Страница:
- Сколько их здесь? - внезапно спросил Фарелл.
- Много, очень много, - не оборачиваясь глухо ответил монах.
Они шли по бесконечному коридору мимо сияющих дверей и грезящих тел, чьи сны были настолько реальны, что мир уплотнялся, обретал здесь упругость и, если не отсвет, то какую-то тень настоящего, подлинного, и приходилось искать в себе силы, чтобы идти сквозь эту полноту, ощущая свой вес и смысл, словно из бездн Ойкумены, где только тьма и фальшивый блеск звезд, перенесся на Землю, где безбрежная Панталасса бросает в лицо мокрую пыль, где мир юн и свеж, где нет Крышки и великих...
- Но еще недостаточно, чтобы мы были искуплены, чтобы слепцы прозрели и последние стали первыми.
- Вы считаете, что у них есть цель?
- А иначе зачем все это? - брат Склотцки махнул в сторону дверей, Какой смысл пребывать там, ничего не давая тем, кто стоит у порога? Манить их вечным блаженством? Искушать? Видеть сны? Мудрость не теряется в бесконечности. Что-то рождается в чьей-то душе, в душах последних и презренных.
- Вы имеете в виду малые силы?
- Нет. Слишком иначе устроена наша Ойкумена. В древности, может быть, это и имело смысл - замучить одного младенца ради всеобщего рая. Теперь избиение малых сил и море их слез ничего не сдвинет в наших душах. Ничего.
Они спускались и поднимались с уровня на уровень, брели бесконечными коридорами, подчиняясь неведомой логике погруженного в свои мысли брата Склотцки, если у него вообще была какая-то логика, а не просто печаль и легкое чувство зависти, которое заставляло его бездумно и бесцельно вязать нить прогулки, спонтанно выбирая проходы и лестницы. Это была медитация на спящих - все те же металлические стены и желтые окна в манящий и бессмысленный, а точнее - бесчувственный мир, где нет соблазнов, где предметность не засыпает глаза пеплом, где искушение отсечено от своих корней, и лишь подлинная человечность становится единственным и последним испытанием. Все ли выдержали экзамен? Всем ли хватило духа взглянуть на себя, вглядеться в мир без прикрас, без глупых выдумок, без оправданий? Или для кого-то, а может быть для всех, это кончилось еще худшими муками и под внешне спокойными и бессильными телами скрывается страх и ужас - вечные спутники красных песков? Черви кишат в их черепных коробках? Никто не будет знать ответа. Люди без зрения, без слуха, без чувств, без ощущений, без вкуса. Скопцки. Те, кто оказался честнее тех, со зрением, слухом, чувствами, ощущениями и вкусом. Эдипово царство слепых изгнанников и великих грешников, для которых не осталось больше моральных преград, которые они бы не переступили. Обычные люди.
- Это ведь не все? - внезапно спросил брат Склотцки.
Фарелл ничего не ответил, так как не понял к чему относится вопрос. И к кому. Может, что-то в душе кастрата тоже пробуждается вблизи дремлющего рая?
- Вы мне не все рассказали. Что-то было еще во время вашего полета с Оберона? Мы аморальны, но аморальны лишь тогда, когда между нами и другими встает волшебство машин. Не так ли? Нажал на кнопку - и стерт город где-нибудь на Титане. Нажал другую - и в жилых отсеках исчез воздух. Замор. Хорошее словечко, уверяю вас.
Фарелл остановился. Монах по инерции прошел дальше и повернулся к коммандеру. Их разделяло несколько метров. Лучшее расстояние для откровенности.
- Вы правы, брат Склотцки. Не было волшебства кнопки. Толкачи просто не имеют таких кнопок. И не было никаких волков. Отчаявшийся военный хуже самого матерого волка. Вы хотите правды?
Монах покачал головой, вытащил из кармана четки, протянул руку к Фареллу, словно желая передать ему свой жалкий инструмент общения с богом, но пальцы разжались, и горстка космического жемчуга разлетелась по коридору, как маленькие сверкающие солнца.
- Все приходилось делать своими руками, монах, - спокойно объяснил Фарелл. - Раздеть догола сотни человек, запихивать по несколько в кессонную камеру, открывать люк и выстреливать фейерверк плоти под Крышку. Знаете, как много одежды остается после стольких человек? Они - беженцы. Они брали только то, что попадало под руку. Ненужные вещи. Хлам. Все коридоры корабля были завалены хламом, мы брели в нем по колено, как в болоте. А знаете, что было самым страшным? Страшным - потом? Потому что тогда это казалось облегчением... Они не плакали. Не выли, не кричали, не умоляли. Только молча всхлипывали. Может быть, так идут и ягнята под нож? Не знаю. Не знаю. Но люди не должны так себя вести. Ведь их было гораздо больше, они быстро догадались, что мы с ними делаем, но никто даже не попытался защититься...
Что же он делает?! Что же он творит?! Фарелл был опустошен. Его выпили до дна и оставшиеся капли вылили на пол. Он скрючился, осел, как-то неловко наклонился. Пришлось опереться рукой, чтобы не упасть. Потому что подняться было бы уже невозможно. Проклятый монах все-таки подловил его. Семантика бытия. Логос. Вот так проваливаются самые лучшие планы - от них остается только оболочка, надутая отчаянием и желанием спастись. Не бегством, а грезами. Хочу. Хочу этого. В пустоте не было спасения и поддержки. Молчание тех, кого уже нет, и не интересно в чем причина. Просто их уже нет.
В ладонь врезалась угловатая жемчужина - горячий кусочек прокаленного радиацией берилла. Невероятная ценность, из-за которой подонки со всех концов Ойкумены подыхают от цинги на копях Бамберги. Обжигающий осколок пространства.
Монах подхватил Фарелла под локоть и неожиданно легко поставил его на ноги. Марс. Здесь нет привычного веса и привычной морали.
- А вдруг во всем все равно есть какой-то смысл? - спросил брат Склотцки. - Такое слабое оправдание, без которого не выжить в нашем мире. Искать причину даже в самом ужасном поступке или событии. Иногда это помогает. Вы пришли к нам, коммандер, а нам нужны такие люди. Поверьте, Фарелл. Я чувствую, что провидение толкнуло вас в ад, но вы упали настолько глубоко, что оказались в чистилище.
Должно быть Крышка все же сорвалась со своего привычного места за орбитой Прозерпины и упала точно на плечи Фарелла. Если бы брат Склотцки не поддерживал его, то он вряд ли бы мог стоять. Монах давал опору, жемчужина движение. Каким-то невероятным образом излучаемое ею тепло пронизало тело многочисленными щупальцами, нитками, обвившими мышцы, суставы, кости, забралось под черепную коробку осторожными ложноножками и приняло на себя управление раскисшим и негодным организмом.
Теперь шли не они. Пространство сминалось, подгребалось и превращалось в пыль под ногами, светящиеся двери нирваны слились в огненный пояс, стандартный металлический коридор купольного поселения на поверхности планеты с непригодной для дыхания атмосферой взорвался, разнесся вширь и ввысь рваными черными полосами, чтобы там, в бесконечной власти Ужаса и Страха перевиться в любовном экстазе ядовитых змей, выплескивая на мертвую землю под мертвые небеса такое же черное и ядовитое потомство. Полозы сплетались в колонны и купола, твердели и покрывались антрацитовой лепниной, отверстия зарастали слюдяной мозаикой, где проступали жестокие крючки каббалистических надписей, заклинавших творение нового мира под древними небесами. То был взрыв. Еще один взрыв, как и тот, самый первый, творящий; нескончаемое круговращение перводвигателя, источник которого всегда во вне, словно манящая и недоступная грубой материи звезда. Им удалось, внезапно понял Фарелл, им удалось обмануть Крышку, выскользнуть из склепа, потому что не может быть такой бездонности даже в пространстве, где нет ничего, кроме декораций вселенной, кроме исплеванной халтуры скоплений и туманностей, где кажется - протяни руку и пальцы тут же ощутят шершавую поверхность холста, а здесь невозможно и шевельнуться, потому что нет предела, нет причин двигаться, можно только покоиться в безмерности, покоиться, покоиться...
Монах все также крепко держал Фарелла за локоть. Теперь в нем не ощущались мягкости и рыхлости искалеченного существа, а были лишь уверенность и мудрость.
- Вы никогда не задумывались, коммандер, как повлияло на человеческое существование наличие Хрустальной Сферы? А по сути - отсутствие неба? Ведь это не так безобидно, как может показаться. За, казалось бы, научной проблемой "волнового замка" скрываются мировоззренческие, психологические, социальные вопросы колоссальной значимости...
Фарелл покачал головой. Никогда не задумывался. Никогда не приходило в голову.
- Небо всегда было для нас материальным предметом и, одновременно, понимательной материей, дающей идею самой себя. Там, - указал брат Склотцки в клубящуюся бездну, распахивающуюся над их головами, - нас всегда ждали боги, бог, беспредельная вселенная. Если ее когда-то что-то и ограничивало, то только безмерная мудрость творца. Небо было нашем творцом в самом метафизическом смысле. Оно не было предметом нашей идеи о нем, небо само, зрительно, материально, наглядно доступным материальным расположением самого себя показывало человечеству свою суть. А суть одновременно - абстракция, закон. И этот закон являлся еще условием того, что в тех, кто был соотнесен с ним - в них могли рождаться упорядоченность мысли, подлинной мысли, того состояния, бледным отголоском которого являются самые великие слова и творения. Небо давало нам упорядоченность души, коммандер.
Бездна удалялась, переставая клубиться и затвердевая в бездонности черным стеклом убранства колоссального готического собора. Они были в самом сердце колонии Скопцки. Святая святых. Перводвигатель Системы.
- Вы знаете, коммандер, что мы до сих пор поддерживаем астрономические исследования? Да, да, по нашему заказу все еще действует несколько факультетов, строятся обсерватории, ведутся наблюдения за тем, чего нет, брат Склотцки приглашающе повел рукой, и они медленно двинулись между уходящих в небо колонн к какому-то возвышению в дальнем конце храма. Конечно, мы отстаем и намного отстаем от того научного бума, когда казалось, что все звезды теперь у нас в руках. Но это хоть что-то.
Фарелл молчал. Да от него и не требовалось вежливо поддерживать беседу. Хотя вселенная обрела какую-то мимолетную стабильность, он ощущал себя очень неуютно. Грандиозная пустота над головой давила еще хуже Крышки. Словно в Хрустальной Сфере обнаружилось случайное отверстие, и Фарелл по идиотской любознательности сунул туда голову, медленно и неотвратимо ощущая, что вместе с такой надежной и пригибающей вечной тяжестью на плечах исчезает привычная связность и спонтанность мыслей; как из нескончаемого потока слов, с которым так часто путают подлинное сознание, постепенно вымываются фонемы, слова и фразы; когда приходится прикладывать все нарастающие усилия не к тому, чтобы прекратить судорожность слово-рождений, а чтобы заполнить черные и пугающие провалы хоть чем-то, похожим на истекающий и отлетающий прочь мир.
- Наша реальная человеческая жизнь, - продолжал монах, не отпуская Фарелла, - сродни плоскости с бесконечным числом точек, упорядочить которые мы можем только тем, что называется порядком. Например, звездным небом. Жизнь в мире, в конце концов, и есть организация этого психического хаоса в ней набираются точки нашей бесконечной и беспредельной жизни, жизни хаоса и распада. Представляете, что с нами стало, когда небо исчезло? Остался ли человек - человеком? Что изменилось в его сути, когда исчезла идея порядка как такового? Да и остался хоть кто-нибудь, кто задумался бы над таким вопросом?
С каждым их шагом все четче сквозь вязкую обсидиановую тьму прорисовывалось то, что и было конечной целью путешествия, паломничества. Среди нагромождения свисающих из бездны черных сталактитов и прорастающих в бездну кружевных колонн, раскрывающихся где-то там, за атмосферным краем, могучими лепестками и переплетающихся в такой же черный свод, на возвышение вела широкая лестница с зеркальными ступеньками. Перед ней они остановились.
- Ну, коммандер, у вас есть ответ на эти вопросы? - тоном сурового экзаменатора поинтересовался монах, - Можете ли вы здесь, у подножия величайшего чуда, отбросить всю постыдную ложь и сказать мне то, что только и нужно здесь сказать?
Фарелл приготовился покачать головой, но внезапно ответ пришел к нему. Это было действительно чудом - тошнотворная пустота распалась фейерверком искр, жалкими мгновениями того, что казалось бесконечностью, - и он сказал:
- Шестое чувство. Человек должен шестым чувством увидеть небо.
Брат Склотцки похлопал его по плечу. Все так, все верно. Шестое чувство. То, что не увидеть, не услышать, не почувствовать. То, что сопрягает основную ткань присутствия всего, что только можно помыслить. Древняя стихия без примышления.
- Ну что ж, коммандер, я могу быть доволен вами и собой. Мы проделали путь, на который редко кто решается, и я лишь играл роль провожатого. Вернее - сопровождающего, ибо самому мне нельзя завершить его. Пойдемте, вас ждут.
Они начали подниматься, и каждая ступень взрывалась огнями и лучами, пронизывающими храм, хватающими тьму за сердце, порождая в ней теплое, янтарное свечение. Все. Завершение всех путей и дорог. Финал, предписанный странной борьбой случайностей и закономерностей. Как единая картина высветилась перед Фареллом - сложная и запутанная, но оставляющая ясное ощущение великого замысла. Каждый мазок мог быть случайным, никто не утверждал, что и кисть всегда будет умелой, но за всем наносным, неважным проглядывал тот сюжет подлинной жизни, чье течение открывалось не во вне, а - подспудно, вызревая за каждым шагом и приключением, за каждым поступком и проступком, неумолимо приближая к великой цели. Можно было быть уверенным, что нет никаких ступеней, что тут лишь последняя игра расшалившегося воображения, которому в последний раз позволено сотворить то, ради чего его владелец не задумываясь приносил в жертву чужие жизни, сотворить окружающий мир, мир страшных приключений и жестокой смерти. Было страшно. Так бывает страшно в мгновение пробуждения из-за слитности и неразделенности того, что вырвалось вновь во внешний мир, причина и следствие, между которыми нет и не может быть зазора, куда уже не втиснешь расчет, мораль, человечность. Холодная предопределенность Хрустальной Сферы. Вечное совершенство простых геометрических форм.
Саркофаг. Монолит. Вершина, откуда уже нет и не может быть спуска. Только вечный подъем, который не превзойдет то, что достигнуто. Это было выделано из грубой, почерневшей бронзы. Когда-то по поверхности шли узоры или руны, но время и жестокость стесали их почти до основания, пощадив лишь остатки линий, похожие на сумрачные сны путешественника.
Но монах не преклонился. Здесь не место и не предмет молитвы. Лишь дверь в нечто другое.
- В изголовье у него был "алеф", а в ногах - "омега", - почти что буднично объяснил брат Склотцки. - Некоторые любят такой символизм, но это не обязательно, уверяю вас, коммандер. Это все лишь чувства. Вечные наши обманщики. Но то, что видится шестым чувством, и есть явление. У истин мира - такого, каков он есть сам по себе, - должны быть и есть носители. Небо - носитель гармонии, чувственный предмет, распластанный как понимание. Звезды и есть наше понимание.
Фарелл подошел к саркофагу. Как все просто. Покойся, и тебя приведут к тому, что тебе необходимо. Только не забывай, что путь может быть далек. Настолько далек, что к цели придешь уже не ты, а кто-то, для кого ты будешь лишь смешным воспоминанием, алчным пиратом и торговцем, сухой оболочкой настоящей бабочки.
- Он полон звезд, - предупредил монах.
Так. Фарелл положил руки на холодную крышку саркофага и мир свернулся в бездну, где действительно были звезды, мириады звезд, вечных солнц, охапки бушующего разноцветья и стихии, а не унылые точки на тусклой Крышке.
Ничего, кроме звезд.
Путь Льва: Гренландия. Расхитители гробниц
Этот город - Вавилон. Он притаился за кругом сна, спрятал свои древние кости в плотной пелене тьмы, обратившись в сморщенную ладонь, на которой лежало нагое тело. Он смотрел сквозь миазмы сна выцветшими глазами бесконечной усталости, и из глубины слез громадными медузами всплывали туманные бельма ночного бреда. Он дышал стылым ветром, острыми бритвами проникавшим под кожу, выскабливая последние крохи тепла, припадая к ним с жадностью изголодавшейся смерти. Его сердце билось неровно, кровь то растекалась по изъеденным артериям горячими реками электричества, то мелела до тусклого свечения угасающей звезды в пыльной колбе фирмамента. И в асфиксии привычного ужаса изуродованные артритом пальцы начинали дрожать, изъеденные кости на ветхих связках пытались сжаться, превозмогая боль и жуткий скрип. Он тяжело дышал и бормотал в беззвездную твердь проклятья на забытом языке. Хотелось спрятаться в глубине сна, свернуться эмбрионом, крохотной рыбкой в икринке грез, но и их испили до дна, до твердой и шершавой подложки небытия, за которой ждали еще более жуткие создания.
Этот город - вампир, напившийся жизнью миллионов сердец и пригвожденный к промороженной земле осиновым колом орбитального лифта, узкой полоской восставшего в густеющем эфире совсем близкого неба - еще один жуткий цветок смерти, распустившийся на останках Ойкумены. Они боролись в невидимом танце под хрустальные перезвоны космических сфер, пытаясь отнять друг у друга уже не жизнь, но смерть, схлестывая стонущие тени изнасилованных и уморенных безвестных скитальцев проклятых городов. Яркие огни неприкаянных душ закручивались разноцветными хороводами, сбивались в шары и беззвучно взрывались, выпадая кровавыми блестками на мертвые пальцы оберегающих рук.
Этот город - он сам, ставший лишь видимостью, призраком, гнусной мокротой извергнувшего его Человечества. Они были достойны безобразного совокупления, которое не могло ничего породить даже в самых мрачных закоулках долины холодных сердец. Семя лишь пачкало губы обезумевших ведьм, но пластик розовой кожи взрывался, чернел, подтекал от внутренних вспышек замыканий, и сквозь отвратные прорехи сифилитических язв протискивались обгоревшие черви электрической смерти.
"Иди сюда".
"Нет".
"Иди сюда".
"Нет, нет, нет... Я ненавижу тебя".
"Ты не можешь ненавидеть. Ты - не человек!"
"Мне больно!"
"Тебе не может быть больно. Ты - не человек!"
"Я ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя".
"Ты можешь сказать это тысячу раз, но даже не почувствуешь привкус как надо ненавидеть".
Сверху казалось, что ледник натолкнулся на невидимую преграду, приостановил свое неумолимое сползание, натужился, пошел складками снежных мышц, тщетно пытаясь сдвинуть прозрачную стену, но полис выстоял, выдержал удары ураганных ветров, тяжелое давление мрачных глыб - жалких останков горных хребтов, и тогда ледяные реки уступили, пробили себе новые русла вдоль запретной для них границы и двинулись дальше в глубь умирающего континента. Холод наступал и бурлил, наводнение ширилось, впитывая в себя тусклый свет угасающего желтого карлика, и вот уже нельзя было разобрать тысячелетние русла льда в белесой пелене несвежего савана - лишь еле заметная вязь впадин и трещин в косых лучах агонизирующего солнца.
Из крохотной точки полис превращался в отвратную язву. Проклятая земля, на которую не может ступить даже колоссальный брюхоногий моллюск нового Оледенения. Инцест железа и пластика, трофическая язва сгинувшей цивилизации, сифилис потаскушки Геи. Забытая родина великих и титанов, еще сочащаяся гнилой лимфой псевдожизни. Вот она - внизу, прячется под закованной в броню ладонью и кажется, что достаточно стиснуть ее в кевларовом кулаке, с упоением прислушиваясь к писку тяг, удушить, выцедить последние искры из мешанины стали, стекла и кремния, растереть в пыль, прах и сдуть в фиолетовую бездну Ойкумены.
- Ты не спишь?
- Оставь меня...
Кирилл тронул сенсор, герметизируя броню, и перед тем, как надеть маску с длинными отростками глаз, нагнулся и прошептал ей на ухо:
- Ты напрасно перестала прикидываться мальчиком.
- Иди к дьяволу.
- Мы все туда идем.
Тяжелая капля замедляла падение. По водянистой оболочке пошли волны, скрывая полис и ледник за занавесью прихотливой игры скудных солнечных лучей в тончайшей пленке поверхностного натяжения. Было слишком красиво - в извивах корчащейся пелены рождались странные и яркие создания, как будто цвет в безжизненном краю чудесным волшебством оживил наркотические видения прекрасной души, задыхающейся в гнилостной яме разлагающегося тела. Сквозь лед и камни пробивались ярко-зеленые ростки с ослепительными вкраплениями плотных бутонов и вздымались к небу, раздвигая плотный, тяжелый, слежавшийся воздух гибернезированной жизни, выбрасывая многочисленные сердечки листьев и взрываясь крупными красными цветами. Бутоны щетинились длинными отростками тычинок с желтыми маяками пыльцы, а из дыхалец стволов выплывали рыбы, инкрустированные крупными сапфирами и рубинами, величественно шевеля плавниками и жабрами, отбрасывая на серый лед четкие разноцветные тени.
- Ты тоже это видишь? - спросил Борис.
Кирилл прижался к стенке капсулы, многочисленные щупы сенсоров прокололи пленку, и видение стало четче и ярче.
Рыбы срывали и заглатывали золотистые мешочки пыльцы, окутываясь ослепляющим свечением, по их чешуе и камням растекались змеи электрических разрядов, закукливая невозможные создания в плотные коконы грозовых туч. Иссиня-черные кляксы сливались в грандиозную штормовую поверхность свинцового моря, под ударами волн стебли ломались, и цветы рушились в бездну, распадаясь на миллионы кусков, рассыпая по воде кровавые лепестки.
- Что это?
- Не знаю, - сказал Борис. - Никогда не слышал о таком. Плохой знак.
- Почему?
- Значит мы знаем не обо всем...
- Мы вообще ничего не знаем, - усмехнулся Кирилл.
Борис помолчал.
- Может быть, это их сны? Они лежат на пороге смерти и видят сны...
- Возможно, - сказал Кирилл. Протянул руку и похлопал Бориса по плечу. - Теперь твоя очередь.
Борис не ответил. Он всматривался в иллюзорное море, и ему виделось там, в глубине, он может разглядеть чье-то лицо - спокойное, спящее, слегка улыбающееся грезам близкой смерти, и драгоценные рыбы проплывают над гладкой кожей, отбрасывая нежные тени на подрагивающие веки.
- Скоро будем на месте, - напомнил Кирилл.
Страх и раздражение. Отвращение. Борису казалось, что внутри тела что-то свело жуткой судорогой, сжалась и заклинилась жизненно важная пружина, и стоит сделать хоть малейшее движение - она порвется с отвратительным хрустом, вонзится острейшим изломом в сердце, наполняя пустую оболочку тела черной и уже мертвой кровью. В прозрачной синеве падающей капли четко прорисовывалось парящее тело - слишком гладкое и непропорциональное для человека, но слишком истощенное для порока. Эмбрион. Дышащая рыбка, окутанная крохотными блестками пузырьков, ждущая очередной порции совокупления, еще одного гормонального удара, чтобы... чтобы жить? Нет, чтобы еще и еще спариваться в мертвой икринке мертвой воды, порождая мертвые чувства. Глаза ее закрыты, словно она спит, отдавшись на волю потоков. Зеленые волосы длинными щупальцами распростерлись вокруг головы, продолжая инстинктивно приманивать несуществующую рыбешку. Прилепившаяся к предплечью ярчайшая желтая актиния выпускает студенистые лепестки, они жадно всасывают влагу, и сквозь темнеющую поверхность видны тонкие прожилки вен далекое воспоминание о коралловых рифах морского прошлого Человечества.
Так становилось легче - отдаться инстинктам, отключиться от раскаленной электростанции ненависти, страха, отвращения, стыда, собрать, сбить в плотный и жаркий комок внутреннего солнца волю жить, волю стремиться, волю хотеть, почувствовать черным шаром бессознательного существования хваткие крючки феромонов, запускающих древние и неодолимые соблазны обнаженного тела самки, чем бы оно в действительности не было... Такой кожи не может быть! Такие глаза не могут смотреть в непроглядной бездне холодных морей! Такие губы слишком ранимы для колкой рыбешки теплых течений! Такое тело слишком уродливо для жизни, но очень сладко для желания! Волны, где вы, волны, что готовы качать слипшиеся существа в обжигающей колыбели страсти?! Не слишком ли мы расточительны, выдавливая из себя жизнь ради чего-то недостижимого, а то и вообще ненужного?
Она хорошо знает свое дело, с удивлением понял Борис. Теперь он падал в бездну навстречу материнскому телу, приближался к жуткой черной губке первоматерии, протягивая руки и сливаясь с настойчивыми губами, выворачиваясь в сумасшедшей боли наслаждения, ощущая как рвутся в нем тяги, плавятся приводные механизмы, как блаженно смыкаются на горле зубы пиявки и уже нет никакой возможности закричать, потому что так и должно быть, только так и должно быть...
- Много, очень много, - не оборачиваясь глухо ответил монах.
Они шли по бесконечному коридору мимо сияющих дверей и грезящих тел, чьи сны были настолько реальны, что мир уплотнялся, обретал здесь упругость и, если не отсвет, то какую-то тень настоящего, подлинного, и приходилось искать в себе силы, чтобы идти сквозь эту полноту, ощущая свой вес и смысл, словно из бездн Ойкумены, где только тьма и фальшивый блеск звезд, перенесся на Землю, где безбрежная Панталасса бросает в лицо мокрую пыль, где мир юн и свеж, где нет Крышки и великих...
- Но еще недостаточно, чтобы мы были искуплены, чтобы слепцы прозрели и последние стали первыми.
- Вы считаете, что у них есть цель?
- А иначе зачем все это? - брат Склотцки махнул в сторону дверей, Какой смысл пребывать там, ничего не давая тем, кто стоит у порога? Манить их вечным блаженством? Искушать? Видеть сны? Мудрость не теряется в бесконечности. Что-то рождается в чьей-то душе, в душах последних и презренных.
- Вы имеете в виду малые силы?
- Нет. Слишком иначе устроена наша Ойкумена. В древности, может быть, это и имело смысл - замучить одного младенца ради всеобщего рая. Теперь избиение малых сил и море их слез ничего не сдвинет в наших душах. Ничего.
Они спускались и поднимались с уровня на уровень, брели бесконечными коридорами, подчиняясь неведомой логике погруженного в свои мысли брата Склотцки, если у него вообще была какая-то логика, а не просто печаль и легкое чувство зависти, которое заставляло его бездумно и бесцельно вязать нить прогулки, спонтанно выбирая проходы и лестницы. Это была медитация на спящих - все те же металлические стены и желтые окна в манящий и бессмысленный, а точнее - бесчувственный мир, где нет соблазнов, где предметность не засыпает глаза пеплом, где искушение отсечено от своих корней, и лишь подлинная человечность становится единственным и последним испытанием. Все ли выдержали экзамен? Всем ли хватило духа взглянуть на себя, вглядеться в мир без прикрас, без глупых выдумок, без оправданий? Или для кого-то, а может быть для всех, это кончилось еще худшими муками и под внешне спокойными и бессильными телами скрывается страх и ужас - вечные спутники красных песков? Черви кишат в их черепных коробках? Никто не будет знать ответа. Люди без зрения, без слуха, без чувств, без ощущений, без вкуса. Скопцки. Те, кто оказался честнее тех, со зрением, слухом, чувствами, ощущениями и вкусом. Эдипово царство слепых изгнанников и великих грешников, для которых не осталось больше моральных преград, которые они бы не переступили. Обычные люди.
- Это ведь не все? - внезапно спросил брат Склотцки.
Фарелл ничего не ответил, так как не понял к чему относится вопрос. И к кому. Может, что-то в душе кастрата тоже пробуждается вблизи дремлющего рая?
- Вы мне не все рассказали. Что-то было еще во время вашего полета с Оберона? Мы аморальны, но аморальны лишь тогда, когда между нами и другими встает волшебство машин. Не так ли? Нажал на кнопку - и стерт город где-нибудь на Титане. Нажал другую - и в жилых отсеках исчез воздух. Замор. Хорошее словечко, уверяю вас.
Фарелл остановился. Монах по инерции прошел дальше и повернулся к коммандеру. Их разделяло несколько метров. Лучшее расстояние для откровенности.
- Вы правы, брат Склотцки. Не было волшебства кнопки. Толкачи просто не имеют таких кнопок. И не было никаких волков. Отчаявшийся военный хуже самого матерого волка. Вы хотите правды?
Монах покачал головой, вытащил из кармана четки, протянул руку к Фареллу, словно желая передать ему свой жалкий инструмент общения с богом, но пальцы разжались, и горстка космического жемчуга разлетелась по коридору, как маленькие сверкающие солнца.
- Все приходилось делать своими руками, монах, - спокойно объяснил Фарелл. - Раздеть догола сотни человек, запихивать по несколько в кессонную камеру, открывать люк и выстреливать фейерверк плоти под Крышку. Знаете, как много одежды остается после стольких человек? Они - беженцы. Они брали только то, что попадало под руку. Ненужные вещи. Хлам. Все коридоры корабля были завалены хламом, мы брели в нем по колено, как в болоте. А знаете, что было самым страшным? Страшным - потом? Потому что тогда это казалось облегчением... Они не плакали. Не выли, не кричали, не умоляли. Только молча всхлипывали. Может быть, так идут и ягнята под нож? Не знаю. Не знаю. Но люди не должны так себя вести. Ведь их было гораздо больше, они быстро догадались, что мы с ними делаем, но никто даже не попытался защититься...
Что же он делает?! Что же он творит?! Фарелл был опустошен. Его выпили до дна и оставшиеся капли вылили на пол. Он скрючился, осел, как-то неловко наклонился. Пришлось опереться рукой, чтобы не упасть. Потому что подняться было бы уже невозможно. Проклятый монах все-таки подловил его. Семантика бытия. Логос. Вот так проваливаются самые лучшие планы - от них остается только оболочка, надутая отчаянием и желанием спастись. Не бегством, а грезами. Хочу. Хочу этого. В пустоте не было спасения и поддержки. Молчание тех, кого уже нет, и не интересно в чем причина. Просто их уже нет.
В ладонь врезалась угловатая жемчужина - горячий кусочек прокаленного радиацией берилла. Невероятная ценность, из-за которой подонки со всех концов Ойкумены подыхают от цинги на копях Бамберги. Обжигающий осколок пространства.
Монах подхватил Фарелла под локоть и неожиданно легко поставил его на ноги. Марс. Здесь нет привычного веса и привычной морали.
- А вдруг во всем все равно есть какой-то смысл? - спросил брат Склотцки. - Такое слабое оправдание, без которого не выжить в нашем мире. Искать причину даже в самом ужасном поступке или событии. Иногда это помогает. Вы пришли к нам, коммандер, а нам нужны такие люди. Поверьте, Фарелл. Я чувствую, что провидение толкнуло вас в ад, но вы упали настолько глубоко, что оказались в чистилище.
Должно быть Крышка все же сорвалась со своего привычного места за орбитой Прозерпины и упала точно на плечи Фарелла. Если бы брат Склотцки не поддерживал его, то он вряд ли бы мог стоять. Монах давал опору, жемчужина движение. Каким-то невероятным образом излучаемое ею тепло пронизало тело многочисленными щупальцами, нитками, обвившими мышцы, суставы, кости, забралось под черепную коробку осторожными ложноножками и приняло на себя управление раскисшим и негодным организмом.
Теперь шли не они. Пространство сминалось, подгребалось и превращалось в пыль под ногами, светящиеся двери нирваны слились в огненный пояс, стандартный металлический коридор купольного поселения на поверхности планеты с непригодной для дыхания атмосферой взорвался, разнесся вширь и ввысь рваными черными полосами, чтобы там, в бесконечной власти Ужаса и Страха перевиться в любовном экстазе ядовитых змей, выплескивая на мертвую землю под мертвые небеса такое же черное и ядовитое потомство. Полозы сплетались в колонны и купола, твердели и покрывались антрацитовой лепниной, отверстия зарастали слюдяной мозаикой, где проступали жестокие крючки каббалистических надписей, заклинавших творение нового мира под древними небесами. То был взрыв. Еще один взрыв, как и тот, самый первый, творящий; нескончаемое круговращение перводвигателя, источник которого всегда во вне, словно манящая и недоступная грубой материи звезда. Им удалось, внезапно понял Фарелл, им удалось обмануть Крышку, выскользнуть из склепа, потому что не может быть такой бездонности даже в пространстве, где нет ничего, кроме декораций вселенной, кроме исплеванной халтуры скоплений и туманностей, где кажется - протяни руку и пальцы тут же ощутят шершавую поверхность холста, а здесь невозможно и шевельнуться, потому что нет предела, нет причин двигаться, можно только покоиться в безмерности, покоиться, покоиться...
Монах все также крепко держал Фарелла за локоть. Теперь в нем не ощущались мягкости и рыхлости искалеченного существа, а были лишь уверенность и мудрость.
- Вы никогда не задумывались, коммандер, как повлияло на человеческое существование наличие Хрустальной Сферы? А по сути - отсутствие неба? Ведь это не так безобидно, как может показаться. За, казалось бы, научной проблемой "волнового замка" скрываются мировоззренческие, психологические, социальные вопросы колоссальной значимости...
Фарелл покачал головой. Никогда не задумывался. Никогда не приходило в голову.
- Небо всегда было для нас материальным предметом и, одновременно, понимательной материей, дающей идею самой себя. Там, - указал брат Склотцки в клубящуюся бездну, распахивающуюся над их головами, - нас всегда ждали боги, бог, беспредельная вселенная. Если ее когда-то что-то и ограничивало, то только безмерная мудрость творца. Небо было нашем творцом в самом метафизическом смысле. Оно не было предметом нашей идеи о нем, небо само, зрительно, материально, наглядно доступным материальным расположением самого себя показывало человечеству свою суть. А суть одновременно - абстракция, закон. И этот закон являлся еще условием того, что в тех, кто был соотнесен с ним - в них могли рождаться упорядоченность мысли, подлинной мысли, того состояния, бледным отголоском которого являются самые великие слова и творения. Небо давало нам упорядоченность души, коммандер.
Бездна удалялась, переставая клубиться и затвердевая в бездонности черным стеклом убранства колоссального готического собора. Они были в самом сердце колонии Скопцки. Святая святых. Перводвигатель Системы.
- Вы знаете, коммандер, что мы до сих пор поддерживаем астрономические исследования? Да, да, по нашему заказу все еще действует несколько факультетов, строятся обсерватории, ведутся наблюдения за тем, чего нет, брат Склотцки приглашающе повел рукой, и они медленно двинулись между уходящих в небо колонн к какому-то возвышению в дальнем конце храма. Конечно, мы отстаем и намного отстаем от того научного бума, когда казалось, что все звезды теперь у нас в руках. Но это хоть что-то.
Фарелл молчал. Да от него и не требовалось вежливо поддерживать беседу. Хотя вселенная обрела какую-то мимолетную стабильность, он ощущал себя очень неуютно. Грандиозная пустота над головой давила еще хуже Крышки. Словно в Хрустальной Сфере обнаружилось случайное отверстие, и Фарелл по идиотской любознательности сунул туда голову, медленно и неотвратимо ощущая, что вместе с такой надежной и пригибающей вечной тяжестью на плечах исчезает привычная связность и спонтанность мыслей; как из нескончаемого потока слов, с которым так часто путают подлинное сознание, постепенно вымываются фонемы, слова и фразы; когда приходится прикладывать все нарастающие усилия не к тому, чтобы прекратить судорожность слово-рождений, а чтобы заполнить черные и пугающие провалы хоть чем-то, похожим на истекающий и отлетающий прочь мир.
- Наша реальная человеческая жизнь, - продолжал монах, не отпуская Фарелла, - сродни плоскости с бесконечным числом точек, упорядочить которые мы можем только тем, что называется порядком. Например, звездным небом. Жизнь в мире, в конце концов, и есть организация этого психического хаоса в ней набираются точки нашей бесконечной и беспредельной жизни, жизни хаоса и распада. Представляете, что с нами стало, когда небо исчезло? Остался ли человек - человеком? Что изменилось в его сути, когда исчезла идея порядка как такового? Да и остался хоть кто-нибудь, кто задумался бы над таким вопросом?
С каждым их шагом все четче сквозь вязкую обсидиановую тьму прорисовывалось то, что и было конечной целью путешествия, паломничества. Среди нагромождения свисающих из бездны черных сталактитов и прорастающих в бездну кружевных колонн, раскрывающихся где-то там, за атмосферным краем, могучими лепестками и переплетающихся в такой же черный свод, на возвышение вела широкая лестница с зеркальными ступеньками. Перед ней они остановились.
- Ну, коммандер, у вас есть ответ на эти вопросы? - тоном сурового экзаменатора поинтересовался монах, - Можете ли вы здесь, у подножия величайшего чуда, отбросить всю постыдную ложь и сказать мне то, что только и нужно здесь сказать?
Фарелл приготовился покачать головой, но внезапно ответ пришел к нему. Это было действительно чудом - тошнотворная пустота распалась фейерверком искр, жалкими мгновениями того, что казалось бесконечностью, - и он сказал:
- Шестое чувство. Человек должен шестым чувством увидеть небо.
Брат Склотцки похлопал его по плечу. Все так, все верно. Шестое чувство. То, что не увидеть, не услышать, не почувствовать. То, что сопрягает основную ткань присутствия всего, что только можно помыслить. Древняя стихия без примышления.
- Ну что ж, коммандер, я могу быть доволен вами и собой. Мы проделали путь, на который редко кто решается, и я лишь играл роль провожатого. Вернее - сопровождающего, ибо самому мне нельзя завершить его. Пойдемте, вас ждут.
Они начали подниматься, и каждая ступень взрывалась огнями и лучами, пронизывающими храм, хватающими тьму за сердце, порождая в ней теплое, янтарное свечение. Все. Завершение всех путей и дорог. Финал, предписанный странной борьбой случайностей и закономерностей. Как единая картина высветилась перед Фареллом - сложная и запутанная, но оставляющая ясное ощущение великого замысла. Каждый мазок мог быть случайным, никто не утверждал, что и кисть всегда будет умелой, но за всем наносным, неважным проглядывал тот сюжет подлинной жизни, чье течение открывалось не во вне, а - подспудно, вызревая за каждым шагом и приключением, за каждым поступком и проступком, неумолимо приближая к великой цели. Можно было быть уверенным, что нет никаких ступеней, что тут лишь последняя игра расшалившегося воображения, которому в последний раз позволено сотворить то, ради чего его владелец не задумываясь приносил в жертву чужие жизни, сотворить окружающий мир, мир страшных приключений и жестокой смерти. Было страшно. Так бывает страшно в мгновение пробуждения из-за слитности и неразделенности того, что вырвалось вновь во внешний мир, причина и следствие, между которыми нет и не может быть зазора, куда уже не втиснешь расчет, мораль, человечность. Холодная предопределенность Хрустальной Сферы. Вечное совершенство простых геометрических форм.
Саркофаг. Монолит. Вершина, откуда уже нет и не может быть спуска. Только вечный подъем, который не превзойдет то, что достигнуто. Это было выделано из грубой, почерневшей бронзы. Когда-то по поверхности шли узоры или руны, но время и жестокость стесали их почти до основания, пощадив лишь остатки линий, похожие на сумрачные сны путешественника.
Но монах не преклонился. Здесь не место и не предмет молитвы. Лишь дверь в нечто другое.
- В изголовье у него был "алеф", а в ногах - "омега", - почти что буднично объяснил брат Склотцки. - Некоторые любят такой символизм, но это не обязательно, уверяю вас, коммандер. Это все лишь чувства. Вечные наши обманщики. Но то, что видится шестым чувством, и есть явление. У истин мира - такого, каков он есть сам по себе, - должны быть и есть носители. Небо - носитель гармонии, чувственный предмет, распластанный как понимание. Звезды и есть наше понимание.
Фарелл подошел к саркофагу. Как все просто. Покойся, и тебя приведут к тому, что тебе необходимо. Только не забывай, что путь может быть далек. Настолько далек, что к цели придешь уже не ты, а кто-то, для кого ты будешь лишь смешным воспоминанием, алчным пиратом и торговцем, сухой оболочкой настоящей бабочки.
- Он полон звезд, - предупредил монах.
Так. Фарелл положил руки на холодную крышку саркофага и мир свернулся в бездну, где действительно были звезды, мириады звезд, вечных солнц, охапки бушующего разноцветья и стихии, а не унылые точки на тусклой Крышке.
Ничего, кроме звезд.
Путь Льва: Гренландия. Расхитители гробниц
Этот город - Вавилон. Он притаился за кругом сна, спрятал свои древние кости в плотной пелене тьмы, обратившись в сморщенную ладонь, на которой лежало нагое тело. Он смотрел сквозь миазмы сна выцветшими глазами бесконечной усталости, и из глубины слез громадными медузами всплывали туманные бельма ночного бреда. Он дышал стылым ветром, острыми бритвами проникавшим под кожу, выскабливая последние крохи тепла, припадая к ним с жадностью изголодавшейся смерти. Его сердце билось неровно, кровь то растекалась по изъеденным артериям горячими реками электричества, то мелела до тусклого свечения угасающей звезды в пыльной колбе фирмамента. И в асфиксии привычного ужаса изуродованные артритом пальцы начинали дрожать, изъеденные кости на ветхих связках пытались сжаться, превозмогая боль и жуткий скрип. Он тяжело дышал и бормотал в беззвездную твердь проклятья на забытом языке. Хотелось спрятаться в глубине сна, свернуться эмбрионом, крохотной рыбкой в икринке грез, но и их испили до дна, до твердой и шершавой подложки небытия, за которой ждали еще более жуткие создания.
Этот город - вампир, напившийся жизнью миллионов сердец и пригвожденный к промороженной земле осиновым колом орбитального лифта, узкой полоской восставшего в густеющем эфире совсем близкого неба - еще один жуткий цветок смерти, распустившийся на останках Ойкумены. Они боролись в невидимом танце под хрустальные перезвоны космических сфер, пытаясь отнять друг у друга уже не жизнь, но смерть, схлестывая стонущие тени изнасилованных и уморенных безвестных скитальцев проклятых городов. Яркие огни неприкаянных душ закручивались разноцветными хороводами, сбивались в шары и беззвучно взрывались, выпадая кровавыми блестками на мертвые пальцы оберегающих рук.
Этот город - он сам, ставший лишь видимостью, призраком, гнусной мокротой извергнувшего его Человечества. Они были достойны безобразного совокупления, которое не могло ничего породить даже в самых мрачных закоулках долины холодных сердец. Семя лишь пачкало губы обезумевших ведьм, но пластик розовой кожи взрывался, чернел, подтекал от внутренних вспышек замыканий, и сквозь отвратные прорехи сифилитических язв протискивались обгоревшие черви электрической смерти.
"Иди сюда".
"Нет".
"Иди сюда".
"Нет, нет, нет... Я ненавижу тебя".
"Ты не можешь ненавидеть. Ты - не человек!"
"Мне больно!"
"Тебе не может быть больно. Ты - не человек!"
"Я ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя".
"Ты можешь сказать это тысячу раз, но даже не почувствуешь привкус как надо ненавидеть".
Сверху казалось, что ледник натолкнулся на невидимую преграду, приостановил свое неумолимое сползание, натужился, пошел складками снежных мышц, тщетно пытаясь сдвинуть прозрачную стену, но полис выстоял, выдержал удары ураганных ветров, тяжелое давление мрачных глыб - жалких останков горных хребтов, и тогда ледяные реки уступили, пробили себе новые русла вдоль запретной для них границы и двинулись дальше в глубь умирающего континента. Холод наступал и бурлил, наводнение ширилось, впитывая в себя тусклый свет угасающего желтого карлика, и вот уже нельзя было разобрать тысячелетние русла льда в белесой пелене несвежего савана - лишь еле заметная вязь впадин и трещин в косых лучах агонизирующего солнца.
Из крохотной точки полис превращался в отвратную язву. Проклятая земля, на которую не может ступить даже колоссальный брюхоногий моллюск нового Оледенения. Инцест железа и пластика, трофическая язва сгинувшей цивилизации, сифилис потаскушки Геи. Забытая родина великих и титанов, еще сочащаяся гнилой лимфой псевдожизни. Вот она - внизу, прячется под закованной в броню ладонью и кажется, что достаточно стиснуть ее в кевларовом кулаке, с упоением прислушиваясь к писку тяг, удушить, выцедить последние искры из мешанины стали, стекла и кремния, растереть в пыль, прах и сдуть в фиолетовую бездну Ойкумены.
- Ты не спишь?
- Оставь меня...
Кирилл тронул сенсор, герметизируя броню, и перед тем, как надеть маску с длинными отростками глаз, нагнулся и прошептал ей на ухо:
- Ты напрасно перестала прикидываться мальчиком.
- Иди к дьяволу.
- Мы все туда идем.
Тяжелая капля замедляла падение. По водянистой оболочке пошли волны, скрывая полис и ледник за занавесью прихотливой игры скудных солнечных лучей в тончайшей пленке поверхностного натяжения. Было слишком красиво - в извивах корчащейся пелены рождались странные и яркие создания, как будто цвет в безжизненном краю чудесным волшебством оживил наркотические видения прекрасной души, задыхающейся в гнилостной яме разлагающегося тела. Сквозь лед и камни пробивались ярко-зеленые ростки с ослепительными вкраплениями плотных бутонов и вздымались к небу, раздвигая плотный, тяжелый, слежавшийся воздух гибернезированной жизни, выбрасывая многочисленные сердечки листьев и взрываясь крупными красными цветами. Бутоны щетинились длинными отростками тычинок с желтыми маяками пыльцы, а из дыхалец стволов выплывали рыбы, инкрустированные крупными сапфирами и рубинами, величественно шевеля плавниками и жабрами, отбрасывая на серый лед четкие разноцветные тени.
- Ты тоже это видишь? - спросил Борис.
Кирилл прижался к стенке капсулы, многочисленные щупы сенсоров прокололи пленку, и видение стало четче и ярче.
Рыбы срывали и заглатывали золотистые мешочки пыльцы, окутываясь ослепляющим свечением, по их чешуе и камням растекались змеи электрических разрядов, закукливая невозможные создания в плотные коконы грозовых туч. Иссиня-черные кляксы сливались в грандиозную штормовую поверхность свинцового моря, под ударами волн стебли ломались, и цветы рушились в бездну, распадаясь на миллионы кусков, рассыпая по воде кровавые лепестки.
- Что это?
- Не знаю, - сказал Борис. - Никогда не слышал о таком. Плохой знак.
- Почему?
- Значит мы знаем не обо всем...
- Мы вообще ничего не знаем, - усмехнулся Кирилл.
Борис помолчал.
- Может быть, это их сны? Они лежат на пороге смерти и видят сны...
- Возможно, - сказал Кирилл. Протянул руку и похлопал Бориса по плечу. - Теперь твоя очередь.
Борис не ответил. Он всматривался в иллюзорное море, и ему виделось там, в глубине, он может разглядеть чье-то лицо - спокойное, спящее, слегка улыбающееся грезам близкой смерти, и драгоценные рыбы проплывают над гладкой кожей, отбрасывая нежные тени на подрагивающие веки.
- Скоро будем на месте, - напомнил Кирилл.
Страх и раздражение. Отвращение. Борису казалось, что внутри тела что-то свело жуткой судорогой, сжалась и заклинилась жизненно важная пружина, и стоит сделать хоть малейшее движение - она порвется с отвратительным хрустом, вонзится острейшим изломом в сердце, наполняя пустую оболочку тела черной и уже мертвой кровью. В прозрачной синеве падающей капли четко прорисовывалось парящее тело - слишком гладкое и непропорциональное для человека, но слишком истощенное для порока. Эмбрион. Дышащая рыбка, окутанная крохотными блестками пузырьков, ждущая очередной порции совокупления, еще одного гормонального удара, чтобы... чтобы жить? Нет, чтобы еще и еще спариваться в мертвой икринке мертвой воды, порождая мертвые чувства. Глаза ее закрыты, словно она спит, отдавшись на волю потоков. Зеленые волосы длинными щупальцами распростерлись вокруг головы, продолжая инстинктивно приманивать несуществующую рыбешку. Прилепившаяся к предплечью ярчайшая желтая актиния выпускает студенистые лепестки, они жадно всасывают влагу, и сквозь темнеющую поверхность видны тонкие прожилки вен далекое воспоминание о коралловых рифах морского прошлого Человечества.
Так становилось легче - отдаться инстинктам, отключиться от раскаленной электростанции ненависти, страха, отвращения, стыда, собрать, сбить в плотный и жаркий комок внутреннего солнца волю жить, волю стремиться, волю хотеть, почувствовать черным шаром бессознательного существования хваткие крючки феромонов, запускающих древние и неодолимые соблазны обнаженного тела самки, чем бы оно в действительности не было... Такой кожи не может быть! Такие глаза не могут смотреть в непроглядной бездне холодных морей! Такие губы слишком ранимы для колкой рыбешки теплых течений! Такое тело слишком уродливо для жизни, но очень сладко для желания! Волны, где вы, волны, что готовы качать слипшиеся существа в обжигающей колыбели страсти?! Не слишком ли мы расточительны, выдавливая из себя жизнь ради чего-то недостижимого, а то и вообще ненужного?
Она хорошо знает свое дело, с удивлением понял Борис. Теперь он падал в бездну навстречу материнскому телу, приближался к жуткой черной губке первоматерии, протягивая руки и сливаясь с настойчивыми губами, выворачиваясь в сумасшедшей боли наслаждения, ощущая как рвутся в нем тяги, плавятся приводные механизмы, как блаженно смыкаются на горле зубы пиявки и уже нет никакой возможности закричать, потому что так и должно быть, только так и должно быть...