Страница:
Он замолчал, слез со стола, прошелся по комнате.
II
III
Глава 24. Обсуждение
I
II
Вывод был сильный. Валерьян Вениаминович подумал, что от такого можно поседеть и состариться даже без сверхдозы ускоренного времени. Но, судя по тому, как подготовлено – хоть и с заметным борением в душе, как бы сам себе не доверяя, Корнев все изложил, это действительно стоило ему долгого времени, длительных наблюдений, трудных размышлений.
Сам Пец сидел, зажав коленями стиснутые ладони, закусив почти до боли нижнюю губу; ему было изрядно не по себе.
– А теперь о вашей реплике, Вэ-Вэ, что-де температуры не те, – Корнев остановился напротив него, прислонился к стене. – Понимаете, когда мы видим эту стадию смешения на планетах MB, то замечаем, что там многое не по физике делается, не только вспучивание-пузырение. Взять роения тел – все обширнее, выше, быстрее – оно ведь супротив Ньютоновых законов инерции и тяготения. А саморазогревание поверхности – почему, откуда, раз планета остыла и высветилась?… Выходит, действуют какие-то дофизические законы и явления. И состоят они, например, в том, что в послеэкстремальной стадии на планетах одна из пород животных становится разумной, удовлетворяет свои растущие потребности… а дальше на нее спокойно можно положиться. Не обязательно, чтобы гуманоиды, мы видели, что и ящеры по этой части не промах, могут образумиться еще какие-то, даже вовсе неорганические. Ничего себе явление природы? Явление, в котором участвуют города, правительства, институты, теории добра и зла, наука, политика, искусства, технологии, чиновники, трудящиеся, семьи, кланы, нации, религиозные течения, техника, литература, изобретения, и еще, и еще… и все заботятся о благе, о безопасности, о пользе (о вреде почти никто!), об удовлетворении потребностей на душу населения. «Человек создан для счастья, как птица для полета», – а другие твари, стало быть, лишь для того, чтобы обеспечить ему это счастье: мясную диету, пух-перо и дубленки.
Корнев снова прошелся вдоль стены, остановился, потер лоб.
– Я здесь много об этом размышлял, книги читал. Не по специальности это мне, не по складу ума – но коль скоро возникли сомнения в сути самого главного во мне, да не только во мне – надо остановиться и разобраться. «Закон возрастания потребностей» – он даже в политэкономии записан. Но почему он такой?… Такова природа человека. А почему она такова? Почему у зверей нет возрастания потребностей? Да и у нас, если говорить об основных-то, животных, этого нет… ну разве полакомиться чем-нибудь дефицитным. Но как только удовлетворены основные, каждый начинает косить ненасытным оком: а как другие живут, что едят и носят, какая мебель, квартира, автомобиль, дача, пост, жена, любовница, электроника, записи, стиральная машина… Вот тут и подхватывает людей нечистая сила: хочу, чтоб не хуже, чтоб у меня больше и лучше было! И пределов этой жажде нет.
Он подергал нос, усмехнулся:
– Как все-таки подла наука! Вот произнесли слова: закон возрастания потребностей – и всем кажется, будто разобрались, закон открыли… Лепечем об объективном познании, а сами настолько субъективны, что боимся и подумать, что наши чувства, стремления, потребности могут иметь иной объективный смысл в эволюции мира. Удовлетворяем их, переживаем удовольствие, порой счастье, возникают новые стимулы, утоляем и их… И кажется, что в этом и есть смысл бытия, что все блага Земли запасены именно для нас, что так и должно быть. Действительно, «должно» – да только не в том смысле. Дрожжевые микроорганизмы тоже радостно питаются, что-то выделяют, размножаются – и не думают, что утолением своих потребностей создают процесс брожения в тесте в интересах хлебопека.
– Даже так?! – поднял брови директор.
– Что? А… нет, Вэ-Вэ, не так: нет Вселенского Хлебопека, нет бога, кроме потоков материи-действия, потоков времени. Это-то самое и обидное, самое смешное и постыдное: что наша, «венцов творения», психическая жизнь – самая сложнота, самая вкуснятина в романах и фильмах – суть множественное проявление чего-то очень простого, проще всех слов. И главный смысл наших чувств, наших страстей и стремлений – тот, что они есть связи со средой, связи, делающие нас всех частями крупных и тоже очень простых процессов в мире. Поскольку вы изучали индийскую философию, для вас это не должно быть новым.
– Изучать-то я изучал… – задумчиво сказал Пец. – Только, боюсь, нынешнее взрывное развитие мира и для индийских мудрецов составляет немалую загадку.
– А, ну в этом-то как раз я в своих размышлениях преуспел, могу, если желаете, просветить, и вас. Дело простое.
– Давайте.
– Начнем с турбин, – помолчав, заговорил Корнев. – Это самый удачный тип двигателей, поршневые – паровые ли, внутреннего ли сгорания – только путаются у него под ногами, мешают окончательно завоевать мир. Идею его знали античные греки, а в ход она пошла всего два века назад. Возьмем электричество и магнетизм: основные эффекты – зарядовые, химические, магнитные – знали тысячи лет. Технологические возможности для постановки опытов Гальвани, Петрова и Фарадея – проволочки, лягушки, угли, кислоты и прочее – существовали столько же; а реализовалось все два века назад. Я вам больше скажу: современная электроника – именно современная, полупроводниковая, на кристаллах – могла бы развернуться тысячу лет назад, в компании с электротехникой, разумеется. А химия? – Огромное количество знаний, идей, технологий пылилось от времен ранних алхимиков до середины XVIII века. А книгопечатание, известное еще древним китайцам? А медицина, коя валяла дурака тысячи лет – опять-таки до времен, когда всерьез началась борьба против эпидемий, за сохранение здоровья и продление жизни бесценных «венцов творений»?… То есть два века назад пришло время. Мы толкуем это в переносном смысле, дескать, наступило время удовлетворения извечных потребностей людей посредством открываемых наукой и технологией возможностей… что, конечно, чушь собачья, потому что большинство потребностей современных людей порождены прогрессом, открывшимися возможностями, это круговой, вихревой процесс. А время пришло в самом прямом, простом смысле – и вы. Валерьян Вениаминович, знаете – в каком.
– Вы все-таки скажите сами. Не вербуйте меня в сторонники, рано.
– Я не вербую, но что вы это знаете, уверен. Оно пришло в смысле спада напора несущего нашу планету потока материи, отчего и расплывается, размахривается турбулентная сердцевина – сиречь сама планета. И вы, и я такое видели многажды, так что не увиливайте. А то, что осуществляется все через нашу мощную деятельность по утолению все новых и новых – откуда только берутся! – потребностей и замыслов, означает лишь, что наша психическая и интеллектуальная жизнь есть время, овеществленное в нас. Или, точнее, в нас овеществлены градиенты растекания потока времени.
– Сильно! – крутнул головой Пец.
– Мысль, между прочим, не моя, я ее у Андрея Платонова нашел. Могучий был ум, не хуже древних риши. В «Котловане» у него сказано: «Дети – это время, созревающее в свежих телах»-. Кстати, это и к нынешним детям, и к молодым людям относится:они чувствуют в себе свое время и не могут – не не хотят, а не могут! – походить на нас.
Оба помолчали. Густо было, сейчас в воздухе просмотрового зала от больших мыслей, можно было долго молчать. Но Корнев еще не выговорился:
– Вовсе не обязательно, что это конец для планеты – наша цивилизация. Вы не хуже меня знаете, что у многих миров в MB набор выразительности идет не плавно, а с колебаниями, возвратами – и на спаде эти гармоники повторяются. Возможно, и для Земли так…
– Даже вероятно, поскольку слишком круто наш «прогресс» пошел, – кивнул Валерьян Вениаминович, – не для миллиарднолетней жизни мира эти перемены за века-секунды. Что-то должно притормозить.
– Что-то, да не кто-то. Не мы, дорогой Валерьян Вениаминович, – горько (так что у Пеца мурашки по спине прошли) рассмеялся Александр Иванович. – Через утоляющего свои раскаленные потребности человека может осуществляться только смешение. Развал планеты. А ежели он притормозится, время снова потянет планету на выразительность, то и человек – такой, как он есть, – не нужен.
– Ну, это вы слишком, – растерянно сказал Пец.
– Почему слишком? Вы не хуже меня знаете, что в будущем – то есть опять-таки во времени – на этот случай для нас кое-что припасено: не ядерная война, так экологический кризис… Да и в душе своей все мы, даже разглагольствуя о непрерывном росте потребностей и благосостояния, чувствуем: не может такая лафа продолжаться вечно – и тебе квартиры, и магазины, непыльная работа, поездки-полеты, полно развлекухи, шмотки, услуги… У других тварей ничего, а у этих – у нас – все. В глубине души мы себе цену знаем – поэтому и глотничаем.
Сам Пец сидел, зажав коленями стиснутые ладони, закусив почти до боли нижнюю губу; ему было изрядно не по себе.
– А теперь о вашей реплике, Вэ-Вэ, что-де температуры не те, – Корнев остановился напротив него, прислонился к стене. – Понимаете, когда мы видим эту стадию смешения на планетах MB, то замечаем, что там многое не по физике делается, не только вспучивание-пузырение. Взять роения тел – все обширнее, выше, быстрее – оно ведь супротив Ньютоновых законов инерции и тяготения. А саморазогревание поверхности – почему, откуда, раз планета остыла и высветилась?… Выходит, действуют какие-то дофизические законы и явления. И состоят они, например, в том, что в послеэкстремальной стадии на планетах одна из пород животных становится разумной, удовлетворяет свои растущие потребности… а дальше на нее спокойно можно положиться. Не обязательно, чтобы гуманоиды, мы видели, что и ящеры по этой части не промах, могут образумиться еще какие-то, даже вовсе неорганические. Ничего себе явление природы? Явление, в котором участвуют города, правительства, институты, теории добра и зла, наука, политика, искусства, технологии, чиновники, трудящиеся, семьи, кланы, нации, религиозные течения, техника, литература, изобретения, и еще, и еще… и все заботятся о благе, о безопасности, о пользе (о вреде почти никто!), об удовлетворении потребностей на душу населения. «Человек создан для счастья, как птица для полета», – а другие твари, стало быть, лишь для того, чтобы обеспечить ему это счастье: мясную диету, пух-перо и дубленки.
Корнев снова прошелся вдоль стены, остановился, потер лоб.
– Я здесь много об этом размышлял, книги читал. Не по специальности это мне, не по складу ума – но коль скоро возникли сомнения в сути самого главного во мне, да не только во мне – надо остановиться и разобраться. «Закон возрастания потребностей» – он даже в политэкономии записан. Но почему он такой?… Такова природа человека. А почему она такова? Почему у зверей нет возрастания потребностей? Да и у нас, если говорить об основных-то, животных, этого нет… ну разве полакомиться чем-нибудь дефицитным. Но как только удовлетворены основные, каждый начинает косить ненасытным оком: а как другие живут, что едят и носят, какая мебель, квартира, автомобиль, дача, пост, жена, любовница, электроника, записи, стиральная машина… Вот тут и подхватывает людей нечистая сила: хочу, чтоб не хуже, чтоб у меня больше и лучше было! И пределов этой жажде нет.
Он подергал нос, усмехнулся:
– Как все-таки подла наука! Вот произнесли слова: закон возрастания потребностей – и всем кажется, будто разобрались, закон открыли… Лепечем об объективном познании, а сами настолько субъективны, что боимся и подумать, что наши чувства, стремления, потребности могут иметь иной объективный смысл в эволюции мира. Удовлетворяем их, переживаем удовольствие, порой счастье, возникают новые стимулы, утоляем и их… И кажется, что в этом и есть смысл бытия, что все блага Земли запасены именно для нас, что так и должно быть. Действительно, «должно» – да только не в том смысле. Дрожжевые микроорганизмы тоже радостно питаются, что-то выделяют, размножаются – и не думают, что утолением своих потребностей создают процесс брожения в тесте в интересах хлебопека.
– Даже так?! – поднял брови директор.
– Что? А… нет, Вэ-Вэ, не так: нет Вселенского Хлебопека, нет бога, кроме потоков материи-действия, потоков времени. Это-то самое и обидное, самое смешное и постыдное: что наша, «венцов творения», психическая жизнь – самая сложнота, самая вкуснятина в романах и фильмах – суть множественное проявление чего-то очень простого, проще всех слов. И главный смысл наших чувств, наших страстей и стремлений – тот, что они есть связи со средой, связи, делающие нас всех частями крупных и тоже очень простых процессов в мире. Поскольку вы изучали индийскую философию, для вас это не должно быть новым.
– Изучать-то я изучал… – задумчиво сказал Пец. – Только, боюсь, нынешнее взрывное развитие мира и для индийских мудрецов составляет немалую загадку.
– А, ну в этом-то как раз я в своих размышлениях преуспел, могу, если желаете, просветить, и вас. Дело простое.
– Давайте.
– Начнем с турбин, – помолчав, заговорил Корнев. – Это самый удачный тип двигателей, поршневые – паровые ли, внутреннего ли сгорания – только путаются у него под ногами, мешают окончательно завоевать мир. Идею его знали античные греки, а в ход она пошла всего два века назад. Возьмем электричество и магнетизм: основные эффекты – зарядовые, химические, магнитные – знали тысячи лет. Технологические возможности для постановки опытов Гальвани, Петрова и Фарадея – проволочки, лягушки, угли, кислоты и прочее – существовали столько же; а реализовалось все два века назад. Я вам больше скажу: современная электроника – именно современная, полупроводниковая, на кристаллах – могла бы развернуться тысячу лет назад, в компании с электротехникой, разумеется. А химия? – Огромное количество знаний, идей, технологий пылилось от времен ранних алхимиков до середины XVIII века. А книгопечатание, известное еще древним китайцам? А медицина, коя валяла дурака тысячи лет – опять-таки до времен, когда всерьез началась борьба против эпидемий, за сохранение здоровья и продление жизни бесценных «венцов творений»?… То есть два века назад пришло время. Мы толкуем это в переносном смысле, дескать, наступило время удовлетворения извечных потребностей людей посредством открываемых наукой и технологией возможностей… что, конечно, чушь собачья, потому что большинство потребностей современных людей порождены прогрессом, открывшимися возможностями, это круговой, вихревой процесс. А время пришло в самом прямом, простом смысле – и вы. Валерьян Вениаминович, знаете – в каком.
– Вы все-таки скажите сами. Не вербуйте меня в сторонники, рано.
– Я не вербую, но что вы это знаете, уверен. Оно пришло в смысле спада напора несущего нашу планету потока материи, отчего и расплывается, размахривается турбулентная сердцевина – сиречь сама планета. И вы, и я такое видели многажды, так что не увиливайте. А то, что осуществляется все через нашу мощную деятельность по утолению все новых и новых – откуда только берутся! – потребностей и замыслов, означает лишь, что наша психическая и интеллектуальная жизнь есть время, овеществленное в нас. Или, точнее, в нас овеществлены градиенты растекания потока времени.
– Сильно! – крутнул головой Пец.
– Мысль, между прочим, не моя, я ее у Андрея Платонова нашел. Могучий был ум, не хуже древних риши. В «Котловане» у него сказано: «Дети – это время, созревающее в свежих телах»-. Кстати, это и к нынешним детям, и к молодым людям относится:они чувствуют в себе свое время и не могут – не не хотят, а не могут! – походить на нас.
Оба помолчали. Густо было, сейчас в воздухе просмотрового зала от больших мыслей, можно было долго молчать. Но Корнев еще не выговорился:
– Вовсе не обязательно, что это конец для планеты – наша цивилизация. Вы не хуже меня знаете, что у многих миров в MB набор выразительности идет не плавно, а с колебаниями, возвратами – и на спаде эти гармоники повторяются. Возможно, и для Земли так…
– Даже вероятно, поскольку слишком круто наш «прогресс» пошел, – кивнул Валерьян Вениаминович, – не для миллиарднолетней жизни мира эти перемены за века-секунды. Что-то должно притормозить.
– Что-то, да не кто-то. Не мы, дорогой Валерьян Вениаминович, – горько (так что у Пеца мурашки по спине прошли) рассмеялся Александр Иванович. – Через утоляющего свои раскаленные потребности человека может осуществляться только смешение. Развал планеты. А ежели он притормозится, время снова потянет планету на выразительность, то и человек – такой, как он есть, – не нужен.
– Ну, это вы слишком, – растерянно сказал Пец.
– Почему слишком? Вы не хуже меня знаете, что в будущем – то есть опять-таки во времени – на этот случай для нас кое-что припасено: не ядерная война, так экологический кризис… Да и в душе своей все мы, даже разглагольствуя о непрерывном росте потребностей и благосостояния, чувствуем: не может такая лафа продолжаться вечно – и тебе квартиры, и магазины, непыльная работа, поездки-полеты, полно развлекухи, шмотки, услуги… У других тварей ничего, а у этих – у нас – все. В глубине души мы себе цену знаем – поэтому и глотничаем.
III
– И объясните вы мне, Валерьян Вениаминович, ради бога, – продолжал Корнев с мучительными интонациями, повернув к Пецу худое лицо с лихорадочно блестящими глазами. – Ну, ладно: потребности в еде, тепле, продолжении рода, страх боли и гибели – против этого спорить нечего, основное качество нашей и всех животных плоти. Но вот не потребности – проблемы, не пошлая суета ради чав-чав и самки – творческая деятельность… это-то что? Все эти мальчики с голубыми, синими, серыми, карими, черными… но непременно одухотворенными – глазами, со способностями и мечтой, с энергией и умением, когда поэты в душе, когда деляги, чаще серединка на половинку, вроде меня… мы-то с вами что такое? С нас ведь начинаются экспоненты необратимого изменения мира: с того, что кто-то один придумал прямохождение, другой рычаг, третий колесо, четвертый огонь… Без этого и человечества не было бы – осталось бы обезьянство. Но и мы, творческие мальчики, тоже далеко обычно не заглядываем: ну, замечаем проблемы, формулируем задачи, выдаем идеи, решения, изобретения. Тот – чтобы подзаработать, другой – остепениться, третий ради Госпремии и славы; иным и вовсе просто интересно возиться с приборами и реактивами: что выйдет? И каждый выдаст что-то новое, открывает дороги-возможности, по которым устремляются толпы жадных дураков. И получается, что их страсти подогревает, утоляя и дразня, наша слепая активность мысли. У свинца свойство тяжесть, у щелочей – едкость, а у нас активность мысли!
Он снова заходил по комнате, то удаляясь от Пеца, то приближаясь.
– Активность мысли, творчество, смекалка, инициатива, поиск, изобретательность, горение… какие слова! И все это вместе именуем познанием. Мы, комочки протоплазмы, существуем благополучно только в оранжерейных условиях нашей планеты, в узеньком диапазоне температур, в стабильном тяготении, в атмосфере с кислородом и достаточной влажностью… Посредством ухищрений, комфорта, приспособлений мы умеряем, гасим, отфильтровываем огромность Мира, его просторы, энергии, скорости, температуры, силы, миллионнолетние длительности и взрывные скорости процессов – приноравливаем все к своей ничтожной сиюминутности, к слепоте и слабости и называем это познанием! Познание Мира, ха! Да оно уничтожит любой такой комочек, если напрямую-то, без щелочек и фильтров… Лопочем: великие открытия, великие изобретения. Но что есть их величие, как не размер дистанции между истиной и нашими представлениями? Не вернее ли говорить о громадности наших заблуждений?…
Остановился напротив Валерьяна Вениаминовича, посмотрел заинтересованно:
– Давайте-ка обсудим этот вопрос, он того стоит. До теории Пеца и турбулентной гипотезы Любарского был некий Поль Адриен Морис Дирак, англичанин гасконского происхождения. Он предложил теорию вакуума, из которой следовало, что каждый объемчик физического пространства размерами в нуклон… уже содержит в себе этот нуклон. То есть «пустота» имеет плотность ядерной материи. А частицы и образующиеся из них вещества, которые мы воспринимаем, есть возбужденные состояния вакуума, редкие флюктуации его. В подтверждение он предсказал антиэлектрон – позитрон, антипротон… И только это и прижилось в физике. А главная идея была воспринята всеми как математический формализм с примесью сумасшедшинки: как это может быть, чтобы пустота имела ядерную плотность в миллиард миллиардов раз плотнее нас, весомых тел? Чушь!… Так, Вэ-Вэ, я ничего не переврал?
– Нет.– Тот смотрел на Корнева снизу вверх с любованием.– Вы, я вижу, здесь время не теряли.
– Эх, может, лучше бы я его потерял!… Но дальше: вспомним – и это вы знаете лучше меня,– что в древнеиндийской философии главным является представление о Брахмо-Абсолюте, о чем-то таком, что наполняет все и вся снаружи и внутри, и абсолютно, совершенно категорически превосходит по всем параметрам различимый мир. У древних китайцев к этому близко понятие дао. Мы тем и другим по европейской спесивости своей пренебрегаем: азиаты, мол, да еще древние, ну их!…– но с теорией Дирака-то в масть. И с идеей праматерии Гейзенберга – тоже. И, главное, с тем, что наблюдаем в MB в самых обширных масштабах, в масть. То есть действительно так! Следовательно, суждение древних индусов, что только Брахмо и стоит знать-понимать, чувствовать, правильное понимая, представляя, чувствуя это, мы тем самым знаем 99,9999. словом, после запятой еще шестнадцать девяток – процентов существенного содержания мира – то есть практически все.
– Но, Валерьян Вениаминыч, но!… Это главное знание о мире настолько просто, что для восприятия его не надо сложных теорий, разветвленных умствований и выкладок. Да что – мозга человеческого не надо. Может, лучше без него спинным воспринять, промежностью, той самой Кундалини, или просто плотью живой… Птица, поющая в небе, греющаяся на солнышке змея, возможно, лучше понимают мир, чем мы с вами, терзаемые тысячью проблем!
Он замолчал, зашагал. Молчал и директор. Здесь стоило помолчать.
– Так что же против этого простого знания все наши сложные, множественные знаньица: от кулинарии до техники физического эксперимента и до теорий? – как бы сам с собой заговорил Корнев; голос его то затихал с удалением, то нарастал. – Знание, как достичь мелких удовольствий, или, в лучшем случае, мелких результатов, которые суммируются в… извините, «прогресс». И бурлит слепая активность мысли, навевает иллюзию власти над миром. Энергия подвластна нам: хотим – это включим, хотим – другое… но что-то непременно включим! Вещества подвластны нам: хотим – то из них сделаем, хотим – другое… но что-то непременно сделаем! А натуре все равно: лишь бы с пустотами и лишь бы включенное нами выделяло тепло… И все напористее, активнее, больше, чаще, сильнее, выше, дальше, ярче, громадное, лучше, чем у других! – Александр Иванович остановился, повернул к Пецу искаженное лицо. – А ведь что есть самоубийство, Вэ-Вэ? Активная смерть. И скажите вы мне, Валерьян Вениаминович, объясните, бога ради, – проговорил он, помолчав, с прежними мучительными интонациями. – Вот в Таращанске Шар рвал дома и почву. А здесь я, расположив надлежащим образом экраны, использовал это для образования котлована под башню и погружения труб. Так если отвлечься от «для» – ведь то же самое делалось-то!… Вот и растолкуйте вы мне: что такое мой ум, вся разумная деятельность наша? Наша ли она? Свои ли мы? Что такое мы?
Он снова заходил по комнате, то удаляясь от Пеца, то приближаясь.
– Активность мысли, творчество, смекалка, инициатива, поиск, изобретательность, горение… какие слова! И все это вместе именуем познанием. Мы, комочки протоплазмы, существуем благополучно только в оранжерейных условиях нашей планеты, в узеньком диапазоне температур, в стабильном тяготении, в атмосфере с кислородом и достаточной влажностью… Посредством ухищрений, комфорта, приспособлений мы умеряем, гасим, отфильтровываем огромность Мира, его просторы, энергии, скорости, температуры, силы, миллионнолетние длительности и взрывные скорости процессов – приноравливаем все к своей ничтожной сиюминутности, к слепоте и слабости и называем это познанием! Познание Мира, ха! Да оно уничтожит любой такой комочек, если напрямую-то, без щелочек и фильтров… Лопочем: великие открытия, великие изобретения. Но что есть их величие, как не размер дистанции между истиной и нашими представлениями? Не вернее ли говорить о громадности наших заблуждений?…
Остановился напротив Валерьяна Вениаминовича, посмотрел заинтересованно:
– Давайте-ка обсудим этот вопрос, он того стоит. До теории Пеца и турбулентной гипотезы Любарского был некий Поль Адриен Морис Дирак, англичанин гасконского происхождения. Он предложил теорию вакуума, из которой следовало, что каждый объемчик физического пространства размерами в нуклон… уже содержит в себе этот нуклон. То есть «пустота» имеет плотность ядерной материи. А частицы и образующиеся из них вещества, которые мы воспринимаем, есть возбужденные состояния вакуума, редкие флюктуации его. В подтверждение он предсказал антиэлектрон – позитрон, антипротон… И только это и прижилось в физике. А главная идея была воспринята всеми как математический формализм с примесью сумасшедшинки: как это может быть, чтобы пустота имела ядерную плотность в миллиард миллиардов раз плотнее нас, весомых тел? Чушь!… Так, Вэ-Вэ, я ничего не переврал?
– Нет.– Тот смотрел на Корнева снизу вверх с любованием.– Вы, я вижу, здесь время не теряли.
– Эх, может, лучше бы я его потерял!… Но дальше: вспомним – и это вы знаете лучше меня,– что в древнеиндийской философии главным является представление о Брахмо-Абсолюте, о чем-то таком, что наполняет все и вся снаружи и внутри, и абсолютно, совершенно категорически превосходит по всем параметрам различимый мир. У древних китайцев к этому близко понятие дао. Мы тем и другим по европейской спесивости своей пренебрегаем: азиаты, мол, да еще древние, ну их!…– но с теорией Дирака-то в масть. И с идеей праматерии Гейзенберга – тоже. И, главное, с тем, что наблюдаем в MB в самых обширных масштабах, в масть. То есть действительно так! Следовательно, суждение древних индусов, что только Брахмо и стоит знать-понимать, чувствовать, правильное понимая, представляя, чувствуя это, мы тем самым знаем 99,9999. словом, после запятой еще шестнадцать девяток – процентов существенного содержания мира – то есть практически все.
– Но, Валерьян Вениаминыч, но!… Это главное знание о мире настолько просто, что для восприятия его не надо сложных теорий, разветвленных умствований и выкладок. Да что – мозга человеческого не надо. Может, лучше без него спинным воспринять, промежностью, той самой Кундалини, или просто плотью живой… Птица, поющая в небе, греющаяся на солнышке змея, возможно, лучше понимают мир, чем мы с вами, терзаемые тысячью проблем!
Он замолчал, зашагал. Молчал и директор. Здесь стоило помолчать.
– Так что же против этого простого знания все наши сложные, множественные знаньица: от кулинарии до техники физического эксперимента и до теорий? – как бы сам с собой заговорил Корнев; голос его то затихал с удалением, то нарастал. – Знание, как достичь мелких удовольствий, или, в лучшем случае, мелких результатов, которые суммируются в… извините, «прогресс». И бурлит слепая активность мысли, навевает иллюзию власти над миром. Энергия подвластна нам: хотим – это включим, хотим – другое… но что-то непременно включим! Вещества подвластны нам: хотим – то из них сделаем, хотим – другое… но что-то непременно сделаем! А натуре все равно: лишь бы с пустотами и лишь бы включенное нами выделяло тепло… И все напористее, активнее, больше, чаще, сильнее, выше, дальше, ярче, громадное, лучше, чем у других! – Александр Иванович остановился, повернул к Пецу искаженное лицо. – А ведь что есть самоубийство, Вэ-Вэ? Активная смерть. И скажите вы мне, Валерьян Вениаминович, объясните, бога ради, – проговорил он, помолчав, с прежними мучительными интонациями. – Вот в Таращанске Шар рвал дома и почву. А здесь я, расположив надлежащим образом экраны, использовал это для образования котлована под башню и погружения труб. Так если отвлечься от «для» – ведь то же самое делалось-то!… Вот и растолкуйте вы мне: что такое мой ум, вся разумная деятельность наша? Наша ли она? Свои ли мы? Что такое мы?
Глава 24. Обсуждение
Мысли не деньги, лишними не бывают
К Прутков-инженер Мысль № 1
I
Пец стремился поговорить с Корневым – но если бы знал, какой выйдет разговор, то, пожалуй, повременил бы. А теперь приходилось принимать бой не будучи готовым, когда у самого мысли в смятении. И нельзя, как в иных критических ситуациях, по-быстрому подняться вверх, чтобы обстоятельно обдумать все в ускоренном времени, подобрать доводы, – потому что и так на крыше; не в кабину же ГиМ удаляться от Корнева, который стоит напротив, смотрит с болью и надеждой. Невозможно отговориться и неотложными делами – все дела покорно замерли внизу.
…Ситуация напомнила Валерьяну Вениаминовичу, любителю индийского эпоса, сцену из «Махабхараты»: когда два враждующих родственных клана Пандавы и Кауравы сошлись для решительной битвы, а вождь Пандавов Арджуна, увидев в рядах противников родичей, близких, уважаемых людей, пришел в отчаяние и хотел отказаться от боя. Тогда его колесничий бог Кришна остановил время и в восемнадцати главах своей Божественной песни («Бхагаватгиты») обстоятельно объяснил ему неправильность, нефилософичность такого отношения к предстоящему сражению, к своему долгу воителя и властителя, а заодно и многие вопросы глубинной жизни мира. Поэму эту Пец знал на память. Сходство, впрочем, было лишь в том, что вопросы встали самые глубинные; да еще в том, что время замерло. Александр Иванович, хоть и в отчаянии, не походил на царевича Арджуну, а сам Пец, тем более, на бога Кришну. Куда!…
К тому же с надчеловеческих, вселенских позиций выступал сейчас Корнев, практик и прагматик, а не теоретик Пец. Немало из сказанного им сходилось и с мыслями Валерьяна Вениаминовича, с мыслями, возникшими не только от работы в НПВ, от исследования Меняющейся Вселенной, но и более ранними, знакомыми, вероятно, каждому много пережившему и много думавшему человеку: что под видом самоутверждения людей, коллективов, обществ, их борьбы за место под солнцем, за счастье, за свои интересы, за блага, за выживание – на Земле делается что-то совсем другое. И теперь становилось понятно – что.
И тем не менее Валерьян Вениаминович понимал, что поддаваться нельзя: обидно, противно… нельзя, да и все тут.
– Прежде всего я горжусь вами, Саша, – начал он. – Я знал, что вы умница и талант… более, как думалось, по инженерной части. Но таких смелых, обширных, общих мыслей, когда и мне, так сказать, старому прожженному умнику, приходилось глядеть на вас снизу вверх, я, признаюсь честно, не ждал. Сильно!
Корнев сделал нетерпеливый жест рукой, как бы отмахиваясь от этих слов: не надо, мол, давай по существу.
– Но… ведь вот что у вас выходит: города и поселения, все, с ними связанное, – свищи, болячки на теле планеты, горячечная сыпь. Сама цивилизация наша есть болезнь, от которой мир может 'исцелиться, но может и погибнуть… Хорошо, продолжим в том же духе: сами планеты, а тем более звезды и звездно-планетные системы – вихревые язвы на теле Галактик. Они ведь тоже выделяются признаками повышенной температуры, загрязняют окрестную чистоту пространства излучениями, испарениями веществ, ведь так? И сами Галактики суть свищи, чирьи и прочие фурункулы на незримом теле Вселенной… Вы не находите, что здесь мы распространяем обычные понятия, пусть и в самом общем виде: смешения, упадка, разрушения – далеко за дозволенные для них пределы? Кстати, не ново это утверждение о жизни как болезни материи.
– Эх… эквилибристика это все, Вэ-Вэ, милая академическая эквилибристика! Ну, не болезнь – повышенная изменчивость, брожение материи, а разум – фермент в этом брожении. Как ни назови, все равно выходит, что наши чувства, мысли и вытекающие из них дела имеют не тот смысл, какой мы этому придаем. Не наши они!
– Ну вот, не из медицины, так из кулинарии – брожение. Надо мыслить более строго, философскими категориями… – Пец все-таки более защищался, чем нападал. – Да, наши наблюдения в MB и даже, в известной мере, ваше рискованное обобщение их – показывают, что мы объединены со вселенскими процессами гораздо плотней, чем представляем. Тем не менее невозможно согласиться, что мы в них марионетки и кажимость. В конце концов, как вещественные, интенсивно чувствующие образования, мы есть, во-первых, выразительная и, во-вторых, познающая форма материи. Ведь мы немало узнали здесь: и вы, и я, и другие. Для чего-то же люди исследуют мир. Не ради только презренной пользы!
Это вышло неубедительно, слабо – Пец и сам это понял. Корнев грустно улыбнулся. Скинул туфли, забрался на стол с ногами, обхватил колени; правый носок был с дырой, оттуда высовывался палец.
– Не знаете… – сказал он устало и уверенно. – И вы не знаете. Что же, я не в претензии, в конце концов, мы с вами одним миром мазаны, узкие специалисты. Да и не хочется, чтобы мы оказались марионетками, ох как не хочется, Вэ-Вэ! И что жизнь наша – кажимость… Знаете, бывает, снится что-нибудь, ты целиком в этом сне, живешь наполненной жизнью. А потом… ну, приспичит по малой нужде – вскакиваешь, идешь в туалет, сделал дело, вернулся в постель – и не можешь вспомнить, что снилось. Даже смешно: только что переживал, потел, чего-то там добивался, оказался перед кем-то в чем-то виноват, влез в ситуацию всеми печенками… и как не было. вами не случалось?
– Случалось, – усмехнулся директор.
– Неужели это модель нашей жизни и смерти, Вэ-Вэ? Ой, не хочу!… Вот – заметили, наверно? – я ввертывал то есенинское, то из Платонова, даже из древних индусов. Это я здесь поднабрался, – Корнев мотнул головой в сторону профилактория. – Искал ответы, изучал литературу – покрепче, чем для какого-то проекта или диссертации. Немало книг из городских библиотек перебрал, всех заново для себя открыл: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов, Успенский… В школе ведь мы их проходили. Когда преподаватели корявыми казенными фразами пытаются объяснить, что они, гиганты слова и мысли, хотели сказать, – это в сущности издевательство, признанное воспитать у детей стойкое отвращение к литературе, что обычно и удается. А теперь увидел: их мир не меньше нашей MB, хоть и на иной манер… – Александр Иванович говорил задумчиво и просто. – Но, знаете, только Толстой сумел углядеть в войнах французов волновые перемещения, всплески и спады, подобные тем, что мы напрямую наблюдаем. Это век назад, без техники – гением своим проник. Андрей Платонов тоже проникал в первичное – но у него оно отдельными фразами просвечивает, а то и просто в глаголе, в эпитете обстоятельно не высказывался, хотя сказать-то мог, наверное, поболе графа. Опасался, вероятно: за мысли посадить могли, а то и расстрелять… А другие вникали более косвенными вопросами. Живешь, действительно, все кажется нормальным и ясным – а прочтешь, как Митя Карамазов, пристукнув пестиком взрастившего его старика, заказывает четыре дюжины шампанского, да балычку, да икорки, да конфет, едет кутить в Мокрое, ведет там себя собачкой… и начинает схватывать внутри: да что же мы такое – люди? И что есть чувства наши? Понимаете… – он в затруднении пошевелил рукой волосы, – там чувствуешь не как в обычной жизни – глубже, общее: не может быть, чтобы весь этот ужас и позор были только поступком, который можно сквитать казнью или сроком. Или – что движения войск и решения командующих, описанные Толстым, происходят лишь ради завоеваний, освобождения, победы или поражения. За всем этим иное, вне добра и зла. Просто – иное.
– Между прочим, и вы сейчас излагаете, что они хотели сказать, своими словами, – не без ехидства заметил Пец.
– Излагаю… но не навязываю. И оценок ставить не собираюсь. Я ведь к тому, что и в этом деле стремительный количественный прогресс при качественном регрессе… не знаю уж, по закону ли Вина, или как. Число книг-журналов нарастает по экспоненте, а мыслей, чувств, вопросов они не вызывают. А ведь до тех пор и жив человек, пока задается такими вопросами, чует первичное бытие. Перестанем, сведем все к удовлетворению потребностей – хана: нет людей, есть руконогие желудконосители, нет человечества – есть миллиардноголовая коллективная вошь, облепившая Землю.
Корнев вдруг снова скорчился, притянул туловище к ногам, положил подбородок на колени:
– Да что на других пенять – и со мной вчера было такое, в духе Достоевского. Впрочем, не Достоевского: его Раскольникову понадобилось двух старух зарубить, чтобы себя понять, а мне… Нет, это даже не для Гоголя, не для Щедрина, великих сатириков. В самый раз для Зощенко, для его рассказа на страничку.
– Что было-то? – полюбопытствовал Валерьян Вениаминович.
– Да-а… и говорить не о чем. Ну, зашел там же на вокзале побриться, а за креслом Боря, – вместе в школе учились. Я его и не видел с тех пор, едва признал. А он-то меня узнал сразу, еще бы! Выяснилось, что и все одноклассники меня помнят, гордятся – так сказать, большому кораблю… И он сам был рад и горд, брея меня, так разговаривать: на «ты», с «а помнишь?…» – сыпал забытыми именами, бросал довольные взгляды, на коллег за соседними креслами. Я понимал, что произвел некоторое событие в его рутинной жизни, что после моего ухода он будет рассказывать, как мы с ним в школе и то, и се, курили за уборной… а теперь такой видный человек! И вернувшись домой, он скажет жене: а знаешь, кого я сегодня брил?… И я вел себя, как подобает: демократично, но и сдержанно, с дистанцией, даже контролировал в зеркале выражение намыленного лица – чтоб и волевое, и одухотворенно-авторитетное. Как подобает, распро…! – На этот раз Корнев выругался совершенно чудовищно; Пец и бровью не повел. – А когда вышел, так стало тошно! Ладно, был бы я просто главинжем крупного НИИ или там академиком, министром – но подниматься каждый день в Меняющуюся Вселенную, наблюдать рождение, жизнь и гибель миров… да еще так тонко понимать великих писателей, как я вам сейчас вкручивал, – и оказаться в простом деле чванливым пошляком!
…Ситуация напомнила Валерьяну Вениаминовичу, любителю индийского эпоса, сцену из «Махабхараты»: когда два враждующих родственных клана Пандавы и Кауравы сошлись для решительной битвы, а вождь Пандавов Арджуна, увидев в рядах противников родичей, близких, уважаемых людей, пришел в отчаяние и хотел отказаться от боя. Тогда его колесничий бог Кришна остановил время и в восемнадцати главах своей Божественной песни («Бхагаватгиты») обстоятельно объяснил ему неправильность, нефилософичность такого отношения к предстоящему сражению, к своему долгу воителя и властителя, а заодно и многие вопросы глубинной жизни мира. Поэму эту Пец знал на память. Сходство, впрочем, было лишь в том, что вопросы встали самые глубинные; да еще в том, что время замерло. Александр Иванович, хоть и в отчаянии, не походил на царевича Арджуну, а сам Пец, тем более, на бога Кришну. Куда!…
К тому же с надчеловеческих, вселенских позиций выступал сейчас Корнев, практик и прагматик, а не теоретик Пец. Немало из сказанного им сходилось и с мыслями Валерьяна Вениаминовича, с мыслями, возникшими не только от работы в НПВ, от исследования Меняющейся Вселенной, но и более ранними, знакомыми, вероятно, каждому много пережившему и много думавшему человеку: что под видом самоутверждения людей, коллективов, обществ, их борьбы за место под солнцем, за счастье, за свои интересы, за блага, за выживание – на Земле делается что-то совсем другое. И теперь становилось понятно – что.
И тем не менее Валерьян Вениаминович понимал, что поддаваться нельзя: обидно, противно… нельзя, да и все тут.
– Прежде всего я горжусь вами, Саша, – начал он. – Я знал, что вы умница и талант… более, как думалось, по инженерной части. Но таких смелых, обширных, общих мыслей, когда и мне, так сказать, старому прожженному умнику, приходилось глядеть на вас снизу вверх, я, признаюсь честно, не ждал. Сильно!
Корнев сделал нетерпеливый жест рукой, как бы отмахиваясь от этих слов: не надо, мол, давай по существу.
– Но… ведь вот что у вас выходит: города и поселения, все, с ними связанное, – свищи, болячки на теле планеты, горячечная сыпь. Сама цивилизация наша есть болезнь, от которой мир может 'исцелиться, но может и погибнуть… Хорошо, продолжим в том же духе: сами планеты, а тем более звезды и звездно-планетные системы – вихревые язвы на теле Галактик. Они ведь тоже выделяются признаками повышенной температуры, загрязняют окрестную чистоту пространства излучениями, испарениями веществ, ведь так? И сами Галактики суть свищи, чирьи и прочие фурункулы на незримом теле Вселенной… Вы не находите, что здесь мы распространяем обычные понятия, пусть и в самом общем виде: смешения, упадка, разрушения – далеко за дозволенные для них пределы? Кстати, не ново это утверждение о жизни как болезни материи.
– Эх… эквилибристика это все, Вэ-Вэ, милая академическая эквилибристика! Ну, не болезнь – повышенная изменчивость, брожение материи, а разум – фермент в этом брожении. Как ни назови, все равно выходит, что наши чувства, мысли и вытекающие из них дела имеют не тот смысл, какой мы этому придаем. Не наши они!
– Ну вот, не из медицины, так из кулинарии – брожение. Надо мыслить более строго, философскими категориями… – Пец все-таки более защищался, чем нападал. – Да, наши наблюдения в MB и даже, в известной мере, ваше рискованное обобщение их – показывают, что мы объединены со вселенскими процессами гораздо плотней, чем представляем. Тем не менее невозможно согласиться, что мы в них марионетки и кажимость. В конце концов, как вещественные, интенсивно чувствующие образования, мы есть, во-первых, выразительная и, во-вторых, познающая форма материи. Ведь мы немало узнали здесь: и вы, и я, и другие. Для чего-то же люди исследуют мир. Не ради только презренной пользы!
Это вышло неубедительно, слабо – Пец и сам это понял. Корнев грустно улыбнулся. Скинул туфли, забрался на стол с ногами, обхватил колени; правый носок был с дырой, оттуда высовывался палец.
– Не знаете… – сказал он устало и уверенно. – И вы не знаете. Что же, я не в претензии, в конце концов, мы с вами одним миром мазаны, узкие специалисты. Да и не хочется, чтобы мы оказались марионетками, ох как не хочется, Вэ-Вэ! И что жизнь наша – кажимость… Знаете, бывает, снится что-нибудь, ты целиком в этом сне, живешь наполненной жизнью. А потом… ну, приспичит по малой нужде – вскакиваешь, идешь в туалет, сделал дело, вернулся в постель – и не можешь вспомнить, что снилось. Даже смешно: только что переживал, потел, чего-то там добивался, оказался перед кем-то в чем-то виноват, влез в ситуацию всеми печенками… и как не было. вами не случалось?
– Случалось, – усмехнулся директор.
– Неужели это модель нашей жизни и смерти, Вэ-Вэ? Ой, не хочу!… Вот – заметили, наверно? – я ввертывал то есенинское, то из Платонова, даже из древних индусов. Это я здесь поднабрался, – Корнев мотнул головой в сторону профилактория. – Искал ответы, изучал литературу – покрепче, чем для какого-то проекта или диссертации. Немало книг из городских библиотек перебрал, всех заново для себя открыл: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов, Успенский… В школе ведь мы их проходили. Когда преподаватели корявыми казенными фразами пытаются объяснить, что они, гиганты слова и мысли, хотели сказать, – это в сущности издевательство, признанное воспитать у детей стойкое отвращение к литературе, что обычно и удается. А теперь увидел: их мир не меньше нашей MB, хоть и на иной манер… – Александр Иванович говорил задумчиво и просто. – Но, знаете, только Толстой сумел углядеть в войнах французов волновые перемещения, всплески и спады, подобные тем, что мы напрямую наблюдаем. Это век назад, без техники – гением своим проник. Андрей Платонов тоже проникал в первичное – но у него оно отдельными фразами просвечивает, а то и просто в глаголе, в эпитете обстоятельно не высказывался, хотя сказать-то мог, наверное, поболе графа. Опасался, вероятно: за мысли посадить могли, а то и расстрелять… А другие вникали более косвенными вопросами. Живешь, действительно, все кажется нормальным и ясным – а прочтешь, как Митя Карамазов, пристукнув пестиком взрастившего его старика, заказывает четыре дюжины шампанского, да балычку, да икорки, да конфет, едет кутить в Мокрое, ведет там себя собачкой… и начинает схватывать внутри: да что же мы такое – люди? И что есть чувства наши? Понимаете… – он в затруднении пошевелил рукой волосы, – там чувствуешь не как в обычной жизни – глубже, общее: не может быть, чтобы весь этот ужас и позор были только поступком, который можно сквитать казнью или сроком. Или – что движения войск и решения командующих, описанные Толстым, происходят лишь ради завоеваний, освобождения, победы или поражения. За всем этим иное, вне добра и зла. Просто – иное.
– Между прочим, и вы сейчас излагаете, что они хотели сказать, своими словами, – не без ехидства заметил Пец.
– Излагаю… но не навязываю. И оценок ставить не собираюсь. Я ведь к тому, что и в этом деле стремительный количественный прогресс при качественном регрессе… не знаю уж, по закону ли Вина, или как. Число книг-журналов нарастает по экспоненте, а мыслей, чувств, вопросов они не вызывают. А ведь до тех пор и жив человек, пока задается такими вопросами, чует первичное бытие. Перестанем, сведем все к удовлетворению потребностей – хана: нет людей, есть руконогие желудконосители, нет человечества – есть миллиардноголовая коллективная вошь, облепившая Землю.
Корнев вдруг снова скорчился, притянул туловище к ногам, положил подбородок на колени:
– Да что на других пенять – и со мной вчера было такое, в духе Достоевского. Впрочем, не Достоевского: его Раскольникову понадобилось двух старух зарубить, чтобы себя понять, а мне… Нет, это даже не для Гоголя, не для Щедрина, великих сатириков. В самый раз для Зощенко, для его рассказа на страничку.
– Что было-то? – полюбопытствовал Валерьян Вениаминович.
– Да-а… и говорить не о чем. Ну, зашел там же на вокзале побриться, а за креслом Боря, – вместе в школе учились. Я его и не видел с тех пор, едва признал. А он-то меня узнал сразу, еще бы! Выяснилось, что и все одноклассники меня помнят, гордятся – так сказать, большому кораблю… И он сам был рад и горд, брея меня, так разговаривать: на «ты», с «а помнишь?…» – сыпал забытыми именами, бросал довольные взгляды, на коллег за соседними креслами. Я понимал, что произвел некоторое событие в его рутинной жизни, что после моего ухода он будет рассказывать, как мы с ним в школе и то, и се, курили за уборной… а теперь такой видный человек! И вернувшись домой, он скажет жене: а знаешь, кого я сегодня брил?… И я вел себя, как подобает: демократично, но и сдержанно, с дистанцией, даже контролировал в зеркале выражение намыленного лица – чтоб и волевое, и одухотворенно-авторитетное. Как подобает, распро…! – На этот раз Корнев выругался совершенно чудовищно; Пец и бровью не повел. – А когда вышел, так стало тошно! Ладно, был бы я просто главинжем крупного НИИ или там академиком, министром – но подниматься каждый день в Меняющуюся Вселенную, наблюдать рождение, жизнь и гибель миров… да еще так тонко понимать великих писателей, как я вам сейчас вкручивал, – и оказаться в простом деле чванливым пошляком!