Страница:
"А теперь, -- добавила Иветта, -- папа и мама тоже будут делать
баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро". В одиннадцать
лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли
рядышком в сено, завернувшисьв мешок из-под картошки, который в этих
обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у
меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула
от боли.
"Что ты делаешь, Сандр?" -- прошептала она совсем другим голосом. Сандр
-- это ласкательное от Александр.
"Мы играем, -- прокаркал я. -- В папу-маму. А что? Как в жизни". Я
поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась,
совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный
экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было
жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами,
в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после
своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это
было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли
остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда
пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был консе. Потом, в другие
воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти
дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало
нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
-- Нет, на полном серьезе, -- продолжает Толстый, -- с кузинами опыта
не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же
они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь
вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и
распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей
крестной, -- я вам об этом уже объяснял, -- а первая взрослая женщина,
которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была
еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она
была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила
свадебные платья -- вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина.
Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она
снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей
матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной
задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее
задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти
ляжки, мадам! У меня кружилась голова. Я бы весь остаток жизни провел под ее
юбками, о горе мне! Устроившись там, как в палатке. В тепле. После каждого
ее прихода к нам мне нужно было несколько дней, чтобы прийти в себя! А ведь
она к нам приходила очень часто! Ну, и не только, конечно, шить туалеты для
маман, но и как подружка: попить кофейку или посплетничать, а также на рагу,
когда у них, или у нас резали поросенка.
Проходили годы, а я все мучился мыслями о том, когда же наступит тот
день, когда я смогу переспать с мадам Ляфиг. Тем более, что она была
серьезная дама. Хоть и хохотушка, но женщина достойная. А муж у нее был
здоровенный блондин. Когда он смотрел на меня своими бледными глазами, у
меня поджилки тряслись от страха. Если этому человеку наставить рога, то он
бы мог пойти на самое худшее! Если бы я трахнул его бабу, да если бы он об
этом узнал, то этот боров снял бы с меня шкуру, как кожуру с картошки! Он бы
сделал из меня лапшу! Чтобы собрать меня, не нужно было бы и носилок,
хватило бы промокашки. Да, годы шли, а я облизывался, заглядывая ей под
юбки! Думая о разных штучках, которые я ей сделаю, о штучках, которые я
попрошу, чтобы она сделала мне, и о всяких других, которые мы фатально
придумаем вместе. После ее ухода у меня начинались дикие головные боли.
Решения не находилось. Я так много вхолостую думал о ней, что становился
фаталистом. И с возрастом стал отказываться от своего желания. Я говорил
себе, что это никогда не произойдет -- мадам Ляфиг и я в одной кровати или
на соломе! Но вот в тот год, когда мне должно было исполниться пятнадцать
годков, женился дядя Фернан. Он был сводным братом маман. Большой повеса,
который обрюхатил половину нашего кантона. Он наконец втюрился в одну
богатую дочку местного маклера и растаял от любви. Бабники всегда
заканчивают так: обруч на палец, господин мэр, и веревка на шее. Ну, а
поскольку свадьба была солидная, надо было прийти в приличной одежде. Маман
купила мне на рынке темный костюм. Правда, не моего размера. Костюм на
шестнадцать лет мне был уже мал, а на восемнадцать болтался на мне, как на
вешалке. Но мне все-таки купили на восемнадцать лет. Он стоил дороже, но
маман так за меня была горда, что не посчиталась с этим. Она сказала мне,
чтобы я сходил к мадам Ляфиг подогнать костюм. Чтобы мадам Ляфиг, хоть она и
не шьет мужские костюмы, сделала на этот раз исключение -- ведь это для сына
ее лучшей подруги.
Итак, однажды вечером пошел я к Ляфигам, -- продолжает рассказывать
Толстый внимательно слушающей аудитории. -- Они жили на другом краю деревни,
на опушке леса. Портниха закрылась на все запоры. Мне пришлось долго
тарабанить в дверь, но она открыла только тогда, когда я назвался. Она мне
объяснила, что ее муж ушел на ужин по случаю окончания молотьбы, а она
боится оставаться ночью одна. Тем более, что дома не было Черныша,
громадного желтого пса, который всегда находился при своем хозяине.
"Ладно, давай займемся делом, надень костюм!" -- говорит она мне. Я
держу костюм на руке. Я оглядываюсь и ищу укромный уголок, чтобы
переодеться.
"Ты что не переодеваешься, Сандр?" -- удивленно спрашивает она.
Потом она понимает и краснеет.
"Правда, ты уже не мальчик. Иди сюда!"
Она приоткрывает мне дверь своей комнаты и оставляет меня одного.
Я подхожу к кровати, ее кровати, застеленной стеганым вышитым одеялом.
На стене, я помню, висело черное распятие, за руки Иисуса была засунута
ветка самшита. Рядом, в большой рамке, висели фотографии родителей Ляфиг.
Они сидели, прижавшись друг у другу, и челюсти у них отвисали, по причине
того, что в то время, когда их снимали на портрет, у них уже не было ни
одного зуба, а в деревне вставных челюстей не делали. Я по-быстрому
раздеваюсь. Мне боязно, что она войдет раньше времени. В два счета я влезаю
в брюки, чтобы прикрыть самое главное. Я трясусь, как миска со студнем на
горбу одногорбого верблюда!
Я ищу ширинку, и тут входит мадам Ляфиг. Она смотрит на меня и хохочет.
А я шарю/рукой по брюкам и никак не могу найти эту проклятую ширинку. "Ты
как царь Горох, Сандр, -- говорит она мне, а сама еще пуще хохочет, -- ты,
паренек, панталоны-то надел другой стороной". Это было на самом деле так. Я
потому и не мог застегнуть ширинку, что она была сзади, как у Чаплина. А я,
как кретин, искал ее. Я смотрел, как она смеется всей грудью, а у самого,
парни, дрожь по спине пробегала. Надо сказать, что одета она была
по-домашнему: что-то вроде халатика, простенькое и совсем легкое. От хохота
поплавки у нее надувались, как будто их подкачивали ножным насосом.
"Чего же ты мучаешься со своей ширинкой, раз она с другой стороны,
Сандр? -- наконец вымолвила она. -- Сними брюки и одень, как надо, мужчина
ты мой!"
И продолжая разговаривать, она в шутку потянула брюки и .. выпустила на
волю моего вздыбившегося вороного. От этого зрелища она лишилась дара речи.
Я не знал, как успокоить это стихийное бедствие. А у нее, у портнихи, уже
глаза лезли на лоб. Да так и остановились. Она оцепенела, стала, как
окаменелая.
"Да что с тобой происходит, Сандр, малыш мой?" -- запричитала пампушка,
позабыв снять наперсток с пальца. Мои глаза что-то бормотали, а колени
издавали крики "браво". Мы оба остолбенели. Мы взирали на эту колдовскую
штуковину и не знали, что с ней делать. Ничего не приходило нам в голову, ни
ей, ни мне, честное слово! Как будто мы нашли ее на дороге и не понимали, на
что это может сгодиться!
"Да что с тобой, Сандрик! Ведь в твоем возрасте это ненормально!" --
продолжала мадам Ляфиг.
Я что-то промямлил в ответ. А она добавила: "Я ничего подобного не
видела в жизни!" Я думаю, что от этих лестных слов я вспомнил правила
хорошего тона.
"Я вас люблю, мадам Ляфиг", -- выпалил я напропалую.
Она не ожидала этого.
"Ты шутишь!"
"Нет, нет", -- ответил я. И подошел к ней. Она страшно перепугалась и
попятилась назад. Она уверяла, что это невозможно. Она продолжала пятиться и
повалилась на кровать. А сверху с осуждением взирали на меня из своей рамкч
беззубые родители мужа госпожи Ляфнг. У них было очень паршивое настроение
-- ведь их сыну наставлял рога какой-то сопливый пятнадцатилетний пацан. Я
был еще неопытный в таких делах и путался в крючках ее причиндалов. Тогда
она сама помогла мне. Она стала совсем покорной. Она громко охала и
говорила, что это неразумно. Я был полностью с нею согласен, но ничего не
мог с собой поделать.
Хотите верьте, хотите нет, но когда я брал приступом мамашину портниху,
я думал не о том, что я делаю, а о том, что разглядывал у нее раньше, когда
она, стоя на коленях, подрубала подол платья моей маман в нашей кухне. Мне
сильно хотелось именно этих моментов. Не того, что я сейчас переживал с ней,
а тех мгновений, когда я тайком подглядывал за ней, распластавшись на животе
на пыльном полу. А все ж странные люди -- эти мальчишки, правда? Всегда им
хочется чего-нибудь этакого в дополнение к программе.
Толстый вытирает платком игривые воспоминания, которые струйками пота
текут по его красивому лицу соблазнителя.
-- Я еще раз повторяю, что лучше всего могут заняться воспитанием
чувств молодых людей и помочь им сделать первые шаги в жизни подруги их
матерей. Именно поэтому, граждане, если ваши супружницы являются подругами
матерей молодых ребят, которые исходят от переполняющих их желаний в одном
месте, то может случиться так, что им придется учить их умуразуму. Но вы не
ревнуйте, это просто акт милосердия и ничего больше! Удар ятагана по
якорному канату, чтобы одномачтовик мог выйти в открытое море. После того,
как молодой человек завалил зрелую даму, он чувствует себя сильным. Он
освобождается от комплексов и надувается от тщеславия, как петух на навозной
куче. Он становится хозяином жизни. И будет распоследней та женщина, которая
осмелится отвергнуть поползновения юного повесы.
Выразив таким образом свою убежденность. Толстый продолжает:
-- А теперь, как я уже рассмотрел вопрос о любви у молодых людей,
давайте поговорим об остальном. Вот как, согласно мне, должен вести себя
парень по отношению к своим предкам. С матерью надо быть любезным и
услужливым. Мать, парни, это святое дело на всю жизнь и после. Почему, уже
отдавая концы, столетний старик шепчет из последних сил "маман", а?
Это, в своем роде, красноречиво! Мать, по моему мнению, это то, что
делает смерть терпимой. Так же, как она учит вас жить, она вас учит и
умирать, потому что одновременно с жизнью дает вам смерть. И если она это
делает, значит так надо, доверьтесь ей. А когда наступит момент испустить
дух, не дергайтесь, сохраняйте спокойствие и думайте о вашей старушке.
Вспоминайте о зимних рассветах, когаз она вам запихивала в пасть большую
ложку рыбьего жира! Он казался противным, но ведь это делалось для вашего
блага.
Он на мгновение задумывается, внезапно озаренный ярким, идущим изнутри
пламенем.
-- Я помню, когда умерла моя мать, -- шепчет он. -- С ней случился
первый приступ, и я приехал навестить ее в больницу. Я видел ее первый раз в
такого рода заведении. Маман чувствовала себя не в своей тарелке, она вела
себя, как в гостях, и всего стеснялась. Когда сестра ставила ей градусник
или давала микстуру, она смущенно улыбалась и всем своим видом как-бы
говорила "не сердитесь на меня". Она походила на испуганную девчонку. Когда
она увидела, что я вхожу в палату, у нее было такое выражение, какое я ни за
что больше не встречу ни у кого на лице.
"Зачем ты беспокоишься, Сандрик", -- с трудом вымолвила она. -- Ни к
чему было тебе ехать в такую даль из Парижа, мне уже лучше".
Я обнял ее и ничего не сказал. Я был потрясен. Я говорил себе, почему и
как я смог бросить ее на долгие годы и подавал о себе весточки лишь
открытками: на рождество или из отпуска. На ее скулах играл румянец как на
калифорнийских яблоках.
"Как же ты нас напугала", -- выдавил я из себя.
"И не говори, Сандрик, я и сама уж было подумала, что я отхожу". '
А я с любопытством спрашиваю:
"И что же ты почувствовала?"
"То, что чувствуют, когда умирают", -- ответила она мне, как будто ей
уже приходилось раньше умирать, так же как и мне, будто мы оба знаем, что
ощущаешь в этот момент.
"Ты, наверное, напугалась?" -- спросил я ее.
"Нет, нет, нисколько! Я думала о тебе и твоем отце. Я отдалась на волю
судьбы... Ощущение было даже приятное".
Берю снимает свою шляпу и кладет ее перед собой с таким видом, будто
это жаркое с гарниром, которое он собирается отведать. Дрожь в голосе,
сухость в глазах, смиренное выражение на лице.
-- Она умерла через неделю после очередного приступа. Меня в тот момент
с ней не было. Узнав о случившемся, я еще раз подумал о нашем разговоре. Я
понял, что в этом гнусном мире, ребята, ничего не случается просто так. Если
моя мать провела что-то вроде репетиции перед тем, как умереть, значит она
хотела меня подбодрить. Сказать мне, прежде чем уйти в иной мир, что не
стоит страшиться отдать концы, что все идет как надо! Теперь я это знаю.
Только, чтобы это просечь, надо быть хорошим сыном, вы понимаете? Надо,
чтобы в сердце сохранялся контакт, всегда, всегда...
Он встает со стула, подходит к окну, открывает его и всей грудью
вдыхает порывы ветра, стегающие листья деревьев.
Он смотрит на часы и говорит, не поворачивая головы:
-- Время идет, а я знаю, что у вас сегодня вечером свободное время.
Если вы хотите прервать нашу лекцию, можете не стесняться и сказать мне об
этом.
В ответ ни звука. Тогда он поворачивает к нам лицо и вглядывается в нас
своими большими повлажневшими глазами.
Потом закрывает окно, возвращается за стол и, облокотившись на него,
произносит:
-- Я вижу, что вы с интересом слушаете мою лекцию, ребята. Я поздравляю
вас. В общем, если не считать сломанного стула, то вы отменные ученики.
Он встряхивается, как после купания, надевает картуз и продолжает
лекцию:
-- А с отцом надо поддерживать дружбу. Чтобы оба стали приятелями.
Предок никогда толком не знает, как надо вести себя со своим отпрыском. В
глубине души он даже побаивается своего пацана. Да, он имеет право отвесить
ему пару подзатыльников и поддать пинков под зад, но не может влезть в душу
своего шпингалета. Как бы он этого ни хотел.
Хотя его чадо и говорит ему приятные слова и оказывает ему знаки
внимания, он не знает, то ли это идет от чистого сердца, то ли, наоборот,
тот ломает комедию. Сколько пацанов говорят своему предку "милый папулечка",
а на самом деле думают: "катился бы ты ко всем чертям, старый хрен..." А
сколько таких, кто подает ему его трубку или комнатные тапочки, а сам
мечтает о том, чтобы трахнуть его по черепку стенными часами, висящими в
гостиной! Сколько таких, кто обещает ему, что когда он станет большим, то
заработает ему кучу денег, а сам думает про себя: "Да чтоб ты сдох и во рту
у тебя было полно красных муравьев!"
Молодой человек должен сам идти на контакт со своим предком. Когда
проходит время порки ремнем, стоптанных башмаков, когда мальчик вырастает из
своих коротких штанов и на верхней губе у него начинает отрастать пушок, он
должен полностью изменить свои взгляды на отношения в семье. Надо, чтобы он
доверялся своему папаше, делился с ним своими тайнами, рассказывал ему о
своих проделках, любовных приключениях и своих неприятностях. Если он
подцепил "три пера", то должен немедленно сказать об этом папе. Учитывая,
что с папой это тоже случалось, в этом нет ничего постыдного.
Теперь о его отношениях сссстрами и братьями. Ну, прежде всего, не быть
завистливым, сынки! Даже в самых бедных семьях встречаются алчные сукины
дети, которые, едва вылупившись на свет, тут же начинают точить зубы на
будущее наследство предков. Они дерутся между собой, чтобы разделить будущие
остатки. Некоторые даже дерутся из-за веника, забывая о том, что к нужному
моменту он уже истреплется. Я помню в нашей деревне была семья Бобишу. Так
вот, когда папаша и мамаша Бобишу дали дуба, их дети устроили страшный
кавардак! Два дня и две ночи, когда гроб с матерью еще стоял дома, они
метелили друг друга. Во время похорон на них были солнцезащитные очки, а
физиономии залеплены лейкопластырем. Можно было подумать, что они
участвовали в чемпионате Европы по боксу в среднем весе, но проиграли. У
старшего сына шнобель напоминал помидор со снятой кожурой, и он плевался
малыми коренными зубами на кладбищенскую аллею. Младший ковылял, опираясь на
костыль своего папаши (это была его часть наследства). После возвращения с
кладбища война вспыхнула с новой силой. В конце концов, для успокоения
совести они все в доме переломали. Это была настоящая бойня! Остались одни
лишь обломки. Ни одной тарелки, ни одного стула, ни одного шкафа, ни одной
кровати. Они все изрубили топором. Настоящие Жаны Барты! Атиллы! Все, что
могло гореть, они сожгли посреди двора. Все, что было из железа, они
погнули, все, что было из фарфора -- побили, а что было из материи, изорвали
в клочки. Их нашли потом на груде пепла и черепков. Все в кровище, в
изодранной одежде, обессилившие, опустошенные и разбитые. Их обнаружил
часовщик. Он принес им семейные ходики, которые мамаша Бобишу сдала ему в
ремонт, упустив таким образом свой последний час! Сил у них уже больше не
было, чтобы разбить их на кусочки, так они поделили их между собой: один
взял корпус, а второй маятник.
Берю с усилием проглатывает вязкую слюну.
-- Я вам подчеркиваю, что такое поведение достойно сожаления. Именно
поэтому надо тщательно избегать зависти между детьми. Многие, проявляя
заботу о всяких таких штуках, думают, что поступают правильно, когда делят
между пацанами, когда те еще совсем маленькие, шмотки, жратву или подарки.
Система дележки поровну очень опасна. Эти олухи начинают соображать, что
такое поровну, и принимаются мерить, взвешивать и проверять, на самом ли
деле их доли равные. Отсюда недовольство, притязания и все остальное прочее.
Лучше всего давать то одному, то другому по очереди, а можно и одному два
раза подряд, чтобы дать понять, что вы не придерживаетесь какой-то
определенной системы при разделе.
Молодой человек имеет право драться со своими братьями и сестрами. Это
вполне нормально, как говаривал мой дед: это разгоняет кровь по жилам. Но
прошу минуточку внимания! Своих сеструх он не должен колошматить так же, как
брательников. Братьев он молотит кулаками, а зассых надо бить ладонью, т.е.
давать ей пощечину или затрещину. Понятно?
Мы дружно поддакиваем.
-- Прекрасно, -- радуется Его Мудрейшество. -- Молодому человеку дано
одно из двух: либо он рассекает школьные науки, либо у него не хватает
шариков в голове. В первом случае ему надо всячески помогать. Поэтому для
бедных выделяют стипендии. Во втором случае продолжать учебу бесполезно.
Учитывая переполненность школ, лучше всего ориентировать того паренька, у
которого не все дома, на физический труд: подмастерье булочника, подручный
мясника, слесарь-водопроводчик, чернорабочий, маляр. В первом случае,
парень, который грызет гранит науки, рискует превратиться в зазнайку. Со
временем он может стать тем человеком, о котором говорится в моем учебнике.
Он учится охотиться, играть в теннис, в поло, в бридж, рассказывать
монологи, пилотировать самолет, играть в гольф, бренчать на пианино,
сочинять четверостишия и даже рисовать! Из него может получиться знаменитый
гражданин: будущий кавалер Ордена Почетного легиона, будущий президент. Во
втором случае, парень, который вкалывает руками, наоборот, рискует со всем
смириться, погрязнуть в посредственности и легкомыслии. Вывод: надо умерять
пыл одних и стимулировать других. Прививать непритязательные вкусы
башковитым и развивать честолюбие у работяг. Ученого надо привлекать к
занятиям народными видами спорта: велосипед, кэтч или бокс. А того мужика,
который набивает волдыри на ладонях, наоборот, следует учить теннису, охоте,
горнолыжному спорту.
Учтите, что сейчас происходит выравнивание. Сначала машина, потом
военная служба, а в конце женитьба. В наше время на всех социальных уровнях
люди помешались на машинах: как сыновья министров, так и дети потаскушек.
Все они мечтают о том, как будут рассекать воздух, сидя за баранкой "Ягуара"
модели "Е" или "Феррари".
Одни угоняют тачку у своего хозяина, другие -- у своего предка. Первых
называют "черные куртки", а вторых -- "золотые куртки". Фасон стрижки у них
почти одинаковый, если не считать того, что вторые стригутся исключительно у
"Кристиан Диор". Первые таскают в карманах велосипедные цепи, вторые --
пачки денег. Первых за провинность лупцуют, вторых слегка журят. Первых
сажают в тюрьму, а других лишают десерта. Первых хозяин выгоняет с работы,
вторых выгоняют из лицея. Первые пропускают свою электричку, вторые упускают
диплом бакалавра. Со вторыми, кажется, сейчас все вроде бы нормально, потому
что во всех порядочных магазинах аптекарских, хозяйственных и
продовольственных товаров такие дипломы продаются совершенно свободно.
Он делает паузу, заправляет волосы между своими слоновьими ушами и
сальными полями головного убора.
-- Я не хотел бы касаться темы лекции моего коллеги, который читает вам
социал-логию*, -- заявляет Ученый. -- Вместе с тем не мешало бы рассмотреть
вопрос детской преступности несколько под иным углом, чем это делают на
первых полосах газет и в суде.
Он закатывает жестом адвоката правый рукав, затем подхватывает левой
рукой правую руку жестом, каким берут на изготовку автомат, и, прицелившись
в нас указательным пальцем, развивает свою мысль:
-- Мы, ищейки, потом судьи, пресса, общественность, в общем, -- все мы,
называем этих "курточников" бедствием нашего века. Об их злодеяниях
ежедневно пишут газеты. Мы на все лады возмущаемся. Мы бы хотели изметелить
их так, чтобы они вообще никогда не поднялись с земли. Затолкать их в
мусоропровод или в очко уборной, камень на шею и -- хоп! в канал Святого
Мартэна кормить раков; покончить с ними раз и навсегда, чтобы была спокойна
наша совесть обывателей, как об этом говорится в учебниках права. Мы их
объявляем проклятыми, этих злых и драчливых хулиганов. Мы объявляем чумой
этих возмутителей спокойствия. Мы заявляем, что они годятся только для пули.
Мы бы очень хотели сделать из них мясо для атомных и анатомических
испытаний. Отдать их китаезам-завоевателям. Отправить их на съедение
конголезцам-людоедам, сиамцам, папуасам, грифам, крысам. Сварить из них
мыло, как это сделали с несчастными евреями во время второй мировой. И при
всем при этом мы умываем руки, что они живут в нужде. А пуще всего мы хотим,
чтобы они не грабили наши квартиры и не стреляли в нас из пистолета. Если не
считать
* Наш Берю, вероятно, имеет в виду социологию. -- Примеч. пер.
всего этого, что мы делаем для них, кроме того, что пинаем их в зад и
бросаем в тюрьму, я вас спрашиваю? И отвечаю: ничего!
Пылкий стучит по кафедре своим каменным кулаком.
-- Ничего! -- повторяет он. -- Ровным счетом ничего! Мне не раз
приходилось избивать их. Это моя работа. Они так быстро валились на землю,
что отпадала нужда отвешивать им вторую порцию. Уже после первого удара они
становились тем, кем были на самом деле: потерянными и растерянными парнями.
После этого я расспрашивал их, господа мои пройдохи-слушатели, и у меня
сложилось мнение, что их истории похожи одна на другую. Эти ребятки, которых
мы понаделали после войны в угаре освобождения, росли в гнусном климате
холодной войны. Все их детство прошло под вопросом: устроят рюски и мериканы
последнюю мировую драчку, йес или ньет? Не забывайте об обетованных бомбах!
Маленькая -- это такая бомбочка,. которая может разнести вдребезги только
один город. Средняя сметает с лица земли уже два или три департамента сразу,
а самая большая способна сдуть в одно мгновенье всю Европу, как свечку.
Тогда только и говорили, что об этих барышнях по имени "А" и "Н"! И так
продолжается уже двадцать лет. Едва начали говорить, что третья мировая
начнется, может быть, не из-за Берлина, как вдруг вылезает с угрозами Пекин.
Он обещает эту войну. И причем говорит открытым текстом, без всяких там
намеков.
"Дайте нам еще немного поработать сверхурочно, -- вопят желтушные дяди:
еще три грамма чудодейственного порошка сюда, несколько миллилитров
дерьмония туда, плюс щепотку хренония -- и вот вам всем назло готова
китайская бомба пекинес. Единственная и неповторимая, взаправдашняя, и мы
шарахнем ей по вашим отвратным рожам объевшихсядозапорашоколадомлюкс!
Замрите, капиталисты (ненастоящие Америки и настоящие России),
подождите, любезные, мы вылечим ваши сердечные болезни, удобрим ваши равнины
Виргинии и Украины! Мы вам приведем в порядок Францию! Подстрижем ее наголо,
под де Голля, от Дюнкерка до Средиземного моря!
Эй, Италия, мы покажем тебе, как легко снимается твой сапог! А этих
баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро". В одиннадцать
лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли
рядышком в сено, завернувшисьв мешок из-под картошки, который в этих
обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у
меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула
от боли.
"Что ты делаешь, Сандр?" -- прошептала она совсем другим голосом. Сандр
-- это ласкательное от Александр.
"Мы играем, -- прокаркал я. -- В папу-маму. А что? Как в жизни". Я
поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась,
совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный
экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было
жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами,
в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после
своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это
было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли
остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда
пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был консе. Потом, в другие
воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти
дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало
нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
-- Нет, на полном серьезе, -- продолжает Толстый, -- с кузинами опыта
не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же
они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь
вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и
распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей
крестной, -- я вам об этом уже объяснял, -- а первая взрослая женщина,
которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была
еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она
была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила
свадебные платья -- вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина.
Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она
снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей
матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной
задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее
задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти
ляжки, мадам! У меня кружилась голова. Я бы весь остаток жизни провел под ее
юбками, о горе мне! Устроившись там, как в палатке. В тепле. После каждого
ее прихода к нам мне нужно было несколько дней, чтобы прийти в себя! А ведь
она к нам приходила очень часто! Ну, и не только, конечно, шить туалеты для
маман, но и как подружка: попить кофейку или посплетничать, а также на рагу,
когда у них, или у нас резали поросенка.
Проходили годы, а я все мучился мыслями о том, когда же наступит тот
день, когда я смогу переспать с мадам Ляфиг. Тем более, что она была
серьезная дама. Хоть и хохотушка, но женщина достойная. А муж у нее был
здоровенный блондин. Когда он смотрел на меня своими бледными глазами, у
меня поджилки тряслись от страха. Если этому человеку наставить рога, то он
бы мог пойти на самое худшее! Если бы я трахнул его бабу, да если бы он об
этом узнал, то этот боров снял бы с меня шкуру, как кожуру с картошки! Он бы
сделал из меня лапшу! Чтобы собрать меня, не нужно было бы и носилок,
хватило бы промокашки. Да, годы шли, а я облизывался, заглядывая ей под
юбки! Думая о разных штучках, которые я ей сделаю, о штучках, которые я
попрошу, чтобы она сделала мне, и о всяких других, которые мы фатально
придумаем вместе. После ее ухода у меня начинались дикие головные боли.
Решения не находилось. Я так много вхолостую думал о ней, что становился
фаталистом. И с возрастом стал отказываться от своего желания. Я говорил
себе, что это никогда не произойдет -- мадам Ляфиг и я в одной кровати или
на соломе! Но вот в тот год, когда мне должно было исполниться пятнадцать
годков, женился дядя Фернан. Он был сводным братом маман. Большой повеса,
который обрюхатил половину нашего кантона. Он наконец втюрился в одну
богатую дочку местного маклера и растаял от любви. Бабники всегда
заканчивают так: обруч на палец, господин мэр, и веревка на шее. Ну, а
поскольку свадьба была солидная, надо было прийти в приличной одежде. Маман
купила мне на рынке темный костюм. Правда, не моего размера. Костюм на
шестнадцать лет мне был уже мал, а на восемнадцать болтался на мне, как на
вешалке. Но мне все-таки купили на восемнадцать лет. Он стоил дороже, но
маман так за меня была горда, что не посчиталась с этим. Она сказала мне,
чтобы я сходил к мадам Ляфиг подогнать костюм. Чтобы мадам Ляфиг, хоть она и
не шьет мужские костюмы, сделала на этот раз исключение -- ведь это для сына
ее лучшей подруги.
Итак, однажды вечером пошел я к Ляфигам, -- продолжает рассказывать
Толстый внимательно слушающей аудитории. -- Они жили на другом краю деревни,
на опушке леса. Портниха закрылась на все запоры. Мне пришлось долго
тарабанить в дверь, но она открыла только тогда, когда я назвался. Она мне
объяснила, что ее муж ушел на ужин по случаю окончания молотьбы, а она
боится оставаться ночью одна. Тем более, что дома не было Черныша,
громадного желтого пса, который всегда находился при своем хозяине.
"Ладно, давай займемся делом, надень костюм!" -- говорит она мне. Я
держу костюм на руке. Я оглядываюсь и ищу укромный уголок, чтобы
переодеться.
"Ты что не переодеваешься, Сандр?" -- удивленно спрашивает она.
Потом она понимает и краснеет.
"Правда, ты уже не мальчик. Иди сюда!"
Она приоткрывает мне дверь своей комнаты и оставляет меня одного.
Я подхожу к кровати, ее кровати, застеленной стеганым вышитым одеялом.
На стене, я помню, висело черное распятие, за руки Иисуса была засунута
ветка самшита. Рядом, в большой рамке, висели фотографии родителей Ляфиг.
Они сидели, прижавшись друг у другу, и челюсти у них отвисали, по причине
того, что в то время, когда их снимали на портрет, у них уже не было ни
одного зуба, а в деревне вставных челюстей не делали. Я по-быстрому
раздеваюсь. Мне боязно, что она войдет раньше времени. В два счета я влезаю
в брюки, чтобы прикрыть самое главное. Я трясусь, как миска со студнем на
горбу одногорбого верблюда!
Я ищу ширинку, и тут входит мадам Ляфиг. Она смотрит на меня и хохочет.
А я шарю/рукой по брюкам и никак не могу найти эту проклятую ширинку. "Ты
как царь Горох, Сандр, -- говорит она мне, а сама еще пуще хохочет, -- ты,
паренек, панталоны-то надел другой стороной". Это было на самом деле так. Я
потому и не мог застегнуть ширинку, что она была сзади, как у Чаплина. А я,
как кретин, искал ее. Я смотрел, как она смеется всей грудью, а у самого,
парни, дрожь по спине пробегала. Надо сказать, что одета она была
по-домашнему: что-то вроде халатика, простенькое и совсем легкое. От хохота
поплавки у нее надувались, как будто их подкачивали ножным насосом.
"Чего же ты мучаешься со своей ширинкой, раз она с другой стороны,
Сандр? -- наконец вымолвила она. -- Сними брюки и одень, как надо, мужчина
ты мой!"
И продолжая разговаривать, она в шутку потянула брюки и .. выпустила на
волю моего вздыбившегося вороного. От этого зрелища она лишилась дара речи.
Я не знал, как успокоить это стихийное бедствие. А у нее, у портнихи, уже
глаза лезли на лоб. Да так и остановились. Она оцепенела, стала, как
окаменелая.
"Да что с тобой происходит, Сандр, малыш мой?" -- запричитала пампушка,
позабыв снять наперсток с пальца. Мои глаза что-то бормотали, а колени
издавали крики "браво". Мы оба остолбенели. Мы взирали на эту колдовскую
штуковину и не знали, что с ней делать. Ничего не приходило нам в голову, ни
ей, ни мне, честное слово! Как будто мы нашли ее на дороге и не понимали, на
что это может сгодиться!
"Да что с тобой, Сандрик! Ведь в твоем возрасте это ненормально!" --
продолжала мадам Ляфиг.
Я что-то промямлил в ответ. А она добавила: "Я ничего подобного не
видела в жизни!" Я думаю, что от этих лестных слов я вспомнил правила
хорошего тона.
"Я вас люблю, мадам Ляфиг", -- выпалил я напропалую.
Она не ожидала этого.
"Ты шутишь!"
"Нет, нет", -- ответил я. И подошел к ней. Она страшно перепугалась и
попятилась назад. Она уверяла, что это невозможно. Она продолжала пятиться и
повалилась на кровать. А сверху с осуждением взирали на меня из своей рамкч
беззубые родители мужа госпожи Ляфнг. У них было очень паршивое настроение
-- ведь их сыну наставлял рога какой-то сопливый пятнадцатилетний пацан. Я
был еще неопытный в таких делах и путался в крючках ее причиндалов. Тогда
она сама помогла мне. Она стала совсем покорной. Она громко охала и
говорила, что это неразумно. Я был полностью с нею согласен, но ничего не
мог с собой поделать.
Хотите верьте, хотите нет, но когда я брал приступом мамашину портниху,
я думал не о том, что я делаю, а о том, что разглядывал у нее раньше, когда
она, стоя на коленях, подрубала подол платья моей маман в нашей кухне. Мне
сильно хотелось именно этих моментов. Не того, что я сейчас переживал с ней,
а тех мгновений, когда я тайком подглядывал за ней, распластавшись на животе
на пыльном полу. А все ж странные люди -- эти мальчишки, правда? Всегда им
хочется чего-нибудь этакого в дополнение к программе.
Толстый вытирает платком игривые воспоминания, которые струйками пота
текут по его красивому лицу соблазнителя.
-- Я еще раз повторяю, что лучше всего могут заняться воспитанием
чувств молодых людей и помочь им сделать первые шаги в жизни подруги их
матерей. Именно поэтому, граждане, если ваши супружницы являются подругами
матерей молодых ребят, которые исходят от переполняющих их желаний в одном
месте, то может случиться так, что им придется учить их умуразуму. Но вы не
ревнуйте, это просто акт милосердия и ничего больше! Удар ятагана по
якорному канату, чтобы одномачтовик мог выйти в открытое море. После того,
как молодой человек завалил зрелую даму, он чувствует себя сильным. Он
освобождается от комплексов и надувается от тщеславия, как петух на навозной
куче. Он становится хозяином жизни. И будет распоследней та женщина, которая
осмелится отвергнуть поползновения юного повесы.
Выразив таким образом свою убежденность. Толстый продолжает:
-- А теперь, как я уже рассмотрел вопрос о любви у молодых людей,
давайте поговорим об остальном. Вот как, согласно мне, должен вести себя
парень по отношению к своим предкам. С матерью надо быть любезным и
услужливым. Мать, парни, это святое дело на всю жизнь и после. Почему, уже
отдавая концы, столетний старик шепчет из последних сил "маман", а?
Это, в своем роде, красноречиво! Мать, по моему мнению, это то, что
делает смерть терпимой. Так же, как она учит вас жить, она вас учит и
умирать, потому что одновременно с жизнью дает вам смерть. И если она это
делает, значит так надо, доверьтесь ей. А когда наступит момент испустить
дух, не дергайтесь, сохраняйте спокойствие и думайте о вашей старушке.
Вспоминайте о зимних рассветах, когаз она вам запихивала в пасть большую
ложку рыбьего жира! Он казался противным, но ведь это делалось для вашего
блага.
Он на мгновение задумывается, внезапно озаренный ярким, идущим изнутри
пламенем.
-- Я помню, когда умерла моя мать, -- шепчет он. -- С ней случился
первый приступ, и я приехал навестить ее в больницу. Я видел ее первый раз в
такого рода заведении. Маман чувствовала себя не в своей тарелке, она вела
себя, как в гостях, и всего стеснялась. Когда сестра ставила ей градусник
или давала микстуру, она смущенно улыбалась и всем своим видом как-бы
говорила "не сердитесь на меня". Она походила на испуганную девчонку. Когда
она увидела, что я вхожу в палату, у нее было такое выражение, какое я ни за
что больше не встречу ни у кого на лице.
"Зачем ты беспокоишься, Сандрик", -- с трудом вымолвила она. -- Ни к
чему было тебе ехать в такую даль из Парижа, мне уже лучше".
Я обнял ее и ничего не сказал. Я был потрясен. Я говорил себе, почему и
как я смог бросить ее на долгие годы и подавал о себе весточки лишь
открытками: на рождество или из отпуска. На ее скулах играл румянец как на
калифорнийских яблоках.
"Как же ты нас напугала", -- выдавил я из себя.
"И не говори, Сандрик, я и сама уж было подумала, что я отхожу". '
А я с любопытством спрашиваю:
"И что же ты почувствовала?"
"То, что чувствуют, когда умирают", -- ответила она мне, как будто ей
уже приходилось раньше умирать, так же как и мне, будто мы оба знаем, что
ощущаешь в этот момент.
"Ты, наверное, напугалась?" -- спросил я ее.
"Нет, нет, нисколько! Я думала о тебе и твоем отце. Я отдалась на волю
судьбы... Ощущение было даже приятное".
Берю снимает свою шляпу и кладет ее перед собой с таким видом, будто
это жаркое с гарниром, которое он собирается отведать. Дрожь в голосе,
сухость в глазах, смиренное выражение на лице.
-- Она умерла через неделю после очередного приступа. Меня в тот момент
с ней не было. Узнав о случившемся, я еще раз подумал о нашем разговоре. Я
понял, что в этом гнусном мире, ребята, ничего не случается просто так. Если
моя мать провела что-то вроде репетиции перед тем, как умереть, значит она
хотела меня подбодрить. Сказать мне, прежде чем уйти в иной мир, что не
стоит страшиться отдать концы, что все идет как надо! Теперь я это знаю.
Только, чтобы это просечь, надо быть хорошим сыном, вы понимаете? Надо,
чтобы в сердце сохранялся контакт, всегда, всегда...
Он встает со стула, подходит к окну, открывает его и всей грудью
вдыхает порывы ветра, стегающие листья деревьев.
Он смотрит на часы и говорит, не поворачивая головы:
-- Время идет, а я знаю, что у вас сегодня вечером свободное время.
Если вы хотите прервать нашу лекцию, можете не стесняться и сказать мне об
этом.
В ответ ни звука. Тогда он поворачивает к нам лицо и вглядывается в нас
своими большими повлажневшими глазами.
Потом закрывает окно, возвращается за стол и, облокотившись на него,
произносит:
-- Я вижу, что вы с интересом слушаете мою лекцию, ребята. Я поздравляю
вас. В общем, если не считать сломанного стула, то вы отменные ученики.
Он встряхивается, как после купания, надевает картуз и продолжает
лекцию:
-- А с отцом надо поддерживать дружбу. Чтобы оба стали приятелями.
Предок никогда толком не знает, как надо вести себя со своим отпрыском. В
глубине души он даже побаивается своего пацана. Да, он имеет право отвесить
ему пару подзатыльников и поддать пинков под зад, но не может влезть в душу
своего шпингалета. Как бы он этого ни хотел.
Хотя его чадо и говорит ему приятные слова и оказывает ему знаки
внимания, он не знает, то ли это идет от чистого сердца, то ли, наоборот,
тот ломает комедию. Сколько пацанов говорят своему предку "милый папулечка",
а на самом деле думают: "катился бы ты ко всем чертям, старый хрен..." А
сколько таких, кто подает ему его трубку или комнатные тапочки, а сам
мечтает о том, чтобы трахнуть его по черепку стенными часами, висящими в
гостиной! Сколько таких, кто обещает ему, что когда он станет большим, то
заработает ему кучу денег, а сам думает про себя: "Да чтоб ты сдох и во рту
у тебя было полно красных муравьев!"
Молодой человек должен сам идти на контакт со своим предком. Когда
проходит время порки ремнем, стоптанных башмаков, когда мальчик вырастает из
своих коротких штанов и на верхней губе у него начинает отрастать пушок, он
должен полностью изменить свои взгляды на отношения в семье. Надо, чтобы он
доверялся своему папаше, делился с ним своими тайнами, рассказывал ему о
своих проделках, любовных приключениях и своих неприятностях. Если он
подцепил "три пера", то должен немедленно сказать об этом папе. Учитывая,
что с папой это тоже случалось, в этом нет ничего постыдного.
Теперь о его отношениях сссстрами и братьями. Ну, прежде всего, не быть
завистливым, сынки! Даже в самых бедных семьях встречаются алчные сукины
дети, которые, едва вылупившись на свет, тут же начинают точить зубы на
будущее наследство предков. Они дерутся между собой, чтобы разделить будущие
остатки. Некоторые даже дерутся из-за веника, забывая о том, что к нужному
моменту он уже истреплется. Я помню в нашей деревне была семья Бобишу. Так
вот, когда папаша и мамаша Бобишу дали дуба, их дети устроили страшный
кавардак! Два дня и две ночи, когда гроб с матерью еще стоял дома, они
метелили друг друга. Во время похорон на них были солнцезащитные очки, а
физиономии залеплены лейкопластырем. Можно было подумать, что они
участвовали в чемпионате Европы по боксу в среднем весе, но проиграли. У
старшего сына шнобель напоминал помидор со снятой кожурой, и он плевался
малыми коренными зубами на кладбищенскую аллею. Младший ковылял, опираясь на
костыль своего папаши (это была его часть наследства). После возвращения с
кладбища война вспыхнула с новой силой. В конце концов, для успокоения
совести они все в доме переломали. Это была настоящая бойня! Остались одни
лишь обломки. Ни одной тарелки, ни одного стула, ни одного шкафа, ни одной
кровати. Они все изрубили топором. Настоящие Жаны Барты! Атиллы! Все, что
могло гореть, они сожгли посреди двора. Все, что было из железа, они
погнули, все, что было из фарфора -- побили, а что было из материи, изорвали
в клочки. Их нашли потом на груде пепла и черепков. Все в кровище, в
изодранной одежде, обессилившие, опустошенные и разбитые. Их обнаружил
часовщик. Он принес им семейные ходики, которые мамаша Бобишу сдала ему в
ремонт, упустив таким образом свой последний час! Сил у них уже больше не
было, чтобы разбить их на кусочки, так они поделили их между собой: один
взял корпус, а второй маятник.
Берю с усилием проглатывает вязкую слюну.
-- Я вам подчеркиваю, что такое поведение достойно сожаления. Именно
поэтому надо тщательно избегать зависти между детьми. Многие, проявляя
заботу о всяких таких штуках, думают, что поступают правильно, когда делят
между пацанами, когда те еще совсем маленькие, шмотки, жратву или подарки.
Система дележки поровну очень опасна. Эти олухи начинают соображать, что
такое поровну, и принимаются мерить, взвешивать и проверять, на самом ли
деле их доли равные. Отсюда недовольство, притязания и все остальное прочее.
Лучше всего давать то одному, то другому по очереди, а можно и одному два
раза подряд, чтобы дать понять, что вы не придерживаетесь какой-то
определенной системы при разделе.
Молодой человек имеет право драться со своими братьями и сестрами. Это
вполне нормально, как говаривал мой дед: это разгоняет кровь по жилам. Но
прошу минуточку внимания! Своих сеструх он не должен колошматить так же, как
брательников. Братьев он молотит кулаками, а зассых надо бить ладонью, т.е.
давать ей пощечину или затрещину. Понятно?
Мы дружно поддакиваем.
-- Прекрасно, -- радуется Его Мудрейшество. -- Молодому человеку дано
одно из двух: либо он рассекает школьные науки, либо у него не хватает
шариков в голове. В первом случае ему надо всячески помогать. Поэтому для
бедных выделяют стипендии. Во втором случае продолжать учебу бесполезно.
Учитывая переполненность школ, лучше всего ориентировать того паренька, у
которого не все дома, на физический труд: подмастерье булочника, подручный
мясника, слесарь-водопроводчик, чернорабочий, маляр. В первом случае,
парень, который грызет гранит науки, рискует превратиться в зазнайку. Со
временем он может стать тем человеком, о котором говорится в моем учебнике.
Он учится охотиться, играть в теннис, в поло, в бридж, рассказывать
монологи, пилотировать самолет, играть в гольф, бренчать на пианино,
сочинять четверостишия и даже рисовать! Из него может получиться знаменитый
гражданин: будущий кавалер Ордена Почетного легиона, будущий президент. Во
втором случае, парень, который вкалывает руками, наоборот, рискует со всем
смириться, погрязнуть в посредственности и легкомыслии. Вывод: надо умерять
пыл одних и стимулировать других. Прививать непритязательные вкусы
башковитым и развивать честолюбие у работяг. Ученого надо привлекать к
занятиям народными видами спорта: велосипед, кэтч или бокс. А того мужика,
который набивает волдыри на ладонях, наоборот, следует учить теннису, охоте,
горнолыжному спорту.
Учтите, что сейчас происходит выравнивание. Сначала машина, потом
военная служба, а в конце женитьба. В наше время на всех социальных уровнях
люди помешались на машинах: как сыновья министров, так и дети потаскушек.
Все они мечтают о том, как будут рассекать воздух, сидя за баранкой "Ягуара"
модели "Е" или "Феррари".
Одни угоняют тачку у своего хозяина, другие -- у своего предка. Первых
называют "черные куртки", а вторых -- "золотые куртки". Фасон стрижки у них
почти одинаковый, если не считать того, что вторые стригутся исключительно у
"Кристиан Диор". Первые таскают в карманах велосипедные цепи, вторые --
пачки денег. Первых за провинность лупцуют, вторых слегка журят. Первых
сажают в тюрьму, а других лишают десерта. Первых хозяин выгоняет с работы,
вторых выгоняют из лицея. Первые пропускают свою электричку, вторые упускают
диплом бакалавра. Со вторыми, кажется, сейчас все вроде бы нормально, потому
что во всех порядочных магазинах аптекарских, хозяйственных и
продовольственных товаров такие дипломы продаются совершенно свободно.
Он делает паузу, заправляет волосы между своими слоновьими ушами и
сальными полями головного убора.
-- Я не хотел бы касаться темы лекции моего коллеги, который читает вам
социал-логию*, -- заявляет Ученый. -- Вместе с тем не мешало бы рассмотреть
вопрос детской преступности несколько под иным углом, чем это делают на
первых полосах газет и в суде.
Он закатывает жестом адвоката правый рукав, затем подхватывает левой
рукой правую руку жестом, каким берут на изготовку автомат, и, прицелившись
в нас указательным пальцем, развивает свою мысль:
-- Мы, ищейки, потом судьи, пресса, общественность, в общем, -- все мы,
называем этих "курточников" бедствием нашего века. Об их злодеяниях
ежедневно пишут газеты. Мы на все лады возмущаемся. Мы бы хотели изметелить
их так, чтобы они вообще никогда не поднялись с земли. Затолкать их в
мусоропровод или в очко уборной, камень на шею и -- хоп! в канал Святого
Мартэна кормить раков; покончить с ними раз и навсегда, чтобы была спокойна
наша совесть обывателей, как об этом говорится в учебниках права. Мы их
объявляем проклятыми, этих злых и драчливых хулиганов. Мы объявляем чумой
этих возмутителей спокойствия. Мы заявляем, что они годятся только для пули.
Мы бы очень хотели сделать из них мясо для атомных и анатомических
испытаний. Отдать их китаезам-завоевателям. Отправить их на съедение
конголезцам-людоедам, сиамцам, папуасам, грифам, крысам. Сварить из них
мыло, как это сделали с несчастными евреями во время второй мировой. И при
всем при этом мы умываем руки, что они живут в нужде. А пуще всего мы хотим,
чтобы они не грабили наши квартиры и не стреляли в нас из пистолета. Если не
считать
* Наш Берю, вероятно, имеет в виду социологию. -- Примеч. пер.
всего этого, что мы делаем для них, кроме того, что пинаем их в зад и
бросаем в тюрьму, я вас спрашиваю? И отвечаю: ничего!
Пылкий стучит по кафедре своим каменным кулаком.
-- Ничего! -- повторяет он. -- Ровным счетом ничего! Мне не раз
приходилось избивать их. Это моя работа. Они так быстро валились на землю,
что отпадала нужда отвешивать им вторую порцию. Уже после первого удара они
становились тем, кем были на самом деле: потерянными и растерянными парнями.
После этого я расспрашивал их, господа мои пройдохи-слушатели, и у меня
сложилось мнение, что их истории похожи одна на другую. Эти ребятки, которых
мы понаделали после войны в угаре освобождения, росли в гнусном климате
холодной войны. Все их детство прошло под вопросом: устроят рюски и мериканы
последнюю мировую драчку, йес или ньет? Не забывайте об обетованных бомбах!
Маленькая -- это такая бомбочка,. которая может разнести вдребезги только
один город. Средняя сметает с лица земли уже два или три департамента сразу,
а самая большая способна сдуть в одно мгновенье всю Европу, как свечку.
Тогда только и говорили, что об этих барышнях по имени "А" и "Н"! И так
продолжается уже двадцать лет. Едва начали говорить, что третья мировая
начнется, может быть, не из-за Берлина, как вдруг вылезает с угрозами Пекин.
Он обещает эту войну. И причем говорит открытым текстом, без всяких там
намеков.
"Дайте нам еще немного поработать сверхурочно, -- вопят желтушные дяди:
еще три грамма чудодейственного порошка сюда, несколько миллилитров
дерьмония туда, плюс щепотку хренония -- и вот вам всем назло готова
китайская бомба пекинес. Единственная и неповторимая, взаправдашняя, и мы
шарахнем ей по вашим отвратным рожам объевшихсядозапорашоколадомлюкс!
Замрите, капиталисты (ненастоящие Америки и настоящие России),
подождите, любезные, мы вылечим ваши сердечные болезни, удобрим ваши равнины
Виргинии и Украины! Мы вам приведем в порядок Францию! Подстрижем ее наголо,
под де Голля, от Дюнкерка до Средиземного моря!
Эй, Италия, мы покажем тебе, как легко снимается твой сапог! А этих