Страница:
омерзительную смесь, чтобы, она жгла мне язык и возбуждала мозг. Я все
равно ее выпью, пусть даже придется заставлять меня пить насильно: я ведь
хочу сделаться сумасшедшим и почувствовать себя молодым, хотя бы на час, а
потом умереть. Вы увидите, Тренмор, как я бываю красив, когда я пьян, как
на меня нисходит божественная поэзия, как небесный огонь зажигает мою
мысль, в то время как огонь лихорадки бежит по моим жилам. Скорее,
дымящийся бокал на столе. Эй вы, немощные гуляки, бессильные распутники,
вызываю вас всех! Вы посмеялись надо мной, так посмотрим, кто из вас
теперь окажется крепче меня?
- Кто же избавит нас от этого молокососа, от этого хвастуна? - сказал
Антонио, обращаясь к Цамарелли. - Не довольно ли нам переносить его наглые
выходки?
- Оставьте его в покое, - ответил Цамарелли, - он сам старается
поскорее избавить нас от своего присутствия.
Стенио залпом выпил пряное вино, и через несколько мгновений у него
начались страшные боли, вся его блеклая кожа покрылась красными пятнами.
На лбу у него выступил пот, а в глазах появился какой-то жестокий блеск.
- Ты страдаешь, Стенио! - вскричал Марино торжествующе.
- Нет, - ответил Стенио.
- В таком случае спой нам что-нибудь из твоих навеянных вином песен.
- Стенио, вы не можете петь, - сказала Пульхерия, - лучше не пробуйте.
- Я буду петь, - сказал Стенио, - неужели я потерял голос? Неужели я
уже больше не тот, кому вы так восторженно аплодировали и чьи песни
опьяняли вас сильней, чем вино?
- Это верно, - вскричали все присутствующие, - пой, Стенио, пой!
И они обступили стол, ибо ни один из них не мог отрицать, что у Стенио
есть поэтический дар, и все покорялись ему безраздельно, когда в нем,
совсем обессилевшем от разгула, вспыхивал вдруг огонь поэзии. Вот что он
пел своим изменившимся, но все еще полным тонких модуляций голосом:
Пусть кипрское вино мне обжигает жилы,
Из сердца вытравить хочу я все, чем жил я,
Воспоминаний рой,
Что мучит вдруг тревогой безысходной
И тучей, отраженной в глади водной,
Смущает мой покой!
Забудь, забудь иль вспоминай пореже
О днях, что прожил с головою свежей,
Сотри их след.
Не все ль равно, был трезв иль пьян вчера ты
И знал иль нет, что ждет тебя утрата
Всех безмятежных лет.
- Голос твой слабеет, Стенио! - крикнул Марино с конца стола. - Ты как
будто пытаешься сочинить стихи, а они даются тебе с трудом. Помню, было
время, когда ты импровизировал по двенадцати строф и не заставлял нас
столько времени томиться. Но теперь ты себе изменил, Стенио. И любовница
твоя и муза - обе устали от тебя.
Стенио в ответ только презрительно на него посмотрел; потом он ударил
по столу кулаком и продолжал более уверенным голосом:
Вина, вина! Пускай взыграют трубы,
Пусть пена через край, пусть погрузятся губы
В светящийся поток,
И пересохнут вновь, и жаждут без предела,
Пусть жарче кровь, пусть исступленней тело,
Ведь во хмелю я - бог.
Хочу, чтоб все дневное умолкало,
Чтоб меркло солнце, чтоб одни бокалы,
Средь вечной тьмы,
Сдвигались, чтоб - от встреч до расставанья
Гремели так, как в бурю в океане
Гремят валы.
И если взгляд вопьется в вихри оргий
И губы, задрожав, потянутся в восторге
К другим, спьяна,
Хочу отдаться ласке безотказной
И дев нагих продажные соблазны
Вкусить сполна.
- Стенио, ты бледнеешь! - воскликнул Марино. - Перестань петь, а не то
твоя последняя строфа кончится последним вздохом.
- Не смей меня больше перебивать, - воскликнул Стенио в гневе, - не то
я заткну тебе глотку стаканом!
Потом он вытер катившийся со лба пот и голосом мужественным и сочным,
который контрастировал с его изможденным видом и синеватой бледностью,
распространявшейся по разгоряченному лицу, продолжал:
А если бред на дни туманом ляжет
И в смерти светлой мне господь откажет
Оставив искус всех
Безудержных желаний - плоти хилой,
Чтоб скрежетал зубами я без силы,
Былых лишась утех,
Хочу, чтоб, вновь пролившися в избытке,
Часов последних медленную пытку,
Что хитрый судия
Измыслил, ты, вино, мне сократило,
Чтоб плоть в объятьях сомкнутых остыла
И бога проклял я!
Окончив эту фразу, Стенио совсем посинел, руки его задрожали, и он
выронил бокал, который собирался поднести к губам. Он попытался окинуть
торжествующим взглядом своих собутыльников, пораженных этой храбростью и
восхищенных мужественными звуками, которые он еще сумел извлечь из своей
надорванной груди. Но тело его больше не могло уже выдержать этого
насильственного единоборства с волей. Оно ослабело, и Стенио, охваченный
снова прострацией, упал на пол без чувств; падая, он ударился головой о
кресло Пульхерии, и платье куртизанки обагрилось его кровью. На крики
Цинцолины сбежались другие женщины. Видя, что они возвращаются, блистая
драгоценностями и красотой, все позабыли о Стенио. Пульхерия с помощью
своего пажа и Тренмора перенесла Стенио в сад и уложила в тени деревьев
возле фонтана, воды которого лились в бассейн великолепного каррарского
мрамора.
- Оставьте меня одного с ним, - сказал Тренмор куртизанке, - теперь он
принадлежит только мне.
Цинцолина, по натуре существо доброе и беззаботное, запечатлев поцелуй
на холодных губах Стенио, поручила его богу и Тренмору; уходя, она глубоко
вздохнула, после чего вернулась на пиршество, где теперь стало еще веселее
и шумнее.
- В другой раз, - сказал Марино, протягивая Цинцолине бокал с вином, -
ты уже, надеюсь, не станешь давать этому пропойце Стенио пить из твоего
бокала. Это работа Челлини; хорошо еще, что его не повредили, когда
уронили на пол.
Придя в себя, Стенио презрительно посмотрел на хлопотавшего возле него
друга.
- Почему мы здесь одни? - спросил он. - Почему нас выгнали из дома, как
прокаженных?
- Вам не следует больше возвращаться на эту оргию, - сказал Тренмор, -
потому что сами собутыльники ваши презирают вас и гонят вон. Вы все
потеряли, все погубили; вы забыли бога, вы надругались над всем
человеческим. Вам остались только узы дружбы, она-то вас всегда приютит.
- А чем мне поможет дружба? - с горечью сказал Стенио. - Разве не она
первая устала от меня и объявила, что ничего не может для меня сделать?
- Это вы сами ее оттолкнули; это вы презрели ее благодеяния и от них
отказались. Несчастное дитя! Вернитесь к нам, вернитесь к себе самому.
Лелия зовет вас; если вы признаете свои заблуждения, Лелия о них
позабудет...
- Оставьте меня! - гневно вскричал Стенио. - Никогда не произносите при
мне имени этой женщины. Это ее проклятое влияние растлило мои молодые
годы; это ее дьявольская ирония открыла мне глаза и показала жизнь во всей
ее наготе, во всем уродстве. Не говорите мне больше о Лелии: я больше ее
не знаю, я позабыл, как она выглядит. Я далее не знаю, любил ли я ее
когда-нибудь. Сто лет прошло с тех пор, как я ее оставил. Если бы я теперь
ее увидал, я бы расхохотался от жалости, стоило бы мне только вспомнить о
том, что за это время я обладал сотнею женщин, более красивых, более юных,
более чистых и более пылких, чем она, и что я досыта испил с ними
наслаждения. Для чего же мне теперь гнуть колени перед этим мраморным
идолом? Даже если бы у меня был пламенный взгляд Пигмалиона и добрая воля
богов, чтобы оживить этот мрамор, на что он мне нужен? Что может она мне
дать такого, чего нет у других? Было время, когда я верил в бесконечные
радости, в неземные наслаждения. В ее объятиях мечтал я о высшем
блаженстве, об экстазе ангелов у ног всевышнего. Но сегодня я больше не
верю ни в небеса, ни в ангелов, ни в бога, ни в Лелию. Я познал
человеческие радости; я уже больше не могу их переоценить. Это Лелия
позаботилась о том, чтобы меня просветить. Теперь я достаточно всего знаю,
знаю, может быть, больше, чем она сама! Пусть она лучше об этом не
напоминает, не то я отомщу ей за все то зло, которое она мне причинила.
- Горечь твоя успокаивает меня, гнев твой мне нравится, - сказал
Тренмор. - Я боялся, что ты будешь бесчувствен к прошлому. Теперь я вижу,
что оно глубоко тебя волнует и что сопротивление Лелии осталось у тебя в
памяти, как незажившая рана. Да будет благословен господь! Стенио потерял
только здоровье; душа его полна сил и надежд на будущее.
- Блистательный философ, насмешливый стоик, - вскричал Стенио, приходя
в ярость, - вы что, явились сюда, чтобы отравить своими оскорблениями мои
последние часы, или по глупости своей вы находите удовольствие в том,
чтобы бесстрастным взором смотреть на мои страдания? Вернитесь туда,
откуда пришли, и дайте мне умереть среди суеты и разгула. Не презирайте
последних усилий души, может быть и раздавленной своими заблуждениями, но
зато не униженной ничьим сочувствием.
Тренмор опустил голову и молчал. Он подыскивал слова, которые могли бы
смягчить горечь этой неистовой гордыни, и сердце его наполнилось грустью.
Его суровое лицо потеряло привычное спокойствие, и слезы выступили у него
на глазах.
Стенио заметил их и был растроган до глубины души. Их взгляды
встретились; в глазах Тренмора было столько страдания, что Стенио,
почувствовав себя побежденным, проникся жалостью к самому себе. Насмешка и
равнодушие, которые окружали его уже давно, приучили его краснеть за свои
страдания. Когда он почувствовал, что дружеское участие смягчает ему
сердце, он в первую минуту не хотел этому верить, а потом, окончательно
покорившись, порывисто кинулся в объятия Тренмора. Но тут же он устыдился
своего порыва, а вскочив, увидел женщину, закутанную в венецианский плащ,
- проскользнув мимо него, она укрылась в тени беседки. Это была принцесса
Клавдия, в сопровождении одной из своих приближенных направлявшаяся в
какой-то садовый павильон.
- Ну конечно, - сказал Стенио, поправляя воротник батистовой рубашки и
закалывая его бриллиантовым аграфом, - я не могу допустить, чтобы бедное
дитя томилось по мне, и не пожалеть ее. Цинцолина, верно, забыла, что эта
девочка должна прийти. Долг чести требует, чтобы я первым пришел на
свидание.
В ту же минуту Стенио повернул голову туда, куда шла Клавдия. Его
измятое лицо сразу помолодело. Грудь его вздымалась от желаний. Он вырвал
руку из руки Тренмора и быстро побежал к павильону, стараясь опередить
Клавдию; но вскоре он замедлил шаг и со спокойной небрежностью побрел к
своей цели.
Он подошел к дверям павильона одновременно с ней и, задыхаясь от
усталости, облокотился о перила крыльца. Юная принцесса, вся красная от
смущения и дрожавшая от радости, решила, что поэт, предмет ее любви,
охвачен волнением и смущен так же, как она. Но Стенио, немного
оживившийся, завидев блеск ее черных глаз, предложил ей руку, чтобы войти
вместе с нею, и в движениях его была уверенность герольда и церемонная
вежливость камергера.
Когда они остались одни и когда она села, лицо ее все еще пылало и она
продолжала дрожать. Стенио какое-то время в молчании на нее смотрел.
Принцесса Клавдия была еще очень юна; формы ее тела, правда, уже
определились, но еще не окончательно развились; непомерно длинные ресницы,
желтизна кожи, преждевременно ставшей гладкой и шелковистой, едва заметные
синие круги вокруг темных глаз, болезненный и утомленный вид - все
говорило о преждевременно наступившей зрелости, о необузданном
воображении. Несмотря на все эти признаки, указывавшие на горячность ее
натуры и предвещавшие ей будущее, полное гроз, Клавдия сохранила еще все
стыдливое очарование юности. Волнение свое она не умела скрыть, но вместе
с тем была не в силах еще до конца обнаружить. Ее дрожащие губы, казалось,
звали к поцелую, но глаза были влажны от слез; ее не окончательно еще
установившийся голос, казалось, просил пощады и покровительства; желание и
испуг потрясали все это хрупкое существо, в котором стыдливое целомудрие
смешивалось с огнем страсти.
Охваченный восхищением, Стенио сначала подивился в душе, что ему
досталось такое великое сокровище. В первый раз ему приходилось видеть
принцессу так близко и уделять ей столько внимания. Она оказалась гораздо
красивее и соблазнительнее, чем он ожидал. Но его угасшие и пресытившиеся
чувства не могли уже больше обмануть его разум, скептический и холодный. В
одно мгновение он рассмотрел Клавдию и взглядом своим овладел ею всей,
начиная от пышных волос, собранных жемчужною сеткой, и кончая маленькими
ножками в шелковых туфельках. Мысленно он представил себе всю ее будущую
жизнь, начиная от этой первой причуды, бросившей ее в объятия бедного
поэта, и кончая отвратительными ласками и развратом высокопоставленной
старости. Огорченный, испуганный, а главное, охваченный беспредельным
отвращением, Стенио смотрел на нее странным взглядом и не мог вымолвить ни
слова. Когда он заметил, в какое глупое положение его ставит задумчивость,
он попытался подойти к ней и что-то сказать. Но ему никогда еще не
удавалось притвориться влюбленным, и он спросил с любопытством и вместе с
тем строго, по-отечески беря ее за руку:
- Сколько же вам лет?
- Четырнадцать, - ответила юная принцесса, растерянная и совсем
оторопевшая от удивления, огорчения, гнева и страха.
- Ну так вот, дитя мое, - сказал Стенио, - попроси у своего духовника,
чтобы он отпустил тебе твой грех, который заключается в том, что ты пришла
сюда, и возблагодари господа за то, что на целый год, то есть на целое
столетие, он опоздал связать твою судьбу с судьбой Стенио.
Не успел он договорить эти слова, как дуэнья принцессы, остававшаяся в
амбразуре окна, чтобы наблюдать за поведением обоих любовников, бросилась
к ним, и, приняв в свои объятия плачущую Клавдию, стала осыпать Стенио
упреками.
- Наглец! - вскричала она. - Так-то вы принимаете милость, которую вам
оказывает ее высочество, удостоившая оказать вам честь своим взглядом? На
колени, подлый, на колени! Если ваша грубая душа не растрогана такой
редкостной красотой, которой нет равной во всей вселенной, пусть хоть ваша
наглость уступит место уважению, которое вам надлежит воздать дочери
Бамбуччи.
- Если дочь Бамбуччи соизволила опуститься до меня, - ответил Стенио, -
она, должно быть, уже заранее смирилась с тем, чтобы я обошелся с нею как
с равной. Если сейчас она в этом раскаивается, то тем лучше для нее. К
тому же это единственное наказание, которое она понесет за свое
неблагоразумие, но она может похвастаться тем, что пресвятая дева привела
ее сюда наутро после оргии, а не накануне ее. Женщины, выслушайте меня,
выслушайте обе слова человека, которого близость смерти делает мудрым.
Выслушайте вы, дуэнья с грязной душонкой и подлыми замашками, и вы, юная
девушка с преждевременно развившимися страстями, с роковой и опасной
красотою, выслушайте меня! И прежде всего вы, титулованная куртизанка,
маркиза, в чьем сердце прячется столько же пороков, сколько морщин на
лице, вы должны быть благодарны беззаботности Стенио: не пройдет и часа,
как она изгладит из его памяти все, что сейчас случилось; если бы не она,
вы были бы разоблачены перед всем двором и изгнаны, как вы того заслужили,
семьей, хрупкий отпрыск которой вы собрались погубить. Убирайтесь отсюда,
распутство и корысть, угодничество и низкопоклонство, предательство,
проказа всех наций, позор и мерзость человеческого рода! А ты, несчастное
дитя, - добавил он, вырывая Клавдию из объятий дуэньи и вытаскивая ее к
свету, побагровевшую от отчаяния и стыда, - слушай меня внимательно и если
когда-нибудь, занесенная далеко судьбой и страстями, ты в ужасе оглянешься
назад на лучшие годы жизни, которые ты погубила, на твое поруганное
целомудрие, вспомни о Стенио и остановись на краю пропасти. Взгляни на
меня, Клавдия, взгляни прямо, без страха и волнения, на этого человека -
тебе кажется, что ты им увлеклась, но я уверен, что ты ни разу на него
даже не взглянула. В твоем возрасте сердце бывает взволнованно и
нетерпеливо. Оно призывает другое, находит в нем отклик, оно рискует,
доверяется, отдается. Но горе тем, кто злоупотребит невинностью и
чистотой! Вот ты, Клавдия, слышала стихи человека, которого считала
молодым, красивым, страстным. Взгляни же на него, бедная Клавдия, вот тот
призрак, который ты любила; вот его облысевшая голова, его костлявые руки,
его потухшие глаза, его побелевшие губы. Приложи руку к этому истрепанному
сердцу, сосчитай этот медленный, слабый пульс двадцатилетнего старика.
Взгляни на эти седеющие волосы - они обрамляют лицо, на котором едва
только пробился юношеский пушок; теперь скажи мне, это ли тот Стенио, о
котором ты мечтала, это ли тот благоговейный поэт, это ли вдохновенный
сильф, являвшийся тебе в твоих небесных видениях, когда ты на закате пела
его гимны под звуки арфы? Если бы ты бросила тогда мимолетный взгляд на
ступеньки твоего дворца, ты могла бы увидеть тот бледный призрак, который
говорит с тобою теперь, - он сидел на одном из мраморных львов, охраняющих
твои двери. Ты бы увидела его таким, как сейчас, увядшим, измученным,
равнодушным к твоей ангельской красоте, к твоему мелодичному голосу,
интересующимся только тем, чтобы узнать, как четырнадцатилетняя принцесса
фразирует мелодии, вдохновленные хмелем, написанные в часы разгула. Но ты
его не видела, Клавдия, к счастью для тебя, глаза твои искали его на небе,
там, где его не было. Вера твоя наделяла его крыльями, в то время как он
ползал у твоих ног вместе с разными лаццарони, спящими у порога твоей
виллы. Знай, девочка, так будет со всеми твоими иллюзиями, со всеми твоими
влюбленностями. Сохрани же воспоминание об этом обмане, если ты хочешь
сохранить молодость, красоту и душевные силы; или, если ты еще можешь
после этого надеяться и верить, не спеши давать выход своему нетерпению,
храни и сдерживай в своей пылкой душе желание, продли, сколько можно, это
ослепление надеждой, эту молодость сердца, которая пролетает за один день
и никогда больше не возвращается. Разумно распоряжайся сокровищами твоих
иллюзий, зорко их стереги и бережно трать; ибо в тот день, когда ты
захочешь поддаться вихрю мыслей, мучительному томлению чувств, ты увидишь,
что твой кумир из золота и бриллиантов превратился в глиняного божка; в
объятиях своих ты будешь сжимать только призрак, в котором нет ни тепла,
ни жизни. Напрасно ты будешь гнаться за мечтой своей юности; задыхаясь от
безумного бега, ты всегда будешь догонять только тень и скоро упадешь
измученная, одна, окруженная целым роем угрызений совести, изголодавшаяся
на лоне пресыщения, одряхлевшая и мертвая, как Стенио, не проживши и
одного дня.
С этими словами он вышел из павильона и стал искать Тренмора. Но тот
схватил его за руку, как только поэт спустился с крыльца. Через открытое
окно он все видел и слышал.
- Стенио, - сказал он, - слезы, которые я только что пролил, были
оскорблением, скорбь моя была кощунством. Вы несчастны и опустошены, но
вы, сын мой, вы еще молоды и чисты.
- Тренмор, - воскликнул Стенио с глубоким презрением и горьким смехом,
- не приходится сомневаться, что вы сошли с ума; неужели вы не видите, что
вся эта мораль, которую я здесь выставил напоказ, всего-навсего жалкая
комедия старого солдата, впавшего в детство: он сооружает крепости из
песка и воображает, что защитил себя от мнимых врагов. Неужели вы не
понимаете, что я люблю добродетель, наподобие того как старые распутники
любят молоденьких девушек, и что я восхваляю прелести, наслаждаться
которыми больше не в силах? Неужели вы думаете, наивный младенец,
по-нелепому добродетельный мечтатель, что я бы в самом деле пощадил эту
девицу, если бы излишества в наслаждениях не сделали меня бессильным?
Договорив эти слова тоном, полным горечи и цинизма, Стенио впал в
глубокую задумчивость; Тренмор увел его тогда далеко из города, а он шел,
даже не замечая, куда его ведут.
Хоть Тренмор и любил ходить пешком, ему пришлось на этот раз нанять
карету, так как силы Стенио быстро иссякли. Ехали они не спеша и вволю
любовались красотами природы. Стенио был спокоен и молчалив. Он ни разу
даже не спросил, куда и зачем они едут. Он давал себя увезти с той
апатией, какая бывает у военнопленных, и его безразличие к будущему,
должно быть, позволяло ему сполна насладиться настоящим. Он то и дело с
восхищением смотрел на чарующие пейзажи этой необыкновенной страны и не
раз просил Тренмора останавливать лошадей, чтобы подняться на какую-нибудь
гору или просто посидеть у берега реки, где он отдавался порывам восторга
и поэтического вдохновения. В такие минуты он снова глубоко чувствовал
природу и находил силы прославлять ее своими стихами.
Но несмотря на эти светлые промежутки, приносившие Стенио пробуждение и
обновление, Тренмор замечал в своем юном друге и неизгладимые следы
разгула. В прежнее время его деятельная и всегда ясная мысль вбирала в
себя все вокруг и наделяла цветом, формой и жизнью все предметы внешнего
мира; теперь Стенио чаще всего пребывал в состоянии какого-то сладостного
и вместе с тем мрачного отупения. Можно было подумать, что он считает ниже
своего достоинства чем-то занимать свой ум, однако на самом деле он был
уже не в состоянии с ним совладать. Нередко он пытался еще взывать к нему,
но напрасно: мысли его больше уже не слушались. Тогда он делал вид, что
презирает способности, которые утратил, однако в его напускном веселье
сквозила горечь, и можно было угадать, что он раздражен и страдает. Он
втайне старался обуздать свою непокорную память, как-нибудь подстегнуть
разленившееся воображение, пришпорить свой бесчувственный и усталый талант
- но все было напрасно: совершенно истерзанный, он снова предавался хаосу
бессмысленных и бесцельных мечтаний. Мысли проносились в его мозгу,
бессвязные, фантастические, неуловимые, как те воображаемые искорки,
которые, как нам чудится, пляшут во мраке; они льются потоками и все
множатся, чтобы потом исчезнуть навсегда в вечной ночи небытия.
Однажды утром, проснувшись на ферме, где они ночевали, Стенио увидел,
что остался один. Его спутник исчез. Он оставил вместо себя юного Эдмео,
которого Стенио на этот раз принял совсем иначе, чем во время их последней
встречи около Монте-Розы. В словах и мыслях поэта вместо прежней дружеской
откровенности была теперь горькая насмешка. Впрочем, сердце Стенио не было
развращено, и, видя, сколько горя он причиняет своему другу, он сделал над
собой усилие, чтобы стать серьезнее; но тут он вдруг впал в мрачное
раздумье и последовал за Эдмео, не расспрашивая его о том, куда они
направляются. Целый день они шли по безлюдным густым лесам, а к вечеру
остановились возле старинной, средневековой башенки, где давно, должно
быть, жили только ужи да совы. Это было дикое и живописное место. Строгие
архитектурные формы этого здания, теперь уже почти превратившегося в
развалины, гармонировали с окружавшими его дикими отвесными скалами. На
небе светила бледная луна, и облака, нанесенные осенним ветром на ее
мертвенный лик, принимали причудливые очертания, как и тот мрачный пейзаж,
на который они бросали свои длинные скользящие тени. Сухой и отрывистый
звук потока, падавшего на камни, походил на дьявольский хохот. Стенио был
взволнован и, выйдя вдруг из состояния апатии, внезапно остановил Эдмео в
ту минуту, когда они переходили через подъемный мост.
- Вид этих мест доставляет мне страдание, - сказал он, - мне кажется,
что я вхожу в тюрьму. Где мы находимся?
- У Вальмарины, - ответил Эдмео, увлекая его за собой.
Стенио вздрогнул, услыхав это имя; он никогда не мог слышать его без
волнения; но он тут же покраснел, устыдившись своего простодушия, от
которого все еще не избавился.
- Год тому назад я был бы очень рад побывать здесь, - сказал он своему
другу, - но сейчас все это мне кажется довольно нелепым.
- Может быть, ты сразу же изменишь свое мнение, - спокойно ответил
Эдмео; и он провел его по большим дворам, темным и безмолвным, к длинной
галерее, где было так же темно и тихо. Потом, побродив какое-то время по
лабиринту больших холодных и заброшенных зал, едва освещенных косым лучом
луны, они остановились перед дверью, украшенной старинными гербовыми
щитами, которые едва заметно светились в темноте. Эдмео несколько раз
громко постучал. Он осторожно шепнул в небольшое окошечко пароль, получил
ответ, и внезапно обе створки торжественно распахнулись: Стенио и его друг
вошли в огромную залу, отделанную в стиле рыцарских времен, с роскошью,
которой время придало какую-то особую строгость и которая при свете
множества свечей выглядела еще суровее.
Там сидели люди, которых Стенио вначале принял за призраков, потому что
ни один из них не пошевельнулся и не проронил ни слова, а потом - за
сумасшедших, потому что они выполняли какой-то странный ритуал, исполняя
его в соответствии с некими догматами, высокими и вместе с тем ужасными,
которых Стенио был не в силах понять. Вслед за Эдмео он вошел в комнату
посвящений. Он никогда никому не рассказывал, что ему там открылось. Все,
что он увидел, поразило и его воображение, где еще теплилась поэзия, и
сердце, в котором не успели заглохнуть высокие чувства - преданность,
справедливость и прямодушие, - и в эту минуту он показал себя достойным
необыкновенного доверия, оказанного ему там, и благородной готовностью, с
какой он дал обет, и самой искренней радостью, которую при этом испытал.
Однако когда встал вопрос о том, чтобы принять его в число избранных,
несколько голосов высказалось против, и то были отнюдь не голоса молодых
равно ее выпью, пусть даже придется заставлять меня пить насильно: я ведь
хочу сделаться сумасшедшим и почувствовать себя молодым, хотя бы на час, а
потом умереть. Вы увидите, Тренмор, как я бываю красив, когда я пьян, как
на меня нисходит божественная поэзия, как небесный огонь зажигает мою
мысль, в то время как огонь лихорадки бежит по моим жилам. Скорее,
дымящийся бокал на столе. Эй вы, немощные гуляки, бессильные распутники,
вызываю вас всех! Вы посмеялись надо мной, так посмотрим, кто из вас
теперь окажется крепче меня?
- Кто же избавит нас от этого молокососа, от этого хвастуна? - сказал
Антонио, обращаясь к Цамарелли. - Не довольно ли нам переносить его наглые
выходки?
- Оставьте его в покое, - ответил Цамарелли, - он сам старается
поскорее избавить нас от своего присутствия.
Стенио залпом выпил пряное вино, и через несколько мгновений у него
начались страшные боли, вся его блеклая кожа покрылась красными пятнами.
На лбу у него выступил пот, а в глазах появился какой-то жестокий блеск.
- Ты страдаешь, Стенио! - вскричал Марино торжествующе.
- Нет, - ответил Стенио.
- В таком случае спой нам что-нибудь из твоих навеянных вином песен.
- Стенио, вы не можете петь, - сказала Пульхерия, - лучше не пробуйте.
- Я буду петь, - сказал Стенио, - неужели я потерял голос? Неужели я
уже больше не тот, кому вы так восторженно аплодировали и чьи песни
опьяняли вас сильней, чем вино?
- Это верно, - вскричали все присутствующие, - пой, Стенио, пой!
И они обступили стол, ибо ни один из них не мог отрицать, что у Стенио
есть поэтический дар, и все покорялись ему безраздельно, когда в нем,
совсем обессилевшем от разгула, вспыхивал вдруг огонь поэзии. Вот что он
пел своим изменившимся, но все еще полным тонких модуляций голосом:
Пусть кипрское вино мне обжигает жилы,
Из сердца вытравить хочу я все, чем жил я,
Воспоминаний рой,
Что мучит вдруг тревогой безысходной
И тучей, отраженной в глади водной,
Смущает мой покой!
Забудь, забудь иль вспоминай пореже
О днях, что прожил с головою свежей,
Сотри их след.
Не все ль равно, был трезв иль пьян вчера ты
И знал иль нет, что ждет тебя утрата
Всех безмятежных лет.
- Голос твой слабеет, Стенио! - крикнул Марино с конца стола. - Ты как
будто пытаешься сочинить стихи, а они даются тебе с трудом. Помню, было
время, когда ты импровизировал по двенадцати строф и не заставлял нас
столько времени томиться. Но теперь ты себе изменил, Стенио. И любовница
твоя и муза - обе устали от тебя.
Стенио в ответ только презрительно на него посмотрел; потом он ударил
по столу кулаком и продолжал более уверенным голосом:
Вина, вина! Пускай взыграют трубы,
Пусть пена через край, пусть погрузятся губы
В светящийся поток,
И пересохнут вновь, и жаждут без предела,
Пусть жарче кровь, пусть исступленней тело,
Ведь во хмелю я - бог.
Хочу, чтоб все дневное умолкало,
Чтоб меркло солнце, чтоб одни бокалы,
Средь вечной тьмы,
Сдвигались, чтоб - от встреч до расставанья
Гремели так, как в бурю в океане
Гремят валы.
И если взгляд вопьется в вихри оргий
И губы, задрожав, потянутся в восторге
К другим, спьяна,
Хочу отдаться ласке безотказной
И дев нагих продажные соблазны
Вкусить сполна.
- Стенио, ты бледнеешь! - воскликнул Марино. - Перестань петь, а не то
твоя последняя строфа кончится последним вздохом.
- Не смей меня больше перебивать, - воскликнул Стенио в гневе, - не то
я заткну тебе глотку стаканом!
Потом он вытер катившийся со лба пот и голосом мужественным и сочным,
который контрастировал с его изможденным видом и синеватой бледностью,
распространявшейся по разгоряченному лицу, продолжал:
А если бред на дни туманом ляжет
И в смерти светлой мне господь откажет
Оставив искус всех
Безудержных желаний - плоти хилой,
Чтоб скрежетал зубами я без силы,
Былых лишась утех,
Хочу, чтоб, вновь пролившися в избытке,
Часов последних медленную пытку,
Что хитрый судия
Измыслил, ты, вино, мне сократило,
Чтоб плоть в объятьях сомкнутых остыла
И бога проклял я!
Окончив эту фразу, Стенио совсем посинел, руки его задрожали, и он
выронил бокал, который собирался поднести к губам. Он попытался окинуть
торжествующим взглядом своих собутыльников, пораженных этой храбростью и
восхищенных мужественными звуками, которые он еще сумел извлечь из своей
надорванной груди. Но тело его больше не могло уже выдержать этого
насильственного единоборства с волей. Оно ослабело, и Стенио, охваченный
снова прострацией, упал на пол без чувств; падая, он ударился головой о
кресло Пульхерии, и платье куртизанки обагрилось его кровью. На крики
Цинцолины сбежались другие женщины. Видя, что они возвращаются, блистая
драгоценностями и красотой, все позабыли о Стенио. Пульхерия с помощью
своего пажа и Тренмора перенесла Стенио в сад и уложила в тени деревьев
возле фонтана, воды которого лились в бассейн великолепного каррарского
мрамора.
- Оставьте меня одного с ним, - сказал Тренмор куртизанке, - теперь он
принадлежит только мне.
Цинцолина, по натуре существо доброе и беззаботное, запечатлев поцелуй
на холодных губах Стенио, поручила его богу и Тренмору; уходя, она глубоко
вздохнула, после чего вернулась на пиршество, где теперь стало еще веселее
и шумнее.
- В другой раз, - сказал Марино, протягивая Цинцолине бокал с вином, -
ты уже, надеюсь, не станешь давать этому пропойце Стенио пить из твоего
бокала. Это работа Челлини; хорошо еще, что его не повредили, когда
уронили на пол.
Придя в себя, Стенио презрительно посмотрел на хлопотавшего возле него
друга.
- Почему мы здесь одни? - спросил он. - Почему нас выгнали из дома, как
прокаженных?
- Вам не следует больше возвращаться на эту оргию, - сказал Тренмор, -
потому что сами собутыльники ваши презирают вас и гонят вон. Вы все
потеряли, все погубили; вы забыли бога, вы надругались над всем
человеческим. Вам остались только узы дружбы, она-то вас всегда приютит.
- А чем мне поможет дружба? - с горечью сказал Стенио. - Разве не она
первая устала от меня и объявила, что ничего не может для меня сделать?
- Это вы сами ее оттолкнули; это вы презрели ее благодеяния и от них
отказались. Несчастное дитя! Вернитесь к нам, вернитесь к себе самому.
Лелия зовет вас; если вы признаете свои заблуждения, Лелия о них
позабудет...
- Оставьте меня! - гневно вскричал Стенио. - Никогда не произносите при
мне имени этой женщины. Это ее проклятое влияние растлило мои молодые
годы; это ее дьявольская ирония открыла мне глаза и показала жизнь во всей
ее наготе, во всем уродстве. Не говорите мне больше о Лелии: я больше ее
не знаю, я позабыл, как она выглядит. Я далее не знаю, любил ли я ее
когда-нибудь. Сто лет прошло с тех пор, как я ее оставил. Если бы я теперь
ее увидал, я бы расхохотался от жалости, стоило бы мне только вспомнить о
том, что за это время я обладал сотнею женщин, более красивых, более юных,
более чистых и более пылких, чем она, и что я досыта испил с ними
наслаждения. Для чего же мне теперь гнуть колени перед этим мраморным
идолом? Даже если бы у меня был пламенный взгляд Пигмалиона и добрая воля
богов, чтобы оживить этот мрамор, на что он мне нужен? Что может она мне
дать такого, чего нет у других? Было время, когда я верил в бесконечные
радости, в неземные наслаждения. В ее объятиях мечтал я о высшем
блаженстве, об экстазе ангелов у ног всевышнего. Но сегодня я больше не
верю ни в небеса, ни в ангелов, ни в бога, ни в Лелию. Я познал
человеческие радости; я уже больше не могу их переоценить. Это Лелия
позаботилась о том, чтобы меня просветить. Теперь я достаточно всего знаю,
знаю, может быть, больше, чем она сама! Пусть она лучше об этом не
напоминает, не то я отомщу ей за все то зло, которое она мне причинила.
- Горечь твоя успокаивает меня, гнев твой мне нравится, - сказал
Тренмор. - Я боялся, что ты будешь бесчувствен к прошлому. Теперь я вижу,
что оно глубоко тебя волнует и что сопротивление Лелии осталось у тебя в
памяти, как незажившая рана. Да будет благословен господь! Стенио потерял
только здоровье; душа его полна сил и надежд на будущее.
- Блистательный философ, насмешливый стоик, - вскричал Стенио, приходя
в ярость, - вы что, явились сюда, чтобы отравить своими оскорблениями мои
последние часы, или по глупости своей вы находите удовольствие в том,
чтобы бесстрастным взором смотреть на мои страдания? Вернитесь туда,
откуда пришли, и дайте мне умереть среди суеты и разгула. Не презирайте
последних усилий души, может быть и раздавленной своими заблуждениями, но
зато не униженной ничьим сочувствием.
Тренмор опустил голову и молчал. Он подыскивал слова, которые могли бы
смягчить горечь этой неистовой гордыни, и сердце его наполнилось грустью.
Его суровое лицо потеряло привычное спокойствие, и слезы выступили у него
на глазах.
Стенио заметил их и был растроган до глубины души. Их взгляды
встретились; в глазах Тренмора было столько страдания, что Стенио,
почувствовав себя побежденным, проникся жалостью к самому себе. Насмешка и
равнодушие, которые окружали его уже давно, приучили его краснеть за свои
страдания. Когда он почувствовал, что дружеское участие смягчает ему
сердце, он в первую минуту не хотел этому верить, а потом, окончательно
покорившись, порывисто кинулся в объятия Тренмора. Но тут же он устыдился
своего порыва, а вскочив, увидел женщину, закутанную в венецианский плащ,
- проскользнув мимо него, она укрылась в тени беседки. Это была принцесса
Клавдия, в сопровождении одной из своих приближенных направлявшаяся в
какой-то садовый павильон.
- Ну конечно, - сказал Стенио, поправляя воротник батистовой рубашки и
закалывая его бриллиантовым аграфом, - я не могу допустить, чтобы бедное
дитя томилось по мне, и не пожалеть ее. Цинцолина, верно, забыла, что эта
девочка должна прийти. Долг чести требует, чтобы я первым пришел на
свидание.
В ту же минуту Стенио повернул голову туда, куда шла Клавдия. Его
измятое лицо сразу помолодело. Грудь его вздымалась от желаний. Он вырвал
руку из руки Тренмора и быстро побежал к павильону, стараясь опередить
Клавдию; но вскоре он замедлил шаг и со спокойной небрежностью побрел к
своей цели.
Он подошел к дверям павильона одновременно с ней и, задыхаясь от
усталости, облокотился о перила крыльца. Юная принцесса, вся красная от
смущения и дрожавшая от радости, решила, что поэт, предмет ее любви,
охвачен волнением и смущен так же, как она. Но Стенио, немного
оживившийся, завидев блеск ее черных глаз, предложил ей руку, чтобы войти
вместе с нею, и в движениях его была уверенность герольда и церемонная
вежливость камергера.
Когда они остались одни и когда она села, лицо ее все еще пылало и она
продолжала дрожать. Стенио какое-то время в молчании на нее смотрел.
Принцесса Клавдия была еще очень юна; формы ее тела, правда, уже
определились, но еще не окончательно развились; непомерно длинные ресницы,
желтизна кожи, преждевременно ставшей гладкой и шелковистой, едва заметные
синие круги вокруг темных глаз, болезненный и утомленный вид - все
говорило о преждевременно наступившей зрелости, о необузданном
воображении. Несмотря на все эти признаки, указывавшие на горячность ее
натуры и предвещавшие ей будущее, полное гроз, Клавдия сохранила еще все
стыдливое очарование юности. Волнение свое она не умела скрыть, но вместе
с тем была не в силах еще до конца обнаружить. Ее дрожащие губы, казалось,
звали к поцелую, но глаза были влажны от слез; ее не окончательно еще
установившийся голос, казалось, просил пощады и покровительства; желание и
испуг потрясали все это хрупкое существо, в котором стыдливое целомудрие
смешивалось с огнем страсти.
Охваченный восхищением, Стенио сначала подивился в душе, что ему
досталось такое великое сокровище. В первый раз ему приходилось видеть
принцессу так близко и уделять ей столько внимания. Она оказалась гораздо
красивее и соблазнительнее, чем он ожидал. Но его угасшие и пресытившиеся
чувства не могли уже больше обмануть его разум, скептический и холодный. В
одно мгновение он рассмотрел Клавдию и взглядом своим овладел ею всей,
начиная от пышных волос, собранных жемчужною сеткой, и кончая маленькими
ножками в шелковых туфельках. Мысленно он представил себе всю ее будущую
жизнь, начиная от этой первой причуды, бросившей ее в объятия бедного
поэта, и кончая отвратительными ласками и развратом высокопоставленной
старости. Огорченный, испуганный, а главное, охваченный беспредельным
отвращением, Стенио смотрел на нее странным взглядом и не мог вымолвить ни
слова. Когда он заметил, в какое глупое положение его ставит задумчивость,
он попытался подойти к ней и что-то сказать. Но ему никогда еще не
удавалось притвориться влюбленным, и он спросил с любопытством и вместе с
тем строго, по-отечески беря ее за руку:
- Сколько же вам лет?
- Четырнадцать, - ответила юная принцесса, растерянная и совсем
оторопевшая от удивления, огорчения, гнева и страха.
- Ну так вот, дитя мое, - сказал Стенио, - попроси у своего духовника,
чтобы он отпустил тебе твой грех, который заключается в том, что ты пришла
сюда, и возблагодари господа за то, что на целый год, то есть на целое
столетие, он опоздал связать твою судьбу с судьбой Стенио.
Не успел он договорить эти слова, как дуэнья принцессы, остававшаяся в
амбразуре окна, чтобы наблюдать за поведением обоих любовников, бросилась
к ним, и, приняв в свои объятия плачущую Клавдию, стала осыпать Стенио
упреками.
- Наглец! - вскричала она. - Так-то вы принимаете милость, которую вам
оказывает ее высочество, удостоившая оказать вам честь своим взглядом? На
колени, подлый, на колени! Если ваша грубая душа не растрогана такой
редкостной красотой, которой нет равной во всей вселенной, пусть хоть ваша
наглость уступит место уважению, которое вам надлежит воздать дочери
Бамбуччи.
- Если дочь Бамбуччи соизволила опуститься до меня, - ответил Стенио, -
она, должно быть, уже заранее смирилась с тем, чтобы я обошелся с нею как
с равной. Если сейчас она в этом раскаивается, то тем лучше для нее. К
тому же это единственное наказание, которое она понесет за свое
неблагоразумие, но она может похвастаться тем, что пресвятая дева привела
ее сюда наутро после оргии, а не накануне ее. Женщины, выслушайте меня,
выслушайте обе слова человека, которого близость смерти делает мудрым.
Выслушайте вы, дуэнья с грязной душонкой и подлыми замашками, и вы, юная
девушка с преждевременно развившимися страстями, с роковой и опасной
красотою, выслушайте меня! И прежде всего вы, титулованная куртизанка,
маркиза, в чьем сердце прячется столько же пороков, сколько морщин на
лице, вы должны быть благодарны беззаботности Стенио: не пройдет и часа,
как она изгладит из его памяти все, что сейчас случилось; если бы не она,
вы были бы разоблачены перед всем двором и изгнаны, как вы того заслужили,
семьей, хрупкий отпрыск которой вы собрались погубить. Убирайтесь отсюда,
распутство и корысть, угодничество и низкопоклонство, предательство,
проказа всех наций, позор и мерзость человеческого рода! А ты, несчастное
дитя, - добавил он, вырывая Клавдию из объятий дуэньи и вытаскивая ее к
свету, побагровевшую от отчаяния и стыда, - слушай меня внимательно и если
когда-нибудь, занесенная далеко судьбой и страстями, ты в ужасе оглянешься
назад на лучшие годы жизни, которые ты погубила, на твое поруганное
целомудрие, вспомни о Стенио и остановись на краю пропасти. Взгляни на
меня, Клавдия, взгляни прямо, без страха и волнения, на этого человека -
тебе кажется, что ты им увлеклась, но я уверен, что ты ни разу на него
даже не взглянула. В твоем возрасте сердце бывает взволнованно и
нетерпеливо. Оно призывает другое, находит в нем отклик, оно рискует,
доверяется, отдается. Но горе тем, кто злоупотребит невинностью и
чистотой! Вот ты, Клавдия, слышала стихи человека, которого считала
молодым, красивым, страстным. Взгляни же на него, бедная Клавдия, вот тот
призрак, который ты любила; вот его облысевшая голова, его костлявые руки,
его потухшие глаза, его побелевшие губы. Приложи руку к этому истрепанному
сердцу, сосчитай этот медленный, слабый пульс двадцатилетнего старика.
Взгляни на эти седеющие волосы - они обрамляют лицо, на котором едва
только пробился юношеский пушок; теперь скажи мне, это ли тот Стенио, о
котором ты мечтала, это ли тот благоговейный поэт, это ли вдохновенный
сильф, являвшийся тебе в твоих небесных видениях, когда ты на закате пела
его гимны под звуки арфы? Если бы ты бросила тогда мимолетный взгляд на
ступеньки твоего дворца, ты могла бы увидеть тот бледный призрак, который
говорит с тобою теперь, - он сидел на одном из мраморных львов, охраняющих
твои двери. Ты бы увидела его таким, как сейчас, увядшим, измученным,
равнодушным к твоей ангельской красоте, к твоему мелодичному голосу,
интересующимся только тем, чтобы узнать, как четырнадцатилетняя принцесса
фразирует мелодии, вдохновленные хмелем, написанные в часы разгула. Но ты
его не видела, Клавдия, к счастью для тебя, глаза твои искали его на небе,
там, где его не было. Вера твоя наделяла его крыльями, в то время как он
ползал у твоих ног вместе с разными лаццарони, спящими у порога твоей
виллы. Знай, девочка, так будет со всеми твоими иллюзиями, со всеми твоими
влюбленностями. Сохрани же воспоминание об этом обмане, если ты хочешь
сохранить молодость, красоту и душевные силы; или, если ты еще можешь
после этого надеяться и верить, не спеши давать выход своему нетерпению,
храни и сдерживай в своей пылкой душе желание, продли, сколько можно, это
ослепление надеждой, эту молодость сердца, которая пролетает за один день
и никогда больше не возвращается. Разумно распоряжайся сокровищами твоих
иллюзий, зорко их стереги и бережно трать; ибо в тот день, когда ты
захочешь поддаться вихрю мыслей, мучительному томлению чувств, ты увидишь,
что твой кумир из золота и бриллиантов превратился в глиняного божка; в
объятиях своих ты будешь сжимать только призрак, в котором нет ни тепла,
ни жизни. Напрасно ты будешь гнаться за мечтой своей юности; задыхаясь от
безумного бега, ты всегда будешь догонять только тень и скоро упадешь
измученная, одна, окруженная целым роем угрызений совести, изголодавшаяся
на лоне пресыщения, одряхлевшая и мертвая, как Стенио, не проживши и
одного дня.
С этими словами он вышел из павильона и стал искать Тренмора. Но тот
схватил его за руку, как только поэт спустился с крыльца. Через открытое
окно он все видел и слышал.
- Стенио, - сказал он, - слезы, которые я только что пролил, были
оскорблением, скорбь моя была кощунством. Вы несчастны и опустошены, но
вы, сын мой, вы еще молоды и чисты.
- Тренмор, - воскликнул Стенио с глубоким презрением и горьким смехом,
- не приходится сомневаться, что вы сошли с ума; неужели вы не видите, что
вся эта мораль, которую я здесь выставил напоказ, всего-навсего жалкая
комедия старого солдата, впавшего в детство: он сооружает крепости из
песка и воображает, что защитил себя от мнимых врагов. Неужели вы не
понимаете, что я люблю добродетель, наподобие того как старые распутники
любят молоденьких девушек, и что я восхваляю прелести, наслаждаться
которыми больше не в силах? Неужели вы думаете, наивный младенец,
по-нелепому добродетельный мечтатель, что я бы в самом деле пощадил эту
девицу, если бы излишества в наслаждениях не сделали меня бессильным?
Договорив эти слова тоном, полным горечи и цинизма, Стенио впал в
глубокую задумчивость; Тренмор увел его тогда далеко из города, а он шел,
даже не замечая, куда его ведут.
Хоть Тренмор и любил ходить пешком, ему пришлось на этот раз нанять
карету, так как силы Стенио быстро иссякли. Ехали они не спеша и вволю
любовались красотами природы. Стенио был спокоен и молчалив. Он ни разу
даже не спросил, куда и зачем они едут. Он давал себя увезти с той
апатией, какая бывает у военнопленных, и его безразличие к будущему,
должно быть, позволяло ему сполна насладиться настоящим. Он то и дело с
восхищением смотрел на чарующие пейзажи этой необыкновенной страны и не
раз просил Тренмора останавливать лошадей, чтобы подняться на какую-нибудь
гору или просто посидеть у берега реки, где он отдавался порывам восторга
и поэтического вдохновения. В такие минуты он снова глубоко чувствовал
природу и находил силы прославлять ее своими стихами.
Но несмотря на эти светлые промежутки, приносившие Стенио пробуждение и
обновление, Тренмор замечал в своем юном друге и неизгладимые следы
разгула. В прежнее время его деятельная и всегда ясная мысль вбирала в
себя все вокруг и наделяла цветом, формой и жизнью все предметы внешнего
мира; теперь Стенио чаще всего пребывал в состоянии какого-то сладостного
и вместе с тем мрачного отупения. Можно было подумать, что он считает ниже
своего достоинства чем-то занимать свой ум, однако на самом деле он был
уже не в состоянии с ним совладать. Нередко он пытался еще взывать к нему,
но напрасно: мысли его больше уже не слушались. Тогда он делал вид, что
презирает способности, которые утратил, однако в его напускном веселье
сквозила горечь, и можно было угадать, что он раздражен и страдает. Он
втайне старался обуздать свою непокорную память, как-нибудь подстегнуть
разленившееся воображение, пришпорить свой бесчувственный и усталый талант
- но все было напрасно: совершенно истерзанный, он снова предавался хаосу
бессмысленных и бесцельных мечтаний. Мысли проносились в его мозгу,
бессвязные, фантастические, неуловимые, как те воображаемые искорки,
которые, как нам чудится, пляшут во мраке; они льются потоками и все
множатся, чтобы потом исчезнуть навсегда в вечной ночи небытия.
Однажды утром, проснувшись на ферме, где они ночевали, Стенио увидел,
что остался один. Его спутник исчез. Он оставил вместо себя юного Эдмео,
которого Стенио на этот раз принял совсем иначе, чем во время их последней
встречи около Монте-Розы. В словах и мыслях поэта вместо прежней дружеской
откровенности была теперь горькая насмешка. Впрочем, сердце Стенио не было
развращено, и, видя, сколько горя он причиняет своему другу, он сделал над
собой усилие, чтобы стать серьезнее; но тут он вдруг впал в мрачное
раздумье и последовал за Эдмео, не расспрашивая его о том, куда они
направляются. Целый день они шли по безлюдным густым лесам, а к вечеру
остановились возле старинной, средневековой башенки, где давно, должно
быть, жили только ужи да совы. Это было дикое и живописное место. Строгие
архитектурные формы этого здания, теперь уже почти превратившегося в
развалины, гармонировали с окружавшими его дикими отвесными скалами. На
небе светила бледная луна, и облака, нанесенные осенним ветром на ее
мертвенный лик, принимали причудливые очертания, как и тот мрачный пейзаж,
на который они бросали свои длинные скользящие тени. Сухой и отрывистый
звук потока, падавшего на камни, походил на дьявольский хохот. Стенио был
взволнован и, выйдя вдруг из состояния апатии, внезапно остановил Эдмео в
ту минуту, когда они переходили через подъемный мост.
- Вид этих мест доставляет мне страдание, - сказал он, - мне кажется,
что я вхожу в тюрьму. Где мы находимся?
- У Вальмарины, - ответил Эдмео, увлекая его за собой.
Стенио вздрогнул, услыхав это имя; он никогда не мог слышать его без
волнения; но он тут же покраснел, устыдившись своего простодушия, от
которого все еще не избавился.
- Год тому назад я был бы очень рад побывать здесь, - сказал он своему
другу, - но сейчас все это мне кажется довольно нелепым.
- Может быть, ты сразу же изменишь свое мнение, - спокойно ответил
Эдмео; и он провел его по большим дворам, темным и безмолвным, к длинной
галерее, где было так же темно и тихо. Потом, побродив какое-то время по
лабиринту больших холодных и заброшенных зал, едва освещенных косым лучом
луны, они остановились перед дверью, украшенной старинными гербовыми
щитами, которые едва заметно светились в темноте. Эдмео несколько раз
громко постучал. Он осторожно шепнул в небольшое окошечко пароль, получил
ответ, и внезапно обе створки торжественно распахнулись: Стенио и его друг
вошли в огромную залу, отделанную в стиле рыцарских времен, с роскошью,
которой время придало какую-то особую строгость и которая при свете
множества свечей выглядела еще суровее.
Там сидели люди, которых Стенио вначале принял за призраков, потому что
ни один из них не пошевельнулся и не проронил ни слова, а потом - за
сумасшедших, потому что они выполняли какой-то странный ритуал, исполняя
его в соответствии с некими догматами, высокими и вместе с тем ужасными,
которых Стенио был не в силах понять. Вслед за Эдмео он вошел в комнату
посвящений. Он никогда никому не рассказывал, что ему там открылось. Все,
что он увидел, поразило и его воображение, где еще теплилась поэзия, и
сердце, в котором не успели заглохнуть высокие чувства - преданность,
справедливость и прямодушие, - и в эту минуту он показал себя достойным
необыкновенного доверия, оказанного ему там, и благородной готовностью, с
какой он дал обет, и самой искренней радостью, которую при этом испытал.
Однако когда встал вопрос о том, чтобы принять его в число избранных,
несколько голосов высказалось против, и то были отнюдь не голоса молодых