кресте за...
- Я клянусь, - перебила его Лелия, - следовать всем предписаниям
христианской веры и римской католической церкви.
Хоть ответ ее и не соответствовал ритуалу, это было замечено лишь
немногими из присутствующих; на все же остальные вопросы принимающая
постриг ответила формулами, заключавшими в себе некие таинственные
оговорки; услышав их, иные из духовных лиц, присутствовавших при обряде,
вздрогнули от удивления, страха и тревоги.
Но кардинал пребывал в полном спокойствии, и его властный взгляд,
казалось, повелевал подчиненным принимать все обеты Лелии, каковы бы они
ни были.
Окончив свои вопросы, кардинал обернулся лицом к алтарю и обратился к
небесам с горячей молитвой за невесту Христову. Затем он взял сверкающую
чашу со святым причастием и провел посвященную до самой решетки алтаря.
Там был установлен изящный амвон, а на нем стояла кропильница. Лелия
преклонила перед ним колена и в последний раз повернула свое открытое лицо
к толпе, которая никак не могла на нее наглядеться.
В эту минуту молодой человек, стоявший возле возвышения в углу,
прислонившись к колонне, скрестив на груди руки и, казалось, совершенно
чуждый всему происходившему, внезапно наклонился над балюстрадой: как
будто только что очнувшись от тяжелого сна, он бессмысленно взирал на
толпу. В первую минуту только Тренмор один заметил его и узнал, но вскоре
взоры всех обратились на него, ибо, когда его взгляд встретился как бы
случайно со взглядом посвященной, он пришел в сильное возбуждение и,
казалось, делал над собой невероятные усилия, чтобы проснуться.
- Взгляните же на поэта Стенио, - сказал какой-то ненавидевший его
критик, - он пьян, вечно пьян!
- Скажите лучше - он сумасшедший, - поправил его другой.
- Он так несчастен, - прошептала какая-то женщина. - Разве вы не
знаете, что он был влюблен в Лелию?
На одно мгновение посвященная исчезла и явилась уже без всяких
украшений, в белой полотняной тунике, препоясанная веревкой. Ее роскошные
волосы черными волнами рассыпались по одеянию. Она стала на колени перед
аббатисой, и в мгновение ока эти роскошные волосы, которыми была бы горда
любая из женщин, срезанные ножницами, застлали собою пол церкви.
Посвященная оставалась невозмутимой; старые монахини удовлетворенно
улыбались, как будто в этой потере даров красоты находили утешение и
торжество.
Повязка навсегда сокрыла от всех гордый лоб Лелии.
- Прими это как бремя, - пропела аббатиса сухим и надтреснутым голосом,
- а это - как саван, - добавила она, закутывая ее в покрывало.
Тут посвященную накрыли погребальным покровом. Лежа на полу между двумя
рядами свечей, она приняла окропление иссопом, и над ней пропели "De
profundis".
Тренмор взглянул на Стенио. Стенио взирал на этот черный покров, под
которым лежало существо, полное жизненной силы, красоты и ума. Казалось,
он не понимал того, что произошло, и теперь уже не выказывал никакого
волнения.
Но когда Лелия поднялась с одра смерти и с ясным взглядом и спокойной
улыбкой приняла от аббатисы венок из белых роз, серебряное кольцо и
поцелуй мира, в то время как хор запел гимн "Veni sposa Christi",
охваченный ужасом Стенио сдавленным голосом закричал:
- Призрак! Призрак! - и упал без сознания.
В первый раз за все это время посвященная смутилась. Она узнала этот
голос, он отдался в ее сердце как последний, прощальный звук жизни. Поэта,
который бился словно в припадке падучей, унесли. Жадные до зрелищ зрители,
увидав, что Лелия зашаталась, стали тесниться к решетке, ожидая, что
разразится скандал. Испуганная аббатиса велела тут же задернуть завесу,
однако новопосвященная повелительным тоном, повергшим в оцепенение и
робость всех присутствующих, отменила это приказание и властно заставила
продолжать церемонию.
- Послушайте, - тихо сказала она аббатисе, когда та запротестовала, - я
ведь не девочка и сумею сохранить свое достоинство. Вы решили устроить
зрелище, так позвольте же мне довести до конца мою роль.
Она стала посреди хора, где должна была пропеть положенную по ритуалу
молитву. Четыре молодые девушки приготовились аккомпанировать ей на арфах.
Но в ту минуту, когда она должна была начать этот гимн, не то память
изменила ей, не то вдохновение возымело над ней власть: Лелия взяла одну
из арф и, аккомпанируя себе сама, запела импровизированную песнь на слова
гимна плененных.

"На реках вавилонских мы сидели и плакали, вспоминая о Сионе.
И мы повесили арфы свои на ивах прибрежных.
Когда взявшие нас в плен попросили нас произнести слова песнопения и
развлечь их игрою на арфе, сказав нам: "Спойте нам что-нибудь из
песнопений сионских", мы ответили им:
Как можем мы петь песню господа нашего на чужой земле?
Да забвенна будет десница моя, если я позабуду тебя, Иерусалим!
Да присохнет язык мой к гортани, если я не буду вечно помнить тебя и
если ты, Иерусалим, не станешь единственной моей радостью.
..........................
О предвечный! Дщери твои вспомянут алтари свои и сень зеленых дерев на
высоких холмах!
..........................
Вавилон, ты будешь разрушен. Да не видать тебе всего того зла, которое
ты нам причинил!
..........................
Слушайте, женщины, слушайте слова вседержителя и сохраните их в сердце
своем. Научите дочерей ваших плакать, и пусть каждая из них научит подругу
свою стенать от горя... Ибо смерть проникла к нам в окна, поселилась в
домах наших... Пусть спешат они, пусть громко стенают над нами, и пусть
глаза наши восплачут, и пусть из-под вежд наших потекут потоками слезы!"

Это в последний раз люди слышали великолепный голос Лелии, которому ее
талант придавал неизъяснимую власть над ними. Коленопреклоненная у своей
арфы, с глазами, влажными от слез, с вдохновенным лицом прекрасная как
никогда, в своем белом покрывале и свадебном венке, она производила
глубокое впечатление на всех, кто ее тогда видел. Каждый невольно думал о
святой Цецилии и Коринне. Но один только Тренмор сразу же понял весь
глубокий и горестный смысл пропетых ею стихов песнопения, которое Лелия
избрала и положила на музыку, чтобы проститься со светом и дать ему
понять, что ее заставило с ним расстаться.




    ЧАСТЬ ШЕСТАЯ




    54. КАРДИНАЛ



- Итак, сударыня, желания ваши исполнятся раньше, чем мы думали.
Тяжелый недуг скоро унесет вашу досточтимую аббатису и приведет к большим
переменам. Произойдет настолько значительное перемещение в должностях, что
вы, вне всякого сомнения, сумеете найти себе занятие, которое будет вам по
душе и даст применение вашему блестящему уму.
- Монсиньор, - ответила Лелия, - я ищу только возможностей приносить
пользу. Но дело обстоит совсем не так просто, как мы думали. Каждое доброе
намерение, разумеется, встречает здесь понимание и сочувствие, но оно
подчас встречает также упорное недоверие и даже прямое противодействие.
Та, которая не может стать первой, - ничто. И вот, монсиньор, прежде чем
просить вас, я все серьезно обдумала: я хочу быть либо ничем, либо первой.
- Вы говорите как истая королева, сестра моя, - сказал кардинал,
улыбаясь. - Я хотел бы иметь власть дать вам трон, но при нашей выборной
системе я могу только помочь вам как можно быстрее пройти различные
ступени иерархии.
- Я не это имела в виду, монсиньор. Я ни за что не соглашусь вступать в
борьбу с мелкими интересами и мелкими страстями. Вы должны согласиться с
тем, что я никак не подхожу для подобной роли.
- Я это понимаю, сударыня. Я знаю это по себе; мне немало пришлось
всего выстрадать на моем еще более долгом пути, и я убежден, что вы не
захотите принимать участие во всех внутренних распрях. Но только
действительно ли вы ступили на стезю долга, моя дорогая Аннунциата, если
вы отказываетесь отдать свой ум на служение общине, частью которой вы
являетесь. Я хорошо понимаю, что вы от этого не отказываетесь; но вы
собираетесь действовать в интересах церкви только при условии, что церковь
предоставит вам самое высокое место, какое может занимать женщина.
Аббатиса камальдулов! Но какова бы ни была ваша гордость, каково бы ни
было ваше положение в свете, подумайте, сударыня, вы ведь просите о
многом.
- Да, это много, если я способна на что-то хорошее; если нет - это
ничто, монсиньор. Неужели пурпурная мантия возвышает вас над рядовыми
священниками? Зачем мне золотой крест и серебряный посох, если игра в эти
пустые игрушки ни в малейшей степени не помогает возвысить душу? Неужели у
меня не было других, побогаче, и неужели, подобно большинству женщин, я не
могла удовлетвориться этим тщеславием?
- Это верно, сударыня; вот вы и станете аббатисой.
- Скажите мне, что я уже стала ею, монсиньор. Иначе я отвечу вам, что
никогда ею не буду...
- Сестра Аннунциата, вы до странности властолюбивы!
- Да, монсиньор, потому что я так же презираю всякую показную и
мелочную сторону этих вещей, как и вы сами. Я не боюсь потребовать того, в
чем мне могут отказать, ибо отказ этот отнюдь не разочарует меня и не
вызовет во мне сожаления. Я пришла сюда совсем не для того, чтобы
удовлетворять свое честолюбие. Я пришла сюда для того, чтобы, удалившись
от света, жить в уединении. Я не подхожу ни для хозяйственной должности,
ни для выполнения каких-либо мелких обязанностей. Я не хочу этим
заниматься, ибо знаю, что хорошего из этого ничего не выйдет: либо я
перенесу на этот труд мою любовь к порядку и не позволю никому мне
перечить, либо я впаду в состояние небрежения, и оно усыпит меня, сузив
круг моих мыслей и меня принизив. Вы ведь не хотели ни того, ни другого,
не правда ли?
- Ну конечно нет! - воскликнул прелат. - Ваш недюжинный ум и сильный
характер для меня священны. Может быть, я один только способен их понять.
Мне, во всяком случае, льстит сознание, что я первый их угадал, и я
оберегаю эти дары небес ревностно, как отец или как брат. Это ведь
сокровища, и господь назначил меня как бы хранителем их и в один
прекрасный день спросит с меня отчет. Поэтому я буду следить за тем, чтобы
тратились они на его прославление. О Лелия, вы можете много, я это знаю;
поэтому я много сделаю для вас, можете в этом не сомневаться!
- А что именно? - спросила Лелия.
- Сегодня вы будете второй, а завтра - первой.
- Не значит ли это, что я буду исполнительницей чужой воли до тех пор,
пока смерть не положит этой воле предел? Нет, монсиньор.
- Но ведь вы же будете распределять милостыню, вы будете опекать
бедных, утешать скорбящих; вы сможете полными пригоршнями раздавать золото
всем тем, кто будет возбуждать ваше сострадание!..
- А разве я не была свободна делать это и до того, как я принесла сюда
мои богатства? Разве я не старалась всемерно помочь людям деньгами? Разве
я уже не пресытилась этой радостью? К тому же, даже если бы такого рода
благотворительность пришлась мне по душе, разве может распределение
монастырских богатств зависеть от решения той, которая зовется
матерью-казначейшей?
- Сама аббатиса, и та не может ничем распорядиться без согласия высшего
совета.
- Так вот, не этого я хочу, монсиньор. И вы это хорошо знаете. Я хочу
не только раздавать хлеб беднякам, я хочу наставлять богатых; я хочу,
чтобы дети их получали хлеб насущный, то есть идеи и принципы, которым их
никто никогда не учил. Вы открыли для их сыновей школы, вы поощряли
развитие их способностей, горячо добиваясь для них высокого нравственного
смысла всего, что они делают. Вы знаете, что я смогла и сумела бы сделать
то же самое для их дочерей. Вы подали мне эту мысль; вы потребовали от
меня обещания взяться за дело храбро, преданно и упорно. Но вам известны
мои условия: никаких промежуточных должностей, никакой середины между
безмятежным спокойствием самого низкого положения и почетными
обязанностями самого высокого.
- Ну хорошо, сударыня, вы будете аббатисой, но, помните, мы с вами
играем в большую игру, мы втайне совершаем отступничество от церкви.
Церковь - мы не можем закрывать на это глаза - не очень хорошо понимает
свое назначение. Ключи святого Петра не всегда находятся в самых умелых
руках. Я не знаю, открывают ли они врата рая, но я убежден, что они
закрывают врата церкви и что они отталкивают от католицизма всех людей
значительных, просвещенных, всех аристократов ума. Поглощенные пустой и
опасной заботой сохранять в неприкосновенности букву последних соборов,
служители церкви забыли о духе христианства, который заключается в том,
чтобы возвысить людей до идеала и открыть настежь двери храма всем душам
так, чтобы лучшие места достались избранным. Они поступили как раз
наоборот: грубая чернь восседает у алтаря, а патриции ума вынуждены стоять
у дверей и так близко к выходу, что, пользуясь этим, уходят и больше не
возвращаются. Неужели вы думаете, сестра моя, что мы с вами, решив
поставить каждого на свое место и подчинить неведение советам разума,
суеверие - назиданиям истинного благочестия, - неужели вы думаете, что мы
можем что-нибудь сделать против столь тесно сплотившейся злосчастной
котерии, возомнившей себя церковью?
- Я совсем этого не знаю, монсиньор; если я на минуту и поверила этому,
то лишь потому, что вы постарались меня убедить.
- Как! Вам больше нечем ободрить меня, сударыня? Меня это пугает.
Иногда душа моя изнемогает под гнетом всех огорчений и страха. Быть может,
после целой жизни, полной непрестанного труда и изнурительных тягот, меня
прогонят, как ни на что не годного слугу, или будут держать в стороне, как
опасного союзника! Неужели же в часы этого грустного предчувствия я в
вашей душе, как и в моей, найду одни только сомнения и расслабленность?
Неужели в дружбе высокой и святой мое опечаленное сердце не найдет
утешения?
Монахиня и прелат пристально посмотрели друг на друга, и с таким
спокойствием, от которого обоим стало даже страшно. Потом, как два орла,
которые, прежде чем кинуться друг на друга, ерошат перья и прикидывают
силы противника, каждый приготовился к обороне. Лелия постаралась не дать
князю церкви почувствовать, что между ними завязываются отношения более
серьезные, чем он мог предполагать, и кардинал отлично понял, что ни ради
честолюбивого желания управлять общиной, ни во имя восхищения, которого он
по многим причинам был вправе от нее ожидать, монахиня не поступится
своими суровыми идеями и непреклонными решениями. Поэтому он тут же
отступил со всем благоразумием и достоинством искусного стратега, и, как
подобает мудрому и учтивому победителю, Лелия сделала вид, что не поняла
его атаки. Взглядов, которыми они обменялись, было достаточно, чтобы
навсегда определить их отношение друг к другу. Это был первый взгляд,
который после целого рода смятения и неуверенности в себе кардинал
осмелился устремить в черные очи Лелии. До этой минуты он боялся, что
потеряет ее доверие и она будет вынуждена оставить обитель. Теперь же,
скованная и, может быть, одолеваемая честолюбием, она показалась ему не
такой страшной. Но при первом же столкновении с ней он увидел, что, по
примеру великих побежденных, гордость ее растет в цепях.
Монсиньор Аннибал был человеком отнюдь не заурядным. Если его и
одолевали сильные страсти, он был достаточно высок душою, чтоб все их
вместить. Овладев предметом своих неуемных желаний, он мог начать
презирать его, но тому, кто отвергал его притязания, не приходилось
бояться трусливой мести, Это был человек своей эпохи, а никак не былого
времени: человек, полный пороков и величия, слабостей и героизма.
Приверженный в силу воспитания и привычки к благам и радостям земным, он,
однако, оставался верен своему идеалу, постигая его каким-то чутьем. Он не
шел к нему прямыми путями (это уж было не в его власти), но в самом
разгаре сомнений и смятений ощущение будущего явилось ему неким
провидческим откровением, овладело им и толкнуло на высокие дела. Дурные
деяния все еще омрачали блеск его жизни, но они не сковывали ее. Тот, кто
видел только одну его сторону, легко мог преисполниться к нему презрения;
но Лелия с самого начала увидела обе: она остерегалась его, не испытывая,
однако, страха, и уважала его, хоть и не одобряла его действий.
- Монсиньор, - ответила она после продолжительного молчания, - я не
вижу, чего нам бояться в деле, к которому мы относимся с таким
бескорыстием. Я не знаю, может быть, я и обольщаюсь, но, повторяю, я не
вижу во внешней стороне избранной нами роли никаких преимуществ, к которым
бы мы особенно стремились и потерю которых стали бы оплакивать. Надо
применить на деле веру, которая внутри нас. В течение долгих лет вы
трудитесь без передышки и вас поддерживает надежда. А я еще ни в чем не
пробовала своих сил и поэтому не изведала ни доверия, ни страха. Я готова
следовать по пути, который вы мне открыли, и если я потерплю неудачу, то
мне кажется, что страдать я буду отнюдь не оттого, что духовенство станет
плохо ко мне относиться. Монсиньор, нам надо будет искать повыше истоки
наших слез, если мы не найдем в обществе нужной поддержки, чтобы
вознаградить себя за все анафемы, которым нас предает церковь.
- Лелия, - сказал прелат, с благородной откровенностью протягивая ей
руку, - вы правы, вы смелее, чем я, и всякий раз, после того как я вас
вижу, я чувствую, что душа моя возвышается от соприкосновения с вашей.
Может быть, в известном отношении я значу гораздо меньше, чем вы думаете.
Боюсь, что я не настолько еще отрешился от людского тщеславия, и вы
оказываете мне чрезмерную честь, считая меня выше, чем я есть на самом
деле. Но я чувствую, что могу отрешиться от него еще больше, и я не
покраснею, признав, что великим примером этой отрешенности для меня стала
высокая мудрость женщины. Положитесь на меня: вы будете аббатисой.
- Как вам будет угодно, монсиньор, сейчас меня это меньше всего
волнует, и я не дерзнула бы просить вас об этом свидании, если бы не
должна была молить ваше преосвященство о милости более высокой.
"Ах, вот еще что!" - подумал кардинал, и в глазах его неожиданно для
него самого блеснул огонек надежды. - Сестра моя, - сказал он, - я вижу,
что вы относитесь ко мне с большим доверием, и я за это вам благодарен.
- Да, я очень верю в вас, монсиньор, - многозначительно сказала Лелия,
- от вас потребуются доблесть, великодушие, смелость - и вы их в себе
найдете.
- Так чего же вам от меня угодно? - спросил кардинал, и от мысли, что
он сможет удовлетворить свое благородное тщеславие, глаза его заблестели
еще ярче.
- Надо спасти Вальмарину, - ответила Лелия. - Вы можете это сделать! Вы
этого хотите!
- Да, хочу, - решительно ответил Аннибал. - Знаете вы, сударыня, что на
этот раз на карту поставлена моя жизнь? Если дело окончится неудачей, я не
только попаду в опалу, но меня осудят как гражданина: короче говоря, -
добавил он со смехом, - меня повесят.
- Да, это так, монсиньор, я об этом уже думала.
- Лелия, Лелия! - воскликнул кардинал, начав от волнения ходить взад и
вперед. - Вы глубоко меня уважаете, и я должен этим гордиться!..
Последние слова он произнес с грустью, но это было выражение наивного и
почтительного сожаления, за которым не скрывалось никакой задней мысли.
- Где Вальмарина? - решительно спросил кардинал.
- По ту сторону оврага, - сказала Лелия, показывая пальцем в
направлении окна.
- Они еще не напали на его след... И все-таки времени терять нельзя...
Ему надо бежать за границу.
- Лесом, монсиньор, там всего только четыре лье.
- Да, но для этого нужен паспорт!..
- Если он поедет в вашей карете вместе с вами, монсиньор, ничего этого
не понадобится.
Кардинал в удивлении развел руками, потом улыбнулся. Он был смущен тем,
что Лелия говорит с ним как равная с равным, лишая его всякой надежды. Но
смелость эта ему нравилась: она открывала перед ним новый мир и возвышала
его в собственных глазах.
- А в котором часу я должен прийти на свидание? - спросил он, радостный
и растроганный.
- Есть одно лицо, которому ваше преосвященство может довериться, -
ответила Лелия, - это женщина, и она сообщила мне сегодня утром, что
изгнаннику уже небезопасно в его убежище и он придет к ней сегодня
вечером...
- А что это за женщина?
- Вот ее записка.
Кардинал взял бумажку.
"Моя дорогая праведница, тот, кого ты называешь Тренмором, попросил у
меня приюта на эту ночь. Ему опасно оставаться в его убежище, но и у меня
он не будет в безопасности. Ты знаешь, что ко мне приходят разные люди -
его могут встретить и узнать. Я больше всего боюсь..."
Кардинал за один миг прочел и имя этого особенно опасного человека и
подпись в конце записки. Он сделал над собой усилие, чтобы судорожным
движением не смять ее в руках, и посмотрел на Лелию с негодованием и
ужасом.
- Вы что, играете со мною, сударыня? - спросил он дрожащим голосом.
- Монсиньор, - ответила Лелия, - момент для этого не очень-то
подходящий. Вальмарина в опасности, и я доверяю вам его жизнь. Эта женщина
- моя сестра, моя родная сестра, и я также вручаю вам ее судьбу.
- Она ваша сестра!.. Это невозможно!
- При всей ее порочности это возвышенная душа; она настолько
великодушна, что скрывает мое родство с ней. Ну, а мне всегда было
совершенно безразлично мнение света, и я этого не скрываю. Говорить о ней
для меня мучительно, я ведь любила ее; но и скорбя о ней, я все же за нее
не краснею.
- Ну, так вы и на этот раз победили, - сказал кардинал, возвращая Лелии
записку, которую она тут же сожгла, - вы женщина храбрая, вы не
отрекаетесь от правды. Вы холодная и острая, как меч правосудия, сестра
Аннунциата; но кто же решился бы противиться вам?
- Аннибал, - сказала Лелия, в свою очередь протягивая ему руку, -
уважайте меня так, как я вас уважаю.
- Да, сестра моя, - ответил он, с силой пожимая ей руку, - в полночь я
буду у... у вашей сестры. Карета моя и слуги будут ждать у городских
ворот. Завтра днем я приду рассказать вам о моей поездке... если останусь
жив!..
- Господь не допустит, чтобы вы погибли, - сказала Лелия.
- Только, - продолжал кардинал, вернувшись уже с порога, - вы должны
мне сказать всю правду... Я такой человек, который может, который должен
все знать, Лелия... Если вы будете щадить меня, вы меня этим убьете...
Тогда я, должно быть, вас возненавижу... Признайтесь во всем добровольно,
раз уже вы помимо моей воли исповедуете меня. Вальмарина явился сюда ради
вас?
- Да, монсиньор.
- Он вас любит?
- Как брат.
- Значит, как я вас люблю?
Подумав, Лелия ответила:
- Как я вас, монсиньор.
- Но вы его все-таки любили?
- Я никогда не любила его иначе, чем люблю сейчас.
Кардинал некоторое время молчал, а потом спросил:
- По совести, сестра Аннунциата: что вы думаете о вопросах, которые я
вам задаю?
- Я думаю, что вы ищете нового случая быть великодушным и благородным.
Вы тщеславны, монсиньор.
- С вами - да, - сказал Аннибал.
Кардинал молча на нее смотрел: лицо его выражало пламенную страсть, но
без надежды и без мольбы.
- Ах, - прибавил он по вполне понятной ассоциации мыслей, но тоном,
который неминуемо должен был удовлетворить гордость Лелии, - я совсем
забыл, что вы хотите стать аббатисой. Я сейчас же об этом похлопочу.
И он быстро вышел.



    55



"Сестра моя, я не могу принести вам эту добрую весть сам, но радуйтесь:
друг ваш спасен, и теперь ему легко будет давать знать о себе. Вы, со
своей стороны, можете тоже передать мне письмо для него. Я думаю, что вам,
в вашем уединении, приятно будет переписываться с этим достойным
всяческого уважения человеком.
Да, Лелия, этот страдалец, который все силы свои отдает добродетели и
скрывается от славы так же старательно, как иные ее домогаются, поразил
меня. Сердце мое преисполнилось грусти и уважения. Он решился открыть мне
свою тайну, рассказать о своей молодости, о своем преступлении и о своем
несчастье. Удивительная щепетильность сердца, которое не хочет принимать
от другого знаков внимания и участия, не испытав его сначала суровым
признанием. Необыкновенная и чудесная судьба кающегося, который
исповедуется в том, что любой другой хотел бы скрыть, и который, в
противовес всем тем, кого общество унижает, делает такие признания, что
никто не считает возможным его предать!
Да, этот человек с ужасающей настойчивостью ищет позора, страдания,
искупления. Он никакой не христианин, и, однако, в нем есть весь пыл, все
самоотречение, весь энтузиазм первых христиан. Это живое воплощение
великого и неисчерпаемого источника божественности, бьющего из глубин
человеческой души. Это энергический протест против слабости и глупости
человеческих суждений. Он отказался от всякой личной жизни, чтобы жить
единственно ради людей. Все его помыслы принадлежат огромной семье
несчастных. Ей он посвящает свои труды, свои страдания, свои бессонные
ночи, свои желания, каждое движение ума, каждое биение сердца. И самая
обыкновенная награда пугает его. Самые законные знаки одобрения или
уважения его смущают! На первый взгляд можно было бы подумать, что это
ловкий способ восстановить свое доброе имя в глазах общества; когда же
заглядываешь в глубь его мыслей, видишь, что избыток его смирения - это
избыток гордости. Но какая это благородная и благочестивая гордость! Он
знает людей; жестоко надломленный ими, он больше уже не может ни ценить их
одобрение, ни домогаться их сочувствия. Он бы, верно, их презирал, если бы
в нем не было глубокого чувства любви и жалости, которое заставляет его
жалеть их. И вот он отдает им себя безраздельно: в том, как они поступают
с ним, он видит только доказательство их заблуждения. И он хотел бы, чтобы