«Зачет» сдали, пора было подниматься на крышу, снаряжаться и отправляться в MB. Но тут Васюк подошел к телеинвертеру, включил, набрал нужный код и, когда на экране возник Приятель, рассказал ему о загубленных кассетах с чувствительной пленкой. Все время, пока он говорил маловыразительным голосом, завснаб спокойно писал – и только потом ронял ручку, замедленно (от чего возникал оттенок театральности) поднимал и поворачивал голову, расширял глаза, раскрывал рот, воздевал руки… И Витя Буров тоже воздел руки:
   – Зачем, о господи! Зачем вы это сделали. Толя?! Он же сейчас примчит сюда
   Верно, Альтер Абрамович примчался в лабораторию с той скоростью, какую позволили лифты; даже, пожалуй, несколько быстрее.
   – Рабочие кефир свой не забывают опустить на веревке на двести метров, когда наверху работают, а вы… ученые люди, называется! – кричал он, стоя в фотокомнате над грудой кассет, ради которых ему пришлось немало хлопотать, побегать и даже поподличать. – Ведь шестьдесят же тысяч! А сколько нервов?!
   Буров с целью спасти положение выступил вперед, приложил руку к сердцу, заговорил грудным голосом:
   – Альтер Абрамович, лично я вас понимаю, как гений гения. Это действительно…
   – Он меня понимает, как гений гения… Сопляк! – Старик возмущенно брызгал слюной. – Бросьте вы эти штучки! У вас когда-нибудь было в кармане шестьдесят тысяч, голодранцы?! Привыкли кидаться деньгами, потому что не свои… Нет, я этого так не оставлю. Сейчас же докладную Пецу – и пусть попробует не принять мер!
   И исчез так же быстро, как и возник.
   – Ну вот, пожалуйста, – сказал Витя с теми же неизрасходованными задушевно-грудными интонациями, люто глядя на Васюка. – Объясните мне, ради бога, Анатолий Андреевич, кто и зачем вас за язык потянул? Я же обещал все уладить – после вашего удачного визита в MB. Промахи уравновешивают достижениями, это извечный принцип. Показал бы ему новые видеозаписи, ля-ля-ля, то-се, Альтер Абрамович, а знаете, пленочка уже вышла… и было бы хорошо… А теперь…
   Любарский тоже глядел на Толюню с недоумением.
   – Ну как вы не понимаете, – проговорил высоким голосом Миша Панкратов, худой, сероволосый, с сощуренными синими глазами, – Анатолий Андреевич у нас такой человек. Он ведь отправляется в Меняющуюся Вселенную, а тут… словом, это все равно что умереть, не уплатив за газ и электричество.
   – В прежние времена, я читала, – подхватила его супруга Валя, – в подобных случаях надевали чистую рубашку, писали письма родным или заявление: «В случае чего прошу считать меня коммунистом».
   Васюк молча улыбнулся. Да что говорить, по существу так и есть.
   – Ага… ну, правильно! – Варфоломей Дормидонтович тоже раскумекал, что к чему. – Было бы отвратительно, пошло – подниматься к звездам, искать планеты ради того, чтобы потом Виктор Федорович с помощью этой информации смог ублажить Альтера Абрамовича. На предмет пленок… Тьфу! Правильно вы, Анатолий Андреевич, обрубили этот «хвост», присоединяюсь.
   – Вам лишь бы к кому присоединиться, – буркнул Буров, чтобы хоть последнее слово оказалось за ним.

IV

   И вот все остается внизу. Любарский и Васюк поднимаются в кабине ГиМ, по сторонам ее разворачиваются электроды и экраны, сиреневый свет над куполом колышется и растет.
   Подъем сопровождался монологом Варфоломея Дормидонтовича, у которого всегда на этой стадии пробуждались большие мысли и светлые чувства. Толюня был идеальный слушатель: молчаливый, внимательный и все понимающий.
   – Вы обратили внимание, Анатолий Андреевич, что все количественные замеры и съемки мы начинаем со стадии галактик, а события и явления – до них; вселенские штормы, полигалактические струи, весь первичный бурлящий Вселенский хаос – не воспринимаем. Не принимаем всерьез. А знаете почему? От мелкости и недалекости нашей. На Галактики и звезды наш ум натаскан школьными учебниками, популярными статьями, кое у кого вузовской подготовкой… да и то, впрочем, более как на вечные образы в пространстве. А здесь мы воочию видим, что изменения важнее объектов, что Вселенная – и не только в Шаре, всюду – событийна. А коли так, то в самом крупном в ней запрятаны все начала, все причины. Но – не в подъем это умам нашим, мелким и косным… Вот Виктор Федорович недавно вас поддел, что-де в лаборатории нет работы по вашей специальности. И я его уел сегодня на тот же предмет, что и ему здесь не очень по специальности. Эх, да все мы тут не по специальности: ни Пец, ни Корнеев, ни ваш покорный слуга. Все мы телята, задравшие головы к Вечности. Может, и лучше не знать, чем пробираться к сути через завалы специальных знаний. Я вот в астрофизических кругах слыву немалым авторитетом по астрометрии и звездным спектрам. Ну, и что мне прикажете делать с этим багажом и авторитетом здесь, в MB, где расстояния между звездами меняются на глазах, а спектры пульсируют – либо сами по себе, или от шевеления ручек… простите, нынче уже педалей? Что?… Вселенная – на раз, Галактика – на раз, звезды – на раз…
   – Я вам сейчас притчу расскажу, Анатолий Андреевич. Даже не притчу… а попалась мне однажды книжица, «Особенности древнерусского литературного языка». И вот автор, кандидат филологических наук Козлов, сравнивает там текстовую достоверность записей в двух летописях известного приказа князя Святополка об убийстве своего брата. В одной сказано: «не поведуючи никому же, шедше убийте брата моего Бориса», а в другой: «где обрящете брата моего Бориса, смотряше время, убейте его». Действительно, не мог же князинька и так, и этак, где-то летописцы переврали. Я читаю, у меня мороз по коже – ведь это же «убейте брата моего»! А кандидат ничего: сравнивает написания, порядок расположения слов «брата», «шедше», «убийте» или «убейте» – и делает вывод в пользу первой фразы… – Любарский помолчал. – Я это к тому, Анатолий Андреевич, что, может быть, и мы такие кандидаты? И наша разнообразная квалифицированная возня соотносится с существом того, что говорит нам Вселенная, примерно так же? Да и все науки, может быть, таковы?… Так что и вправду шут с ними, с этими пленками, съемками и прочими богатыми возможностями подменить расторопной деятельностью необходимость размышлять.
   Аэростаты между тем выносили кабину на разрешаемую канатами высоту. Пора было гасить внутреннее освещение. Перед тем, как повернуть выключатель, Толюня скосил глаза на разгорячившегося доцента, подумал: «Лет через двадцать я буду похож на него, такой же морщинистый и лысый. Разве что не столь разговорчивый. Почему он каждый раз на подъеме выступает, Бармалеич? Наверное, ему – как и мне – страшновато здесь. Или хочет хотя бы высказыванием мыслей компенсировать ту нашу телячью малость перед миром?…»
   – Признаюсь вам прямо, Анатолий Андреевич, – продолжал доцент, – не действий и результатов ради поднимаюсь я сюда. Да и не ради исследований остался в Шаре. Количественные знания можно наращивать до бесконечности – и ничего не понять, история цивилизации тому подтверждение… А вот запретное, крамольное понятие «религиозный дух» для меня ныне, как хотите, содержательно! Нет-нет, я атеист, усталый циник. Всегда, знаете, с усмешкой воспринимал сказочки, как кто-то – Будда, Христос, Заратустра – начали что-то такое проповедовать, и люди отринули богачество, семью, посты, пошли за ними. За человеком я бы никогда не пошел, чтобы он ни вкручивал. А вот за этим побежал, отринув все. Как бобик.
   Индикаторные лампочки на пульте показали Анатолию Андреевичу, что электродная система развернулась целиком и готова к подключению полей.
   – Что же касается количественной стороны, то, как вы знаете, Валерьян Вениаминович поручил мне составить Вселенскую иерархию событий и образов. На основе своего – и удачного, должен сказать – понятия «объем события». Там любопытно…
   – Все, – молвил Васюк-Басистов. – Начали работать!
   И Любарский умолк на середине фразы.
 
   Но он был прав: накаляющееся и растущее в размерах облако Вселенского шторма над головой было для них облаком, а когда Метапульсация вошла в стадию образования Галактик, то и они – мириады размытых светлых пятнышек размерами со снежинки – выглядели в их восприятии снежинками у фонаря. Разум подсказывал, что разворачивается сверхкрупное вселенское событие, которое в нормальных масштабах распространяется на мегапарсеки и тянется сотни, если не тысячи миллиардов лет, что в обычном небе все это выглядело бы огромным, застывшим в неизмеримых далях… Но чувства и воображение начисто отказывались сочетать числа и наблюдаемое с тем, что за время Шторма можно затянуться сигаретой.
   По совету Любарского Толюня полями устремил кабину в самый центр Шторма, где более вероятно развитие турбулентного потока материи-времени до вершин выразительности; там он нацелился на «фронтальную Андромеду» (коей присвоили номер 19), включил видеомаг. Но и этот туманный вихрь воспринимался сначала как-то книжно; по размерам и виду он уступал развешанным в кольцевом коридоре снимкам.
   И только когда размытая вихревая туманность вдруг (в масштабе миллионов лет в секунду это получалось именно вдруг) конденсировалась, начиная от середины ядра и глубин колышущихся рукавов, во множество пульсирующих, набирающих голубой накал комочков, а те сворачивались в точечные штрихи, когда этот цепенящий души процесс распространялся до краев Галактики, когда все вращающееся над куполом кабины облако будто выпадало дождем звезд, а они надвигались, распространялись во все стороны, становились небом, застывали во тьме пульсирующим многоцветным великолепием, – вот тогда они чувствовали, что находятся во Вселенной – огромной, прекрасной и беспощадной. Не было «мегапарсеков» – обморочно громадные черные пространства раскрывались во всю глубину благодаря точкам звезд. Не было «мерцаний», «штрихов», «вибрионов» – были миры. Понимание масштабов и прежние наблюдения прибавляли лишь то, что эти раскаленные миры – конечны.
   Миры, как и люди, жили и умирали по-разному. Они мчались в потоке времени, метапульсационного вздоха, взаимодействовали друг с другом, разделялись или сливались, набирали выразительность или сникали. У одних звезд век был долгий, у других – короткий: они позже возникали-сгущались-уплотнялись, раньше разваливались в быстро гаснущие во тьме фейерверки. У одних характер был спокойный: они равномерно накалялись, ясно светили, величественно и прекрасно взрывались на спаде галактической волны, оставляли на своем месте округлую яркую туманность, иные неровно мигали, меняли яркость и спектр, размеры и объем – то вспухали до оранжево-красных гигантов, то съеживались в точечные голубые карлики.
   Жизненный путь многих звезд на галактических орбитах протекал в спокойном одиночестве – они отдавали свой свет, никого не освещая, испускали тепло, никого не согревая. Другие коротали век в компании одной или двух соседок: завивали друг около друга спирали своих траекторий, красовались округлостью дисков и их накалом, протуберантными выбросами ядерной пыли, светили одна на другую – я тебя голубым, ты меня – оранжевым.
   На стадии звездообразования из светящегося прототумана возникало гораздо больше звезд, чем потом оставалось в зрелой Галактике. Самые мелкие сгустки быстро отдавали избыток энергии в пространство и гасли; в двойных и тройных системах они превращались в темные спутники светил, в большие отдаленные планеты – и так жили незаметно до сникания галактической волны-струи, до финальной вспышки и расплывания в ничто.
   Миры, как и люди, жили и умирали по-разному.
   Миры, как и люди, рождались, жили и умирали.
 
   Буровские новшества работали отменно. Любарский указывал цель, интересную чем-то звезду; Анатолий Андреевич, уверенно дожимая педали и поводя штурвальной колонкой, приближался к ней до различимого в телескоп и на экранах диска. К одной могучей, размерами, вероятно, с Бетельгейзе, но куда большей плотности, звезде он подогнал кабину так, что на них повеял ее жар. И сам Толюня, и Варфоломей Дормидонтович сейчас чувствовали себя не пилотами, даже не космонавтами – какие космонавты могут так переходить от звезды к звезде, листать Галактики в пространстве и времени! – а скорее, небожителями. Богоравными.
   И мир для них, богоравных, был сейчас иррационально прост; без земных проблем и человеческой запутанности в них: поток и волнение-вихрение на нем. Да и сложность жизни приобретала простой турбулентный смысл: это была сложность виляний отдельной струйки бытия существа под воздействием всех других в бурлящем потоке. Такое нельзя увидеть в MB ни в телескоп, ни прямо – но они понимали это.
   – Та-ак… держитесь этой толстухи, мадам Бетельгейзе, Анатолий Андреевич, – приговаривал Любарский, уткнувшись в окуляр. – Не нравится… а вернее – очень нравится мне ее траектория. Интригует. Следуйте за ней, сколько сможете. По-моему, мадам беременна планетами.
   Действительно, было в беге расплывчатого бело-голубого диска над ними что-то чуть вихляющее. Васюк медленно вел штурвал влево. Диск звезды сплюснулся, выпятился одной стороной, завихлял заметнее.
   – Флюс, флюс! – возбужденно шептал Любарский. – Животик! Ну, сейчас…
   Огненный «флюс» оторвался от звезды (ее уменьшившееся тело сдвинулось в противоположную сторону), растянулся в пространстве сияющим кометным хвостом. Хвост разделился на три части: дальнюю, серединную и ближнюю к звезде. Каждый обрывок изогнулся, завился вокруг светила дугой эллипса. Эти дуги-шлейфы величественно поворачивались около звезды; ближняя быстрее, дальняя медленнее всех. Светящийся туман переливался и пульсировал в них, тускнел, уплотнялся… и вот в каждой наметился сгусток-смерчик. Смерчики росли, наматывали на себя шлейфы тумана, втягивали его – и одновременно остывали, уплотнялись. Вскоре они были видны только в отраженном свете звезды. Так возникли планеты.
   Васюк приотпустил правую педаль «время»: миллионы лет снова спрессовались в минуты. Нажал, вернулся – теперь вокруг уплотнившейся звезды с четким и очень ярким диском мотались три шарика. Они оказывались то серпиками, то полудисками, а при прохождении между светилом и кабиной – черными пятнышками на огненном фоне.
   – Ай да мы! – удовлетворенно откинулся в кресле Любарский. – Исполнили больше, чем задал нам Буров: запечатлели образование планет! Все, Анатолий Андреевич, можно отступать.
   …Отдалялась, сникала да точки «мадам Бетельгейзе» с искорками планет. Затерялась среди звезд. И все звездное небо стянулось в Галактику, теперь эллиптическую, с ярким ядром. Вот и она, голубея и съеживаясь, оказалась одной из многих; неразличимы там более звезды – да и во всех ли есть они?… Мириады светлых вихриков, расплываясь на спаде Метапульсационной волны, кружились над куполом кабины снежинками у фонаря. Мир снова был иррационально прост: поток и турбуленция в нем.
 
   – Так я о Вселенской иерархии событий, – продолжал Варфоломей Дормидонтович с того места, на котором его прервали; но говорил он теперь без напряжения, благодушно-спокойно. Работа сделана, кабина опускается, можно и покалякать. – Она любопытна не только тем, что в ней последующие вкладываются в предыдущие, вмещаются в них по размерам и длительностям, но и тем, что предыдущие всегда – причины. Причина-поток. Подробно я об этом доложу на семинаре, а сейчас вот вам, Анатолий Андреевич, некоторые оценки масштабов… Ну, самое первое, Метагалактическая пульсация, Вселенский вздох. Количественные рамки события: порядка ста миллиардов световых лет в поперечнике и тысячи миллиарде! лет по длительности – вам вряд ли что скажут, это далеко за пре делами наших представлений. Просто примем этот событийный объем – 1045 световых лет в кубе, помноженные на год, – за единицу. Тогда событие второй ступени, Вселенский шторм, который вот сейчас гаснет над нами… он на порядок короче по всем размерам – составит по событийному объему одну десятитысячную от него. Отдельные волны-струи в этом турбулентном ядре, события третьей ступени, причины и носители Галактик или скоплений их, составляют не более одной тысячемиллиардной доли от Шторма, то есть порядка 10-16 от пульсации…
   Любарский помолчал, усмехнулся сам себе:
   – Нет, это без таблицы и указки невозможно. Не буду глушить вас числами, просто перечислю ступени. Следующая, четвертая, это Галактики-события – турбулентные ядра в струях. Пятая – звездо-планетная струя, возможный носитель… да и создатель – звездо-планетной системы, или просто звезды, или двойной-тройной системы их, как получится. Шестая – возникновение-существование-гибель… то есть просто жизнь – звезд и планет, небесных тел. Далее все ветвится, но применительно к планете пусть седьмая – существование биосферы, восьмая – существование животных, девятая – существование человечества… и, бог с ними, с промежуточными: существованиями народов, государств, эпох – пусть сразу десятая ступень, следствие десятого – всего лишь! – порядка от Вселенской Первопричины это жизнь человека. Наша с вами жизнь. Самое главное, главнее не бывает, – для нас. Так знаете, как количественно ее событийный объем соотносится с Метапульсацией?
   – Как? – спросил Толюня.
   – Как единица просто и единица с девяносто тремя нулями. 1093.
   – О!… Это даже и сопоставить невозможно.
   – Если поднатужиться, то возможно, дорогой Анатолий Андреевич, – с удовольствием возразил доцент. – Это соотношение событийного объема какого-нибудь искусственного атома… ну, там менделеевия, курчатовия, кои доли секунды живут, – с существованием нашей Земли, шара размером в двенадцать с лишним тысяч километров, прожившего уже пять миллиардов лет и рассчитывающего еще на столько же. Как мал человек!… Но и это не все: событие «познание человеком мира» еще порядка на три меньше – а у кого и на четыре, на пять, на шесть. Много ли, действительно, мы времени на это расходуем, большую ли часть организма этим загружаем? Слух, зрение, немного руки да кора головного мозга. И получается, что малую долю своего события-существования этот «короткоживущий атом» человек может узнать то, что другие такие «атомы познания»… или, может быть, вернее, «вирусы познания», а, Анатолий Андреевич? – узнали о мире и жизни, добавить кое-что от своих наблюдений и раздумий – и объять мыслью всю Вселенную! Как велик человек!
   – Это если правильно, – подумав, сказал Васюк-Басистов.
   – Что – правильно?
   – Если он правильно понимает мир и свое место в нем. Тогда это действительно событие.

V

   И когда под вечер он возвращался, мир для него – спокойно-гневного, со Вселенской бурей в душе – был иррационально прост. Планетишка без названия моталась вокруг звезды без названия – да и не она, а смерчик квантовой пены, взбитой и закрученной бешеным напором времени. И город был лишь местом дополнительного бурления на планете, турбулентным ядром какой-то струи, все, что перемещалось по улицам, поднималось, опускалось, вращалось, звучало, испускало запахи и отражало свет, – все было искрящимся кипением в незримом тугом потоке.
   И чувства все, которые обычно руководили им, как и другими, в делах житейских, сейчас обесцветились, обесценились: за ними маячил иной смысл – недоступный словам, неизреченный, но не такой. Он не переживал их сейчас – восходил над ними; делалась понятной содержательность молчания, многозначительность невысказанного, мощь смирения и стремительность покоя – сущности Бытия. И все освещало отчаяние, великое космическое отчаяние того, кто знает, но изменить ничего не может.
   Так было, пока не доходил до ворот детсадика, где его уже выглядывал Мишка, пока теплая ладошка сына не вкладывалась в его руку. Тогда Анатолий Андреевич замечал, что день во второй половине разгулялся, светит солнце, по-июльски жарко – плащ сыну ни к чему.
   – Снимай, давай сюда.
   Тот радостно снял, отдал и берет. Поглядел снизу на отца:
   – Па, а тебе опять будет?…
   Толюня потрогал щеки: да, действительно. И не то чтобы времени не было побриться, хватало наверху времени на все – в голову не пришло. «Если Саша не вернулась, успею дома».
   Мишка был невесел.
   – Пап, – спросил он, – а как в твое время дразнились?
   Вопрос был неожиданный.
   – А что такое?
   – Да понимаешь… там у нас одна девчонка, она дразнится. А я ничего не могу придумать для нее.
   – Как она тебя дразнит?
   – Та-а… – сын отвернулся, произнес мрачно: – «Зубатик-касатик, кит-полосатик»…
   «Самое обидное в детских дразнилках – их бессмысленность, – думал Анатолий Андреевич. – Ну, ладно – зубатик: у Мишки крупные длинноватые передние зубы, их он унаследовал от меня. Но почему – касатик? кит? полосатик?…»
   – А как ее зовут?
   – Да Танька.
   – А, тогда просто: «Танька-Манька колбаса, кислая капуста!»
   – Ну, пап, ты даешь! – разочарованно сказало дитя. – Так в малышовке дразнятся, а я с сентября в старшую группу перехожу!
   И Толюня почувствовал замешательство и вину перед сыном.

Глава 19. Триумф Бурова

   «Люби ближнего, как самого себя». Для этого надо прежде всего как следует научиться любить самого себя. Эта наука настолько разнообразна и увлекательна, что осваивается всю жизнь – и на любовь к ближнему времени не остается.
К. Прутков-инженер. Мысль № 222

 

І

   Внизу была ночь – время, когда работы в башне сходили почти на нет. В зоне и в самых нижних уровнях еще что-то шевелилось, делалось, а вверху было пусто. И выше, над башней, в ядре Шара была Ночь, пауза между циклами миропроявления, – та вселенская Ночь, во время которой, по древнеиндийской теории, все сущее-проявленное исчезает, чтобы затем турбулентно проявить себя снова при наступлении вселенского Дня.
   Посредине между ночью и Ночью находился Буров. Он поднимался в кабине к ядру Шара, поднимался один и потаенно, даже выключив подсвечивающие прожекторы на крыше, чтобы не всполошить охрану. Ничего бы они там, внизу, не успели сделать, если б и заметили – едва хватило бы им времени на подъем. Ни с кем Виктор Федорович не желал делить ни радость победы, радость реализации выношенного замысла, ни горечь возможного поражения. (Когда идея пришла в голову, он больше всего боялся, как бы она не осенила еще кого-нибудь, скорее всего быстрого на смекалку Корнева. И необходимые заказы в мастерские выдал сам, и решил не откладывать опыт на завтра, после того как испытал сегодня – в компании с Мишей Панкратовым – «пространственную линзу»).
   Не следовало бы, конечно, подниматься без напарника и страховки внизу – ну, да ничего. Они здесь многое делали так, как не положено. В приборах он уверен, почти все они – его детища. Он лучше других знает, как из них побольше выжать.
   Исследования MB разрастались; в последние дни кабину ГиМ приспособили для долгой работы наверху. В углу положили застеленный простынями поролоновый матрас, подушку – можно прилечь отдохнуть, расслабиться; рядом холодильничек для харчей и напитков. А в закутке стояла герметичная пластмассовая посудина для мочи. Живая тварь – человек, что поделаешь, все ему надо. Сейчас все это было кстати. Кроме бутербродов. Буров прихватил термос с кофе. Виктор Федорович был полон решимости не возвращаться, пока не исполнит намеченного.
   Главным, однако, был иной, совсем новый предмет в кабине: привинченная шестью винтами над пультом управления прямоугольная панель со многими клавишами, кнопками, тумблерами и рукоятками; провода от нее разноцветным жгутом тянулись за пульт. В схеме панели наличествовали не только электронные датчики, но и микрокомпьютер.
   Кабина вышла на предел, система ГиМ развернулась и застыла. Вверху разгорался очередной Шторм, вселенский День. Буров включил поля, но не спешил внедряться в MB; только, поглядев вверх, наметил цель: клубящуюся интенсивным сиянием сердцевину Шторма, наиболее перспективное по обилию образов-событий место. Надо заметить, что Виктор Федорович и всегда-то (кроме, может быть, самых первых подъемов в MB) не был склонен впадать в экстаз-балдеж от развертывавшихся над кабиной космических зрелищ, а сейчас и вовсе он смотрел на них оценивающим, практическим… или, вернее даже, техническим – взглядом: Вселенная там или не-Вселенная, мне важно привести ее в соответствие со своей электронной схемой. В заглавных буквах пусть это воспринимают Другие.
   «Итак, первая ступень, первая остановка – Шторм. Это будет клавиша 1, левая… – Буров достал фломастер, склонился к панели, поставил над белой клавишей слева единицу, щелкнул тумблером. – Пространственно-временная сердцевина его, куда мы всегда стремимся, – клавиша 2… – Он нарисовал над соседней клавишей двойку, щелчком тумблера задействовал и этот каскад. – Наметим сразу и остальные: Галактика-пульсация – клавиша 3, протозвезда или звездопланетная пульсация – четыре, планетарный шлейф или планета около – клавиша 5. Пока все, теперь можно внедряться…»
   Он вводил кабину в Меняющуюся Вселенную, сначала в сердцевину Шторма, затем в избранную Галактику – но вводил по-новому: нажимал клавиши, подрегулировал дистанцию и ускорение времени педалями, затем фиксировал положение поворотом рукояток на панели, пока стрелки контрольных приборчиков не возвращались на нуль; настраивал схему на MB.