Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что… короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.
 
   Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны – вереницей слева направо – дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся – с турбулентным кипением внутри – многоцветно светящиеся потоки.
   – Виктор Федорович Буров был прав, – сказал Любарский, – видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа – чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.
   – Уже есть что-то? – спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.
   – Рано еще, Валерьян Вениаминович.
   Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула «музыка сфер»: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески… Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.
   Фаза «мерцаний» и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные «пи-у!… пи-у!…» скрипичных тонов. Так звучали звезды.
   И чем ближе подступал 'Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла – даже вытесняла – какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.
   Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали:
   – «…Моих ушей коснулся он – и их наполнил шум и звон. И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье…» Вот оно – неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец – еще в те времена проник!… Потому что нет во Вселенной ни радиоГалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет – то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное – движения-действия Единого. В нем гармония – и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам – но вот и я «внял неба содроганье». Хорошо!

IV

   Первым не выдержал Пец.
   – Э, нет, – сказал он, – так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.
   Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел – и будто несколько отдалился от кабины.
   – Все это эффектно и впечатляет, – сухо продолжал директор, – но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без «музыки сфер» обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи, давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый – поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.
   У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их – поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец – командир.
   – Есть, капитан! – только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.
   Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные «мерцания», подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: «Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!» Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее «мерцание».
   – Вас не укачало, доцент? – сердито спросил он минут через двадцать.
   Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: «Ага, есть. Вроде годится. Веду!» Александр Иванович запустил видеокамеру.
 
   Эту запись потом просматривали много раз – краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: Объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И – в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!
   «Миг творения! – упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов. – Поток и турбуленция, звезды – турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!… Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость – ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность – вот слово. От избытка действия возникают миры!»
   Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно – и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость – эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.
   Что-то ослабело, спало в пространстве – галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидывают во вращении своем звездные ошметья – в них по краям тела Галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми, а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области – все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.
   Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней – от четырех до четырнадцати секунд.
   А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.
 
   Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.
   – Все, как у нас, – задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.
   Пец вопросительно глянул на него.
   – Я о тех двух соседних, – пояснил доцент. – В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды. Мы объясняем это так, что те, в которых звезд не различаем, слишком далеки. Но после увиденного здесь я склонен подозревать, что и в тех Галактиках – если не во всех, то во многих – звезд нет. Мы полагаем звезды главными образами Вселенной потому, что считаем главным проявлением материи вещество. Но теперь мы видим, что это не так.
   – Крамольный вы, однако, человек, Бармалеич! – молвил Корнев.
   – Здесь станешь…
   Кабина, колыхая аэростатами, ползла вниз. Вселенная в ядре Шара съеживалась, тускнела. Говорить не хотелось. Под стать увиденному были бы слова и фразы, доступные гениям, их испепеляющие сердца глаголы. Откуда взять такие им – обыкновенным, поистрепавшим речь в быту, на лекциях и совещаниях? Но и отмалчиваться не стоило: заниматься-то этим делом им, уж какие есть.
   – Смешение и разделение, – задумчиво сказал Пец, – разделение и смешение. Два акта в вечной драме материи-действия. Разделение – выделение образов из однородного… то есть для нас пустого – пространства. Выделившееся усиливает выразительность свою: четкость границ, яркость, плотность… Так до максимума, за которым начинается спад, смешение, распад, растворение в однородной среде. Возвращение в небытие – если нашу жизнь считать бытием… У этих процессов много подробностей, маскирующих суть, но она всюду одна: разделение – смешение. Все, что имеет начало, имеет и конец. Одно без другого не бывает.
   Снова замолчали. Корнев хмыкнул, подоил нос:
   – Бармалеич, прокамлайте теперь вы что-нибудь.
   – Если позволите, Саша, я продолжу вместо него, – мягко и в то же время как-то величественно произнес директор. – Варфоломей Дормидонтович уже «прокамлал»: сказал слова, которые, хоть их и было всего три, перевешивают все, что мы с вами сказали и скажем: «Поток и турбуленция в нем». Вы, безусловно, герой дня сегодня, Варфоломей Дормидонтович, поздравляю вас. Это многообещающая идея, и даю вам задание исследовать ее. Там есть четкий критерий Рейнольдса для начала бурления – выжмите из него все. Доклад через пять дней. Но пока вы не погрузились в гидродинамику, подкину вам еще информацию. В стихах. Вот первая:
 
При наступлении Дня из непроявленного все проявленное возникает,
При наступлении Ночи оно исчезает в том, что непроявленным именуют.
 
   Имеется в виду День Брамы и Ночь Брамы, стадии в цикле миропроявления. Вторая:
 
Вначале существа не проявляются. Они проявляются в середине.
И растворяются они в исходе…
 
   Обе цитаты из «Бхагаватгиты», «Божественной песни» в древнеиндийском эпосе «Махабхарата». Ему более трех тысяч лет. «Существа» – в смысле «все сущее».
   – Вы хотите сказать, – оживился астрофизик, – что этими словами описано миропроявление как вскипание турбуленции в потоке материи-времени?
   – …И даже в соответствии с критерием Рейнольдса, Варфоломей Дормидонтович! Ведь и по нему турбуленция возникает в потоках не сразу, а когда они наберут напор и скорость. В какой-то из предшествующих цивилизаций это понимали.
   – Занятно.
   Корнев только переводил глаза с одного на другого. Наконец не выдержал:
   – Ну, наговорили!… Нет, граждане, как хотите, но я с вами сюда больше подниматься не буду. Это ж потом не уснешь. И вещества – то есть тела, то есть мы с вами! – ничего во вселенских процессах не значат, и вообще существует только мировое пространство да смешение-разделение в виде турбуленции… Ну и ну!
   Варфоломей Дормидонтович поглядел на главного инженера – кажется, первый и последний раз в жизни – с сожалением и превосходством:
   – А слабенек, оказывается, наш главный на философскую мысль, жидковат. Чем вы, собственно, огорчены и недовольны?
   – Послушайте! – В глазах Александра Ивановича действительно были возмущение и растерянность. – Но если все так страшно просто… ведь это же и просто страшно!

V

   Для зевак (коих всегда много толпилось около зоны) многочасовое путешествие троих исследователей к ядру выглядело так: колечко голубовато-белых баллонов с рафинадно блестящей пирамидкой внутри скакнуло к темной сердцевине Шара, ринулось вниз, повисло на миг между тьмой и башней, опять рванулось вверх – и почти сразу шлепнулось на «наконечник», на крышу башни. «Ух, черт! – подумал не один. – Авария! Никто, поди, и не уцелел…»
   Для Васюка-Басистова и Германа Ивановича, дежуривших на крыше, впечатление было не столь сильным, хотя первый откат кабины и зависание ее посредине их обеспокоили. Тем приятней им было увидеть выпрыгнувшего из пирамидки, едва она коснулась крыши, Корнева и затем приставить лесенку для директора и Любарского.
   – Ну, – сказал главный инженер, беря сигарету из протянутой Толюней пачки и прикуривая ее от протянутой механиком зажигалки, – вот ты, Ястреб точной механики, технический Кондор, Орел смекалки, работающий от идеи… – Тот от комплиментов скалил стальные зубы, щурил калмыковатые глаза. – Давай как обычно: не надо чертежей, скажите, что эта хреновина должна делать. Сообщаю: она должна приближаться к ядру и входить в него. Желательно, не отрываясь от башни.
   – Так вот же кабина и аэростаты, Александр Ива… – указал на сооружение механик. – Вместе строили. Вы же только оттуда, что вам еще?
   – Мы не оттуда, мы с высоты два километра, на какой еще держат баллоны. А далее – пустота, космос, звезды, Галактики. Вот к ним бы и надо!
   – Какие звезды, ну что вы такое говорите! – Герман Иванович обиделся, не понимая, чего это главный вздумал над ними шутить. – Светлячки, мерцания – разве ж звезды такие! Что я, звезд не видел!
   – Ну вот, не верит… – Александр Иванович повернулся к Васюку. – А ты, Толюнчик, веришь?
   – Верю, – флегматично отозвался тот.
   – Так ну?…
   – Идею надо.
   Корнев махнул рукой и направился к люку, размышляя, что вот есть в его распоряжении и разнообразнейшая техника, и средства, и умелые работники, и неограниченное время, которое тоже деньги… а без идеи все это выглядит так, что лучше бы ничего не было! Он испытывал сейчас что-то подобное мукам неразделенной любви.
 
   И Валерьян Вениаминович спустился вниз, в прозу. В приемной Нина Николаевна вручила ему стопку листов с типографским текстом:
   – Верстка вашей статьи для сборника, просят скорее вычитать и вернуть.
   – Это уж как водится, – буркнул директор, забирая бумаги.
   В кабинете он разложил листы на столе, вооружился ручкой, начал читать. Это был его доклад на конференции, состоявшейся страшно давно, будто в другую геологическую эру – еще до открытия MB. «Что ж, кое-что придется исправить», – подумал Пец. И – глаза его зацепились за последний абзац на последнем листе, за свои заключительные слова, произнесенные неделю назад перед большой аудиторией: «Неоднородное пространство-время в Шаре изучено нами еще не до конца. Не совсем ясен, например, закон уменьшения кванта h в глубинной области; соответственно шатки оценки ширины промежуточного слоя. Не в полном объеме исследовано еще и наблюдаемое в ядре Шара явление (по-видимому, атмосферно-ионизационной природы) «мерцаний» – быстро меняющихся короткоживущих свечений вихревой и штриховой конфигураций. Познание вышеуказанных явлений и их закономерностей несомненно усилит наше понимание физики неоднородных пространств и обогатит практику».
   Сначала у Валерьяна Вениаминовича запылали щеки. По мере чтения жар от них перекинулся на лоб, уши, подбородок, даже на шею. Скоро вся неприкрытая сединами часть головы приобрела отменный багрово-свекольный оттенок. Лишь один раз в жизни ему было так стыдно, как сейчас: в Самарканде, когда встретил Юлю в сквере – после развода… Со страниц собственной статьи на Пеца глянула самодовольная физиономия ученого-мещанина, физиономия, которую он так ненавидел и которой боялся у других: с лоском фальшивой эрудиции и снисходительного разумения всего. Положитесь, мол, на мой авторитет, граждане, я все знаю-понимаю… Ну, правда, некоторые незначительные вещи «не в полном объеме», «не до конца», «не совсем». Вот пока еще не разобрался с такой малостью, как «мерцания»… Но это все пустяки, граждане, третьестепенные детали в картине мира, которую я разумею и преподаю другим; будучи разгаданы, они займут надлежащее место в ней. Волноваться не из-за чего, граждане, ваше дело меня обеспечивать, возвышать и хорошо оплачивать.
   Неприятно было обнаружить в себе самодовольную ограниченность человека, который, зная лишь чуть больше других, уверен и убеждает прочих, что постигнул все. «А ведь конспектировали многие…» – сатанея, подумал Пец.
   Он собрал оттиски и, бормоча с яростью: «Подпустить! Подпустить!?» – разорвал их пополам, потом еще и еще.

Глава 15. Ода турбуленции и последний проект Зискинда

   Наша дружба переросла в любовь, как социализм сейчас перерастает в коммунизм.
Из заявления о разводе

 

I

   …Более трети века, с самого начала работы в фантастике, автора упрекают, что он излишне научен. Слишком обстоятельно излагает нужные для понимания проблемы сведения. Излишне добросовестен в обосновании идей. И так далее.
   Само то, что добросовестным можно быть излишне, определенным образом характеризует нашу фантастику. Упреки участились в последние годы, когда жанр этот, как мухи зеркало, засидели гуманитарии. Вот уж у них-то ничего не бывает слишком, за исключением разве одного: вторичности.
   Автор не однажды объяснялся на этот счет с редакторами и рецензентами. Сейчас считает нужным объясниться публично.
   Представим себе дерево, скажем – клен. После созревания на нем семян, соткнутых семядольками двух лопастей, он при малейшем дуновении ветра рассеивает их; и летят, красиво вращаясь, тысячи, десятки тысяч пропеллерчиков – чем дальше, тем лучше. Подавляющая часть их падает на асфальт, на мусор, на камни – пропадает без толку. Несколько попадает и на благоприятную почву. Но чтобы здесь проросло деревцо, мало почвы – надо, чтобы и семя было хорошим, плодотворным.
   А поскольку неясно, какой пропеллерчик куда упадет, надо, чтобы, все семена были плодотворны, несли заряд будущей жизни.
   Заменим дерево автором (в компании с издателями, разумеется), многие тысячи семян тиражом его книги, почвы – равно и благоприятные, и неблагоприятные – читателями… Дальше должно быть ясно. Да, увы, в большинстве случаев мы сеем на камень. Читатели ждут от книг развлекухи, в крайнем случае – ответа на злободневные вопросы (т. н. «жизненной правды»), а иное не приемлют. Поэтому, если отвлечься от коммерции (а от нее надо отвлечься), книги выпускают большими тиражами – ради того единственного экземпляра, который попадет к читателю-почве; он примет новую идею, совпадающую с тем, что сам чувствовал и думал. Тогда она прорастет.
   Для этого и бывают в книгах идеи-семена. Чем больше – тем лучше, чем обоснованней – тем лучше. Обоснование суть удобрение.
   Знать бы того читателя, прямо ему и послал бы, а остальное можно и не издавать. Но как угадаешь? Вот и переводим леса на бумагу.
   По одному читателю-почве на идею – и цивилизация будет продолжаться. Не станет таких читателей или не станет авторов с идеями – все под откос. Ни кино, ни телевидение, ни иные игры в гляделки книжный интимный механизм оплодотворения идеями не заменят.
   …Автор это к тому, что излагаемые ниже размышления Варфоломея Дормидонтовича Любарского, на заданную Пецем тему, смесь гидродинамики и богоискательства, в сюжетную канву романа, в общем-то, не очень вплетаются. Их можно было бы и не давать. Даже, пожалуй, ловчее не давать, выигрышнее. Ну, подумаешь: объяснение тайн мироздания – сложно-простых недетективных тайн… что они супротив трупа в запертой изнутри комнате!
   Но ради того единственного читателя – дадим. Прочие же все, если им этот раздел покажется скучным и трудным, могут пропустить его без ущерба для своего пищеварения.
   (Но, кстати, о пищеварении и о других процессах нашего организма, кои идут когда хорошо, когда худо; да и не только о биологических.
   Чтение и обдумывание некоторых мест «Оды турбуленции» – автор убедился в этом на опыте – помогает самоисцелению от недугов. Уравновешивает. Улучшает житейскую стратегию и тактику, сиречь поведение. Так что смотрите.)

II

Заметки В.Д.Любарского к докладу «Наблюдаемый мир как многоступенчатая турбуленция в потоках времени».
 
   (Назначение заметок научное, но от одиночества и неуюта Варфоломей Дормидонтович заносил на эти листки и посторонние мысли, свое житейское.)
 
   «Почему издревле любят слушать журчанье ручья? Какой смысл в этих меняющихся звуках, веселых и печальных, звонких и глухих, сложных и простых, повторяющихся и новых?… Наверное, тот, что ручей сообщает нам – полнее всех слов – главную истину о мире и о жизни. Имя этой истины – турбуленция.
   …Кипенье струй, их сердцевин. Бурленье в «ядре потока», как это именуют в гидродинамике. Множество струй и потоков во Вселенском океане материи-действия, кои сами порождены крупномасштабной турбуленцией и которые без кипения-бурления-вихрения в них и обнаружить невозможно».
   Академические сведения о турбуленции (только сведения, наукой это не назовешь). Слово «turbulentia» по-латыни означает «бурный», «вихревой» (отсюда «турбина»), «беспорядочный». Большинство реальных потоков жидкости и газа, включая атмосферу, несут в себе турбулентную сердцевину; бывают турбулентны и целиком.
   Переход ламинарного (плавного) потока субстанции, имеющей определенную вязкость µ, в турбулентный происходит при увеличении его скорости v или возрастании сечения S – то есть так или иначе при возрастании явления потока. Характеризуют переход знаменитым, уважаемым даже В. В. Пецем (а на мой взгляд все-таки изрядно дутым) критерием Рейнольдса, или числом Рейнольдса:
 
   Re = vS /М = const.
 
   Дутость его в том, что даже в экспериментальных потоках, текущих в трубах или каналах заданного сечения, эта величина далеко не «const», она меняется от двух до семидесяти тысяч. Было бы интересно, если бы моим коллегам-гидродинамикам с такой определенностью отвешивали и отмеривали то, что они покупают в магазинах!… А для вольных потоков типа струй в реке, ветров в атмосфере или там Гольфстрима, Куросиво Re и вовсе неизвестно. Да и попробуй определи у таких потоков сечение или усредни их скорость.
   Так что это не формула, а скорее образ: в потоке при некотором напоре и размерах возникает неустойчивость – бурление-волнение-вихрение. А когда поток ослабевает, все постепенно успокаивается, возвращается к плавности-однородности – в ламинар.
   Еще не все. Для начала турбуленции (и для образа ее) важна инициирующая флюктуация – какое-то случайное событие-возмущение. Например, если кинуть в гладкий поток камешек, турбуленция начнется при Re=2300; если не кинуть – оттянется до Re=60 000. Если тот же камешек не кинуть, а осторожно внести, тоже затянется. Если камень крупный – за ним пойдут крупные волны, если маленький – мелкие, и т. п.
   …Это можно наблюдать на водосливных плотинах: переваливает через бетонную стенку во всю ее ширь тугая, насквозь прозрачная зеленая полоса – а ударившись о поддон, сразу делается пенистой, шумной, серой, в зыби и водоворотах; совсем другая вода.
   Или на берегу моря: идет красивая гладкая волна, а как коснулась галечного дна – запенилась, забурлила…
   «Не образумлюсь, виноват». А виноват я в том же, что и Чацкий, смысле: горе от ума… Прибыло решение ВАКа о лишении меня по ходатайству СГУ звания доцента. И как быстро-то! Бумаги о присвоении мне такого звания лежали в комиссии целый год. А здесь в неполные две недели – чик! – и готово. А еще говорят, что в ВАКе сидят бюрократы.
   Теперь я сам подскажу Александру Ивановичу, который любит именовать меня доцентом (подозреваю, что более под влиянием фильма «Джентльмены удачи»), уточнение: доцент-расстрига.
 
   Но продолжим о турбуленции. Что существенного удается выжать-обобщить из всех источников? Какую квинтэссенцию?
   …что полного математического описания турбулентных процессов нет и не предвидится: все они сложны, как… как сама природа. Теории описывают простенькие частные проявления турбуленции: гармонические волнения – нарастающие, убывающие, интерферирующие – и вихри.
   О последних стоит подробнее:
   – центральная часть, «ядро» вихря, вращается по закону твердого тела, как целое;
   – за пределами ядра скорость вихря убывает пропорционально квадрату расстояния;
   – вихревые трубки во взаимодействии завиваются друг около друга; тонкие, естественно, обвивают те, что толще, мощнее.