Страница:
Шаг - и бессмертие уплотнилось в тесноту корабельного склада с рядами измятых контейнеров невозможной красоты после экстаза одиночества. Опасный момент выпадения в реальность, отягощенную фальшивой яркостью и прелестью устойчивости, осязаемости, прагматичности. Хотелось обнять убогость хранилища, бесконечно рассматривать замысловатость трещин и вмятин, награждая изношенность и торопливость непреднамеренной гениальностью анонимных творцов.
Решетчатый пол периодически заволакивало пеленой дымчатых луж антисептика, выдуваемого из отверстий под камингсом, и блеск пристальных глаз-бусинок, длинные усы неведомых насекомых и вытягивающиеся рожки-антенны корабельных улиток под ударами горечи и едкости проваливались в ту бездну, из которой так старались вырваться. Белизна напоминала полог облаков, скрывающих притаившийся мегаполис, словно видимость могла нарушить обреченность аналитических операций, неизбежность столкновения города и бездны. Размеренная дырчатость пола не удерживала долго предохраняющий дым, и тот, повторяя чужую судьбу, втягивался в отверстия короткими завихрениями реальной турбулентности взрывов, прокалывающих бесконечное полотно вечного города.
И это тоже был симптом синдрома крота - остаточное воспоминание о единстве Ойкумены, издевательская игрушечность творимых трагедий, оказывающихся лишь эхом борьбы с корабельными паразитами.
Лучшее средство - сосредоточиться на чем-то совершенном, то есть совершенно бесполезном. Задании, например. Хотя, какие могут быть задания после "мясорубки богов"? Чего не понимают штабисты-геометры, так это то чудо, на котором основывается любая их выдумка... Кто утверждает, что в Ойкумене больше нет чуда? Оно страшное и жуткое, отвратительное и безобразное, голодное и извращенное, но оно все-таки есть, и Фарелл опять это видит. Видит? Нет, чудо увидеть нельзя в иллюзорной всеобъемлемости маски. Красоту - можно, но чудо творится иначе, тихо и неторопливо вгрызаясь в позвоночник, и здесь еще один дар - перетерпеть, пережить невозможную боль, после которой наступит ответ. Ответ на все вопросы. На все незаданные вопросы. Вечный отзвук атрофированного интереса, который еще предстоит в себе возбудить.
Можно лишь смеяться над заданием - вам надлежит сдвинуть гору, для этого упритесь в нее плечом, и вселенная вам поможет. Вселенной нет дела до нашей надежды. Конечно, мы многое для нее сделали и вправе рассчитывать на ответную благодарность, но тогда она была бы слишком антропной, слишком человечной, ей пришлось бы приносить жертвы милосердия, пытающих чудесами слепую и бессердечную душу.
И вот долгожданная волна холода накатила, сжала в карикатуре любви, испещрила ледяными поцелуями с прикусом, процарапывая на животе пылающие раны, венчала огненной короной против змея яростного, изнутри проникающего к горлу и цепляющегося жалами в опухающий язык, и отпускала в равнодушии товарной печати, страшной боли чистоты, искупающей из людей, из человечества, из Ойкумены в узость корабельного склада.
Горе был достаточен лишь камешек. Фарелл прошел вдоль стеллажа, открывая контейнеры и выискивая нужный предмет, извлек его из неряшливого футляра, оставив тот на месте в компании с загадочными инструментами, более подходящими пыточной хирургии, чем нуль-переходу, и переложил железку в соседнее вместилище. Все. Изменение сделано, и в непредсказуемости ляпуновских тактов из-за допущенной халатности и случайной ошибки рейдер выпадал из тахионного колодца в запретной близости от планетоида, обрушивая в пестроту цветных льдов и камней ярость распухающего грума, пожирающего материю, обращая плотность в текучесть мягких зеркал, высверливая в сопротивляющейся бездне кривые следы восставшего из археологии кошмаров радиоактивного годзиллы, голодной тени потустороннего хаоса.
Но сюжет был не столь прост - в соавторстве скуки стратегии и восходящего страха перед новым шагом на изнанку Крышки образовывался зазор обычного любопытства, знак выпадения судьбы в шулерской игре на смерть. Фарелл остановился, пытаясь в покое нащупать тлеющую искру откровения, но неостановимая мешанина разогнанного воображения разверстого ада, поглощавшего все новых и новых мучеников неискупимой вины, запертых небес спасения, затмевал раздражение эгрегора пустой виной уже свершившегося будущего. Открытость свободы ограничивалась необратимостью поступков, где даже крот был не в силах в своем приватном включении в шестеренки бытия провернуть устойчивость выбора в глупую шутку со временем, устраивая комедию положений в декорациях бесконечной трагедии и драмы. Здесь уже было полное отсутствие самостоятельной логики событий духа; и действия оказывались немотивированными. Судьба тут не есть имманентная логика жизни, но насильно врывающийся извне слепой случай. Ойкумена имела чистый ритм, изображая только необходимое без всякой чрезмерной широты, без гармонии, без контрапункта, выхолощенное единство одинокого происшествия, без многомерного сопровождения и преломления судьбы.
- Милостивый брат, не могли бы вы все сделать так, как было до вашего визита? - вежливый голос продавленной пустоты, еще один собеседник в готовой раскрыться по гнилым швам реальности.
- Это уже не имеет смысла, - ответил Фарелл. Крохотные жала втыкались в нежную мантию вскрытого планетоида, последние уколы космической эвтаназии, после которых кристаллизующаяся эвтектика разрывала космогоническое единство, стирая яркость светил в остывающее пепелище нового кольца.
- Тем не менее.
Оружие у темноты не было, но Фарелл не стал возражать.
- Не буду говорить, что так лучше, - заметил собеседник, - но спокойнее. Вы не ощущаете?
Статика охватывала, опутывала, словно были в голосе привораживающие мотивы, звуковые просветы метафизической яркости, выпячивающие остроту столкновения в спокойный лик необязательной беседы, задумчивости, тяжелого дождя, поглощающего лес, стянутого в охапку плотными бинтами холодного тумана. Все, что угодно вмещалось в полноту, не могло и не хотело убежать на цыпочках в мучительную серость сомнений.
- Вы умелый... - Фарелл запнулся.
- Человек, просто человек. Здесь нет великих. Здесь нет малых сил. Здесь только корабли - суда духовного спасения, ведомые духом и кормчим по нечистым водам мира. Но, если вы предпочитаете, - скопцки.
- Вы умелый скопцки.
Кажется, собеседник должен был пожать плечами.
- Не буду переубеждать вас, гость. Аскеза и целомудрие творят великие чудеса. Так, во всяком случае, говорят. Человечество после падения гневом Творителя осуждено на муку жизни. Одним - потеть и трудиться и добывать себе корм. Другим - в муках давать человечеству все новых и новых слабовольных к падению грешников. Скопцки удалились от погрязшего во грехе мира, двигаясь по направлению Божьему.
Фарелл вышел из замершей тени, протянул руку, стараясь прикоснуться к такой же темной и бесформенной фигуре, скорее даже еще одного мазка мигающих ламп, сочащих желтоватую блеклость сквозь студенистые комки. У него возникло невозможная уверенность синдрома крота - распада, полного и отчетливо ощущаемого распада собственной личности, наблюдаемой и транслируемой вовне, еще более отвратного, чем живое гниение, чем случайное перерождение, метаморфоза из имаго человеческой плоти в слизистую и гадостную оболочку нового эволюционного скачка в темной бездне корабельных трюмов, во власти безошибочных и несомненных инстинктов. Удушливая глубина трюма секлась трещинами уничтожения айперона, мистической и мифической купели экуменической шизофрении, беспредельной бескачественности, того самого напряжения дуальностей замыкающих противоречий, откуда всплывает ужас обвинения, материализуясь в арканы убивающих слов. Скопцки, решившийся на позорную, бесплодную для мира жизнь, уродуя и умерщвляя себя, уже одним этим показывает, что ищет Космический Лед, стремится к Космическому Льду. Так скопцки отдается в жертву на Умилостивание за прожитое во тьме время. Скопцки - трупы среди живых, живые среди трупов. Своей смертью для природы и жизнью для души он навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты, раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу.
Наверное это можно было назвать смехом. Скопцки без труда просеивал мусор поверхностного слоя бесконечного бормотания, отлавливая устойчивые укорененности и выдирая пытливые колючки зомбированной памяти, которой уже не поможет никакое посмертие в бесконечных вариациях Ойкумены под Хрустальной Сферой.
- Нам о многом можно поговорить.
Фарелл отступал от твердеющей тени в обманчивую спасительность черных проемов лабиринтов стеллажей, откуда на голову падала податливая тишина из отрезанной бездны вознесения в эмпиреи великих. Траурные бабочки видениями наркотической ломки перемешивали страшную тишину корабля, изломанной пирамиды иерархического подъема из презренности в божественность, извращенной в равнодушное равенство откровенности и одиночества, одиночества и откровенности, ибо только с самим собой в вечности можно было избавиться от прилипчивой кожуры рода человеческого.
Ему внезапно показалось, что он сжался до таких крохотных размеров, что ощущение от мельчайшего волоска, от мизинца врезаются на равных в осажденную крепость самоконтроля, разнося болезнь потери масштабности, раскалывая установленную последовательность восприятия, ужасно укорачиваясь в нечто ничтожное. Поток прибывал, ухватив шершавыми пальцами за колени и утягивая в горячие объятия бессилия, равнодушия, спячки - три когтя демона свободы, распарывающего любимые игрушки без нрава и без смысла.
- Вы хотите спросить о свободе? О, я все расскажу вам о свободе...
Фарелл готов был закричать: "Нет! Не надо!", разозленная малая сила, жертва судьбы и обстоятельств, не постигшая еще в реальности бесконечный обман воли и долга, сравнение с которыми лежат лишь в самой смерти, ибо и перед порогом тьмы можно еще надеяться на иллюзию написанной "Книги мертвых", отпевающей душу, гипнотизирующей гипостазис замирания сердца и густоту крови герменевтикой манипуляции, даже перед ликом истины затуманивающей жестокую правду еще одной, но только уже воистину беспредельной пустоты.
- Древние видят случайность и квалифицируют ее как случайность. Новые же ученые, видя случайность, обманывают себя и других и навязывают какую-то "гармонию" вселенной, на которую ни они - поклонники "случая", - ни вся их наука не имеют никакого права. Так бы и надо было продолжать говорить о судьбе, а не о "постоянстве законов природы" и непонятно откуда возникающей "вечной гармонии".
Собеседник помолчал.
- Странное место для откровений.
Он вытянул руку и сдернул ржавую декорацию лабиринта, открывая привычную узость коридоров, разбавленную высотой теряющихся потолков и все той же стерильной безжизненностью, когда казалось, что тихий шелест под ногами - не тайное царство паразитов, а успокаивающая имитация для неосведомленных. Фарелл не сопротивлялся, подаваясь под тяжестью хватки той самой препарированной судьбы и случайности, против которых оказывались бессильны любые расчеты и видения.
Лишь более четкая тень теперь обтекала сопровождающего, пробиваясь сквозь исцарапанный и пожелтевший целлулоид пленки, отягощенный специальной стертостью лица - намеренным мельтешением ослепительных полос проектора реальности. Сквозь неразбочивую рябь даже голос истаивал ледяной крошкой в кипятке мгновений, оставляя робкие мазки в настороженном внимании Фарелла.
- Вы - кормчий? - сделал он попытку пробиться сквозь опутывающую шелуху наведенной майи, но обманчивая уверенность слов обесценивалось вопрошанием.
- Мы сделались позорищем для мира, для ангелов и человеков. Это те, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили одежды свои кровию агнца...
Это было бессильно. Это было бессмысленно вторгаться в чужое поле беспредельной власти, отвергающей Ойкумену и фирмамент, играющей лишь по собственным правилам без правил.
- Я все-таки расскажу вам о свободе, коммандер, - рука преодолела кокон неразборчивости и успокаивающе притронулась к Фареллу. Забытое ощущение безнаказанности превосходства возможности вывернуться из цепкой головоломки Минковского в абсолют понятий отдавало привкусом желчи растраченных высоких мнений о величии и значимости собственной персоны - царапины на хламе тени, обнимающей свет живой истины. - И вы будете поражены, сколько ереси рождено в лоне ясности и недвусмысленности. Где свобода лишь первый шаг, такт, мгновение, ничтожный смысл становящейся вселенной, нить и волосок, избегающие бритвы причинности. Человек свободен, но кто готов принять истину ответственности за свою свободу? За сотворенный мир вокруг них? За бремя абсолютной вины и долга, которые пребывают во времени вне метафизики воли? Все очарованы обманкой фальши тупого выбора, не понимая, что выбор скрывается под безумием фантазий, в прозрачности бессознательного, в той тайне изначального выбора, обращающего самое непосредственное создание в безжалостный отброс греха! Кто готов ответить за такую свободу?! Вы задумывались об истоках ничтожества? Об идее сил малых и презренных, разменности любой силы, мнящей себя справедливой? Так кто кастрирован под Крышкой в душной темноте гниющего лона - ангелы или человеки?
- Я не знаю. Мне не с чем сравнить.
- О! Человеческий путь познания - от незнания к сравнению. Не к истине, заметьте, а к сравнению! Словно торгаши, набивающие цену, маркитантки и мародеры...
- Я не искусен в философских спорах, - возразил Фарелл. - Я солдат.
- Но слово вам известно, - ядовито сказал скопцки.
Фарелл чувствовал, что они идут, перемещаются по анфиладам мертвого толкача, но вязкость слов требовала сосредоточения, концентрации, выпадая хлопьями отчужденности от внешних феноменов классической пропедевтики учителя и ученика, прогуливающихся по металлической тропинке в дебрях механизированного ландшафта агонизирующей антропогенной силы. Ему несомненно было интересно пребывание в жутком сне циркулирующих кошмаров, неизменно кончавшихся смертельной тьмой, как будто даже не кому-то свыше, а ему самому надоедал, наскучивал надоедливый и бессмысленный сюжет - непрерывная цепочка дежа вю, запоздалого узнавания, нетривиального момента, когда хочется выкрикнуть: "Я знал! Я знал!", но приходящее с тем мгновением, за которым удивление уже не имеет смысла. Реальность размешивалась с осколками сна, и в хаосе событий бесполезно разбираться - было или не было, но приходилось мириться с неотъемлемой мифологизацией, жалкой натуралистичностью смыслов и надежд, представавших то ли сном мудреца, то ли грезой бабочки. Кто мог поручиться в достоверности чуда? Оживить, срезонировать такое забытое чувство настоящего, пусть отвратительного, плохого, но упругого и сопротивляющегося, размытой точки приложения смысла собственного существования.
И вновь скопцки кивал в такт невысказанных мыслей.
- Вы не безнадежны, коммандер. Вы доходите до истины. Вы нашли истину, но не еще не осознали, что это она. Уроки судьбы всегда скрывается за вуалью призрачной неважности. Она учит взрослых и не любит прямолинейности. То, на что указывается пальцем, обращается в смерть. Посмотрите, оглянитесь, - и пелена опала ржавыми стенами.
Если это и был толкач, то его радикально перестроили. Фарелл не сразу понял источник трагической пустоты, режущее чувство неудобства, неуюта, какой-то извращенности привычных пропорций, транспонирующих в желание скрючиться, согнуться под нависающими глыбами готовящегося обвала. Здесь отсекли перспективу предустановленной несправедливости и вечной мудрости иерархии: великие - в туманной бездне, среди порхающих бабочек, малые и презренные - в темноте и жаре затхлых лабиринтов скотского существования. Корабль оскопили, лишили натяжения искрящих противоречий, соблазна пребывания и существования, дилеммы быть и иметь, обратив в усредненность таких же унылых галерей, огибающих складки корабля, мертвых и пустынных. Жизнь убывала вместе с большой печатью, прыжок через бездну выродился в страшные мучения подтекающей крови, не сдерживаемой никакими бинтами, выносящей с призрачным соблазном греха надежду на бессмысленность страдания, необусловленность избавившейся от творца Ойкумены грозовой волей спящих богов. На смену стихии - ослепленной и уничтоженной - пришло обманчивое умиротворение собственной святостью, замыканием в еще худшей тюрьме своего тела, потому что из него уже точно не было никакого спасения.
- Вам не понравилось?
- Я не люблю богаделен.
Скопцки рассмеялся.
- Позвольте вам рассказать, коммандер. Сюда, пожалуйста. Так вот, наша колония ведет свою родословную из тех легендарных времен, от которых остался лишь бред провидцев, не верящих в Панталассу. Странные намеки, да и прозвище позволяют усмотреть достоверность ритуальной кастрации в ответ на греховную гордыню близости так называемого царствия небесного. Представляете, коммандер? Вслушайтесь в наивное величие идеи - царство небесное! Не Планетарный Союз, не Внешние Спутники - колоссы разбуженной катастрофы, а умиротворение и покой.
- Покой слишком дорог в наши дни, - заметил Фарелл.
- Вы зрите в корень, так кажется? Странные семиотические конструкции порой выплывают в герменевтической практике. Те, древние агнцы, скопили достаточно капитала и мудро вложили его. Они лишь стояли на пороге смерти без надежды продлить себя в прямых биологических потомках. В этом была их слабость. Мы, их преемники, перешагнули порог.
- Вы предлагаете величие?
Пожалуй это вновь развеселило собеседника, но он сдержал смех.
- Фарелл, Фарелл... Вы слишком хорошо ориентируетесь в структуре Ойкумены для бравого коммандера и палача Оберона. Великие... Легенда, миф, обманка. Чудовищное надругательство над самой тьмой. Изрезанный лик, без полутьмы, без меона, еще худший, чем оскопление. Все чувствуют миф, конструируют понятия, но кто, скажите мне, готов распутать его диалектику? Кто владеет подобными технологиями в нашем мире, погрязшем в противоестественном совокуплении с еще одним мифом - мифом машины?
Коридор распухал, округляясь в анфиладу помещений эшеровской геометрии с такими же странными конструкциями в выбитых проемах, ощетинившихся текучей симметрией оловянных накладок самостоятельных мобилей, вдувающих тихую жизнь в перезвон крохотных колокольчиков. Искалеченные модели или восставшие хтонические чудовища проглядывали в коротких взглядах, цепляясь за память клочковатой неопрятностью страшных вирусов, подсаживающих собственный геном в эстетическое пространство девственной пустоты, отвлекающий, рассеивающий облако внимания в сладкий туман усыпляющей дремоты. Впору было отмахиваться от назойливости институционализирующихся арабесок собранного конструктора манипуляции и суггестии, но Фареллу казалось, что он достаточно контролирует себя. Он прекрасно ощущал нарастающую волну воздействия, намотанные на руки и ноги тонкие нити неведомых кукловодов, шорох и шум, идущий снизу сквозь стерильность решеток, но сила внезапности - в слабости нападения. Сгори, растай в пренебрежимость, стань вязким и текучим в стремлении к пустоте, чтобы затем интегрировать победу из собственных просчетов.
- Так что же теперь такое - скопцки?
- Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сделали себя сами скопцами для Царства Небесного. Крышка - он ведь не за Плутоном или Прозерпиной, не над нами или под ногами нашими. Крышка в нас самих, в наших руках и глазах, в наших ушах и на нашем языке. Они мистики и аскеты, которые видят себя агнцами Ойкумены, теми "овцами", что станут по ту сторону Хрустальной Сферу. Они искуплены из людей, как первенцы Агнцу. Они жили среди пребывающих во тьме, "козлищ", которые станут по эту сторону склепа и не будут допущены в Царство Небесное.
- И что по вашему есть Царство Небесное? Мир за Крышкой? Картонная декорация бесконечности и морали? - спросил Фарелл, стараясь не усмехаться, но скопцки почувствовал сквозившую тень иронии и недоверия.
- Чувства и жадность еще довлеют над вами, коммандер. Неужели даже вы не видите собственную ограниченность и замкнутость в черепной коробке насильственной экуменизации, миллионы присосавшихся к вам червей, пиявок, крадущих внимание и силы, не ощущаете паразитов бессознательного - огромный страх одиночества, готовый пожрать вас в любое мгновение добровольного молчания?!
- И что же мне делать? Как спастись?
- Рожденные на свет не по своей воле и обреченные на смерть, мы рождаемся еще раз, уже по собственному желанию. Это второе рождение - и предвкушение смерти, чья власть над жизнью теперь не важна. Те, кто совершает путь к Свету, получают вознаграждение. Спасенные да возрадуются.
- Ах, чудо! - понял Фарелл. - Вы толкуете о чуде, о тех бреднях, что оказываются случайностью спасения из ничтожества малых сил, после которых оскопляют память - верное средство шизофрении!
- Фарелл, Фарелл, - горестно сказал собеседник, - вы еще один утомительный образчик обыденного язычества. Вы думаете о смысле жизни последние несколько минут и считаете, что вольны высказывать мнение о том, о чем другие думают столетиями. Вы окутаны пеленой мифа и не желаете даже узреть банальность инвектив шаткой посредственности человечества. Вы агностик. Вы труп, так что же вы удивляетесь своему пребыванию в склепе?!
- Я уже ничему не удивляюсь, - возразил Фарелл, - и я хочу вырваться из склепа. Но где он - этот мой путь? Здесь? В этом отстойнике кастрированных душ?
Скопцки не обиделся.
- Вы заблуждаетесь, коммандер, но ваше огромное достоинство - вы ищете. Вы ищете и вы можете найти то, что ищете. Вы существуете в ужасающей меня тьме, но вы понимаете, что это тьма. А для других тьма - свет их души, и представляете тогда, что есть черная половина убогой сущности червей преисподней? Вы думаете - все дело в тлене, в тех мертвых довесках, которые отсекаются?
- Разве не так?
- Ну кого сейчас интересует похоть? Размножение? Извращение?
- Меня.
- Оскопление - несложная операция. У всех есть часть плоти, с которой они могут расстаться. Как написано в книге, легендарные скопцы удаляли мужчинам яички, и это называлось "малой печатью". Человек, производивший операцию, перевязывал мошонку у основания, отрезал ее, прижигал рану или смазывал ее целебной мазью. Была и "большая", или "царская печать": отрезали сам пенис. Женщинам удаляли соски, груди или выступающие части гениталий. Каждого, кто становился членом общины, обучали особому поведению и преданиям, которые отделяли и защищали его от окружающего мира. Он давал обет хранить тайну и упражнялся в связанных с этим обетом "приемах". Чем больше отклонялась община от общепринятых норм, тем тщательнее она старалась скрыть свое отступничество. Но потом это стало неважно.
- Неужели все так примитивно просто? - разочаровался Фарелл, - Тогда это не самое страшное испытание.
- То были лишь забавы. Забавы с собственным телом, наследие древних традиций улучшения водянистой емкости душ. Архаизм и наивность. Мы практикуем более совершенное и радикальное средство. Оно вам должно понравиться.
- Почему мне?
- Потому что там уже не будет таинства смерти, коммандер. Там будете только вы наедине с самим собой - в вечности и пустоте. Подлинной вечности и подлинной пустоте.
Пожалуй, это можно было назвать главным залом. Или храмом, если скопцки вообще практиковали столь дремучую форму связи с высшими силами. Бездна вновь вырывала низкий потолок в светящуюся мглу потусторонних галлюцинаций, откуда в ответ на любое оформленное устрашение подсознания должен быть готов выглянуть целостный лик всеобъемлющего страха, целостность мрачной морды ночных кошмаров - провалов черноты, бесконечных отверстий разлагающейся Ойкумены, из которых прижигание войны выгоняет самые ужасные свои порождения. Пол пробивало ослепительными озерцами света, зернистость переливчивых спеклов, кишащих в очерченных границах подтаявшего металла, устремляла ввысь плотные колонны, чьи верхушки распадались множеством щупальц, переплетающихся в вязь непонятных письмен в ауре посмертного сна. Нечто отрывалось от раскаленных луж, мучительно вытягивалось, скручивалось и устремлялось по колонне смутной тенью еще одной загубленной души. Небеса-на-связи.
Ближе к середине зала, за линией озер и колонн пол вспучивался неопрятной громадой гранулированных света и тьмы - растрепанных катышков ослепительных солнц и холодными провалами вырванных змеиных глаз, липкими и холодными мазками цепляющимися за кожу лица. Почему-то было именно так свет прокладывал путь надежды, смутной и боязливой, тепловатой, но еще хранящей в глубине ледяные слои разочарований и амнезии, чтобы по неуверенным и вероятным траекториям вслед втискивался чудовищный обман тьмы, иного, границы, меона, без которого невозможно отличить первое среди ровных и серых будней целующей смерти.
Решетчатый пол периодически заволакивало пеленой дымчатых луж антисептика, выдуваемого из отверстий под камингсом, и блеск пристальных глаз-бусинок, длинные усы неведомых насекомых и вытягивающиеся рожки-антенны корабельных улиток под ударами горечи и едкости проваливались в ту бездну, из которой так старались вырваться. Белизна напоминала полог облаков, скрывающих притаившийся мегаполис, словно видимость могла нарушить обреченность аналитических операций, неизбежность столкновения города и бездны. Размеренная дырчатость пола не удерживала долго предохраняющий дым, и тот, повторяя чужую судьбу, втягивался в отверстия короткими завихрениями реальной турбулентности взрывов, прокалывающих бесконечное полотно вечного города.
И это тоже был симптом синдрома крота - остаточное воспоминание о единстве Ойкумены, издевательская игрушечность творимых трагедий, оказывающихся лишь эхом борьбы с корабельными паразитами.
Лучшее средство - сосредоточиться на чем-то совершенном, то есть совершенно бесполезном. Задании, например. Хотя, какие могут быть задания после "мясорубки богов"? Чего не понимают штабисты-геометры, так это то чудо, на котором основывается любая их выдумка... Кто утверждает, что в Ойкумене больше нет чуда? Оно страшное и жуткое, отвратительное и безобразное, голодное и извращенное, но оно все-таки есть, и Фарелл опять это видит. Видит? Нет, чудо увидеть нельзя в иллюзорной всеобъемлемости маски. Красоту - можно, но чудо творится иначе, тихо и неторопливо вгрызаясь в позвоночник, и здесь еще один дар - перетерпеть, пережить невозможную боль, после которой наступит ответ. Ответ на все вопросы. На все незаданные вопросы. Вечный отзвук атрофированного интереса, который еще предстоит в себе возбудить.
Можно лишь смеяться над заданием - вам надлежит сдвинуть гору, для этого упритесь в нее плечом, и вселенная вам поможет. Вселенной нет дела до нашей надежды. Конечно, мы многое для нее сделали и вправе рассчитывать на ответную благодарность, но тогда она была бы слишком антропной, слишком человечной, ей пришлось бы приносить жертвы милосердия, пытающих чудесами слепую и бессердечную душу.
И вот долгожданная волна холода накатила, сжала в карикатуре любви, испещрила ледяными поцелуями с прикусом, процарапывая на животе пылающие раны, венчала огненной короной против змея яростного, изнутри проникающего к горлу и цепляющегося жалами в опухающий язык, и отпускала в равнодушии товарной печати, страшной боли чистоты, искупающей из людей, из человечества, из Ойкумены в узость корабельного склада.
Горе был достаточен лишь камешек. Фарелл прошел вдоль стеллажа, открывая контейнеры и выискивая нужный предмет, извлек его из неряшливого футляра, оставив тот на месте в компании с загадочными инструментами, более подходящими пыточной хирургии, чем нуль-переходу, и переложил железку в соседнее вместилище. Все. Изменение сделано, и в непредсказуемости ляпуновских тактов из-за допущенной халатности и случайной ошибки рейдер выпадал из тахионного колодца в запретной близости от планетоида, обрушивая в пестроту цветных льдов и камней ярость распухающего грума, пожирающего материю, обращая плотность в текучесть мягких зеркал, высверливая в сопротивляющейся бездне кривые следы восставшего из археологии кошмаров радиоактивного годзиллы, голодной тени потустороннего хаоса.
Но сюжет был не столь прост - в соавторстве скуки стратегии и восходящего страха перед новым шагом на изнанку Крышки образовывался зазор обычного любопытства, знак выпадения судьбы в шулерской игре на смерть. Фарелл остановился, пытаясь в покое нащупать тлеющую искру откровения, но неостановимая мешанина разогнанного воображения разверстого ада, поглощавшего все новых и новых мучеников неискупимой вины, запертых небес спасения, затмевал раздражение эгрегора пустой виной уже свершившегося будущего. Открытость свободы ограничивалась необратимостью поступков, где даже крот был не в силах в своем приватном включении в шестеренки бытия провернуть устойчивость выбора в глупую шутку со временем, устраивая комедию положений в декорациях бесконечной трагедии и драмы. Здесь уже было полное отсутствие самостоятельной логики событий духа; и действия оказывались немотивированными. Судьба тут не есть имманентная логика жизни, но насильно врывающийся извне слепой случай. Ойкумена имела чистый ритм, изображая только необходимое без всякой чрезмерной широты, без гармонии, без контрапункта, выхолощенное единство одинокого происшествия, без многомерного сопровождения и преломления судьбы.
- Милостивый брат, не могли бы вы все сделать так, как было до вашего визита? - вежливый голос продавленной пустоты, еще один собеседник в готовой раскрыться по гнилым швам реальности.
- Это уже не имеет смысла, - ответил Фарелл. Крохотные жала втыкались в нежную мантию вскрытого планетоида, последние уколы космической эвтаназии, после которых кристаллизующаяся эвтектика разрывала космогоническое единство, стирая яркость светил в остывающее пепелище нового кольца.
- Тем не менее.
Оружие у темноты не было, но Фарелл не стал возражать.
- Не буду говорить, что так лучше, - заметил собеседник, - но спокойнее. Вы не ощущаете?
Статика охватывала, опутывала, словно были в голосе привораживающие мотивы, звуковые просветы метафизической яркости, выпячивающие остроту столкновения в спокойный лик необязательной беседы, задумчивости, тяжелого дождя, поглощающего лес, стянутого в охапку плотными бинтами холодного тумана. Все, что угодно вмещалось в полноту, не могло и не хотело убежать на цыпочках в мучительную серость сомнений.
- Вы умелый... - Фарелл запнулся.
- Человек, просто человек. Здесь нет великих. Здесь нет малых сил. Здесь только корабли - суда духовного спасения, ведомые духом и кормчим по нечистым водам мира. Но, если вы предпочитаете, - скопцки.
- Вы умелый скопцки.
Кажется, собеседник должен был пожать плечами.
- Не буду переубеждать вас, гость. Аскеза и целомудрие творят великие чудеса. Так, во всяком случае, говорят. Человечество после падения гневом Творителя осуждено на муку жизни. Одним - потеть и трудиться и добывать себе корм. Другим - в муках давать человечеству все новых и новых слабовольных к падению грешников. Скопцки удалились от погрязшего во грехе мира, двигаясь по направлению Божьему.
Фарелл вышел из замершей тени, протянул руку, стараясь прикоснуться к такой же темной и бесформенной фигуре, скорее даже еще одного мазка мигающих ламп, сочащих желтоватую блеклость сквозь студенистые комки. У него возникло невозможная уверенность синдрома крота - распада, полного и отчетливо ощущаемого распада собственной личности, наблюдаемой и транслируемой вовне, еще более отвратного, чем живое гниение, чем случайное перерождение, метаморфоза из имаго человеческой плоти в слизистую и гадостную оболочку нового эволюционного скачка в темной бездне корабельных трюмов, во власти безошибочных и несомненных инстинктов. Удушливая глубина трюма секлась трещинами уничтожения айперона, мистической и мифической купели экуменической шизофрении, беспредельной бескачественности, того самого напряжения дуальностей замыкающих противоречий, откуда всплывает ужас обвинения, материализуясь в арканы убивающих слов. Скопцки, решившийся на позорную, бесплодную для мира жизнь, уродуя и умерщвляя себя, уже одним этим показывает, что ищет Космический Лед, стремится к Космическому Льду. Так скопцки отдается в жертву на Умилостивание за прожитое во тьме время. Скопцки - трупы среди живых, живые среди трупов. Своей смертью для природы и жизнью для души он навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты, раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу.
Наверное это можно было назвать смехом. Скопцки без труда просеивал мусор поверхностного слоя бесконечного бормотания, отлавливая устойчивые укорененности и выдирая пытливые колючки зомбированной памяти, которой уже не поможет никакое посмертие в бесконечных вариациях Ойкумены под Хрустальной Сферой.
- Нам о многом можно поговорить.
Фарелл отступал от твердеющей тени в обманчивую спасительность черных проемов лабиринтов стеллажей, откуда на голову падала податливая тишина из отрезанной бездны вознесения в эмпиреи великих. Траурные бабочки видениями наркотической ломки перемешивали страшную тишину корабля, изломанной пирамиды иерархического подъема из презренности в божественность, извращенной в равнодушное равенство откровенности и одиночества, одиночества и откровенности, ибо только с самим собой в вечности можно было избавиться от прилипчивой кожуры рода человеческого.
Ему внезапно показалось, что он сжался до таких крохотных размеров, что ощущение от мельчайшего волоска, от мизинца врезаются на равных в осажденную крепость самоконтроля, разнося болезнь потери масштабности, раскалывая установленную последовательность восприятия, ужасно укорачиваясь в нечто ничтожное. Поток прибывал, ухватив шершавыми пальцами за колени и утягивая в горячие объятия бессилия, равнодушия, спячки - три когтя демона свободы, распарывающего любимые игрушки без нрава и без смысла.
- Вы хотите спросить о свободе? О, я все расскажу вам о свободе...
Фарелл готов был закричать: "Нет! Не надо!", разозленная малая сила, жертва судьбы и обстоятельств, не постигшая еще в реальности бесконечный обман воли и долга, сравнение с которыми лежат лишь в самой смерти, ибо и перед порогом тьмы можно еще надеяться на иллюзию написанной "Книги мертвых", отпевающей душу, гипнотизирующей гипостазис замирания сердца и густоту крови герменевтикой манипуляции, даже перед ликом истины затуманивающей жестокую правду еще одной, но только уже воистину беспредельной пустоты.
- Древние видят случайность и квалифицируют ее как случайность. Новые же ученые, видя случайность, обманывают себя и других и навязывают какую-то "гармонию" вселенной, на которую ни они - поклонники "случая", - ни вся их наука не имеют никакого права. Так бы и надо было продолжать говорить о судьбе, а не о "постоянстве законов природы" и непонятно откуда возникающей "вечной гармонии".
Собеседник помолчал.
- Странное место для откровений.
Он вытянул руку и сдернул ржавую декорацию лабиринта, открывая привычную узость коридоров, разбавленную высотой теряющихся потолков и все той же стерильной безжизненностью, когда казалось, что тихий шелест под ногами - не тайное царство паразитов, а успокаивающая имитация для неосведомленных. Фарелл не сопротивлялся, подаваясь под тяжестью хватки той самой препарированной судьбы и случайности, против которых оказывались бессильны любые расчеты и видения.
Лишь более четкая тень теперь обтекала сопровождающего, пробиваясь сквозь исцарапанный и пожелтевший целлулоид пленки, отягощенный специальной стертостью лица - намеренным мельтешением ослепительных полос проектора реальности. Сквозь неразбочивую рябь даже голос истаивал ледяной крошкой в кипятке мгновений, оставляя робкие мазки в настороженном внимании Фарелла.
- Вы - кормчий? - сделал он попытку пробиться сквозь опутывающую шелуху наведенной майи, но обманчивая уверенность слов обесценивалось вопрошанием.
- Мы сделались позорищем для мира, для ангелов и человеков. Это те, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили одежды свои кровию агнца...
Это было бессильно. Это было бессмысленно вторгаться в чужое поле беспредельной власти, отвергающей Ойкумену и фирмамент, играющей лишь по собственным правилам без правил.
- Я все-таки расскажу вам о свободе, коммандер, - рука преодолела кокон неразборчивости и успокаивающе притронулась к Фареллу. Забытое ощущение безнаказанности превосходства возможности вывернуться из цепкой головоломки Минковского в абсолют понятий отдавало привкусом желчи растраченных высоких мнений о величии и значимости собственной персоны - царапины на хламе тени, обнимающей свет живой истины. - И вы будете поражены, сколько ереси рождено в лоне ясности и недвусмысленности. Где свобода лишь первый шаг, такт, мгновение, ничтожный смысл становящейся вселенной, нить и волосок, избегающие бритвы причинности. Человек свободен, но кто готов принять истину ответственности за свою свободу? За сотворенный мир вокруг них? За бремя абсолютной вины и долга, которые пребывают во времени вне метафизики воли? Все очарованы обманкой фальши тупого выбора, не понимая, что выбор скрывается под безумием фантазий, в прозрачности бессознательного, в той тайне изначального выбора, обращающего самое непосредственное создание в безжалостный отброс греха! Кто готов ответить за такую свободу?! Вы задумывались об истоках ничтожества? Об идее сил малых и презренных, разменности любой силы, мнящей себя справедливой? Так кто кастрирован под Крышкой в душной темноте гниющего лона - ангелы или человеки?
- Я не знаю. Мне не с чем сравнить.
- О! Человеческий путь познания - от незнания к сравнению. Не к истине, заметьте, а к сравнению! Словно торгаши, набивающие цену, маркитантки и мародеры...
- Я не искусен в философских спорах, - возразил Фарелл. - Я солдат.
- Но слово вам известно, - ядовито сказал скопцки.
Фарелл чувствовал, что они идут, перемещаются по анфиладам мертвого толкача, но вязкость слов требовала сосредоточения, концентрации, выпадая хлопьями отчужденности от внешних феноменов классической пропедевтики учителя и ученика, прогуливающихся по металлической тропинке в дебрях механизированного ландшафта агонизирующей антропогенной силы. Ему несомненно было интересно пребывание в жутком сне циркулирующих кошмаров, неизменно кончавшихся смертельной тьмой, как будто даже не кому-то свыше, а ему самому надоедал, наскучивал надоедливый и бессмысленный сюжет - непрерывная цепочка дежа вю, запоздалого узнавания, нетривиального момента, когда хочется выкрикнуть: "Я знал! Я знал!", но приходящее с тем мгновением, за которым удивление уже не имеет смысла. Реальность размешивалась с осколками сна, и в хаосе событий бесполезно разбираться - было или не было, но приходилось мириться с неотъемлемой мифологизацией, жалкой натуралистичностью смыслов и надежд, представавших то ли сном мудреца, то ли грезой бабочки. Кто мог поручиться в достоверности чуда? Оживить, срезонировать такое забытое чувство настоящего, пусть отвратительного, плохого, но упругого и сопротивляющегося, размытой точки приложения смысла собственного существования.
И вновь скопцки кивал в такт невысказанных мыслей.
- Вы не безнадежны, коммандер. Вы доходите до истины. Вы нашли истину, но не еще не осознали, что это она. Уроки судьбы всегда скрывается за вуалью призрачной неважности. Она учит взрослых и не любит прямолинейности. То, на что указывается пальцем, обращается в смерть. Посмотрите, оглянитесь, - и пелена опала ржавыми стенами.
Если это и был толкач, то его радикально перестроили. Фарелл не сразу понял источник трагической пустоты, режущее чувство неудобства, неуюта, какой-то извращенности привычных пропорций, транспонирующих в желание скрючиться, согнуться под нависающими глыбами готовящегося обвала. Здесь отсекли перспективу предустановленной несправедливости и вечной мудрости иерархии: великие - в туманной бездне, среди порхающих бабочек, малые и презренные - в темноте и жаре затхлых лабиринтов скотского существования. Корабль оскопили, лишили натяжения искрящих противоречий, соблазна пребывания и существования, дилеммы быть и иметь, обратив в усредненность таких же унылых галерей, огибающих складки корабля, мертвых и пустынных. Жизнь убывала вместе с большой печатью, прыжок через бездну выродился в страшные мучения подтекающей крови, не сдерживаемой никакими бинтами, выносящей с призрачным соблазном греха надежду на бессмысленность страдания, необусловленность избавившейся от творца Ойкумены грозовой волей спящих богов. На смену стихии - ослепленной и уничтоженной - пришло обманчивое умиротворение собственной святостью, замыканием в еще худшей тюрьме своего тела, потому что из него уже точно не было никакого спасения.
- Вам не понравилось?
- Я не люблю богаделен.
Скопцки рассмеялся.
- Позвольте вам рассказать, коммандер. Сюда, пожалуйста. Так вот, наша колония ведет свою родословную из тех легендарных времен, от которых остался лишь бред провидцев, не верящих в Панталассу. Странные намеки, да и прозвище позволяют усмотреть достоверность ритуальной кастрации в ответ на греховную гордыню близости так называемого царствия небесного. Представляете, коммандер? Вслушайтесь в наивное величие идеи - царство небесное! Не Планетарный Союз, не Внешние Спутники - колоссы разбуженной катастрофы, а умиротворение и покой.
- Покой слишком дорог в наши дни, - заметил Фарелл.
- Вы зрите в корень, так кажется? Странные семиотические конструкции порой выплывают в герменевтической практике. Те, древние агнцы, скопили достаточно капитала и мудро вложили его. Они лишь стояли на пороге смерти без надежды продлить себя в прямых биологических потомках. В этом была их слабость. Мы, их преемники, перешагнули порог.
- Вы предлагаете величие?
Пожалуй это вновь развеселило собеседника, но он сдержал смех.
- Фарелл, Фарелл... Вы слишком хорошо ориентируетесь в структуре Ойкумены для бравого коммандера и палача Оберона. Великие... Легенда, миф, обманка. Чудовищное надругательство над самой тьмой. Изрезанный лик, без полутьмы, без меона, еще худший, чем оскопление. Все чувствуют миф, конструируют понятия, но кто, скажите мне, готов распутать его диалектику? Кто владеет подобными технологиями в нашем мире, погрязшем в противоестественном совокуплении с еще одним мифом - мифом машины?
Коридор распухал, округляясь в анфиладу помещений эшеровской геометрии с такими же странными конструкциями в выбитых проемах, ощетинившихся текучей симметрией оловянных накладок самостоятельных мобилей, вдувающих тихую жизнь в перезвон крохотных колокольчиков. Искалеченные модели или восставшие хтонические чудовища проглядывали в коротких взглядах, цепляясь за память клочковатой неопрятностью страшных вирусов, подсаживающих собственный геном в эстетическое пространство девственной пустоты, отвлекающий, рассеивающий облако внимания в сладкий туман усыпляющей дремоты. Впору было отмахиваться от назойливости институционализирующихся арабесок собранного конструктора манипуляции и суггестии, но Фареллу казалось, что он достаточно контролирует себя. Он прекрасно ощущал нарастающую волну воздействия, намотанные на руки и ноги тонкие нити неведомых кукловодов, шорох и шум, идущий снизу сквозь стерильность решеток, но сила внезапности - в слабости нападения. Сгори, растай в пренебрежимость, стань вязким и текучим в стремлении к пустоте, чтобы затем интегрировать победу из собственных просчетов.
- Так что же теперь такое - скопцки?
- Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сделали себя сами скопцами для Царства Небесного. Крышка - он ведь не за Плутоном или Прозерпиной, не над нами или под ногами нашими. Крышка в нас самих, в наших руках и глазах, в наших ушах и на нашем языке. Они мистики и аскеты, которые видят себя агнцами Ойкумены, теми "овцами", что станут по ту сторону Хрустальной Сферу. Они искуплены из людей, как первенцы Агнцу. Они жили среди пребывающих во тьме, "козлищ", которые станут по эту сторону склепа и не будут допущены в Царство Небесное.
- И что по вашему есть Царство Небесное? Мир за Крышкой? Картонная декорация бесконечности и морали? - спросил Фарелл, стараясь не усмехаться, но скопцки почувствовал сквозившую тень иронии и недоверия.
- Чувства и жадность еще довлеют над вами, коммандер. Неужели даже вы не видите собственную ограниченность и замкнутость в черепной коробке насильственной экуменизации, миллионы присосавшихся к вам червей, пиявок, крадущих внимание и силы, не ощущаете паразитов бессознательного - огромный страх одиночества, готовый пожрать вас в любое мгновение добровольного молчания?!
- И что же мне делать? Как спастись?
- Рожденные на свет не по своей воле и обреченные на смерть, мы рождаемся еще раз, уже по собственному желанию. Это второе рождение - и предвкушение смерти, чья власть над жизнью теперь не важна. Те, кто совершает путь к Свету, получают вознаграждение. Спасенные да возрадуются.
- Ах, чудо! - понял Фарелл. - Вы толкуете о чуде, о тех бреднях, что оказываются случайностью спасения из ничтожества малых сил, после которых оскопляют память - верное средство шизофрении!
- Фарелл, Фарелл, - горестно сказал собеседник, - вы еще один утомительный образчик обыденного язычества. Вы думаете о смысле жизни последние несколько минут и считаете, что вольны высказывать мнение о том, о чем другие думают столетиями. Вы окутаны пеленой мифа и не желаете даже узреть банальность инвектив шаткой посредственности человечества. Вы агностик. Вы труп, так что же вы удивляетесь своему пребыванию в склепе?!
- Я уже ничему не удивляюсь, - возразил Фарелл, - и я хочу вырваться из склепа. Но где он - этот мой путь? Здесь? В этом отстойнике кастрированных душ?
Скопцки не обиделся.
- Вы заблуждаетесь, коммандер, но ваше огромное достоинство - вы ищете. Вы ищете и вы можете найти то, что ищете. Вы существуете в ужасающей меня тьме, но вы понимаете, что это тьма. А для других тьма - свет их души, и представляете тогда, что есть черная половина убогой сущности червей преисподней? Вы думаете - все дело в тлене, в тех мертвых довесках, которые отсекаются?
- Разве не так?
- Ну кого сейчас интересует похоть? Размножение? Извращение?
- Меня.
- Оскопление - несложная операция. У всех есть часть плоти, с которой они могут расстаться. Как написано в книге, легендарные скопцы удаляли мужчинам яички, и это называлось "малой печатью". Человек, производивший операцию, перевязывал мошонку у основания, отрезал ее, прижигал рану или смазывал ее целебной мазью. Была и "большая", или "царская печать": отрезали сам пенис. Женщинам удаляли соски, груди или выступающие части гениталий. Каждого, кто становился членом общины, обучали особому поведению и преданиям, которые отделяли и защищали его от окружающего мира. Он давал обет хранить тайну и упражнялся в связанных с этим обетом "приемах". Чем больше отклонялась община от общепринятых норм, тем тщательнее она старалась скрыть свое отступничество. Но потом это стало неважно.
- Неужели все так примитивно просто? - разочаровался Фарелл, - Тогда это не самое страшное испытание.
- То были лишь забавы. Забавы с собственным телом, наследие древних традиций улучшения водянистой емкости душ. Архаизм и наивность. Мы практикуем более совершенное и радикальное средство. Оно вам должно понравиться.
- Почему мне?
- Потому что там уже не будет таинства смерти, коммандер. Там будете только вы наедине с самим собой - в вечности и пустоте. Подлинной вечности и подлинной пустоте.
Пожалуй, это можно было назвать главным залом. Или храмом, если скопцки вообще практиковали столь дремучую форму связи с высшими силами. Бездна вновь вырывала низкий потолок в светящуюся мглу потусторонних галлюцинаций, откуда в ответ на любое оформленное устрашение подсознания должен быть готов выглянуть целостный лик всеобъемлющего страха, целостность мрачной морды ночных кошмаров - провалов черноты, бесконечных отверстий разлагающейся Ойкумены, из которых прижигание войны выгоняет самые ужасные свои порождения. Пол пробивало ослепительными озерцами света, зернистость переливчивых спеклов, кишащих в очерченных границах подтаявшего металла, устремляла ввысь плотные колонны, чьи верхушки распадались множеством щупальц, переплетающихся в вязь непонятных письмен в ауре посмертного сна. Нечто отрывалось от раскаленных луж, мучительно вытягивалось, скручивалось и устремлялось по колонне смутной тенью еще одной загубленной души. Небеса-на-связи.
Ближе к середине зала, за линией озер и колонн пол вспучивался неопрятной громадой гранулированных света и тьмы - растрепанных катышков ослепительных солнц и холодными провалами вырванных змеиных глаз, липкими и холодными мазками цепляющимися за кожу лица. Почему-то было именно так свет прокладывал путь надежды, смутной и боязливой, тепловатой, но еще хранящей в глубине ледяные слои разочарований и амнезии, чтобы по неуверенным и вероятным траекториям вслед втискивался чудовищный обман тьмы, иного, границы, меона, без которого невозможно отличить первое среди ровных и серых будней целующей смерти.