки с врагом там прописываются врачами для общего возбуждения организма!
   – Щенок!… – задохнулся эсэсовец, поднося кулак к самому носу солдата. – Посмей только раз еще гавкнуть, и ты познакомишься вот с этим!
   – Я прощаю вам этот пробел в воспитании, ротенфюрер, – засмеялся юноша, – и делаю это лишь потому, что вскоре у вас будет возможность воочию убедиться в своей ошибке. Конечно, если русские в первом же бою не подстрелят вас, как куропатку.
   – Что?! – захлебнулся от злости эсэсовец. – Что ты лепечешь?
   – Дай ему в рыло, Герберт! – громко посоветовал кто-то из друзей ротенфюрера. – Чтобы не вел провокационных разговоров…
   Эсэсовец оперся о край стола, размахнулся. Солдат встал и внезапно толкнул ротенфюрера так, что тот потерял равновесие и, хватая руками воздух, упал на пол.
   За столиками эсэсовцев поднялся шум.
   – Задержать его, – заорал кто-то, – он ответит перед трибуналом!
   Несколько человек метнулись к солдату. Он наклонился, вытащил из-под стола костыли, оперся на них, резким движением отодвинул стул и шагнул навстречу эсэсовцам.
   – Берите, что же вы остановились! – выкрикнул насмешливо. – Думаете, я испугаюсь трибунала?
   Эсэсовцы отступили. Один из них подошел к юноше, хлопнул его по плечу.
   – Так бы сразу и сказал… – пробормотал. – Кто знал, что ты за птица…
   Сначала Ульман ничего не понял и, только взглянув на ноги солдата, сообразил, в чем дело: юноша стоял, неестественно выставив вперед ногу, и всем стало ясно, что он опирается на протез. А над карманом мундира поблескивал Железный крест первой степени.
   – Я пробыл на Восточном фронте без малого три года, – выдохнул солдат, презрительно глядя на эсэсовцев, – и плевать хотел на пижонов, которые не нюхали настоящего пороха!
   – Ха, оказывается, он – свой человек! – ротенфюрер все еще пытался подняться. – Ты – настоящий парень, и давай выпьем!… Хозяин, бутылку шнапса!
   Хозяин метнулся за стойку, но солдат, тяжело опираясь на костыли, направился к выходу.
   – Он не пьет шнапс, – предупредительно улыбнулся его товарищ. – Видите, ему и так тяжело ходить…
   – Фриц, – остановился юноша, – я запрещаю тебе извиняться за меня!
   Солдат еще раз виновато улыбнулся и поплелся за другом.
   – Черт с ними, – разрядил атмосферу кто-то из эсэсовцев, – без них наша компания только выиграет!
   – П-правда, – еле проговорил ротенфюрер. Он наконец поднялся и стоял, опираясь на чье-то плело. – Не всегда Железный крест о чем-то говорит. Мне приходилось расстреливать сволоту, которая имела почему-то награды и повыше.
   – Мы уничтожим всех, кто сомневается в нашей победе! Хайль Гитлер! – выкрикнул здоровяк с нашивками унтершарфюрера.
   – Хайль! – заорали эсэсовцы.
   Перепуганные посетители пивной начали расходиться. Одним из первых выскользнул Фогель. Заметив, что гестаповец пошел за помощником диспетчера, Ульман подморгнул Мартке и вышел из бара.
   Мартке догнал его в темном проулке. Фридрих шел, тяжело шаркая ногами по сырому асфальту тротуара. Поднял воротник куртки, руки засунул в карманы. Казалось, пожилой, уставший рабочий, немного подвыпивший, возвращается без особого желания домой, где его ждут сварливая жена, нетопленная комната и стакан давно остывшего кофе.
   Несколько минут шли плечо к плечу, не разговаривая, углубившись каждый в свои мысли. Вдруг Ульман остановился, прислушался и, схватив Мартке за руку, потянул в сторону. Они присели за кустами – остатками живой изгороди вокруг разрушенной бомбами виллы, – Ульман прижал палец к губам. Послышались быстрые шаги, мимо прошел человек в надвинутом на лоб картузе. Рабочие узнали своего соседа по пивной.
   На перекрестке агент замешкался, оглянулся, но, заслышав далекие шаги, чуть ли не побежал по улице, ведущей к центру поселка.
   Ульман тихонько выругался.
   – Еще раз предупреждаю, – сказал, покусывая обломанную веточку, – пока они не успокоятся, никаких встреч, Единственно, что нужно сделать, – прижался к Мартке, зашептал на ухо, – завтра поймай Панкау. Его поставили на чехословацкую линию, и на той неделе он идет в рейс. Необходимо повидать пражских товарищей. Дашь ему адрес явки и пароль. Там приготовили для нас листовки. Пусть заберет и пока что подержит у себя.
   – Понятно. Больше ничего?
   – Все.
   Ульман выглянул из-за кустов. Закурили, несколько секунд постояли молча и разошлись по домам.
* * *
   Вайганг принимал заместителя шефа местного гестапо штурмбанфюрера СС Густава Эрлера. Они прохаживались по дорожкам сада, в глубине которого стояла трехэтажная вилла.
   Группенфюрер любил цветы. Клумбы подходили вплотную к асфальтовой площадке перед домом, где стояли автомобили, цветники тянулись вдоль аллей, а на открытых для солнца местах, всюду, где было хотя бы несколько метров свободной земли, росли кусты роз, огромные махровые георгины, разноцветные астры.
   Осень уже коснулась листьев деревьев, но хризантемы, георгины и астры еще цвели. Вайганг останавливался возле клумб, обрывал увядшие лепестки, любовался белыми хризантемами, редкостными почти черными цветами георгинов.
   – Этот цветочек, – нежно погладил сказочное переплетение снежно-белых лепестков, – я вывел еще до войны. И зовется он «Балерина». Видите, действительно напоминает пачку балерины, не так ли?
   Эрлер, сравнительно молодой еще человек, лет тридцати пяти, но полный и малоподвижный, еле успевал за группенфюрером. Он бы посадил на месте этих цветов картофель или репу – все-таки какая-то польза. Но поддакивал Вайгангу и громко высказывал свое восхищение.
   – Я никогда в жизни не видел таких прелестных цветов, как у вас, группенфюрер. Даже на выставках.
   – На выставках вы и не могли ничего увидеть, – пренебрежительно поморщился Вайганг. – Я могу пересчитать по пальцам всех настоящих цветоводов Германии.
   – И ни один из них ничего не стоит по сравнению с вами, шеф. – Эрлер хорошо знал уязвимое место группенфюрера и бил в цель без промаха.
   Действительно, Вайганг принял откровенное угодничество штурмбанфюрера за чистую монету – лицо его расплылось от удовольствия. В глубине души Вайганг считал свою политическую карьеру делом второстепенным, которое, к сожалению, забирает много времени и отвлекает от любимого занятия. Если бы не это, имя Вайганга наверняка стояло бы в ряду известных ботаников. И сейчас с его теоретическими работами и практическими достижениями в цветоводстве знакома вся Европа, более того, с ним считаются и к его мыслям прислушиваются даже прославленные голландские мастера. Но все это Вайганг считал лишь прелюдией к настоящей работе, он мечтал о последовательных экспериментах на научной основе, о совсем новых видах цветов, которыми он когда-нибудь удивит мир.