Мгновенность конца не давала им шанса переключить в заиндевевшем бездушии апокалипсиса отработанный паттерн змеиной хитрости, еще более страшной на сухих фигурах касты неприкасаемых, злобной гордыни тьмы материи, первозданной глины, так и не осененной ни образом, ни подобием мертвых небес. Словно возвращаясь в мифологию изначального логоса, они намертво сцеплялись в шевелящиеся комки простейшего существования, иронией свершенной истории возвращаемые в таинство первозданной близости белковой материи в океанах без хищников, без конкурентов, без надежды отведенных часов продавить все еще человеческую форму во что-то невообразимое - мертвую колонию гигантских инфузорий.
   Истертые решетки уровней не выдерживали резонанса шаркающих ног и раскрывались разлохмаченными отверстиями лопнувших тяг, толстыми иглами прокалывающих неудачников, обращая бегущих в черных, шевелящихся в агонии жуков, испускающих слизь в разверстые рты мрачного зазеркалья, откуда в ответ на безумие начинали просачиваться жуткие создания цивилизационной мутации, в которых никто бы не признал корабельных крыс, улиток и тараканов.
   Раззявленные челюсти, когти и ядовитая слизь вклинивались приземистыми ножами в плотную ткань толпы, проедая среди миллионов ног новые ходы, двигаясь безошибочно по силовым линиям страха к теплым коконам смутной родины. Объеденные снизу тела еще не чувствовали боли, но кровь из разорванных вен водопадами обрушивалась в тайные лабиринты, соблазняя крыс забыть на время об ужасе спасения во имя жажды вечно полуголодного состояния, выстраивая пирамиды в выедаемых изнутри телах и прорываясь на плотную поверхность промороженного жутью человеческого моря из фальшивых масок сожранных лиц.
   Черные ручьи растекались среди орущих голов, набирая силу на пути к кораблям, и осатаневшие команды поливали напалмом прибывающее наводнение, прорубая в спасительной для них самих плотине широкие бреши, сквозь которые в огне и боли втекали, сметая любые преграды, крысы, крысы и крысы...
   Не было ни смысла, ни возможности выбирать раскинутые пути спасения - в общем монолите стерилизующего ужаса, угрюмого напора, колонии, или по головам и плечам людей в компании зубастых отбросов, по топкой поверхности, чреватой неожиданными омутами нелинейной динамики турбулентных потоков, непредсказуемыми разряжениями, беззвучно глотающих таких же умников под неподъемную мантию железных ботинок, вминающих и переваривающих упавших в неразличимую слизь, или в гордыню парализующей безнадежности, оцепенелого страха, растянутых в фальшивой мольбе милосердия блеклых лиц, скрюченных фигур, вынесенных на как будто спасительные обочины ответвлений общего крестного пути.
   Кирилл стоял в полутьме моргающих ламп, прислонившись к сохранившемуся островку пластиковой поверхности, из под которой угрожающе змеились провода, разглядывал идущих и идущих людей, феерической инсталляцией упорства жизни проплывающих в окутывающем шорохе и неразличимом шепоте тысяч и тысяч губ, порой рождающих непреднамеренный ритм, резонанс ясных слов на неизвестном языке. Словно надвигающаяся вечность вещала через жертв, уже готовых упасть в подставленные ладони принимающего плод мироздания, таких неважных, отстраненных от короткого замыкания на реальности, на софистике лживых размышлений, остаточными зарядами конденсированной культуры пробивающих непонимание умеющих слушать чревовещанием возможного спасения.
   С трудом приходилось удерживать себя от соблазна присоединиться к стремящимся и страждущим собственным механически двигающимся телом, или обманом одуряющего бессилия нищих, цепляясь за все еще проглядывающий сквозь отчаяние и слезы стальной стержень злой иронии, готовой в любом деянии отыскать презрительную патетику заимствованных фраз и поступков. Обвисли нити прошлого и будущего, хаотично дергавшие расшатанную марионетку судьбы, оставляя пустоту свободы, в которой уж точно не было никакой обещанной надежды, счастья, облегчения, а лишь пустота и невероятное спокойствие меры в самом себе, всевластья над самим собой, полученным в обмен на бессилие перед долгом - жестокой награды за право жить.
   Готовность любого вгрызаться в обстоятельства во имя сохранения собственного тела, на гребне мольбы о великих делах будущего, будь то вегетация или бездействие, наталкивалась на настоящее, на краткое, эфемерное пребывание в вечной правде жизни, на страшное ощущение живой вселенной, взаимоувязанной неисчислимыми нитями более глубокой связи, нежели механистическая причинность, на медитативную роскошь одного такта объятия бесконечности, преломления в эстетике мышления катарсисом красоты, снимающим тяжелые наросты ненужной брони для последнего путешествия. Никто этого не хотел чувствовать, внезапно осознал Кирилл, он был в одиночестве на пороге прозрения, оставалось только заглушить в себе тень удивления и гордыни, потому что не было здесь ни награды, ни спасения. Будущего не существовало, прошлое погибло, настоящее не имело значения.
   - Страшно, - подтвердил голос за спиной.
   Кирилл кивнул. Оборачиваться не имело смысла, вид не имел значения, да и какой мог быть лик у вещающей совести?
   - Хорошее время для философских споров, для изощренной лжи софистики, чье небытие просачивается в нас.
   - Нет вообще хорошего времени, - ответил Кирилл, - ни для споров, ни для жизни.
   Фигура облеклась в тьму, просветлела незнакомым лицом. Человек тоже смотрел на марширующие ряды, отстраненным равнодушием противясь плотной ауре коллективного ужаса.
   - Всегда встает вопрос - что делать, когда ничего уже сделать нельзя. Даже если ты его себе не задаешь. Кто-то виновен в конце Ойкумены, невинный камешек, сорвавший с гор ластик ледника.
   - И кто же этот титан? - усмехнулся Кирилл.
   Собеседник помолчал и неохотно подтвердил:
   - Вы, например. Разве вы не чувствуете собственную вечную вину? Абсолютную греховность существования в таком мире? Необъятную ответственность перед каждым, кого не спасли или, наоборот, убили?
   - Я убил слишком мало, чтобы претендовать на вину.
   - Для Ойкумены это не имело значения. Не надейтесь в сравнении взвесить и оценить рок каждого.
   Кирилл отвернулся от разряженного света, сполз по стене вниз и вытянул ноги. Затылок опирался на влажную твердость какой-то трубы. О, кто там мог бы быть в бесконечных небесах, великое безымянное, метафизическая категория, которую так и не смогли напитать идеей и эйдосом, целостностью и различием, - провисшее слово, забытое и презренное. Оборот речи, переключающий эгоизм от хрупкой реальности на недостижимость божьего гласа, громоотвод человечности, концентрирующий надежду в правде, в еще одном теперь пустом слове, не отзывающееся постоянным чудом спасения. Лишенные небес мы оказались лишены речи, повода обратиться к самим себе, не коммутировать, не враждовать, не обманывать тех, кто вне нас, но установить метафизический диалог с совестью или с сомнением.
   - И это не то, - сказал человек. - Бессмысленно перебирать предикаты, проявления предательства, нужно заглянуть в сущность, в идею, в то, что оно само есть по существу. Можно, но непродуктивно, спорить о них, о тех, кто тоже мог что-то сделать, но что это даст лично вам?
   - Вы бог?
   - Не мните о себе многого, - строго сказал человек.
   - Тогда и обвинения с меня должны быть сняты, - ответил Кирилл.
   - Конечно, - согласился собеседник, - но в таком случае ваше место там, среди инстинктивных слепцов, бредущих к смерти. Тогда вам незачем спокойствие. Ныряйте в океан! Вам было многое дано, но что сделано? Что изменилось под Крышкой?
   - Бред, - удивился Кирилл. - Бред, шизофрения, горячка.
   Хотелось просто молчать, закрыв глаза и позволив тревожной дремоте лизать щеки холодным языком. До вздрагивания, до озноба. Не присоединиться к бессмысленному болоту, но окунуться в него, примерить на себя тьму и обманчивый покой жажды спастись. Что бы кто-то просто выключил свет. Щелк. И темнота. Щелк. И уже совсем другой свет. Сколько же таких мгновений ушло бы в пустоту сна. Плохих, стыдных, отвратительных, скучных... Да ведь вся жизнь только и сплетена из них! Из мелких, суетливых, поганых ситуаций. То, что всегда в настоящем, не имеет ни смысла, ни ценности. Оно слишком эфемерно, краткая вспышка вселенной, болевой шок пробуждения и тошноты над беспредельностью если не Ойкумены, то времени, судьбы, глупости, высокомерия и прочего мусора. Только потом, с высоты воспоминаний умершее настоящее приобретает притягательность свершенности, законченности, предсказуемости, набирается незнакомыми мотивами снов, искупающих блеклость памяти вычурной яркостью ностальгии.
   Наверное так. Но готов ли он вновь вступить на подобный путь? Не мотовство ли перебирать клочья точно не нужного бытия в ожидании завершения пути? Изменялось не только пространство и время, восприятие и экзистенция, что-то серьезно рушилось в самой памяти, в структурах индивидуальности, словно иссяк космический холод, и ток в тисках сверхпроводимости трансформировался в бесполезную теплоту, неутилитарность физических законов, скуку энтропии, проедающей в голограмме настроения трещины нарастающего распада.
   Нет, никуда не уходили вымышленные и реальные картинки личности, иллюстрации напоминания о Я-концепции, коллекция подобающих масок с невзрачно мужественными лицами и остекленелыми глазами имитации любопытства и жажды жизни, но чудом или несчастьем они отодвинулись в недоступный угол сознания, обнажая пустоту повода увидеть самого себя, прочувствовать в жестокой реальности не оттенок, а полный вкус раздражающей объектности собственной персоны, не манекена, не друга, не прочей иной роли, но жуткого недовольства от присутствия, от поведения, поступков, мыслей, обманов и предательств. Апокалипсис собственный душе не более страшен, во всяком случае у него есть шанс сравнить их, но более мучителен от стыда обнаженности.
   Хотя, несомненно в подобном была все та же гордыня. Грех самобичевания, покаяния в подленьком страхе, что там, за Хрустальной Сферой, все же нечто может пребывать. Не творец, так демиург, решивший перелепить глиняные постройки ничтожности и презрения.
   Кто-то разбавил его темноту присутствием и взял за руку. Тепло было шоком, Кирилл ожидал ледяную пустоту воображаемого фантома, покалывание от затекшей в продолжительном сне кисти, но шершавая кожа выводила из оправдания бездействия.
   - Нельзя сдаваться, Кирилл. Нужно что-то предпринять, чтобы искупить повторяющийся кошмар смертей и реинкарнаций. Нужен поступок. Безнадежный, вопреки обстоятельствам, без внешней цели и без надежды, но - для себя. Надо сделать что-то для подлинного самого себя. Ведь сейчас больше нет ролей. Спектакль окончился. Навсегда.
   Реминисценция вскрылась жарким поцелуем рассвирепевшего солнца. Пейзаж, горы, веранда, пустые шезлонги, остывшая кружка. Я заснул, удивился Кирилл, я первый раз заснул тогда, когда спать уже нельзя. Сейчас нельзя спать, как творцу уже нельзя создать любящее его создание.
   - Женщины воспринимают иначе? - повернулся он к Одри.
   Темные очки заслоняли взгляд и эмоции, но, возможно, она удивилась.
   - Не думала, что гендерные проблемы еще актуальны в Ойкумене. После того, как женщин лишили права рожать, они вообще ничего не воспринимают, сухо ответила Одри.
   - Простите.
   - Пожалуйста.
   Но потом она добавила:
   - Я не могу сравнивать. А описывать все бессмысленно. Сейчас все кажется бессмысленным. Кроме такого дожигания жизни. История кончилась, время иссякло, но какой-то остаток сохранился, и мы провисли в нем - без цели, без желаний, без мысли. Как будто все остальные сдали важный экзамен и исчезли, а мы не явились, не пришли... Не подготовились и испугались. Вот, все же получилось.
   - Может быть, может быть.
   Свет культуры и цивилизации похож на свет далекой звезды, где цвет, время раскладывается, разбирается на пространственные части, где в белизне обнаруживаются темные линии разрешенного понимания, между которыми вновь и вновь пустота - путь других времен и цивилизаций. И где тот ноль? И где тот ноль горизонт? Спрашиваем мы себя вслед за поэтом, морщась от банальностей и непонимания. Вот она - подлинная задача всякой истинной жизни - разложить время в пространство, найти в свете тьму ступеней, которые поведут уже не нас, а совсем других наследников в иные возможности Единого и Единственного. Полезность есть страсть, как мостом соединяющих res extensa и res cogito, но только нашим мостом в немыслимой бесконечности медленно текущего и вечно изменяющегося мира. Нам не свернуть с него, и у нас нет возможности выбрать себе другой опасный путь над Ничто. Мы жуем нашу пищу и, как бы отвратен не стал бы ее вкус за тысячелетие, нет лучшего выбора, так как голодный не одолеет пути. Мифы и веры, компиляции и цитаты - безвкусная пища нынешней науки. Соединение экзотических ингредиентов ничего не даст, ибо в Ойкумене нет Востока и Запада, нет Юга и Севера, есть лишь Центр и Периферия, Норма и Аномалия, единство ненавидящих, где другая точка зрения, а точнее - другая цивилизация, может лишь ненавидеть и разрушать, хотя это не есть ненависть или разрушение в символике нашей личной ментальности.
   Явленность обманчиво проста и сущностна, но в ней скрыты такие глубины, куда нет сил и смелости нырнуть, а если и делать это в страхе, то ничего, кроме темноты и собственного кривого отражения пытливый ум не сможет обнаружить. Но и это отчаяние меняет мир запредельного, только в таком красивом и безрассудном поступке зрится вся величественность Единого, где мистерия Голгофы облачается в одеяния грядущих перемен. Мысль помысленная уже никуда не исчезает. Можно хранить молчание, но мир уже вобрал этот трепетный отзвук новой идеи, натянулись бесконечные нити, и даже спусковой курок может сработать на благо грядущих поколений, в чьем сердце и спектре уже от рождения прорублены разрешенные, но такие иные пути реализации. Путь безнадежности есть путь полезности и гордыни. Но даже малейшее усилие меняет Мир Единого и Единственного. Ищите и обрящете, было сказано, но почти никто не видит пустот между поступком и воздаянием. Личное время закрывает горизонт беспредельности. Надежда не есть надежда на исполнение, она есть вера в существование, вечное бытие, но именно это и записано в ткани Мира Возможного. Малое и безнадежное порождает свет звезд, красота и страх слиты во взоре на ее ярчайшую гибель. Таков путь человека.
   Дверь хлопнула и в поле зрения Кирилла возник Мартин, завернутый в длинный плед с кистями, в обязательных темных очках и с традиционной кружкой выцветшего кофе. Горячий запах раздражающе пробил хрупкую льдистость подтапливаемого утра, как будто ломая какую-то интимность, доверительность, только что установившуюся между Кириллом, Одри и Ойкуменой. Втиснулся в зазор вечности, шлепнул по обонянию остаточной горечью и легкой кислотой и распался, растворился, слился с привычном фоном покоя и одиночества.
   Прошлепав к ступенькам, уходящим в густую траву без признаков тропинок, Мартин звучно отхлебнул, как-то неловко сложился, отставив кружку с кипятком в вытянутой руке, уселся, собрался и сделал очередной глоток. Кирилл с некоторым интересом наблюдал повторяющуюся изо дня в день сценку, отыскивая в ней различия, новые черточки, штрихи, но ему теперь казалось, что даже бордовые шерстяные кисти пледа раскачиваются абсолютно так же.
   - Хорошо, - сообщил Мартин.
   Одри и Кирилл вежливо промолчали, понимая, что сказанное к ним не относится.
   - О чем речь?
   - Опять о том же, - сказала Одри. - О конце света.
   Мартин спросил:
   - И какие новости?
   - Все как обычно. Крышка падает, гурм пожирает планеты и планетоиды, толкачи горят в атмосфере и выпадают шумными фейерверками.
   - Тогда это еще ничего не значит. Ничего не значит. Меня всегда удивляли те наивные люди, которые ожидали изменений от Ойкумены, но не хотели меняться сами. Вот придет демиург - и все мы пойдем в ад. Вот вскроют волновой замок - и перед нами распахнуться двери гораздо более просторного сортира. Вот возникнет сверхразум - и прогресс взовьется в небо без всяких спиралей. Все должно измениться, кроме нас самих. Этакий утилитаризм великих...
   - Сорок тысяч лет пока не давали повода сомневаться в нашем беспробудном скотстве, - заметил Кирилл.
   - Вот, вот. Но это не аргумент. За эти сорок тысяч лет Крышка еще никогда не падала на нас, да и демиург не являлся, кажется. А вообще, это интересно, - оживился Мартин, - представить себе, что в Ойкумену откуда-то проникают иные существа - другой разум - а мы это не видим, не понимаем. Продолжаем жить в абсурдном мире, тонуть в семиотическом шуме явленного кошмара, пребывать в совершенно другой реальности, меняясь сами и не замечая этого. Растворяться кусками сахара в горячей воде сущего. С иной моралью, причинностью, духом...
   - В чем тогда смысл Человечества? - поинтересовалась Одри. - Где тогда эта вечная душа, что взлетает к Хрустальной Сфере, набираясь по пути всякой ерунды, а затем падает вниз, всю жизнь тщетно пытаясь преодолеть амнезию?
   - Ха! Теперь мы спорим о душе!
   - А нам больше не о чем спорить. У нас больше ничего и нет.
   - В душе я тоже сомневаюсь, - мрачно ответил Мартин. Он вылил остатки кофе в траву, поднялся и перешел к своему шезлонгу. Плед остался на нем, хотя жара наплывала уже не мелкими волнами на подмерзший берег, а накатывала мощным прибоем, однако каким-то чудом прибивая к потным телам остатки холода с растворившихся в мареве дня гор.
   Серебристые нити предгурмия повисали в подрагивающей темноте еле различимыми штрихами прорастающих небесных сорняков, тонкими корнями ощупывающими и выискивающими новое ложе для стремительного роста, взрывной волны жадного буйства в каменистой коре планетоида, тайного убежища грядущей метаморфозы изгаженных миров, изъеденных древоточцами угасшей экспансии, подготовивших невольно рыхлую и унавоженную почву собственной гибели. Объем стекленел под туго сплетаемой сетью, вовлекая в хрустальную хрупкость подземных переходов материал человеческих тел, кроша и разбрасывая зеркальную массу неожиданного воя и паники. В тупой устремленности эвакуации возникали и разрастались области хаоса, неожиданной борьбы и бесполезного сопротивления пожирающей мощи космического ничто, шершавым жерновам падающей Крышки, сумасшедшим вращением стачивающей окаменелости обанкротившейся цивилизации, равнодушие аморальности, не нашедшей иного таинства звездного неба, которое могло бы отразиться в бездне бездушия суррогатами нравственного закона.
   Смерть была бы слишком театральна, привычна для завершения всех путей, особенно в ее традиционном обличии жгучих жевал, взрывающих плоть фонтанами жизни, наглядной гидравликой марионеточности лживых фигур, и здесь они просто растворялись, оплывали нелепыми свечами тяжелой ртути, хватаясь за подставленные руки и передавая эстафету гурма все новым и новым рядам. Ничтожества быстро иссякли в нелепом шансе спасения, в противопоставлении неукротимости космических сил напора животного ужаса, отчаяния страха, единственного достоинства паразитической твари рождать мучительную дрожь эгрегоров ощущениями дистрофических тел, но привычка, натура ломаться навстречу свисту наказующего бича проигрывала вечности время ритма и стирала различия в кристаллизующейся Ойкумене. Это оказывалось еще хуже, чем самая жестокая бойня, чем сумасшедшее насилие испуганных солдат, заливающих кровью зачищаемые лабиринты оккупированных спутников. Там хоть виделся тот первобытный смысл людоедства, извращенного уважения к врагу, к его потенциальной силе и мудрости, заставляющие уничтожать всю генерацию подземных рудокопов каннибализмом массового геноцида. Здесь же идея ускользала в пустоту придуманных мифов, в интеллигентную проницаемость легенд, толкующих о рагнареке стойкости и оправданности былых деяний в обмен на гордую обреченность подлинной жизни, уступая мгновенной версии бездушной эволюции космических сил, в которой не оставалась места и смысла для оправдания Человечества.
   Надо что-то делать, напомнил неохотно себе Кирилл, надо что-то делать в вакууме бездействия, податливости, обреченности. Надо сохранять равновесие Ойкумены, переходя от спокойствия в море страха к активности в пустыне жизни. Страшно разглядывать превращение даже презренного материала в вязкую текучесть запредельной дряни, неожиданной субстанции безбожного неба, впадая в катахрезу созерцания уже оставленной жизни, сдачи позиций под Хрустальной Сферой объявленному концу времен. Надо что-то делать, но вот что? Чему должны быть отведены последние мгновения заявленной человечности, утвержденной личности, деяний настоящего смысла - для самого себя, без всякого лицедейства, без глупостей фальшивого морализаторства и мимикрии под величие? Где та простота поступка, тот вечно ускользаемый смысл Я, подменяемый шулерством механического эго, цивилизационным протезом псевдоморальных норм и долга зомби перед своим кукловодом? В чем же он всегда шел по ошибочной дороге благости, кого приносил в жертву богам войны, не считая их за жертву и вообще за нечто существующее, скорее мрачную иронию собственной судьбы, силы малой и ничтожной, обрушившей плохое перемирие нечистых сил?
   Его ждали силы малые и ничтожные, даже не пешки, а квадраты доски, на которой разыгрывались самые жестокие партии войны. Только их и не было в теперь уже мирном растворении Ойкумены в кислотной вязи протекающей Крышки, как будто древняя кора прятала сокровенный талисман в самом сердце жуткого лабиринта вечно голодного Минотавра. Сомнения осыпались неважностью результата, можно тысячу раз объяснять, почему это не получится, но есть только один путь - сделать это.
   Может быть, тому, кто задумал такое, уже и не важен заведомо проигрышный счет проснувшейся совести?
   Может быть, есть мельчайшее сомнение в том, что говорит холодный расчет науки, и нужно хоть кому-то принести свои усилия в жертву обреченной попытки спасти... странное и запрещенное слово геронтократии, мира стариков и умирания... детей?
   Мир без конца и предела, без формы и охвата; мир, нигде не кончающийся и пребывающий в абсолютной тьме межзвездных пространств; мир, в котором пребывает вечно неизменная температура абсолютного нуля; мир состоящий из мельчайших атомов, различных между собою лишь в количественном отношении и вечно двигающихся по точнейшим и абсолютнейшим законам, создавая нерушимую и железную скованность вечного и неумолимого механизма; мир, в котором отсутствует сознание и душа, ибо все это - лишь одна из многочисленных функций материи наряду с электричеством и теплотой, и только лишь своекорыстие людей приводит к тому, что начинаем верить в какую-то душу, которой реально нет, и в какое-то сознание, которое есть пустой вымысел и злостная выдумка; мир, в котором человечек - лишь незаметная песчинка, никому не нужная и затерявшаяся в бездне и пучине таких же песчинок, как и Земля; мир, в котором не на кого надеяться, кроме как на свои руки, и в котором никто о нас не позаботится, кроме нас самих; мир, в котором все смертно и ничтожно, но велико будущее человечества, воздвигаемое как механистическая и бездушная вселенная, на вселенском кладбище людей, превратившихся в мешки с червяками, где единственной нашей целью должно быть твердое и неукоснительное движение вперед против души, сознания, религии и прочего дурмана, мир-труп, которому обязаны мы служить верой и правдой и отдавать свою жизнь во имя общего: разве это не мифология, разве это не затаенная мечта Ойкумены, разве мы можем умереть, не положивши кости ради торжества материи?
   Эпилог
   Предзакатное небо было подбито непроницаемым слоем плотных облаков, растолстевших от влаги, неповоротливых в своем стремлении не пролиться на холодную землю, донести в едином строю, единым полем дождь ностальгии в забытое прошлое, прибиться к тому единственному месту, окну и ударить в него яростным ливнем или унылой моросью, как верх послушания перед своим властелином. Кириллу же казалось, что невероятным чудом, которым, впрочем, были чреваты здешние времена и пространства, Юпитер раскинулся новым светилом над полутемной планетой, звездным зародышем, не достигшем предела зажигания, обнял розовой экзосферой водородных облаков притихший и пустой мир, и где-то на горизонте, если всмотреться, проступал красноватый кончик Великого Пятна - идея ветра, эйдос перемен Солнечной системы. Ветер просачивался в осенние сумерки и увязал в черных прутьях голых кустов, торчащих из испятнанного следами песка, пугливо шевеля невидимыми крыльями и расплевывая выдранную из мягкого подбрюшья дождя легкую взвесь, эссенцию засыпающей природы.
   Дорога прорубалась пологой дугой среди мокрых песков и вонзалась в далекий город приземистых домов с плоскими крышами и разгорающимися гирляндами разноцветных фонарей. Там была жизнь, там были люди, но это не волновало Кирилла. Сколько еще таких городов, причудливых пейзажей встретится на его пути! Он чувствовал наконец-то беспредельность, пустоту, недостижимый горизонт, где каждому найдется его место и его судьба. Такт случайности все еще бился катафатическими атрибутами вселенной, но присутствие человека уже не было бессмысленным чудом хаоса событий, встреч и метаморфоз. Мироздание кричало об оправданности рождения, и нужно было только вдумчиво вглядеться в руны судьбы, вчитаться в уроки, преподанные временем, чтобы разбудить, извлечь себя из цепких объятий мира-трупа, который весь целиком остался позади, распался, растворился, истаял великой иллюзией антропной вселенной, и построить, приложить усилия к оптимизму новых мифологий и новых богов.
   Пустота. Одри была права в своей тоске по пустоте, по теплой и уютной беспредельности навязчивых снов, оставляющих привкус горечи в мертвой механике заведенной как часы Ойкумены. Ойкумена! Пустое слово из забытого прошлого и нереализованного будущего, поучительный кошмар разума и совести, опрокинутый и растоптанный колосс холодной материи. Даже здесь и теперь Кирилл готов был ежиться от поблекших обрывков преданного земле мира. Отстраненность, ласковая и спасительная, не равнодушие, не презрение знающего к детям, не страх и не отчуждение, а вечное биение живого плюса теперь уже апофатизма, сущего одного, тугой скрученности конструкций творящего, где каждый новый такт менял не только виртуальный бульон расширяющейся вселенной, но и сдвигал, сдирал наросты равнодушия, сна в человеческой душе. Душе, которой теперь можно было стремиться в беспредельность обитаемых небес, падать и взлетать, вспоминать и не забывать мгновения охвата всей целостности, сложности бытия.
   Пожалуй, это называлось счастьем. Опять же, не одуряющей растворенностью в минувшем, в майе, в иллюзиях персональных концепций личного и невероятного мира, людей, разбивающихся от легкого касания невыразимой реальности, гораздо более сложной и радостной, не призрачным страхом предчувствия пробуждения от яркого сна, но - подчас горького и раздраженного ощущения полноты жизни, страха и трепета стойкого пребывания в узком зазоре настоящего, где только и можно было что-то сделать, столкнуть в инертной, но рефлексивной материи сути и меона. Любой сдвиг с точки опоры внутри самого себя распадался розовыми соблазнами миражей, предательства, еще более худшего, чем предательство уже мертвого человечества, потому что иссякала надежда, потому что место, предназначенное только тебе, пустело, впуская черноту равнодушной злобы, и осознание ошибки скалывало обыденность событий в безвозвратно уходящее, торопливое время. Потерю ориентации подхватывало массовой слепотой в угрюмый бег за дозволенными желаниями всклокоченной пустоты, за пережеванной и извергнутой из чужих желудков-мозгов кислотной массы реинкарнирующей Ойкумены, стальными пальцами цепляющуюся за землю и плюющую ввысь лишь огненные коконы утилитаризма.
   Никто не разбудит спящего, кроме него самого, не преодолеет неуютный барьер безнадежного поиска берега и одобрения вне самого себя. Кириллу показалось, что ему стало легче, что приступ экзистенциальной тошноты, великого чуда касания бытия обнаженностью чистого разума, выдирает его из невыносимой тяжести пустоты в организующую вязь ландшафта, под перводвигатель скрытых, но присутствующих небес. Смысл собирался в пока еще темную фигуру идущего навстречу человека, неудобного знакомого, частичку общей кармы и странной вины за то, что истерлось из вселенской памяти неудачным черновиком ученического пейзажа.
   - Мир? - спросила Одри.
   - Мир, - улыбнулся Кирилл, и они пожали друг другу руки в вечном холоде надеющегося на воскрешение мира.
   - Здесь хорошо, ты чувствуешь это? - Одри подняла лицо к потемневшему небу, засвечивающейся фотографии странных разводов, еще проступающих сквозь наплывающие полосы тьмы. - Здесь нет Крышки. Нет страха разогнуться, выпрямиться, поднять руки и... дотронуться до предела, до проклятой Хрустальной Сферы...
   Кирилл чувствовал.
   - Утопия, - сказала Одри и повторила, - Утопия.
   Наверное, так оно и было. Утопия, которая есть единственная и подлинная трагедия.
   КОНЕЦ
   Казань, 29 мая - 15 ноября 2002 г.,
   12 марта - 23 апреля 2004 г.