Страница:
И не замечал Александр Иванович, что, разоблачая ложность движущих людьми чувств, он сам охвачен досадой, яростным злорадством, горечью, гневом – чувствами из того же набора, которой разоблачал; отрицая слова – мыслил словами и даже далеко преступал доступный словам предел, предел, за который может вторгаться только искусство в самых высоких своих проявлениях. (Потому что в области этой действительно грубы и неточны слова, неуместны формулы и числа; здесь владычествуют мыслечувства и мыслеритмы – то, что еще предстоит осознать.)
Странен человек в заблуждении.
Он спустился, через проходную вышел из зоны. Тотчас подкатила ожидавшая его черная «Волга». Главный инженер покачал головой, пошел в другую сторону, прочь от ревущего шоссе: захотелось вдруг отыскать тропинку – ту, протоптанную через чистое поле к Шару минувшей зимой, тысячу лет назад. Но где там, исчезла она под кучами строительного мусора, обломков, под штабелями кирпича и плит, разломанными контейнерами, какими-то трубами, перепахана канавами и ямами. Башня, вырастая в Шар бетонным деревом, взбулгачила землю у корней своих.
«Нас перло вверх, в обширное пространство и ускоренное время, а мы катились на нарастающей волне возможностей, принимали стремление стихий за свои замыслы, объясняли непонятное себе и другим, решали, действовали, планировали… самообольщались во всю!»
Наконец, он выбрался из кольца мусорных и строительных завалов, поднялся на бугор слежавшейся земли рядом с глубокой ямой – следом какого-то брошенного начинания. Позади был Шар, впереди домики Ширмы, сады со старыми ветвистыми яблонями за дощатыми заборами. А вдали, правее поселка, – нарастал серо-желтой волной ячеистых пузырей-зданий, выпирал в блеклое небо трубами и вышками, дышал дымами и промышленным теплом размытой от своей суеты город. Свищ, вихрь активности. Корнев остановился, глядел перед собою – как на чужое, инопланетное, из MB.
…и мир опрокинулся – все дома, деревья, шоссе с бегущими машинами, белые цилиндры нефтехранилища, трубы химзавода вдали свисали с покатого бока планеты, готовые сорваться с тонкой привязи тяготения, ухнуть в черное пространство за пеленой атмосферы. И сам он не стоял на земле, висел вниз головой.
Ослабели ноги, он опустился на колени. Снова накатило:
…планета была больна: металась в горячечной суете транспорта, нашила жаром домен, мартенов, реакторов, ТЭЦ. Земля бредила, извергала в эфир множеством ртов, телетайпов, динамиков, экранов лживые, противоречивые, пустые образы и сообщения. Стригущий лишай вырубок и пожаров сводил волосы-леса с ее кожи. В других местах эта кожа гноилась свалками, нефтяными скважинами, мертвела пустынями, солончаками, испорченной неродящей почвой, вспухала волдырями цехов и ангаров. Самолеты роями мух слетались к болячкам-городам. Планета недужила, она была сплошная рана, истекавшая в космос деревьями.
ЗЕМЛЯ ИСТЕКАЕТ В ПРОСТРАНСТВО ДЕРЕВЬЯМИ!
Это было настолько ошеломляюще очевидно, что Александр Иванович вдруг припал лицом к коленям и затрясся от рыданий. Как он раньше не понял смысл этих объемных ручьев, замедленных фонтанов? Значит, все в одну сторону, от деревьев до ракет? Значит, такова природа жизни во всех проявлениях – растекаться?… «Оо! О-оо!…» Много непереводимых в слова чувств было в этом плаче сильного человека.
Через минуту он справился с собой, встал, вытер лицо, очистил брюки от земли. Что это он? Куда это он хотел идти? Куда убежать от себя, где спрятаться? Дома, отогреться в уюте? Не отогреется. Жена постыла, было что-то у них, да все вышло. Дочка? На миг его охватила теплая жалость к упрямой и умной, понимающей разлад в семье девочке. Нет, нельзя. Он и о ней подумает что-то такое, как о прочих. Это еще жило в нем.
«Некуда убегать. И незачем прятаться».
II
III
Странен человек в заблуждении.
Он спустился, через проходную вышел из зоны. Тотчас подкатила ожидавшая его черная «Волга». Главный инженер покачал головой, пошел в другую сторону, прочь от ревущего шоссе: захотелось вдруг отыскать тропинку – ту, протоптанную через чистое поле к Шару минувшей зимой, тысячу лет назад. Но где там, исчезла она под кучами строительного мусора, обломков, под штабелями кирпича и плит, разломанными контейнерами, какими-то трубами, перепахана канавами и ямами. Башня, вырастая в Шар бетонным деревом, взбулгачила землю у корней своих.
«Нас перло вверх, в обширное пространство и ускоренное время, а мы катились на нарастающей волне возможностей, принимали стремление стихий за свои замыслы, объясняли непонятное себе и другим, решали, действовали, планировали… самообольщались во всю!»
Наконец, он выбрался из кольца мусорных и строительных завалов, поднялся на бугор слежавшейся земли рядом с глубокой ямой – следом какого-то брошенного начинания. Позади был Шар, впереди домики Ширмы, сады со старыми ветвистыми яблонями за дощатыми заборами. А вдали, правее поселка, – нарастал серо-желтой волной ячеистых пузырей-зданий, выпирал в блеклое небо трубами и вышками, дышал дымами и промышленным теплом размытой от своей суеты город. Свищ, вихрь активности. Корнев остановился, глядел перед собою – как на чужое, инопланетное, из MB.
…и мир опрокинулся – все дома, деревья, шоссе с бегущими машинами, белые цилиндры нефтехранилища, трубы химзавода вдали свисали с покатого бока планеты, готовые сорваться с тонкой привязи тяготения, ухнуть в черное пространство за пеленой атмосферы. И сам он не стоял на земле, висел вниз головой.
Ослабели ноги, он опустился на колени. Снова накатило:
…планета была больна: металась в горячечной суете транспорта, нашила жаром домен, мартенов, реакторов, ТЭЦ. Земля бредила, извергала в эфир множеством ртов, телетайпов, динамиков, экранов лживые, противоречивые, пустые образы и сообщения. Стригущий лишай вырубок и пожаров сводил волосы-леса с ее кожи. В других местах эта кожа гноилась свалками, нефтяными скважинами, мертвела пустынями, солончаками, испорченной неродящей почвой, вспухала волдырями цехов и ангаров. Самолеты роями мух слетались к болячкам-городам. Планета недужила, она была сплошная рана, истекавшая в космос деревьями.
ЗЕМЛЯ ИСТЕКАЕТ В ПРОСТРАНСТВО ДЕРЕВЬЯМИ!
Это было настолько ошеломляюще очевидно, что Александр Иванович вдруг припал лицом к коленям и затрясся от рыданий. Как он раньше не понял смысл этих объемных ручьев, замедленных фонтанов? Значит, все в одну сторону, от деревьев до ракет? Значит, такова природа жизни во всех проявлениях – растекаться?… «Оо! О-оо!…» Много непереводимых в слова чувств было в этом плаче сильного человека.
Через минуту он справился с собой, встал, вытер лицо, очистил брюки от земли. Что это он? Куда это он хотел идти? Куда убежать от себя, где спрятаться? Дома, отогреться в уюте? Не отогреется. Жена постыла, было что-то у них, да все вышло. Дочка? На миг его охватила теплая жалость к упрямой и умной, понимающей разлад в семье девочке. Нет, нельзя. Он и о ней подумает что-то такое, как о прочих. Это еще жило в нем.
«Некуда убегать. И незачем прятаться».
II
Шла вторая половина дня, время, когда на верхних уровнях башни начинался отлив. Отработав десятки, а кое-кто и сотни часов, истощив запасы материалов и сил, сотрудники скатывались вниз.
Покойник поднялся к себе на 20-й уровень, никого не встретив. В приемной скучала Нюся; она всегда старалась дежурить после обеда, ко времени, когда главный инженер чаще оказывался в кабинете. Он приветственно взмахнул рукой, послал ей ослепительную американскую улыбку, прошел к себе. В персональной туалетной комнате умылся, прошелся электробритвой по впалым щекам, избегая встретиться в зеркале со своим взглядом. Вернулся в кабинет, сел не к столу, а в кресло для посетителей, огляделся. Его кабинет… Стены, до половины обшитые пластиком под красное дерево, темно-вишневого лака столы буквой «Т», кожаные коричневые кресла, дорогой ковер на полу, информ-установка с экранами и пультом – все внушает вес, значимость, державность даже. А ванная комната личного пользования! Как Гутенмахер-то хорошо сказал насчет спущенных ниже колен штанов. Как маскируем мы свое животное, что мочиться и испражняться надо! В среднеазиатских кишлаках, ему довелось видеть, эту проблему решают куда проще: заворачивает человек полы халата на голову и садится посреди улицы – главное, чтобы в лицо не узнали… Черт побери! Как мы все себя дурачим!
И ведь как он стремился к такому… нет, не к персональному туалету, кабинету, «Волге» самим по себе, а к ним как к атрибутам высокого положения, признания, власти. Был заряжен, нацелен – кем?
…А по-настоящему только и был счастлив тогда, в Овечьем ущелье, кружа на чужом мотоцикле с лихой песенкой под Шаром, счастлив, что не сробел, вник и понял. Все дальнейшее было изгажено азартом гонки, боязнью оплошать, не успеть, оказаться обойденным, не получить намеченного сполна.
Его кабинет, место, где он «ворочал делами», «творил», «властвовал»… Он? Нет, НПВ. Шар. Корнев прикрыл глаза, вспомнил вчерашнюю встречу в городе с одним из тех, над кем «властвовал». Бригадир Никонов, строитель, который радовался крупным заработкам и что может ублаготворить молодую жену. Ныне худощавый старичок со слезящимися глазами на красном лице; сидел с удочкой у реки Катагани, где и рыбы-то нет, и набережная рядом гремит от машин. Сидел, чтобы убить время, не идти домой. Разговорились, зашли в вокзальный ресторан поблизости – плакался за рюмкой. Жена-то теперь действительно изменяет, стыд потеряла, скандалит, когда пытается унять, развода требует. Вот тебе и «молодожен»!
И Ястребов Герман Иванович, знаменитый Ястреб, паривший на монтажных высотах, ныне персональный пенсионер. Подавил обиду, позвонил – просил порадеть за него перед ГАИ. Машину-то он купил и освоил, права знает назубок, техосмотр миновал чин чинарем… а медкомиссию не прошел. Обнаружили врачи дрожание рук, слабость в ногах, какие-то парадоксальные реакции. Прав не дают. И гоняет пока в его малиновой «Волге» сын-лоботряс, катает девиц. «Выручите, Александр Ива!…» А как выручишь – молодость со склада не выпишешь. Время не обдуришь.
«И я так – объедался-обпивался интереснятиной, ах-ах, ускоренное время, «мерцания», Меняющаяся Вселенная, полевое управление, гора идет к Магомету!… Сколько мне сейчас лет при моих календарных тридцати шести? Биологических наверняка за пятьдесят – точно не учитывал, швырялся месяцами, как мелкой монетой. А настоящих, по пережитому и понятому, – тысяча, миллион, миллиард?… Какой возраст у человека, многократно наблюдавшего рождения, жизнь и кончины миров, Галактик, вселенных, видевшего начала и концы? Я старее этой волынки, Мерцающей Вселенной, старше и умнее ее, потому что не стал бы так светиться с закручиваним Галактик, выпеканием звезд и планет. А с биологией у меня все в порядке, здоров и ко всему годен. Вот только – можно ли быть здоровым, не будучи живым?»
Нюся неслышно вошла с папкой:
– Это на подпись, Александр Иванович, – положила на стол. – И еще: Никандров из отдела надежности звонил раз пять. Установку собрали, но без вас не запускают – ждут.
«Чего им меня ждать! – Корнев рассеянно переводил взгляд с лица секретарши на ее фигуру, снова на лицо, слушал не столько слова, сколько интонации. Та начала розоветь. – Ах, да… что-то они там сочинили, чтобы годовой цикл испытаний укладывать в минуты. Посредством полей. Все давай-давай!…»
– Хорошо, Нюсенька, включите. Посмотрим…
Секретарша подошла к информатору, потыкала пальцем в клавиши. Экраны не осветились.
– Наверное, у них еще телекамеру не поставили?…
– Вот видите, – главный инженер развел руками. – Не могу же я бегать на каждый объект. Не разорваться же мне. Пусть поставят и подключатся – тогда.
– Хорошо, Александр Иванович, я передам.
Как много было в ее интонациях сверх положенного по службе! И, направляясь к приемной, Нюся прошла близ Корнева очень медленно. Ей не хотелось от него уходить. Он понял, взял ее за руку. Она остановилась:
– Что, Александр Иванович? – хотя по голосу и тревожно-радостному взгляду ясно было: поняла что.
Ах, как жива была ее теплая кисть – с пульсирующей жилкой под тонкой кожей! И как отозвалась на движение руки Корнева ее талия, когда он привлек ее, поставил между коленей, а потом и посадил на колени. Нюся положила руки на его плечи – с честным намерением оттолкнуться или хоть упереться. Но разве могла она оттолкнуть его, дорогого каждой чертой лица, каждой морщинкой, каждой складкой одежды? И руки сами оказались за шеей Александра Ивановича.
«Любовь… – размышлял тот, чувствуя щекой, как бьется ее сердце пониже маленькой тугой груди. – Любовь, название для чего-то тоже крайне простого. Проще всех слов. Потому что одинаково свойственна она всему живому. Наверно, и самка кузнечика, которую самец на время спаривания угощает приманкой, мнит, что этот – единственный, парень что надо… а он потом забирает недоеденное для другой. Вот – сердчишко бойчее стучит. – Он отстранил Нюсю, аналитически взглянул на лицо – порозовели щеки, блестят глаза, дыхание углубилось. И где надо набухает кровь, выделяются из желез секреты и слизь. Любовь!…»
– Ты бы не крутилась около меня, девушка, – рассудительно молвил мертвец, опуская руки. – Человек я семейный и на виду. Вы…у – и никаких перспектив.
Короткий гневный не то всхлип, не то стон. Оскорбленно простучали каблучки по паркету. Хлопнула дверь. Корнев опустил голову в ладони. Вот и еще комочек жизни оторвался от него. «И пусть. Скорей бы уж».
Александр Иванович знал, что после понятого-прочувстванного в Меняющейся Вселенной он – не жилец. Душа была отравлена, разъедена и мертва. Тугая струя, что несла от грандиозного замысла к еще более грандиозным, от идеи к идее, от дела к делу, – выбросила теперь его на кренистый берег убийственного сверхчеловеческого знания. Зевай жабрами, бей хвостом, трепещи плавниками, вскидывайся – изранишься, но конец не отдалишь. И он понимал, что реальный конец теперь только вопрос времени и обстоятельств. «Скорей бы…»
Он пересел к столу, взял принесенную папку (а Нюся в это время, закрыв лицо ладонями и поскуливая от нестерпимой обиды, мчала по коридору к лифту: прочь отсюда, прочь скорей и навсегда! Она была готова для него на все, отдать себя… а он… а он!…), раскрыл авторучку и принялся, не глядя, не читая, выводить в углу каждой бумаги одну и ту же резолюцию: «ДС. Корнев» – и дату с указанием, как положено, часа уровню.
Смерть открыла дверь в кабинет, вошла без стука и Корнев ее не узнал. Да и мудрено было узнать: она явилась в облике пожилого кавказца с румяно-сизыми щеками, с крупным и также сизым носом, английскими усиками квадратом под ним и веселыми, все понимающими глазами.
– Дэ-эс! – кинул посетителю Корнев, подняв голову. И, поскольку тот приближался, повторил раздраженно и четко: – Я же сказал: дэ-эс!
– Дэсс?… – не понял или прикинулся, что не понял, вошедший, остановился у стола. – Дэсс… нет, дэссертные не дэлаем. Коньяки дэлаем. Разрешите представиться: Нахапет Логосович Мальва, представитель коньячных заводов Закавказья.
Это становилось интересно. Корнев отодвинул бумаги, уставился на представителя.
– Важное дело привело меня к вам, очень важное, просто необыкновенно, – говорил тот, извлекая из пузатого коричневого портфеля бутылки. – Вот, изволите видеть, ординарный грузинский коньяк – и тот надо выдерживать три года. Но что для коньяка три года, младенческий возраст! Не только в смысле крепости – букет, аромат, вкусовая гамма… все не установилось еще, понимаете. Вот, не угодно ли сравнить, – и на столе появились дегустационные стаканчики с делениями, – хотя бы с двенадцатилетним?
Корнев сравнил. Верно, двенадцатилетний коньяк «Мцыри» был куда лучше – и по букету, и по аромату, и по вкусовой гамме.
– Но ведь и это, можно сказать, коньяк-подросток, – продолжал Нахапет Мальва, вытаскивая темную бутылку без этикетки. – Настоящий коньяк – который нам, увы, недоступен, разве только министрам и миллионерам! – должен иметь возраст зрелого мужчины. Не угодно ли сравнить с этим?
– Только давайте вместе, а то и вкус не тот, – сказал Александр Иванович, принимая мензурку с ароматной солнечной влагой.
– С великим удовольствием! За процветание вашего замечательного, владеющего неограниченными запасами времени учреждения! Этот напиток вообще был вне всякого сравнения. Через четверть часа дело было на мази. Главный инженер с сочувствием отнесся к идее организовать на высоких уровнях погреб для ускоренной выдержки многолетних коньячных спиртов – объемом тысяч на пятнадцать декалитров – в бочках поставщика.
– …потому что это же золото – выдержанные коньяки, валюта! – толковал Мальва, откинувшись в кресле с мензуркой в руке.
– Пр-равильно… – разнежено глядел на него Корнев. – Верно излагаешь, Логопед… м-м, нет, Мотопед? Все сделаем, Мотя.
– Паачэму мотопед? – выразительно оскорбился тот. – Папа твой мотопед, да? Зачем обижаешь!
– Извини, дарагой, что ты! – от сочувствия Александр Иванович сам заговорил с кавказским акцентом. – Ни в коем случае. Давай бумагу, я все подпишу. За милую душу.
– Какая бумага, я не заготовил бумагу!
– Что ж ты, Мотя, такой умный и красивый, а не предусмотрел? К начальству приходят с готовой заявкой. Ну, хорошо… – Он придвинул чистый лист, размашисто начертал слева вверху: «В отдел освоения. Исполнить. Корнев». – И протянул представителю. – Вот, дорогой, что напишешь, все сделают.
– О ввах! – умилился тот. – Вот это по-нашему, это по-кавказски!…
Смерть сделала свое дело – и ушла.
Покойник поднялся к себе на 20-й уровень, никого не встретив. В приемной скучала Нюся; она всегда старалась дежурить после обеда, ко времени, когда главный инженер чаще оказывался в кабинете. Он приветственно взмахнул рукой, послал ей ослепительную американскую улыбку, прошел к себе. В персональной туалетной комнате умылся, прошелся электробритвой по впалым щекам, избегая встретиться в зеркале со своим взглядом. Вернулся в кабинет, сел не к столу, а в кресло для посетителей, огляделся. Его кабинет… Стены, до половины обшитые пластиком под красное дерево, темно-вишневого лака столы буквой «Т», кожаные коричневые кресла, дорогой ковер на полу, информ-установка с экранами и пультом – все внушает вес, значимость, державность даже. А ванная комната личного пользования! Как Гутенмахер-то хорошо сказал насчет спущенных ниже колен штанов. Как маскируем мы свое животное, что мочиться и испражняться надо! В среднеазиатских кишлаках, ему довелось видеть, эту проблему решают куда проще: заворачивает человек полы халата на голову и садится посреди улицы – главное, чтобы в лицо не узнали… Черт побери! Как мы все себя дурачим!
И ведь как он стремился к такому… нет, не к персональному туалету, кабинету, «Волге» самим по себе, а к ним как к атрибутам высокого положения, признания, власти. Был заряжен, нацелен – кем?
…А по-настоящему только и был счастлив тогда, в Овечьем ущелье, кружа на чужом мотоцикле с лихой песенкой под Шаром, счастлив, что не сробел, вник и понял. Все дальнейшее было изгажено азартом гонки, боязнью оплошать, не успеть, оказаться обойденным, не получить намеченного сполна.
Его кабинет, место, где он «ворочал делами», «творил», «властвовал»… Он? Нет, НПВ. Шар. Корнев прикрыл глаза, вспомнил вчерашнюю встречу в городе с одним из тех, над кем «властвовал». Бригадир Никонов, строитель, который радовался крупным заработкам и что может ублаготворить молодую жену. Ныне худощавый старичок со слезящимися глазами на красном лице; сидел с удочкой у реки Катагани, где и рыбы-то нет, и набережная рядом гремит от машин. Сидел, чтобы убить время, не идти домой. Разговорились, зашли в вокзальный ресторан поблизости – плакался за рюмкой. Жена-то теперь действительно изменяет, стыд потеряла, скандалит, когда пытается унять, развода требует. Вот тебе и «молодожен»!
И Ястребов Герман Иванович, знаменитый Ястреб, паривший на монтажных высотах, ныне персональный пенсионер. Подавил обиду, позвонил – просил порадеть за него перед ГАИ. Машину-то он купил и освоил, права знает назубок, техосмотр миновал чин чинарем… а медкомиссию не прошел. Обнаружили врачи дрожание рук, слабость в ногах, какие-то парадоксальные реакции. Прав не дают. И гоняет пока в его малиновой «Волге» сын-лоботряс, катает девиц. «Выручите, Александр Ива!…» А как выручишь – молодость со склада не выпишешь. Время не обдуришь.
«И я так – объедался-обпивался интереснятиной, ах-ах, ускоренное время, «мерцания», Меняющаяся Вселенная, полевое управление, гора идет к Магомету!… Сколько мне сейчас лет при моих календарных тридцати шести? Биологических наверняка за пятьдесят – точно не учитывал, швырялся месяцами, как мелкой монетой. А настоящих, по пережитому и понятому, – тысяча, миллион, миллиард?… Какой возраст у человека, многократно наблюдавшего рождения, жизнь и кончины миров, Галактик, вселенных, видевшего начала и концы? Я старее этой волынки, Мерцающей Вселенной, старше и умнее ее, потому что не стал бы так светиться с закручиваним Галактик, выпеканием звезд и планет. А с биологией у меня все в порядке, здоров и ко всему годен. Вот только – можно ли быть здоровым, не будучи живым?»
Нюся неслышно вошла с папкой:
– Это на подпись, Александр Иванович, – положила на стол. – И еще: Никандров из отдела надежности звонил раз пять. Установку собрали, но без вас не запускают – ждут.
«Чего им меня ждать! – Корнев рассеянно переводил взгляд с лица секретарши на ее фигуру, снова на лицо, слушал не столько слова, сколько интонации. Та начала розоветь. – Ах, да… что-то они там сочинили, чтобы годовой цикл испытаний укладывать в минуты. Посредством полей. Все давай-давай!…»
– Хорошо, Нюсенька, включите. Посмотрим…
Секретарша подошла к информатору, потыкала пальцем в клавиши. Экраны не осветились.
– Наверное, у них еще телекамеру не поставили?…
– Вот видите, – главный инженер развел руками. – Не могу же я бегать на каждый объект. Не разорваться же мне. Пусть поставят и подключатся – тогда.
– Хорошо, Александр Иванович, я передам.
Как много было в ее интонациях сверх положенного по службе! И, направляясь к приемной, Нюся прошла близ Корнева очень медленно. Ей не хотелось от него уходить. Он понял, взял ее за руку. Она остановилась:
– Что, Александр Иванович? – хотя по голосу и тревожно-радостному взгляду ясно было: поняла что.
Ах, как жива была ее теплая кисть – с пульсирующей жилкой под тонкой кожей! И как отозвалась на движение руки Корнева ее талия, когда он привлек ее, поставил между коленей, а потом и посадил на колени. Нюся положила руки на его плечи – с честным намерением оттолкнуться или хоть упереться. Но разве могла она оттолкнуть его, дорогого каждой чертой лица, каждой морщинкой, каждой складкой одежды? И руки сами оказались за шеей Александра Ивановича.
«Любовь… – размышлял тот, чувствуя щекой, как бьется ее сердце пониже маленькой тугой груди. – Любовь, название для чего-то тоже крайне простого. Проще всех слов. Потому что одинаково свойственна она всему живому. Наверно, и самка кузнечика, которую самец на время спаривания угощает приманкой, мнит, что этот – единственный, парень что надо… а он потом забирает недоеденное для другой. Вот – сердчишко бойчее стучит. – Он отстранил Нюсю, аналитически взглянул на лицо – порозовели щеки, блестят глаза, дыхание углубилось. И где надо набухает кровь, выделяются из желез секреты и слизь. Любовь!…»
– Ты бы не крутилась около меня, девушка, – рассудительно молвил мертвец, опуская руки. – Человек я семейный и на виду. Вы…у – и никаких перспектив.
Короткий гневный не то всхлип, не то стон. Оскорбленно простучали каблучки по паркету. Хлопнула дверь. Корнев опустил голову в ладони. Вот и еще комочек жизни оторвался от него. «И пусть. Скорей бы уж».
Александр Иванович знал, что после понятого-прочувстванного в Меняющейся Вселенной он – не жилец. Душа была отравлена, разъедена и мертва. Тугая струя, что несла от грандиозного замысла к еще более грандиозным, от идеи к идее, от дела к делу, – выбросила теперь его на кренистый берег убийственного сверхчеловеческого знания. Зевай жабрами, бей хвостом, трепещи плавниками, вскидывайся – изранишься, но конец не отдалишь. И он понимал, что реальный конец теперь только вопрос времени и обстоятельств. «Скорей бы…»
Он пересел к столу, взял принесенную папку (а Нюся в это время, закрыв лицо ладонями и поскуливая от нестерпимой обиды, мчала по коридору к лифту: прочь отсюда, прочь скорей и навсегда! Она была готова для него на все, отдать себя… а он… а он!…), раскрыл авторучку и принялся, не глядя, не читая, выводить в углу каждой бумаги одну и ту же резолюцию: «ДС. Корнев» – и дату с указанием, как положено, часа уровню.
Смерть открыла дверь в кабинет, вошла без стука и Корнев ее не узнал. Да и мудрено было узнать: она явилась в облике пожилого кавказца с румяно-сизыми щеками, с крупным и также сизым носом, английскими усиками квадратом под ним и веселыми, все понимающими глазами.
– Дэ-эс! – кинул посетителю Корнев, подняв голову. И, поскольку тот приближался, повторил раздраженно и четко: – Я же сказал: дэ-эс!
– Дэсс?… – не понял или прикинулся, что не понял, вошедший, остановился у стола. – Дэсс… нет, дэссертные не дэлаем. Коньяки дэлаем. Разрешите представиться: Нахапет Логосович Мальва, представитель коньячных заводов Закавказья.
Это становилось интересно. Корнев отодвинул бумаги, уставился на представителя.
– Важное дело привело меня к вам, очень важное, просто необыкновенно, – говорил тот, извлекая из пузатого коричневого портфеля бутылки. – Вот, изволите видеть, ординарный грузинский коньяк – и тот надо выдерживать три года. Но что для коньяка три года, младенческий возраст! Не только в смысле крепости – букет, аромат, вкусовая гамма… все не установилось еще, понимаете. Вот, не угодно ли сравнить, – и на столе появились дегустационные стаканчики с делениями, – хотя бы с двенадцатилетним?
Корнев сравнил. Верно, двенадцатилетний коньяк «Мцыри» был куда лучше – и по букету, и по аромату, и по вкусовой гамме.
– Но ведь и это, можно сказать, коньяк-подросток, – продолжал Нахапет Мальва, вытаскивая темную бутылку без этикетки. – Настоящий коньяк – который нам, увы, недоступен, разве только министрам и миллионерам! – должен иметь возраст зрелого мужчины. Не угодно ли сравнить с этим?
– Только давайте вместе, а то и вкус не тот, – сказал Александр Иванович, принимая мензурку с ароматной солнечной влагой.
– С великим удовольствием! За процветание вашего замечательного, владеющего неограниченными запасами времени учреждения! Этот напиток вообще был вне всякого сравнения. Через четверть часа дело было на мази. Главный инженер с сочувствием отнесся к идее организовать на высоких уровнях погреб для ускоренной выдержки многолетних коньячных спиртов – объемом тысяч на пятнадцать декалитров – в бочках поставщика.
– …потому что это же золото – выдержанные коньяки, валюта! – толковал Мальва, откинувшись в кресле с мензуркой в руке.
– Пр-равильно… – разнежено глядел на него Корнев. – Верно излагаешь, Логопед… м-м, нет, Мотопед? Все сделаем, Мотя.
– Паачэму мотопед? – выразительно оскорбился тот. – Папа твой мотопед, да? Зачем обижаешь!
– Извини, дарагой, что ты! – от сочувствия Александр Иванович сам заговорил с кавказским акцентом. – Ни в коем случае. Давай бумагу, я все подпишу. За милую душу.
– Какая бумага, я не заготовил бумагу!
– Что ж ты, Мотя, такой умный и красивый, а не предусмотрел? К начальству приходят с готовой заявкой. Ну, хорошо… – Он придвинул чистый лист, размашисто начертал слева вверху: «В отдел освоения. Исполнить. Корнев». – И протянул представителю. – Вот, дорогой, что напишешь, все сделают.
– О ввах! – умилился тот. – Вот это по-нашему, это по-кавказски!…
Смерть сделала свое дело – и ушла.
III
Корнев поднимался наверх. Сначала лифтом, а последние этажи – для бодрого разгона – пешком. Он более не чувствовал себя мертвым. Нет, это другие, за которых материя-время шевелит их мозгами и конечностями, а они принимают болтанку за свою разумную деятельность, – это они покойники. Они и не жили никогда. А он – живее не бывает. Как, бишь, в той песенке? «А мы разбойнички, разбойнички, разбойнички, разбойнички. Пиф-паф – и вы покойнички, покойнички, покойнички!»
– А они… эти все, что юлят во все стороны, и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и се, – шептали губы, перебивая учащенное дыхание – аренды, аренды хотят эти патриоты! Пользы, связей, выгод. И неважно, как мой – мой, черт побери! – рассудок и талант выглядят объективно: бродильный фермент или еще как-то. Пусть бродильный – зато бродить-то я могу лучше других… Куда другим до меня, ого! Ого-го! Дзынь-ля-ля!… Мама, ваш сын прекрасно болен, у него пожар сердца…
Ноги вынесли его на крышу. Белели во тьме аэростаты, покоилась на телескопических распорках кабина, окруженная сложенными в гармошки секторами, лепестками и полосами электродов. Пульт системы ГиМ на краю площадки затянуло паутиной. «Вот это только ты и умеешь, стихия: паутины, ржавчины, плесень… и разум с творчеством норовишь свести к тому же. Но нет, дудки!» Он смел паутину, включил подзарядку баллонов, прогрев и коррекцию. Александр Иванович не знал, что сделает, но чуял, как внутри вызревает самоутверждающее намерение – какое-то очень простое. Как в юности, когда он был заводилой в стайке бедовых подростков и после выпивки искали приключений; пожалуй, слишком простое для данной ситуации.
Пока надувались аэростаты, он стоял, опершись об ограду, смотрел вверх. Лицо и предметы вокруг периодами озарял слабый свет накалявшихся и гаснущих в ядре «мерцаний», точек и пятнышек электросварочной сыпи: накал – пауза тьмы, накал – пауза-День – Ночь, День – Ночь. Теперь, когда он знал воочию, множественно и подробно, что внутри этого непродолжительного тусклого накала Вселенского Дня оказывается все, что только есть в мире во всех качествах, количествах и масштабах… то есть просто Все, – этот мелко пульсирующий процесс показался ему издевательским, нестерпимо оскорбительным. Александр Иванович сначала принял его сторону и расхохотался саркастически – своим протяжным «Ха-а! Ха-аа! Ха-а!…» – над всеми прочими, дешево одураченными: ведь только и есть божественного в этом деле, что огромность масштабов, плотность среды и непоборимо мощный напор потоков материи-времени. Сила есть, ума не надо. «А ведь многие в мудрость веруют, о расположении молят всемогущего! А он неспособен даже слепить планету в форме чемодана». Но потом почувствовал задетым и себя.
– Но если ты только и можешь, что суммировать все умное и тонкое в ерунду, в развал, в ничто… то ты и само Ничто. Ничто с большой буквы. Громадное, модное, вечное ничто! Дура толстая, распро… – на вот тебе! – и постучал ладонью у локтя выразительно согнутой правой рукой.
Не Александр Корнев, работник, творец, искатель – пьяненький жлоб в растерзанной одежде сквернословил и куражился перед ликом Вечности.
Блестя в прожекторных лучах, разворачивались электроды, поднимались аэростаты, кабина несла Корнева в раздающуюся во все стороны черноту – туда, где океан материи-действия плескал волнами-струями, а в них кружили водовороты Галактик, вспенивались мерцающим веществом звезды и планеты. Несла в убийственную огромность масштабов, скоростей, сил, в простое бесстыдство изменчивости, в наготу первичности, несла в самую боль, любовь, в отчаяние и проклятие на веки веков. «Возлюбленных все убивают, так повелось в веках… успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе… не образумлюсь, виноват! – шептали губы все, что приходило в голову, -…ваш сын прекрасно болен… и достойные отцы их… аренды, аренды хотят эти патриоты!… Ничего, ничего, молчание!…»
Кабина вышла на предельную высоту к началу очередного Вселенского Шторма. Александр Иванович переключил систему на автоматический поиск… чего-нибудь. Образ цели – размытая планетка землеподобного типа – хранился в памяти персептрон-автомата и сейчас возник на экране дисплея. Сами собой наращивались напряженности верхнего и нижнего полей, убирая пространство и замедляя время; боковое смещение влекло кабину за ближайшей Галактикой. Стремительно брошенным сюда из тьмы диском приблизилась заломленная набекрень сияющая спираль с рыхлым ядром и по-мельничному машущими рукавами; заслонила собой все великолепие Шторма – и заискрилась мириадами бело-голубых мерцающих черточек. Переход на импульсные снования – черточки потускнели, пожелтели, стянулись в точки. Приближение к одной звезде… к другой… к третьей… автомат бегло просматривал-отбраковывал планеты около них. Наконец восьмая попытка удалась.
И повисла над куполом кабины планета – чем-то похожа на Марс, чем-то на Луну, но поскольку в кратерно-округлых морях темнела влага, то, пожалуй, и на Землю. Зашумели в динамиках светозвуки ее жизни-формирования, сопровождаемые метками «кадр-год»… потом «кадр-десятилетие» и «кадр-век». Автомат сам знал, как и что показывать: ближний план – перемена частоты на «кадр-год», отход на крупный – снова «кадр-век». Перевал за максимум выразительности – изменения ускорились, делали облик планеты расплывчатым – автомат участил полевые снования.
Корнев сидел в кресле, смотрел почти равнодушно. Изменения объектов важнее объектов – а когда понимаешь, что к чему, то неважно и это. Не шибко интересно, какие там возникли смышленые жители – комочки активной плесени, деятельного тлена и праха. Ясно одно: все они страстно жаждут счастья. Чтоб им, именно им… ну, пусть еще и близким – было хорошо. Если человек рожден для счастья, то и завросапиэнс тем более. А кремниеорганические электросапиэнсы пластинчатые и вовсе не глупее.
…И все стремятся, и чудится им во всех влечения глубокий смысл, и кажется, если их удовлетворить, то он откроется. А когда утолят, то открывается лишь, что никакого особого смысла не было, надо стремиться и действовать дальше.
…И еще: натура, предельно ограничив их, разумников, возможности действовать и познавать своими законами и плотной связью со средой, не поскупилась, предоставила широчайшие возможности вольно толковать ощущения и действия, домысливать, воображать – заблуждаться.
…И то, что в повседневной нормальной жизни невозможно держать в уме вселенский набор образом, вселенский масштаб событий и причин, показывает, насколько глубоким заблуждением является нормальная жизнь. Мир сумасшедших, которые объявляют сумасшедшими всех, кто с ними не заодно.
…И больше всего жаль тех, для кого жажда счастья первична, априорна: баб, детишек, людей ущербных. И у них там тоже так? И возникают там чувственные вихрики семей, супругов или любовников?
…И, наверно, там тоже есть таланты, даже гении. И живется им, особенно тем, кто кладет свой дар на алтарь служения обществу, хреново. Век укорочен. Потому что бог гонки, бог раскручивания мира на разнос в иррациональном безумии своем не делает различий: талантлив ли ты, прост ли умом и духом – отдай свой импульс в космический процесс. Вынь да положь, а что будет с тобой – неважно. Потому что никакого бога нет, а стихии не знают оптимальности. Талантливость суммируется в космический идиотизм. Психики и интеллекты, вся психическая и интеллектуальная жизнь – хоть тех существ, хоть здешних – просто колебания напора в потоке времени. Гидродинамика с точки зрения клочка пены.
Не был сейчас Александр Иванович заодно ни с теми, кто внизу, ни с теми, что наверху мутят и рыхлят свою планету. А был он над теми и другими, над всем. И понял он наконец, почему его так часто последнее время влекло сюда: не ради общения с Меняющейся Вселенной и дальнейшего понимания ее, нет. Здесь он – как и другие, но, пожалуй, что поболе их! – был на высоте. На высоте своих знаний и возможностей. Здесь он мог куда больше, чем эта раздувающаяся турбулентными штормами стихия: мог поворотом ручек вычеркивать из MB громадные участки пространства, просматривать выборочно или подробно миллиарднолетние события. Разве то, что он обозревает Галактику, не означает, что он больше ее? Точно так же он и вечнее планет, звезд, Галактик, даже Вселенских циклов миропроявления. Черт побери, когда-то он, Корнев, призывал других не забывать, что все это в Шаре поперечником в полкилометра… а сам, оказывается, забыл! За весь мир расписываться не будем, но у этой Вселенной, в НПВ, есть бог. Есть!
А раз так, то надо утвердить себя разумным божественным насилием. Нарочитостью, как выражается папа Пец. Как?… Что, если поднапрячь верхние поля… в «пространственных линзах» и под ними – чтобы крутой градиент НПВ вытянулся в MB этаким ножом… или шилом? – и вошел в объект? В какой? В планету?… Разрезать или разорвать этот комочек… а? Поглядеть, что там внутри, хо! Это будет следующий шаг.
…Да нет, чепуха. То есть – вполне возможно, но зачем? Те жители и сами справятся со своей планеткой, вон как распухает, им немного осталось. А вот… разорвать их звезду-светило круто деформированным пространство! Как дома в Таращанске, а? Как он… он сам! – рвал почву для котлована башни здесь. Ведь эти звезды рвутся на искры, когда входят в барьер, он видел. Вот тогда он докажет – и себе, и Вселенной!
Он отключил автомат, заработал рукоятками на пульте. Планета ушла в сторону, на ее месте над куполом возникла звезда – диск ее был почти как у Солнца, жар почти такой же. «Давай, жарь! Поглядим сейчас, кто кого будет жарить. Возлюбленных все убивают… но я буду любить тебя обыкновенно. Без причитаний в стихах и прозе. Что ты можешь, Вселенная, почва, толстая баба, если не оплодотворять тебя мыслью! Сама ты никогда не забеременеешь новым, не родишь. Если не по Уайльду, а по жизни, то возлюбленных – оплодотворяют!»
– А они… эти все, что юлят во все стороны, и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и се, – шептали губы, перебивая учащенное дыхание – аренды, аренды хотят эти патриоты! Пользы, связей, выгод. И неважно, как мой – мой, черт побери! – рассудок и талант выглядят объективно: бродильный фермент или еще как-то. Пусть бродильный – зато бродить-то я могу лучше других… Куда другим до меня, ого! Ого-го! Дзынь-ля-ля!… Мама, ваш сын прекрасно болен, у него пожар сердца…
Ноги вынесли его на крышу. Белели во тьме аэростаты, покоилась на телескопических распорках кабина, окруженная сложенными в гармошки секторами, лепестками и полосами электродов. Пульт системы ГиМ на краю площадки затянуло паутиной. «Вот это только ты и умеешь, стихия: паутины, ржавчины, плесень… и разум с творчеством норовишь свести к тому же. Но нет, дудки!» Он смел паутину, включил подзарядку баллонов, прогрев и коррекцию. Александр Иванович не знал, что сделает, но чуял, как внутри вызревает самоутверждающее намерение – какое-то очень простое. Как в юности, когда он был заводилой в стайке бедовых подростков и после выпивки искали приключений; пожалуй, слишком простое для данной ситуации.
Пока надувались аэростаты, он стоял, опершись об ограду, смотрел вверх. Лицо и предметы вокруг периодами озарял слабый свет накалявшихся и гаснущих в ядре «мерцаний», точек и пятнышек электросварочной сыпи: накал – пауза тьмы, накал – пауза-День – Ночь, День – Ночь. Теперь, когда он знал воочию, множественно и подробно, что внутри этого непродолжительного тусклого накала Вселенского Дня оказывается все, что только есть в мире во всех качествах, количествах и масштабах… то есть просто Все, – этот мелко пульсирующий процесс показался ему издевательским, нестерпимо оскорбительным. Александр Иванович сначала принял его сторону и расхохотался саркастически – своим протяжным «Ха-а! Ха-аа! Ха-а!…» – над всеми прочими, дешево одураченными: ведь только и есть божественного в этом деле, что огромность масштабов, плотность среды и непоборимо мощный напор потоков материи-времени. Сила есть, ума не надо. «А ведь многие в мудрость веруют, о расположении молят всемогущего! А он неспособен даже слепить планету в форме чемодана». Но потом почувствовал задетым и себя.
– Но если ты только и можешь, что суммировать все умное и тонкое в ерунду, в развал, в ничто… то ты и само Ничто. Ничто с большой буквы. Громадное, модное, вечное ничто! Дура толстая, распро… – на вот тебе! – и постучал ладонью у локтя выразительно согнутой правой рукой.
Не Александр Корнев, работник, творец, искатель – пьяненький жлоб в растерзанной одежде сквернословил и куражился перед ликом Вечности.
Блестя в прожекторных лучах, разворачивались электроды, поднимались аэростаты, кабина несла Корнева в раздающуюся во все стороны черноту – туда, где океан материи-действия плескал волнами-струями, а в них кружили водовороты Галактик, вспенивались мерцающим веществом звезды и планеты. Несла в убийственную огромность масштабов, скоростей, сил, в простое бесстыдство изменчивости, в наготу первичности, несла в самую боль, любовь, в отчаяние и проклятие на веки веков. «Возлюбленных все убивают, так повелось в веках… успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе… не образумлюсь, виноват! – шептали губы все, что приходило в голову, -…ваш сын прекрасно болен… и достойные отцы их… аренды, аренды хотят эти патриоты!… Ничего, ничего, молчание!…»
Кабина вышла на предельную высоту к началу очередного Вселенского Шторма. Александр Иванович переключил систему на автоматический поиск… чего-нибудь. Образ цели – размытая планетка землеподобного типа – хранился в памяти персептрон-автомата и сейчас возник на экране дисплея. Сами собой наращивались напряженности верхнего и нижнего полей, убирая пространство и замедляя время; боковое смещение влекло кабину за ближайшей Галактикой. Стремительно брошенным сюда из тьмы диском приблизилась заломленная набекрень сияющая спираль с рыхлым ядром и по-мельничному машущими рукавами; заслонила собой все великолепие Шторма – и заискрилась мириадами бело-голубых мерцающих черточек. Переход на импульсные снования – черточки потускнели, пожелтели, стянулись в точки. Приближение к одной звезде… к другой… к третьей… автомат бегло просматривал-отбраковывал планеты около них. Наконец восьмая попытка удалась.
И повисла над куполом кабины планета – чем-то похожа на Марс, чем-то на Луну, но поскольку в кратерно-округлых морях темнела влага, то, пожалуй, и на Землю. Зашумели в динамиках светозвуки ее жизни-формирования, сопровождаемые метками «кадр-год»… потом «кадр-десятилетие» и «кадр-век». Автомат сам знал, как и что показывать: ближний план – перемена частоты на «кадр-год», отход на крупный – снова «кадр-век». Перевал за максимум выразительности – изменения ускорились, делали облик планеты расплывчатым – автомат участил полевые снования.
Корнев сидел в кресле, смотрел почти равнодушно. Изменения объектов важнее объектов – а когда понимаешь, что к чему, то неважно и это. Не шибко интересно, какие там возникли смышленые жители – комочки активной плесени, деятельного тлена и праха. Ясно одно: все они страстно жаждут счастья. Чтоб им, именно им… ну, пусть еще и близким – было хорошо. Если человек рожден для счастья, то и завросапиэнс тем более. А кремниеорганические электросапиэнсы пластинчатые и вовсе не глупее.
…И все стремятся, и чудится им во всех влечения глубокий смысл, и кажется, если их удовлетворить, то он откроется. А когда утолят, то открывается лишь, что никакого особого смысла не было, надо стремиться и действовать дальше.
…И еще: натура, предельно ограничив их, разумников, возможности действовать и познавать своими законами и плотной связью со средой, не поскупилась, предоставила широчайшие возможности вольно толковать ощущения и действия, домысливать, воображать – заблуждаться.
…И то, что в повседневной нормальной жизни невозможно держать в уме вселенский набор образом, вселенский масштаб событий и причин, показывает, насколько глубоким заблуждением является нормальная жизнь. Мир сумасшедших, которые объявляют сумасшедшими всех, кто с ними не заодно.
…И больше всего жаль тех, для кого жажда счастья первична, априорна: баб, детишек, людей ущербных. И у них там тоже так? И возникают там чувственные вихрики семей, супругов или любовников?
…И, наверно, там тоже есть таланты, даже гении. И живется им, особенно тем, кто кладет свой дар на алтарь служения обществу, хреново. Век укорочен. Потому что бог гонки, бог раскручивания мира на разнос в иррациональном безумии своем не делает различий: талантлив ли ты, прост ли умом и духом – отдай свой импульс в космический процесс. Вынь да положь, а что будет с тобой – неважно. Потому что никакого бога нет, а стихии не знают оптимальности. Талантливость суммируется в космический идиотизм. Психики и интеллекты, вся психическая и интеллектуальная жизнь – хоть тех существ, хоть здешних – просто колебания напора в потоке времени. Гидродинамика с точки зрения клочка пены.
Не был сейчас Александр Иванович заодно ни с теми, кто внизу, ни с теми, что наверху мутят и рыхлят свою планету. А был он над теми и другими, над всем. И понял он наконец, почему его так часто последнее время влекло сюда: не ради общения с Меняющейся Вселенной и дальнейшего понимания ее, нет. Здесь он – как и другие, но, пожалуй, что поболе их! – был на высоте. На высоте своих знаний и возможностей. Здесь он мог куда больше, чем эта раздувающаяся турбулентными штормами стихия: мог поворотом ручек вычеркивать из MB громадные участки пространства, просматривать выборочно или подробно миллиарднолетние события. Разве то, что он обозревает Галактику, не означает, что он больше ее? Точно так же он и вечнее планет, звезд, Галактик, даже Вселенских циклов миропроявления. Черт побери, когда-то он, Корнев, призывал других не забывать, что все это в Шаре поперечником в полкилометра… а сам, оказывается, забыл! За весь мир расписываться не будем, но у этой Вселенной, в НПВ, есть бог. Есть!
А раз так, то надо утвердить себя разумным божественным насилием. Нарочитостью, как выражается папа Пец. Как?… Что, если поднапрячь верхние поля… в «пространственных линзах» и под ними – чтобы крутой градиент НПВ вытянулся в MB этаким ножом… или шилом? – и вошел в объект? В какой? В планету?… Разрезать или разорвать этот комочек… а? Поглядеть, что там внутри, хо! Это будет следующий шаг.
…Да нет, чепуха. То есть – вполне возможно, но зачем? Те жители и сами справятся со своей планеткой, вон как распухает, им немного осталось. А вот… разорвать их звезду-светило круто деформированным пространство! Как дома в Таращанске, а? Как он… он сам! – рвал почву для котлована башни здесь. Ведь эти звезды рвутся на искры, когда входят в барьер, он видел. Вот тогда он докажет – и себе, и Вселенной!
Он отключил автомат, заработал рукоятками на пульте. Планета ушла в сторону, на ее месте над куполом возникла звезда – диск ее был почти как у Солнца, жар почти такой же. «Давай, жарь! Поглядим сейчас, кто кого будет жарить. Возлюбленных все убивают… но я буду любить тебя обыкновенно. Без причитаний в стихах и прозе. Что ты можешь, Вселенная, почва, толстая баба, если не оплодотворять тебя мыслью! Сама ты никогда не забеременеешь новым, не родишь. Если не по Уайльду, а по жизни, то возлюбленных – оплодотворяют!»