- Вы слышали, даме, подлинную природу малых сил? - поинтересовался великий.
   - Да, мастер, мне ведомы прихотливые лабиринты женской порочности, ответила Одри.
   - Лоно и похоть родят ничтожество, ужасающее творение сознания и эволюции, чье видимое рождение еще не приводит к рождению подлинному. Сталь насилуют, чтобы получить клинок, пространство сжигают, чтобы двигать корабли, малые силы уничтожают, насилуют и сжигают, чтобы воссоздать величие.
   Жар лился из преисподней реактора и словно высекал свет из тяжелого, грязного воздуха, пронизывая его снопами искр. По обе стороны узкого прохода, прорезанного ввысь, под своды рая, теснились клетки, забранные толстыми прутьями, щетинившиеся крошечными руками малых сил. Вновь? Вновь вселенная вытащила всю ту же карту навязчивого проклятия, возвращения, утомительного вращения вокруг центра притяжения личной ойкумены Одри?
   - Почему это здесь?
   - Рабы, уверенность, жалкая пристройка для какого-то ничтожества с миллиона захолустных мест нашей грандиозной помойки, даме. А может быть, они для вас?
   Рука обожгла ее плечо, развернула и прижала к ледяным решеткам. Острые коготки вцепились в спину, и Одри задохнулась в крике отчаяния и жалости, жалости не к уже погибшим, а к самой себе, замершей в безначалье чьей-то судьбы, все еще слепой и ведомой, не имеющей сил, отдающейся, но не дающей, воплощение проигрыша и безнадежности. Она распласталась на стальном убежище нищеты, получая муку и наслаждение, ломая ногти о ржавчину решеток, выгибаясь и потея, содрогаясь от разламывающего тело противоречия, и собственное обличье здесь не казалось ошибкой или игрой случайности, а мудро предопределенной иллюстрацией грехопадения в бездну трюма.
   - Вы прелестны, даме, - ухватил ее обезумевший взгляд великий. - Но подлинность наслаждения еще неведомы вам. Вы балансируете, чтобы не упасть, не понимая - в этом и заключается весь смысл - упасть, обратиться в ничтожнейшего из червя...
   Шершавая сталь за спиной Одри исчезла, и она со всей медленностью мертвого листопада опустилась в расплескивающееся от ее содрогающегося тела нечто неожиданно живое, теплое, хнычущее, дикое в своей инстинктивной голодной жажде никогда не пробованного материнского молока. Шатающиеся зубы вцепились в напряженные соски, пальцы тянулись к губам и волосам с неустанностью хищного животного, почуявшего кровь. Сияющее небо верхних палуб отлетало в черноту спутанных волос и ничего не выражающих сморщенных, маленьких лиц. Одри закричала.
   - Нет! Нет! Нет! - пальцы стиснули податливую мягкость, и за крестом распятой на полу девушки вспыхнул огонь. Еще, еще и еще. Каждое отчаянное "нет" генерировало всплеск, волну, цунами адского жара, превращающего длинную череду клеток в пылающую ленту стекающих в зевы Утилизатора еще ломких, агонизирующих тел. Воздух сплетался с ревом сирены, водопады стужи стекали в узкую бездну трюма, сбивая пламя и отступая от нового натиска обезумевшего "нет!".
   Бестолково метались люди, а в узоре распада, иллюзорной гибели сохранялось жесткое ядро кристаллизации - спокойная фигура величия и несгибаемости. Кораблю ничего не грозило, весь ужас был только в разуме праздных и мелких людишек, неважно какой ярус занимали они в королевском ковчеге. Можно смеяться, наслаждаться, но не было ничего нового под солнцем, лишь суета сует. И прежде чем уйти в бездонный мир собственных грез, превратиться из столпа в демиурга, растянуть распад в вечность, вспыхивающей в умирающем мозгу еще одной вселенной, следовало бы подыскать замену, якорь, связку с покидаемой реальностью, прощальную насмешку над пристойностью и этикетом. Почему бы фениксу не восстать из пепла обновленным, сжечь все привязанности и обязательства ради приобщения к величию? Разве сказанное не понравилось ему и странная идея не превратила ночь в празднества огня и смерти?
   - Вы никогда не замечали, что время порой играет с нами в странные игры? Словно ничего не изменилось в прошедшем, осталось на своих местах, продолжает жить замершими и, в то же время, движущимися событиями? А вы, как быстроногий Ахилл, летите на гребне волны, и настоящее кидает обманчивую новизну вам в лицо? Нечто встало после вас, остановилось, выпало из крысиного бега без цели и смысла, приобрело вязкую значимость, отпало от ложных убеждений, превратилось в рай?
   Каждое сказанное слово пробивало брешь в потоках огня и холода. Пространство занудливо подвывало, сворачиваясь из бесстыдной распластанности, и безумие света захлестывало Одри, облекая ее в тепло снятого платья.
   Смена картинки.
   Не было больше трюма. Они были богами, их место - верхние ярусы тесного мирка "Королевы Марии", ободранной рухляди, обломка былого величия и единения Ойкумены, стыдливо прячущего упадок и ржавчину ярким освещением, щедро заливающим кают-компанию. Дрожь трюма осталась глубоко внизу, но не хватало сил ни на удивление, ни на объяснение себе самой подобной глубокой и невероятной метаморфозы. Единственным облегчением было то, что между пустотой памяти и настоящим теперь пролегал узкий слой бреда, галлюцинаций, фантазий, чего угодно, лишь бы забыть о космическом ничто, поселившимся в голове.
   Слова, при всей их непонятности, выпадения из контекста смысла, спора или разговора, вносили организующий порядок, задействовали автоматику хороших манер, вежливости, аристократизма, отпихивая в темные уголки смятение и потерянность. Мир продолжал проявляться, и вот уже кончики пальцев ощутили шершавость обеденного столика и холодный пластик очков. Почему-то Одри была уверена, что это именно очки, а не вилки, тарелки, меню и еще миллион вещей, нашедших свое воплощение в гладкости и плотности пластмассы. Она расправила дужки, спрятала глаза, и поляризованный свет выдавил из хаоса бликов ее собеседника.
   - Я не переживала подобного мистического опыта, великий.
   - Мы знакомы, даме? - с некоторым сомнением и преимущественно самого себя спросил великий. - Хотя эта лоханка располагает к простоте нравов и некоторой небрежности в разумно установленной иерархии.
   - Трюм был великолепен, великий. Я искренне благодарна вам за преподанный мне урок, - склонила голову Одри.
   - Интрига странного все еще ценится мной, даме, - ответил собеседник. Вы не против, если мы начнем с холодных закусок и запьем икру, лососину, копченого угря, маринованные грибы, отварной язык и свиную шейку прекрасным "Кестлем" и редчайшим "Брютом"?
   Одри не возражала. Для нее все это было сродни заклинаниям бессмысленные звуки, которые однако резонировали в душе сложной тенью страха, сомнения, полуузнавания, требуя расслабиться и отдаться, как и приличествует почтенной вниманием великого даме, воле хозяина и творца гудящей вокруг них механизированной вселенной. Собеседник притягивал, овладевал ею, возбуждал то инстинктивное и как бы унижающее желание раствориться в чужой и чуждой воле, отказаться от последних и неуверенных мазков собственного Я, отдаться физически и духовно, привычно снисходя в предписанное ничтожество и прах. Вместе с тем, вся картина была натянута на жесткую раму незримого и пока непознаваемого обязательства, предназначения, слабое тело и душу распнули на жестком и дьявольски неудобном кресте совершенно иного мира, где "совершенно" было не фигурой речи, а сущностным предикатом, безмерной мерой, рядом с которой любые условности под Хрустальной Сферой превращались в неутомительный и необязательный ритуал телодвижений. Можно что угодно воображать в соитии, но за ним не было ничего, кроме величайшего творения.
   Подошла очередь рыбной солянки, осетрины в кокильнице и крем-супа из шампиньонов.
   - Удивительная вещь - это наслаждение, даме, - заметил великий. - Ни с чем так усиленно не боролась человеческая цивилизация, ничто так не хотела поставить под контроль, как возможность, способность и желание человека наслаждаться. Еще один маленький предел на пути в чему-то светлому и обещающему.
   Одри попыталась украдкой осмотреться, но взгляд лишь бестолково скользил по кают-компании, беспорядочно вырывая мазки картины, не имея сил собрать нечто цельное из хаоса цвета, достоинства, величавости. Смутные тени погружались в озера запахов, исчезали в волнах музыки, манили за собой, соблазняли вырваться из тугой пелены путаницы, абсурда, нащупать в неге вязкое дно окончательного забвения, предательства, принести в жертву уже не принадлежащее ей. Собеседник предупреждающе побарабанил по столу, возвращая Одри в свои владения.
   - Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали? Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь?
   - Что? - не поняла Одри, и великий рассмеялся. Для отлаженного механизма это было достаточно искренне и заразительно, так что пришлось закусить нижнюю губу и ущипнуть себя - тайно, скрыто, под столом, сквозь платье, за бедро.
   - Может быть, вам тогда стоило умереть, даме?
   Так пророчествуют - обыденно, холодно препарируя скальпелем анализа еще не свершившееся, но уже видимое, неизбежное, неживое в собственном предназначении, втиснутое в круговорот сцепившихся шестерней - ничтожный маховичок судьбы, тик-так громоздких часов солнечной системы, обреченных на прохождение одних и тех же цифр, дат, событий, трагедий и смертей.
   - Я умирала много раз, великий, - призналась Одри. - В тысяче разных мест Ойкумены, тысячью способами и случаями. Не могу сказать, что это приятно.
   Собеседник отложил ложку и прижал к губам салфетку.
   - Вы тоже проповедуете истину, даме? - поинтересовался он. - Любопытно услышать в таком месте доктрину вероятностей и волнового замка.
   - Чем же плохо место, великий? Ваше присутствие придает ему значимость и избранность, - вежливо сказала Одри. Перемена блюд происходила в абсолютном молчании и все той же пустоте сверкающих вокруг их стола занавесей света, сквозь которые очертания кают-компании и присутствие других пассажиров становились неважными, неинтересными, расплывающимися в переливе вспыхивающих в паутине воздуха радужных огней. Взгляд не мог найти иного покоя, кроме реального лица собеседника, слишком гладкого, чистого, человеческого, чтобы быть подлинным в окружающем карнавале уродств, болезней, нужды, запускающих свои опасливые лапки даже в верхние ярусы корабля. Воспитание требовали сосредоточиться на собственных ногтях грязных и обломанных, на исцарапанных руках, от которых должно было пахнуть напалмом, но вызывающая яркость великого и медитативный голос соблазняли презреть условности. Что может женщина в мире великих?
   - Миф машины слишком крепко въелся в наши желания и возможности, даме. Даже в убогой лоханке каждый подспудно ощущает гордость и доблесть в победе над временем и пространством, стараясь отторгнуть проклятие Крышки. Слишком настойчиво мы видим в проблеме человека проблему машины или, если даме угодно, науки, знания, политики. Любая неестественность готова стать главной подсудимой в несправедливом процессе осуждения Человечества. Вы меня понимаете?
   Одри покачала головой. Требовать понимания от ничтожества, презренной пыли у ног вечности было близко к смертельному приговору или оскорблению, если бы в ней была хоть капля достоинства, ради которой великому можно шевельнуть рукой. Ее вывинчивали, выкручивали из прозрачной раковины убежища, вытаскивали под иссушающее дуновение неведомого ей знания, в котором все было знакомо, банально, словно все тысячелетия скитаний она носила в себе этот текст, словно страдания были безжалостно выколоты на теле, и нежные касания обнаженной кожи взывали к жизни муку неведомого долга, главной цели, смысл которых ускользал, испарялся в настоящем, оставляя печаль и тоску.
   - Нет ничего нового под солнцем, - эхом отозвался великий. - Красота и империи обращаются в прах под руками тех, кто верит в вечность, кто хочет остановить обман времени, стать великим, не понимая, что под Хрустальной Сферой невозможно обладать, владеть, овладевать. Даже презреннейшая из женщин просочиться сквозь пальцы старостью, увяданием, равнодушием и предательством. Не так ли, Одри?
   Это было мгновение истины. Имя всколыхнуло забвение, черная занавес истлела и распалась, мир явил свою искусственность и придуманность, обрушиваясь неряшливыми комками иллюзорности, лишая воздуха и жизни, вырывая непереносимый стыд забытых обязательств, сталкивая в одной точке миллион угловатых и хрупких отражений, стискивая, спаивая в нечто неразборчивое, астигматичное, слепое и давно ушедшее. К ее судьбе был подобран тот единственный ключ, чей поворот вскрывает смысл, потрошит жизнь, превращает в глупую марионетку, лишенную воображения и самомнения, свободы воли и грез, феноменология которых и называется человечностью. Кто говорил о мистическом? Кто жаждал откровения? Кто оказался настолько жесток, чтобы даже пыль страдала от собственной бесцельности? Она была узором на ветхой ткани, запутанной вязью письмен давно сгинувших культур, жалким воплощением стремления к беспредельности звезд, прочь из под Крышки, в бездну пространства. Бесплодная участь жаждала раствориться в бесцельности мироздания, привнести в него смысл и направление.
   - Попробуйте, даме, уверяю - это вкусно. Зразы из филе судака, фаршированные крабами, грибами и зеленью. Или вы предпочтете запеченного карпа с гречневой кашей, свиную рульку с капустой и соусом "красное вино"?
   - Благодарю вас, великий...
   ...Разрыв. Еще один разрыв, проложенный вторым бессмысленным сюжетом. Следовало бы сжать раскалывающуюся от боли голову стальным обручем, прижать указательные пальцы к глазам, погружаясь в хаос черных теней, но даже ей приходилось придерживаться последовательности событий. Трюм - раз. Одри два. Когда это было? В какой последовательности? Почему - имя? И что произошло потом? Или до того? Транспонированное время. Вытянутая в реальность матрица пространственно-временных функций, откуда случайность вытягивает наобум картины, и она вынуждена им следовать, выстраивая собственный сюжет, достойное приключение, предпринимая еще одну попытку коммутации устремленности к небу. Абсурд. Алогичность.
   Вкус еды не приносил облегчения, оставляя оттенок вяжущей пустоты и глухо звучащих заклинаний кулинарных изысков. Одри ковыряла вилкой хитроумно сотворенные залежи мяса, фруктов и, как подобает знатной даме, внимала речам. Вселенная больше не играла с ней в случайности, и это откровение лишало смысла физические и духовные движения. Перегруженность смыслами, брызжущими при малейшей попытки как-то определиться в потоке событий и небытия, пророчествами, отсылающими к прошлому и лишающими живое настоящее чего-то неуловимо важного, неотъемлемого, каких-то красок и запредельных шумов, того фона, который не замечается, но привносит свежесть становления даже в затхлую атмосферу убого рейсового толкача. Слишком сложные референции, коннотации, иллюзии сопровождали ее путь из будущего в непредсказуемое прошлое, потому что каждый шаг двоился, троился, прошедшая для нее секунда раскрывалась веером возможностей, но память не расплывалась, как не может расплываться альтернативами личная прожитая судьба, а крепко удерживала безумие направления, лишая вразумительного языка, вещей, материи, сталкивая в логос эйдоса, откуда даже самые простые слова сворачивались в столь плотные комки номоса, что вряд ли кто-нибудь мог углядеть в подобном безумии идею и волю.
   - Вы верите в особый взгляд, даме? - внезапно спросил великий.
   - Мне незнакомо это понятие, - ответила Одри, стараясь не вздрагивать и не морщиться, физически ощущая угрюмый распад будущего и нарастающую путаницу в собственном трепещущем Я, отчаянно взывающем в опустевшую вселенную к умершим высшим силам. Что, если бог - человек? Что нет никакой мудрости, чистоты, надежды, милосердия? Что это даже не становящийся, еще неумелый, искалеченный, взрослеющий бог, а тот самый - окончательный, единый и единственный? Если бы бога не было, то все было бы можно. Но если бог есть человек, то уже ничего нельзя, все - бесполезно, бессмысленно.
   Произнесла она это или великий прочитал ее мысли, так же уловив изменения, разрывы в ветвящемся настоящем, но он задумался, отвлекся от своего королевства, потерял, или лучше сказать - позволил подданным почувствовать жуткое мгновение безвластия и свободы, но этого было достаточно, чтобы амальгама достоинства отслоилась, осыпалась с ослепляющего лица, открывая жуткую мешанину морщин, старческих пятен, шелушащейся кожи и выцветших до голубоватой белизны маразматических глаз. Дуновение пролегло по кают компании, тихо и неотвратимо сдирая со стен декорации и обнажая изъеденные пространством, холодом и радиацией рангоуты, листы обшивки, изуродованные неровными шрамами вакуумной сварки.
   - Это близко к отчаянию, - наконец согласился великий, возвращая уют и тепло. - К безысходному отчаянию, которое глубже, чем самая черная безнадежность. Раньше подобное именовали тошнотой, чувство невозможности жить, жить не из-за потерь, обмана или лжи, а из-за слияния с реальностью, бытием - неуютным, шершавым, плохим и окончательным в своей отвратности. Теперь кто-то называет это Крышкой, кто-то - Хрустальной Сферой, кто-то пространством или Ойкуменой, не задумываясь о причинах, о следствиях. Для многих здесь вообще нет проблемы, как нет проблемы смысла жизни для червя. Для тех, кто когда-то назывался учеными, это - загадка мироздания, объяснимая, быть может, формулами, законами, требующая своего решения, но не выделяющаяся среди более интересных и оплачиваемых задач. Фундамент - пустые слова, остроумный бред, неутешительный исход. Как было бы здорово! Вселенной действительно нет в том смысле, в каком мы принимаем существование таких вещей, как эта ложка, тарелка, Уран, Одри. Она - лишь мертвый, смерзшийся песок бесконечных возможностей и исходов, вариантов и шансов, нереализованных потенций, замерших на острие выбора Эверетта, ждущих прихода того, что реализует их, вскроет, лишит содержания пространство и время, прорвавшись к самым основам бытийной триады. И на Человечество возлагается великая миссия стать тем сперматозоидом, который оплодотворит Логос, рождая истинного бога. Но, даме, заметьте, что за подобным лживым пафосом может скрываться какая-то часть правды. Но не вся.
   - Мне есть смысл говорить, великий?
   Он рассмеялся. Это было настолько необычно и вызывающе оскорбительно, что Одри лишь равнодушно склонила голову.
   - Прошу забыть о моей несдержанности, даме, - махнул старик салфеткой. - Я еще держу те времена, когда такое поведение в большинстве обстоятельств не несло наказания или неудовлетворения. Эмоции, всего лишь эмоции. Наш дух растлением до сей поры объят! Средь чудищ лающих, рыкающих, свистящих, одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих, нет криков яростных, но странно слиты в нем все исступления, безумства, искушенья; оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье, оно поглотит мир одним своим зевком! То - Скука! Скука в водовороте войны. Война - творец всего. Вселенной нет, но нас тоже пока нет. Лишь материя может позволить себе такую роскошь кипеть пустотой и быть ею. Пустота разума - его амбиции. Пока мы точно не решим, что мы вообще хотим, мы обречены гнить, гореть и обращаться в прах под Крышкой. Вот только, что может стать этим зерном кристаллизации? Мгновением нашего освобождения и гибели как Человечества? Что-то великое и прекрасное? Умиляющее единение овец и козлищ? Или что-то незаметное, привычное, обыденное? Малая и слабая сила?
   - Вы ищете это, великий, - сказала Одри.
   - Да, даме. Я скитаюсь по Ойкумене и ищу. Размышляю и ищу. Не верю в случайности и совпадения. Их нет и не может быть. Всякий раз, когда происходит сбой, ошибка, помарка, становящаяся ветвь развития гибнет, исчезает и проигрывается новый вариант. Поэтому мы всегда существуем в лучшем из миров. Оглядитесь, Одри, вам никогда не казалось, что вы все это уже видели? Проживали? Что ваши волосы вчера были рыжими, а еще раньше черными? Искать - не значит только скитаться. Если долго сидеть на берегу реки, то можешь увидеть, как по ней плывет труп твоего злейшего врага. Терпение и стойкость - время и пространство Ойкумены. Кто их не имеет - не живет. Все остальное - лишь стремительно меняющиеся декорации, недостойные нашего сожаления. Вы не боитесь декораций, даме?
   Но Одри уже почти не слушала. Очередной приступ раздробил окружающий мир на мозаику образов, сюжетов, красок, медленно и со скрипом передвигающиеся по тягам коммутаций, выстраиваясь в замысловатые головоломки накладывающихся друг на друга сценариев, героев, образуя спрессованные волны стоящих эпизодов, где малейшее движение переносило из холодной оранжевой пустыни в ледяную белую пустошь, где небо раздиралось титаническим пауком, рвущемся к своей жертве, а плоть человеческая разлеталась в ошметки, высвобождая куколку с лицом жестокого мима, где вечно горели и гибли малые силы, но не было им спасения и надежды, где разгадка кричала в лицо, хотя это было лицо мертвеца, равнодушного, тлеющего, грезящего кишащими людьми-червями темными катакомбами, и только боль от вонзающегося в шею шприца отрезвляла, вырывала из бездонного водоворота шизматрицы Обитаемости, распластав на жестком лежбище корабельного лазарета.
   Лед загоняли упрямыми толчками под кожу, в горло, откуда обжигающие и безумно мучительные ледники расползались по влажным закоулкам тела, давя и калеча рыхлый эпителий, раздирая бронхи и вены, превращая тряску святого Витта в мумифицированное спокойствие истлевшего фараона. Это было невыносимо. Хотелось кричать, вырваться из-под тугой пелены ремней, потому что уже было, потому что волна Эверетта дала сбой, и больше нельзя войти в иссохшее русло сгинувшего мира, а нужно продираться вперед, сквозь отражения к чему-то предназначенному, прекрасному в своей непредсказуемости и безнадежной окончательности.
   - Лежите, даме, лежите, - успокаивал голос, прорываясь сквозь неразборчивое световое безумие. - Сейчас все минует. Анестезия.
   - Что... что..., - со мной, хотела спросить Одри, но заледеневшая гортань не пропускала воздух, вымораживая бессмысленность вопроса, потому что это творилось, конечно, не с ней, опять не с ней и снова не с ней, а с миром, только с миром, который не хотел пребывать, разваливаясь в труху и прах, распадаясь на сюжеты и фрагменты, чья общность оказывалась не внутри, а во вне, и приходилось утомительно пробираться в предсуществующее внешнее, дабы нечто уяснить и понять. Иллюзия правил оказывалась безжалостно содранной с последовательности эпизодов, и ничто не запрещало существовать в неестественном полете против времени, пространства и Человечества.
   - Даме... Даме..., - настойчивое и назойливое вторжение в негу отстраненности и непонимания.
   - Даме, важный вопрос... важный вопрос.
   Можно снисходительно улыбаться, но лицо и так смерзлось в надменной ухмылке. Нет не только ответов, нет и самих вопросов. Вопрошать стоило богов, но богом оказалось само человечество, глупым и сумасшедшим творцом мироздания, раздавленное непомерной ответственностью, разыгрывающее в паническом ужасе нелепую клоунаду жизни. Сыр и черви.
   - Даме, какой наркотик вы кололи? - из облака блистающего мира выглянуло озабоченное лицо творца лазарета. Смертник. Вечный смертник, пристегнутый к хрупкой галере межпланетного толкача штрихами татуировки.
   - Нейрочипы, - вслух подумала Одри, слепя отражениями мысли в пустых глазах лекаря.
   Лицо исчезло, а она осталась наедине с изнуряющим холодом.
   - Нейрочипы? Что это?
   - Никогда не слышал. Возможно, новый синтетик.
   - С таким действием? Потрясающе...
   Смешное бормотанье муравьев. Два недоуменных голоса двух с половиной недоумков. Столкнувшись с откровением, они продолжают совершать ритуальные телодвижение и гнать мысли по привычному кругу банальных диагнозов. Статисты. Декорации. Разменные фигуры бесконечной шахматной партии.
   Но Великое оледенение прекращалось. Ледники отступали, истекали ручьями и реками все так же обжигающего тепла, оставляя после себя камни, песок, кровоточащие борозды от жесткого брюха белокожего, свинцового моллюска. И не было спасения против выдирания анестезирующей боли каменеющих мышц и дремлющего сознания, не сохранилось темных закоулков пыльных лабиринтов безумия, стирающих начисто мышление, оставляя лишь шелуху расколотого сумасшествия. Осознание благости ужаса отвратного безумия резонировало плаксивой меланхолией, ощущением неправедной жалости к самой себе, что вскрыло последнюю завесу ледяной плотины. Она заплакала, зарыдала, вновь корчась в приступах исторгаемого отчаяния, бездонного, беспросветного, белого, не оставляющего и призрачной тени на приближающийся конец.
   Никто ее не успокаивал. Смешные муравьи думали о последствиях ломки и точно рассчитывали успокоительное, а ей просто были нужны слова, любые, бессмысленные, глупые, но обращенные к ней, успокаивающие своей невинной неспособностью успокоить, произнесенные вновь и вновь в память о ритуале. Но в жертву старости было принесено многое. Отдано было все. Малейшие намеки на теплоту, сочувствие, сострадание, эмпатию - все то, что не оплачивается и не может быть вызвано запахом денег. Боль иглы и милосердие инъекции. Слезы иссякли, в бездне все-таки оказалось дно. Давление безнадежности закуклило истерику, упрятало ее в тьму, откуда доносились ритмичные удары сердца. Жизнь, как всегда, явилась страданием.