Утреннее небо еще сохраняло свежий цвет отсвечивающей пустоты, разверзающейся под фирмаментом Ойкумены, лишь изредка, в мрачное непогодье неожиданных дождей подмигивая долгими вспышками очередной победы меона над еще чем-то существующим в головах и мыслях людей. Кофе, с каждым днем и глотком приобретающий безвкусие тягучей раскрашенной воды, инерцией привычки вдувающей тень бодрости в сонливую задумчивость одиночества; шезлонг, скрипящий недовольством поддельного дерева; протянутые ноги в пустоту веранды, невольно ощущающие стекающие с приземистых гор ледяные ручейки пока еще свежего воздуха - последние запасы нектара гибнущих богов. Физиологический ноктюрн равнодушной души. Впрочем, души ли?
   Единственное, о чем стоило думать на пороге вечности, так это о душе.
   Великий труд бессмысленного очищения того, чего нет. Если даже в рациональности Золотого века еще можно сомневаться в присутствии или отсутствии вечного органа ревматической совести, страдающего от любого ветерка нарушения гармонии, то теперь можно было с уверенностью выбросить пустое слово на свалку таких же пустышек. Человек деградировал в сверхчеловека, вышел, наконец-то, за грань механической морали, эрзаца фальшивых звезд, кастрировал буйство космических атак и жестоких десантов, геноцидом гальванизируя остывающий труп внутреннего закона.
   Каждый втайне писал свою книгу бытия и не было между ними ни связи, ни смысла. Почти полтора десятка миллиардов демиургов-графоманов, одуряющее разнословие вавилонского столпотворения, абракадабра самовлюбленности и ничтожества, закономерное вырождение от героики великих до слюнявой кислотности презренной посредственности, в пустоте сна и смерти провозглашаемые общей истиной и константой черной дыры Ойкумены. Каждый пребывал в персональном аду и двигался в паутине силовых полей к замысловатому окончанию эфемерной свободы воли, если чьи-то мозги еще были в состоянии осилить подобную категорию. Не было сил даже морщиться в такт раскачки бессмысленного маятника презрения к человечеству или возомнить нечто трагикомическое и самоубийственное с неизменной горячей ванной и тупой бритвой. Конец света был отвратителен, но еще более отвратительными выглядели инфантильность истерики и потуги героических поступков.
   Воображалось разное, и любой мог вложить в апокалиптическую мозаику свой мутный камешек ужаса личных впечатлений, размах и колоссальность катаклизма, но повседневность ожидания размазывала, истирала предвкушение свершения, когда не ты один должен будешь ступить по ту сторону Крышки, но все и вся вывернется на изнанку в затхлые задворки мироздания. Беспечно веселясь над Гангом и над Сеной, не видят смертные, что наступает срок, что дулом гибельным нацелясь в глубь вселенной, труба архангела пробила потолок. Все забывалось, а вспоминать было нечего. Символика настоящего еще просачивалась в ощущения вот такой отвратностью кофе, странным и почти неуловимым пониманием безвременья, кайроса, слабого довеска к скончанию истории, разряженной и удушающей атмосферы бездумного пребывания, падения в бездну неизменного эйдоса, изнуренного и убогого от мелочной разменности миллиардов рук, стирающих блеск фальшивого золота с вечных профилей забытых королей.
   - Доброе утро.
   - Доброе.
   Привычный и необязательный ритуал общения с еще одной райской пташкой заката. Смешно, но здесь и сейчас даже самый ранний восход был лишь еще одним мигом заката Ойкумены. Женщина. Невыразительность и посредственность мгновенно забываемого лица. Словно кто-то заботливо губкой постоянно протирал зеркало памяти, оставляя там лишь мыльные разводы тошноты и бессилия. Побывал ли он уже с ней? Двигал ритмично бедрами в равнодушии семяизвержения в высшую бесплодность сухого и длинного тела? Гальваника воспоминаний услужливо готовилась пропустить постоянный ток по опустелым руслам жизни, но здравое равнодушие повелевало не разбивать формирующуюся картину мистического симбиоза снов и грез под расколотой Хрустальной Сферой.
   Восход приятен привычкой одиночества, не разбавленной суетливой озабоченностью и кусачей навязчивостью какого-либо долга. Мешанина светлых и темных пятен, наконец-то пожирающих поддельную красоту придуманного Млечного пути, тонула в ледяной синеве и плавилась в приближающемся жаре вспухающего волдыря почерневшего солнца, который впился последней хваткой в ледяные языки умирающей планеты. Завода уже не хватало, чтобы ответить лихорадкой тайфунов, кровопусканием вулканов и иглотерапией астероидов, пассионарным взрывом новых суперэтносов и очередным витком хроноса, и пригоршня света увязала в грязи и тине экуменического равнодушия среди обветшалых башен Трои, еще по инерции раскручивающих свои гироскопы.
   Дремотное состояние разгонялось если не интересом к синхронному завершению истории человеческой, геологической, космической, то каким-то привкусом стойкости, личными крохами собственного смысла, самотождественности, свободы, в основе которых уже не было ничего из типового цивилизационного набора, кроме тавтологических идей и обоснований, заставляющих, например, засыпать и просыпаться, варить дрянной кофе, говорить "доброе утро" и совершать массу иных ритуальных вещей. Бессмыслица точки окончательной сборки всего человеческого там, где это уже не получит воздаяния. Смысл ушел, растворился, оплодотворил продажную шлюху вселенной, зачав тот плод, которого она и была достойна - бессильного бога, искалеченного бога, сумасшедшего бога, в своем бессилии, боли и сумасшествии гасящего надежду звезд. Мириады сперматозоидов, не успевших к вакханалии оплодотворения, теперь догнивали в хлопьях профилактической контрацепции. Просветленным лишь оставалось утешать себя созерцанием очередной демиургической неудачи, отягощенной наследственным злом меона.
   Слабое утешение, надо признаться. Кто мог хоть что-то понять в творящемся безумии? Удобная гипотеза отжившей творческой неудачи. Еще одна попытка найти первопричину в бесконечном перечислении достоинств и недостатков, в феноменах блага, но не в самой идее. Беспомощное барахтанье, вызывающее лишь стыд и неудобство. Хотя... Ничего подобного оно уже не вызывало. Метафизика почила вместе с физикой.
   - Многие, мысля будто впотьмах, употребляют вовсе не те имена, для названия действительных причин. Поэтому один окружает землю круговоротом, посредством которого небо предписывает ей стоять неподвижно; другой подпирает ее, как широкую квашню, воздухом; а силы, которою все, что где теперь стоит, поставлено самым лучшим образом, - такой силы никто и не ищет и не усвояет ей божественного могущества. Люди предпочитают выдумать Атланта, который был бы могущественнее и бессмертнее той силы и все связывал бы наилучшим образом, а истинное благо и союз, действительно все связующий и сохраняющий, вменили ни во что, - процитировала женщина.
   - Да, - согласился Кирилл.
   Отвечать было не обязательно, но какие-то осколки вежливости неуютно шевелились в пустоте тишины, и легче оказывалось проложить их чем-то невразумительным.
   Дама кивнула головой и повернулась к Кириллу. Он напрягся, ожидая новых слов, но та лишь осмотрела ряды шезлонгов, выбрала подходящий, где-то за пределами видимости, и исчезла, оставив фрейм запахов и звуков. Курорт. Обыденность безделья санаториума для выпавших из потока времени и событий в стоячую волну навязчивого кошмара неправдоподобного рая, где каждый волен в выборе собственной версии помешательства, но странные аптечные запахи транквилизаторов вторгаются в тщательно выстроенные мирки, и приходится придумывать объяснения их вопиющей реальности. Театр теней вбрасывал в тьму сознания все новые и новые персонажи, и уже не находилось сил прописывать им живые роли, лишь - рассаживать статистами на веранде в ярких костюмах, последними днями разглядывая зеленую равнину с аляповатыми проплешинами цветущих кустарников.
   Мы - маски, последние маски завершающейся античной драмы. Жертвы рока, ходячие функции, лишенные характера, индивидуальности, точки кристаллизации несвязных событий, слабый повод к извлечению никому не нужных уроков, к переживанию катарсиса, очищающей гибели всего, что могло бы напоминать о нас в Эвереттовой ветви мироздания. Где-то уже существует это знание завершения всех времен, приходящее не в красочной декорации Страшного суда с его окончательными битвами и восстанием из мертвых, вершением справедливости и утешением всех обиженных, но вот в такой механистической версии сокращения горизонта событий, возвращения к точке сингулярности, которые, может быть, и замечательная физика, но абсолютно бездарная драматургия.
   Кирилл обернулся, насколько позволял глубокий шезлонг, и убедившись, что женщина не дремлет, а так же медитативно рассматривает пейзаж, спросил:
   - Вы откуда бежали, даме?
   - Одри, - поправила она.
   - Так откуда вы бежали, Одри?
   - Мне кажется, что я и сейчас еще не остановилась, - без улыбки ответила Одри.
   Огненный волдырь наконец прорвался, выстрелил из-за гор плотными лентами тусклого рассвета и бессильно обвис на верхушках бесформенной студенистой массой препарированного моллюска. Холодный прибой сменился горячей волной, немедленно выжавшей пот из сухой кожи. Поток духоты подтапливал долину, разбавляя краски дрожащим маревом обманчивого дня циркулирующего приступа шизофрении гибнущей Ойкумены, жалкой надежды за сменой света и тьмы пробиться сквозь сдавливаемую и деформируемую Крышку по ту сторону Хрустальной Сферы в мир бесконечности и звезд. Разрушающиеся небеса декорировались густой синевой, а особо вопиющие дефекты затыкались кучевыми облаками, но при желании можно было рассмотреть расходящиеся швы в таком ненавистном мироздании. Впрочем, желания не было.
   - Вы думаете это творится со всем миром? - словно догадалась Одри, и за таким же напускным равнодушием обыденности светского разговора проглянули удивление и жалость.
   - У вас есть какие-то иные объяснения? - внезапно заинтересовался Кирилл. Безделье бездельем, душа душой, но иногда хочется еще раз поучаствовать в увлекательных играх, в которые играют люди. Или которые играют людьми.
   - Например, мы сошли с ума.
   - Слишком банально, - вздохнул Кирилл. Он вновь окунулся в шезлонг, но нить разговора между ними не прерывалась.
   - Есть и более замысловатые гипотезы. Хотя, это все слова. Слова. Я бежала с Плутона, если вас интересует.
   - И как Плутон?
   - Дрянное место для таких, как я. Серая и холодная пыточная камера, замешанная на огне. Я даже рада, что он первый попал под удар.
   - Вы мстительны.
   Одри помолчала, как будто обдумывая инвективу.
   - Предпочитаете диатрибы? Как раз о них и идет речь в замысловатых гипотезах. Вы чувствуете пустоту мира?
   - Как это?
   - Словно вы оказались в подлинной реальности сна. Вы населяете его своими героями и выдумками, но он еще слишком широк и свободен... В нем есть, где дышать... В нем есть место нашим чувствам и откровенности, и никто и ничто не мешает наивной непосредственности. Пустота. Пустой мир. Пустой в хорошем смысле. Там не оказывается тягостной предустановленности близких и далеких событий. Можно назвать это еще и беззаботностью.
   Кирилл прислушался к себе, но ничего подобного он не ощущал. Скорее наоборот, мир стремительно сокращался, и он чувствовал нарастающее давление, туже и туже сдавливаемую пружину, хрустящую под невозможной тяжестью Крышки. Но это было лишь восприятием, выдающейся чертой окружающего пейзажа, непреодолимой последовательностью событий и метеорологических обстоятельств с которыми бесполезно бороться или избегать. В Ойкумене без богов богоборчество не имело смысла, а поэтому напряжение отдавалось привкусом ностальгии по невозможным мирам, кусочек которых, по забывчивой случайности, расстелился под ним и до горизонта, вместе с домом, с верандой, с Одри и еще тремя такими же смирными сумасшедшими.
   Небо без звезд - отнюдь не безобидно. Как было сказано? Там, где оно еще могло существовать, в его пределах есть много блаженных для лицезрения мест и путей, по которым и вращается род блаженных богов, причем каждый из них выполняет свое дело. Их невозможно воспеть - наднебесные места, так как надо попытаться сказать истину, в особенности тому, кто говорит об истине, тем, что эти места занимает бесцветная, бесформенная и неосязаемая сущность, в сущности своей существующая, зримая только для одного кормчего души разума. Во время своего круговращения душа созерцает самое справедливость, созерцает здравомыслие, созерцает знание, не то знание, которому присуще рождение, и не то, которое изменяется при изменении того, что называем знанием теперь существующего, как действительно существующее. Узрев также и все прочее, действительно существующее, и напитавшись им, душа опять погружается во внутреннюю область неба и возвращается домой.
   То, что помыслилось в мысли, все мое. Но тогда вывод еще более ужасен. Души не выдерживают пребывания в истине. У многих из них ломаются крылья, возносящие их к небу и к небесным созерцаниям, и они падают. Когда они падают, они и меняют свое ведение, забывают виденное, с трудом припоминая его... Но здесь, теперь, сейчас некуда взлетать и неоткуда падать. Нет в Ойкумене предела небес ни физически, ни метафорически. Нет, чем напитаться, и нет круговращения в подлинности вечной истины. Человечество не может здесь существовать, но оно было и пока еще есть. Страшное и ужасное чудовище, без забывания и, следовательно, без всякой надежды на воспоминание божественного просветления. Есть Крышка, но даже самый отъявленный сумасшедший не осмелился бы воззвать под ней к истине. Все мертво и пыльно. Как всегда все мертво и пыльно.
   Может быть, начало все-таки там - в хаосе коридоров Прозерпины, еще одном привычном лабиринте существования в вечных холодильниках драгоценного льда, спасения от которого не обеспечивали ни печи, ни утилизаторы, бесплодно извергая багровую лаву на прозрачность замерзшей воды, проперченной обманкой изумрудов и рубинов, космического жемчуга, пожирающего тело хозяина, подлой пиявкой высасывающей тепло, испражняясь чужой завистью и восхищением. Горнодобывающие шахты "десятки" - самое проклятое из всех проклятых мест, где если и селилась истина, то в невыносимой шизофрении Крышки, бесконечной стены Ойкумены, посылающей к дьяволу матрицы и тензоры квантовой механики и геометрии отражающимся воем несущейся над ней планеты.
   Даже вылущенное из глазницы яблоко Плутона казалось не таким ужасным рядом с тоскливым пределом инстинктивной тяги все дальше, все выше, прочь из Обитаемости скорби в мистическую пустоту дразнящей вселенной. Крышка порой приобретала твердость последней сферы легендарных небес, опустошенных божественной пандемией среди ангельских чинов, а иногда обращалась в невероятную прозрачность коварной ловушки, когда и самые глухие слышали поддельный зов жутких сирен за монотонным воем планеты.
   И тогда грешники ломкими зомби бродили по светящимся коридорам, и везение осеняло тех несчастных, кто глотал жемчуг, вымораживая муки легкой гибелью в неожиданном тепле последнего вздоха. И кто здесь мог жаловаться на неправедный суд? Подземные темницы оказывались достойными беспамятства прошлой жизни, ужасных извращений, которые были не под силу и наиболее отвратным животным, заключенным в клетки инстинктов, которые оказывались неразлучной стороной втиснутой в реальность свободы.
   Но разве за этими воспоминаниями крылось реальное прошлое и реальное будущее? Кого винить в амнезии, если даже случайный вздох растекался вечным ледником по телу, откусывая кончики пальцев онемелой белизной назойливого обморожения? Монтаж, как это именовалось на здешнем линго, монтаж жизни, монтаж чувств и рефлексов. Нарезанный целлулоид времени, раскадровка световых и электрических импульсов, пропущенных через генератор случайностей, обращенных в мешанину ярких картинок непредсказуемости унылой последовательности, все той же пригоршни битого стекла, выпадающего бесконечностью сочетаний, как будто могущих заменить ненужность и бессмысленность псевдочеловеческого пребывания.
   Вспышка, и ты бредешь по нескончаемым коридорам в стылом потоке утренней вентиляции среди задубевших механических фигур с застывшими масками лиц, вброшенных в случайность смеха, равнодушия, тоски, горя, удивления. Монтаж еще не дошел до них, ты единственный несчастный, очутившийся в прошлой или будущей картинке живой судьбы.
   Вспышка, и ты сидишь в медленно вращающейся карусели металлических лавок и столов, упирающихся в бесконечность туманных времен, не заполненных сонливым воображением, перед бесформенными емкостями разнообразной хлореллы. Хлорелла вареная, хлорелла пареная, хлорелла свежая. Меню на все времена, тонкий мотивчик подлого выбивания в очередной безрадостный сюжет одиночества. Нечто протестующее отыскивает в безвкусице горечь слипшейся, непрожаренной массы, конструкта случайной мысли, натягивающей на убогость дешевых подпорок синий щит далекой Панталласы, прибежища силурийских чудовищ, готовых раздумьями будить в стекле разума ярость древних инстинктов, если в человеке-машине еще есть тлеющий запал, пронесенный сквозь астрономические единицы Ойкумены в бездну правды вечного океана. Целлулоид исцарапанной пленки рвется, и спасительный просвет вспухает пузырением наведенного изображения, встроенного в голове проектора, и душа с облегчением рушится сквозь воспоминания и припоминания безбожных небес в сумасшедший шепот соседа:
   - Никто не смотрит вверх, никто не отрывается от разглядывания кончиков своих ботинок в проклятье монтажа выдуманной жизни. Даже самые ничтожные уверены в том, что они существуют, что они не случайные царапины на диске Ойкумены, что игла извлекает и из них гармонию хрустальных сфер. Небеса рушатся, но никто не заметит свою смерть, зачитывая в собственной гибели все ту же главу Книги мертвых. Все слишком привыкли к неизменности Крышки, чтобы разглядеть в складках созвездий собственный рок. Судьбы они не достойны...
   - Редкое слово - созвездие, - ответил Кирилл, пожалуй не понимая вершащееся волшебство кармы.
   - Как будто оно для тебя что-то значит, - пробурчал случайный сосед.
   - Ничего.
   Тот вздохнул.
   - Я, кажется, помню то время, когда созерцание Крышки еще не выглядело безумием. Фальшь была только манящим невинным обманом, сродни магии представления, где исчезновение предметов оказывалось ловкостью психологии, но не смертью. И мне одному видится конец всех времен. Хотя, почему это должно быть обставлено грандиозным представлением? Кто будет лицезреть конец Ойкумены? Великие спят в саркофагах, накаченные купленными грезами, малые силы возятся в грязи, чтобы забыть, если повезет, кошмар пробуждения. Кто остается? Добытчики космического жемчуга? Рудокопы Внешних Спутников?
   Внезапность монтажа обрывает разговор, но индуцированное волевое усилие затормаживает Кирилла в пустоте кайроса, размазывает его по пустыне жизни миллиардами глаз и всеми оттенками фобий, пороков, реинкарнаций, выкручивает привычность бытия в невозможную одновременность интервала - последнего прибежища инвариантности препарированной Обитаемости - от тромбозного сердца, судорожно бьющегося под черными пятнами близкой болезни, до ледяных пальцев планет и планетоидов, разъедаемых серебристой проказой гурма. Сквозь тихие трещины в обличии новой войны без новых правил под Крышку протискивалось окончательное небытие, тьма меона, формирующая новый порядок становления пределов Человечества. Вселенная пальпировала неудачный плод и жестокие зонды протискивались все глубже и глубже в гниющую плоть Ойкумены, вбрасывая стерилизующую мощь аргентума в скопления некрополя. Сосед был неправ в своей поддельной морщинистости псевдо-старости, словно кто-то был готов поверить в добровольный отказ великого от альтернативы неограниченной геронтократии.
   Трезвон непривычной тревоги исторгал охотников за жемчугом из уюта наркотической матки монтажа в прозрачность и холод обескровленных жил Прозерпины, предупреждая о растекающихся по грязной поверхности последней, или первой планеты чудовищного лишая распухающего тумана с металлическими прожилками колоссальной метастазы, тянущейся к сморщенной и выболевшей плаценте отмирающей Крышки. Как-то жестоко нарушились все иллюзии масштаба, сгрудив Обитаемость в патологическую анатомию кровавой иллюстрации космологического аборта разума с полным букетом врожденных уродств инцеста материи и духа под жесткой радиацией мутагенной свободы. Забытые мечты сбывались в катастрофе изживания, когда отягощенная болезнь становилась космической силой, магнитом пробуждающейся бесконечности от невыносимой боли в нежной мантии искусственной жемчужины, обратившей слепое и равнодушное внимание к устоявшейся волне безвременья, запутавшегося в переборе вариантов, вбрасывающего сердца шестерых на зацикленное повторение ляпуновских тактов неизменного предания Человечества виртуальной смерти интерферирующей смерти.
   Кто-то поставил неосмысленный опыт случайности любых реальностей, готовых проходить волновой невообразимостью по непригодным траекториям, извлекающих не смысл разума, потенцию всего и вся, а привычность квантовых уравнений, подтверждающих непознаваемость Геделя любых построений аморального неба, лишившего, оскопившего человечество божественного перводвигателя вспоминаемого мифа взлетающих и срывающихся в истине душ. Это оказалось самым важным - пребывать в истине, в усилии мысли, в утрудненной эстетике символических текстов, где каждая случайность дышала руническим уроком самовосстановления, сборки, концентрации, припоминания в бытии реальности текучих бессмысленностей, алогизма причинностей, навязчивого катарсиса древних трагедий.
   Нельзя погибнуть и не измениться, остаться под камнем ограничивающих обстоятельств, болью сужающего перспективу до изуродованных артритом суставов и выхватывающего из нарастающего шума переселения народов единственное гармоническое начало всеобщего конца. Слишком примитивно пребывание под изъеденным оспинами метеоритов щитом планетоида в фирмаменте, простреливаемом тысячами и тысячами комет - предвестниц падающих небес - во все той же мгле паники, страха, ужаса, отвращения к разоблаченным и препарированным мифам прозрачности Ойкумены, за кровавой поволокой которой крылось столь длительно изживаемое ничтожество. Коридоры подземелий захлестывались тысячами беженцев, тяжелым духом дикого насилия, взрывающего животное перемирие общей катастрофы мгновенной волной необузданных фобии и агрессии, обращающих дебильных червей в разъяренных крыс, выгрызающих в безумном потоке кровавые островки освежеванных тел, затем неуверенно и медленно затекающих новыми и новыми порциями безликих нумеров искалеченной человечности.
   Разинутые рты в приступе немого воя, выпученные глаза, видящие только тьму в слишком ярком свете стартовых колодцев, ослепительные блестки силовых хлыстов и лазерных вспышек, озонирующих серую муть, неуклюжие бока посадочных модулей, всасывающие сквозь редкие отверстия вышедшую из берегов реку, и никак не могущие пригасить, приглушить стихию ничтожеств, сдавливающую и ломающую тех, кому не повезло пройти в игольное ушко каменной твердостью задних рядов, тупо напирающих в сторону спасительных проблесков готовых к старту эвакуационных машин, размозживаемые об уже склизкие от мертвой плоти защитные плиты.
   Что было в этом человеческого? Была ли надежда хоть на один огонек мысли в меоне безнадежно жаждущей спастись плоти? Выживало ли нечто неотъемлемое - обычная стойкость презрительного спокойствия к ведомым на очередную бойню баранам - среди непереносимой тьмы массового ужаса, острыми бритвами инстинкта стаи раздирающего любую попытку взглянуть за предсказуемость катаклизма? Не все были настолько сильны, чтобы надуться редкой жаждой спасения и готовностью вцепиться в глотку, в хлыст, в жизнь, неосмысленно подаваясь могучему стремлению к гибельному огню, кто-то уступал, но не по истине, но в потрошащем бессилии тупиковых эволюционных ветвей, еще худшем скоплении искалеченных генов, еще более страшной пены, отбрасываемой наводнением на исковерканные берега боковых коридоров и колодцев. Даже в безжалостный век эти убогие побирались тонкой аурой оттенка смирения, согбенной милостыни перед любым нулем в номенклатуре планетарной иерархии, какой-то липкой отвратностью родственного существа, скрюченными лапками тайком перебирающие оборванные моды сорокатысячелетней человечности. Отрицательность гуманизма обеспечивали им растительный комфорт паразитической грибницы на отбросах Ойкумены, война была скудным рационом флуоресцентного гниения в подворотнях Внешних Спутников, скромным мародерством на трупах, не удостоенных ритуала утилизации в переполненных печах энергетических подвалов.