Страница:
Не один я с горечью вспоминал подобную писанину в первые-то дни настоящей войны.
Пройдут годы. Книжки такие, слава богу, издавать больше не станут. Но вопрос: «Как могло случиться такое? Почему допустили немцев до Москвы?..» — по-прежнему будут задавать уже новые поколения.
Что поделать, велик интерес людей к достоверному факту, реконструкции событий. А сама история? Она разве терпит двусмысленности? Тот, кто наряжает ее да приукрашивает, не только попирает истину, непростительно и легкомысленно забывая о погибших на изрытых снарядами полях сражений в сорок первом. Я считаю, здесь прямая услуга нашим политическим противникам! Обойденные стороной исторические факты рано или поздно попадают к ним на вооружение и уж, можно не сомневаться, будут старательно интерпретированы в нужном для них духе.
А люди хотят знать о себе только правду, какой бы горькой она ни была. Хотят понять и осознать народный характер, разобраться в истоках его духовной силы.
Не берусь сейчас ни оправдывать, ни судить кого-то за то, что произошло в сорок первом. Я был просто солдат, летчик, который видел войну из кабины своего истребителя, и рвался в бой, чтобы отстаивать от врага честь и независимость Родины. Поверьте, это не лозунг, не фраза. Чувство Родины для меня — связь с уголком земли, где родился, с отчим домом, множеством нежных воспоминаний, глубоких подробностей, о которых не расскажешь, но которые в ответственную минуту становятся самыми важными. Это я всегда остро чувствовал и осознавал. За это шел в бой. А вот как сложится война — не знал.
Позже станет известен снимок — его сделал за пятнадцать минут до четырех утренних часов 22 июня немецкий репортер: штаб Гудериана Возле границы Советского Союза. Пятнадцать минут до начала войны… И Гудериан напишет в своих воспоминаниях: «Тщательное наблюдение за русскими убеждало меня в том, что они ничего не подозревают о наших намерениях. Во дворе крепости Бреста, который просматривался с наших наблюдательных пунктов, под звуки оркестров они проводили развод караулов».
В той же крепости потом найдут будильник. Он прозвенел в четыре утра 22 июня, и стрелки его остановились навсегда. Остановились в тот день — некоторые на взлетной полосе, а некоторые прямо на стоянке — 800 наших боевых машин. Истребители, штурмовики, бомбардировщики — остановились без боя, так и не взлетев… А всего мы потеряли за первые часы войны 1200 самолетов!
Это спустя годы историки начнут выяснять причины наших неудач и будут появляться: «Во-первых… во-вторых… в-третьих…» А тогда мы с тревогой следили за событиями, которые развернулись на советско-германском фронте. Понимая, что рано или поздно попадем на фронт, по крайней мере надеясь на это, дважды в день вслушивались в устаревшие уже сводки: день-то для нас на Дальнем Востоке начинался раньше.
3 июля, хорошо это помню, по радио выступил Сталин. Его речь потрясла всех с первой же фразы: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Сталин обращался к каждому из нас…
А на следующий день — так, очевидно, совпало — Гитлер хвастливо заявил: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл».
Да, немцы торопились — полагали, что развязанная ими война фактически закончилась, мы же, напротив, считали, что она только еще начинается. В атом был наш большой политический выигрыш. Мы собирались с силами, готовились разбить армию, противостоять которой до нас никто не смог. В сердцах русских пробуждался великий гнев.
…Везло мне в годы войны на контрнаступления. Одно из них — самое памятное, возможно, потому, что первое, — на подступах к столице.
В октябре над Москвою, да и над всей страной, нависла серьезная угроза — немцы прорвали линию фронта. Их танковые и моторизованные дивизии устремились на Гжатск, Можайск, а оттуда до Москвы рукой подать. Большая часть войск наших Западного и Резервного фронтов оказались окружены в районе Вязьмы; войска продолжали отчаянно сопротивляться и в окружении, выигрывая тем самым время для подготовки оборонительного рубежа на подступах к столице. И мрачнели дороги от бесчисленных амбразур дотов. Незримо, зловеще стелились минные и фугасные поля — под ноги врагу. Москвичи рыли окопы, траншеи, ходы сообщения и рвы, ставили «ежи» и проволочные заграждения.
Гитлер торопил своих генералов; покончить, покончить, покончить с Москвой! Нерадостная перспектива встретить русскую зиму у ее стен подстегивала немцев и, произведя перегруппировку войск, 15—16 ноября они возобновили наступление.
«Солдаты! — обращались к своим воякам гитлеровские пропагандисты. — Перед вами Москва. За два года все столицы континента склонились перед вами. Вы прошагали по улицам лучших городов. Осталась Москва. Заставьте ее склониться, покажите ей силу нашего оружия, пройдите по ее площадям. Москва — это конец войны, это отдых. Вперед!»
В небе Подмосковья с новой силой разгорелись воздушные бои. В те дни в штаб ВВС и прибыла группа авиационных командиров из частей и соединений внутренних округов страны и Дальнего Востока. Всем им предстояло принять участие в подготовке и организации боевых действий нашей авиации — своего рода стажировка. Кто-то из прикомандированных попал в штаб, в различные отделы его; я тоже был в числе прибывших, но, настояв на боевой работе в полку, отправился на один из подмосковных аэродромов.
Перед отъездом в полк решил пройти по Москве. По-новому открывалась она мне своими переулками, улицами, площадями. Над городом то тут, то там висели аэростаты заграждения, повсюду виднелись баррикады, огневые позиции, противотанковые ежи. Каждый камень словно повторял языком прошлой Отечественной:
— Только летать, — кратко ответил я. — Готов выполнять любые боевые задания.
Самохвалов спокойно возразил:
— Но в моем полку нет вольных пилотов, У нас, как и всюду, боевой расчет экипажей. Вам, командиру дивизии, это должно быть известно.
— Буду летать один. Драться одному против многих — просто удовольствие!
Самохвалов внимательно посмотрел на меня: «С чего бы это?» Тогда я образно пояснил, в чем преимущество одного барана, забредшего в чужую кошару. Он один — ему нечего разбираться, вокруг него все чужие. Бей рогами подряд! А они, в куче-то, начинают лупить друг друга. Так и в воздушном бою — пока опомнятся…
Командир полка посмеялся — похоже, понял меня. А мне больше ничего и не требовалось. Я уже знал, что полк входит в авиагруппу генерала Н. А. Сбытова, созданную на базе ВВС Московского округа, что своими активными действиями авиагруппа причиняет врагу значительный урон: ударами по железнодорожным узлам, станциям и перегонам срывает подвоз боеприпасов, вооружения, горючего; снижает темпы наступления противника, давая тем самым нашим войскам время для перегруппировки, занятия новых рубежей обороны. Ощутимую поддержку с воздуха авиагруппа оказывала 5-й армии, прикрывавшей можайскую оборонительную линию. Время терять было непростительно, и на следующий же день после прибытия в полк я уже слетал для ознакомления с районом, где мне предстояло работать.
В конце ноября — начале декабря сорок первого ;года боевые действия под Москвой приняли предельно ожесточенный характер. В схватках с гитлеровцами наши воины проявляли поистине массовый героизм. Теперь уже во все хрестоматии вошел беспримерный подвиг 28 героев-панфиловцев: у разъезда Дубосеково они остановили пятьдесят вражеских танков. Тогда же мы впервые услышали о панфиловцах, и слова, сказанные политруком Клочковым: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!» — стали священной клятвой каждого из нас.
Прошло совсем немного времени — каких-то двадцать дней, — противник потерял в боях 155 тысяч убитыми, свыше 100 тысяч ранеными. Нашими войсками было уничтожено около 800 танков, 300 орудий и минометов, 1500 самолетов. А Гитлер еще надеялся окружить Москву, да так, чтобы ни один русский солдат, ни один житель не мог уйти из города! Была создана специальная зондеркоманда для массовых убийств москвичей, сформирован специальный инженерный батальон для подрыва Кремля. Геббельс — тот даже распорядился, чтобы в газетах, которым предстояло выйти 2 декабря, было оставлено место — для сообщения о взятии советской столицы.
А на московские вокзалы ночами потянулись поезда с ранеными. Их было много — всех не успевали даже увозить в госпитали. Тогда москвичи брали раненых на санки, на тележки и увозили прямо с вокзала к себе домой — там отогревали. Весь мир следил за исходом напряженной борьбы…
Вечером 4 декабря наш полковой почтальон, как обычно, разносил по землянкам газеты — их мы всегда ждали с нетерпением. Бегло пробежав по колонкам «Известий» — оперативным сводкам с фронтов, — я, помню, остановился на передовой статье. Чем-то взволновала меня та передовица. Спустя годы отыскал ее в библиотечной подшивке, и она словно отбросила меня назад, в тот морозный декабрьский вечер сорок первого — канун нашего контрнаступления под Москвой:
И мне открылась с высоты полета истребителя картина, потрясающая душу. Неустанно била артиллерия. Из лесов вырывался вулканический огонь — это «катюши» вели свою стрельбу десятками полков одновременно. Все горело, искрилось под крылом самолета мириадами вспышек: огонь с тыла, огонь с фронта, огонь справа и слева. Под этой огненной лавой рушились доты и дзоты, заваливались блиндажи, гибли батареи пушек и минометов. Было ясно: пришло время, и решается судьба Москвы. Тяжкий, страшный час…
9 декабря войска нашего, Западного, фронта получили директиву:
Сообщение о первых результатах контрнаступления Красной Армии широко комментировалось мировой печатью. 15 декабря английская газета «Тайме» в редакционном обзоре под заголовком «Победа русских» отмечала: «Москва явилась серьезной проверкой людей, техники и командования, тяжелым испытанием, которое русские выдержали лучше, нежели их противник».
А вот что писали солдаты, которым гитлеровская пропаганда после взятия Москвы обещала красивый отдых. «В настоящее время у нас опять творится нечто дикое. Нам беспрерывно досаждают русские летчики. Превосходство немецкой авиации в данный момент опять почти незаметно. Вчера десять русских истребителей на бреющем полете напали на нас в открытом поле. Могу тебе сказать, что мне было весьма не по себе…» — так ефрейтор Ганс Бергомозер делился впечатлениями о войне в России со своей невестой. А эти строки из письма ефрейтора А. Шахнера: «Чувствую себя теперь препаршиво в этой ужасной России. За это время я пережил страшные вещи. У канала Москва — Волга встретили страшное сопротивление русских, русские самолеты. Никогда я не видел их в таком количестве, как здесь. Русские здорово обкладывают нас. Под нажимом русских началось наше отступление. Просто вспомнить о нем не решаюсь. То, что здесь совершили с нами, словами описать невозможно. Преследуемые русскими на земле и с воздуха, рассеянные, окруженные, мы мчались назад по четыре-пять автомобилей в ряд… Противник упорен и ожесточен. У русских много оружия. Выработали они его невероятное количество. Народ здесь сражается фанатически, не останавливаясь ни перед чем, лишь бы уничтожить нас…»
И солдаты и генералы вермахта причины своего поражения под Москвой пытались объяснить то русской зимой, то бездорожьем, то «невероятным количеством» техники.
Но дело было не столько в технике, зиме или бездорожье. Наш солдат превосходил захватчика в мужестве и отваге. Вот что главное-то! Немцы вторглись в нашу страну как поработители, мы же защищали родную землю и свою свободу. Так что для каждого из нас выбор был только один: победить или умереть!…
Глава восьмая.
…Стояли сорокаградусные Никольские морозы — крепкие, трескучие. По утрам морозная дымка скрывала даже горизонт, и летать было нельзя. Но пришла телеграмма генерала Сбытова, в которой сообщалось, что с 10 часов утра ожидается массированный удар авиации противника и что необходимо организовать надежное прикрытие войск 5-й армии.
Может показаться странным: как это — организовать, если летать практически нельзя. Мне подобные сомнения всегда напоминали тот каламбур, согласно которому если нельзя, но очень хочется, то можно. Так и на войне: если «необходимо» — то должно быть выполнено.
Словом, собрал тогда командир полка Самохвалов пилотов в своей землянке, по-домашнему просто, без приказных ноток в голосе объяснил положение дел, поставил, как говорят военные, боевую задачу, и мы разошлись по самолетам.
…Здесь я позволю себе несколько отвлечься и, прежде чем припомнить подробности того боевого вылета, расскажу читателям грустную историю одной фронтовой любви.
Итак, она — наш полковой врач, капитан медицинской службы. Дело, безусловно, прошлое, но, полагаю, имя женщины целесообразней не называть: сейчас, должно быть, и у нее внуки. Так вот эта молодая женщина, очень красивая, великолепно сложенная, несмотря на грубую армейскую форму, была ослепительно элегантна И когда она проходила мимо нас по самолетной стоянке, то многие лихие пилоты провожали ее восторженным взглядом.
Один Аккудинов — мой ведомый — не обращал внимания на полкового врача. Но как-то все же снизошел, заметил и вслух высказал свое сокровенное:
— С женщинами рассуждения ни к чему, бесполезны У меня и без рассуждений хватит огня, чтобы рано или поздно согреть эту прекрасную статую. Приступом надо брать!..
Я возразил — мол, приступом берут стены, а не людей. На что Аккудинов ответил:
— Наше военное звание требует, чтобы мы были сплошь порох и кровь!
Да, казалось, ничто не могло нанести серьезных ран этому заключенному в броню оптимизма сердцу. «Быть бы ему офицером, когда скакали на лошадях, резались в карты, дрались на дуэлях и в деревянных церквушках ночью венчались с дочками станционных смотрителей.» — думал я, но всякий раз, когда пилоты проходили медицинскую проверку, замечал, что Аккудинов смотрит на врача с чувством некоторого замешательства.
Как уж он объяснился с нашим милым доктором — никому не ведомо. Но в один прекрасный день мой ведомый объявил, как сказали бы в старину, о своей помолвке.
Чувство любви никакому рациональному контролю не подлежит и в оправдании не нуждается. Ворвавшееся на наш полевой аэродром, оно словно вернуло каждого к ушедшему мирному времени, забытым радостям, и в тот день, когда пришел приказ прикрывать войска 5-й ударной, на вечер уже готовился в полку свадебный ужин. И что скрывать, все настраивались больше на то по-солдатски скромное, но все-таки торжество, чем на встречу с фашистами.
Однако боевая задача полку была поставлена. Подошло время вылета, и мы с Аккудиновым взлетели. Взлетели первыми, за нами — ударная группа. Взяли курс двести семьдесят градусов — и через несколько минут были над линией фронта. Ждем гадов.
Дымка такая, что земли под собой почти не видно, видимости по горизонту тоже никакой. Но барражируем с Аккудиновым, выдерживаем над ударной группой превышение около тысячи метров, готовые ринуться в бой в любое мгновение. А самолеты ударной группы порой словно проваливаются куда-то: ни слева от тебя, ни справа — одна пустота внизу. В такие минуты в кабину невольно заползает тревога — тягостное чувство виновности в чем-то. А в чем? Разве ты отлыниваешь от работы, как то там ленишься, прохлаждаешься в боевой, начиненной снарядами машине?.. Нет, конечно. Однако какие могут быть оправдания, если вдруг потеряешь тех, кого обязан прикрыть, за кого отвечаешь собственной жизнью? И вот ищешь: бросаешь истребитель с крыла на крыло, крутишь головой едва ли не на все триста шестьдесят градусов, пока, наконец, не видишь — вот она! — твоя группа, за которую в ответе перед высшим трибуналом — своей совестью.
Прошло минуть десять. Внизу, со стороны немцев, откуда и ждали, действительно показались «юнкерсы». Наша ударная группа — восьмерка ЛаГГов — стремительно ринулась в атаку. А дальше все пошло, как в синхронной какой-то записи: мы с Аккудиновым, прикрывая наши истребители, почти повторяли их маневры, внимательно следили и за «юнкерсами», и за воздушным пространством. Дело, похоже, ладилось. Я заметил, что четыре бомбардировщика от атак наших истребителей загорелись и начали падать. Вот в это время откуда-то сверху на ведущего группы, — а вел ударную группу командир полка Самохвалов, — и свалилась пара «мессеров». Слово было за нами.
До мельчайших подробностей помню тот бой. Как только увидел тогда пару «худых» (так мы прозвали «мессершмитты» за их тонкий фюзеляж) — тотчас полупереворот — и за ними. Сближались стремительно: скорость-то мы разогнали, имея преимущество в высоте. Перед атакой я оглянулся — Аккудинов на месте, держится хорошо, А немцы, судя по всему, нас не заметили, и когда их кресты стали видны совсем отчетливо, я прицелился и пустил вдогонку ведущему четыре эрэса.
Каково же было мое разочарование, когда увидел, что все реактивные снаряды прошли ниже цели. С большой, выходит, дальности пустил: не выдержал, поторопился… Что и говорить, прошляпил. А немцы, понятно, заметили нас и, энергично потянув «мессеры» на горку, приняли воздушный бой.
Не скрою, обескуражила меня первая атака. Хорошо, что еще пушки были и могли работать. На минуту-другую мною овладело незнакомое доселе чувство. Нет, не страха, а какой-то странной скованности: вроде и знаешь, что надо делать, а как-то все не так получается. И только когда снова за счет скорости мы оказались в хвосте «мессершмиттов», такая вскипела во мне злость, такая решимость, что я не стал стрелять и пошел на сближение с твердым решением: откажут пушки — буду таранить!
Очередь снарядов пустил по самолету противника в последнее мгновение, после чего можно было бы уже не раздумывать: бить или не бить — только таран. Словно кинжал, она вспорола брюхо «худого». Гитлеровский истребитель вспыхнул перед глазами и тут же начал разрушаться — я едва уклонился от летящих навстречу обломков.
Победа!..
Еще не осознав, не прочувствовав как следует упоения ею, в следующую секунду я и сам чуть было не пошел следом за «мессером» — в землю. Будто бревном с размаху кто-то ударил по бронеспинке моей машины, и тут же из крыльевых баков вырвался шлейф бензина. Я понял — это уже вторая моя оплошность в одном бою. Как сказал бы мой школьный инструктор:
«Что же ты, Сонечка, смотрела?..»
Пройдут годы. Закончатся жестокие бои с коварным и сильным врагом, но еще долго мне придется нести боевую вахту в небе Отечества. И вот, размышляя о былом, не раз возвращаясь к опыту войны, я невольно приходил к мысли, что летчику-истребителю в первом бою, кроме всяких там — долго перечислять! — качеств, предъявляемых к нему как к воздушному бойцу, нужна просто удача. Как бы ни была мала ее доля, она влияет на судьбу летчика, и каждый должен принять ее — равно как совершить свои собственные ошибки.
В той воздушной схватке, когда я открыл боевой счет — срезал первого «мессера», — конечно же, мне еще не хватало боевого опыта. Оттого и ракеты пустил раньше времени, и во второй атаке зазевался: пока сам стрелял, противник свалился с высоты и ударил по мне. Спасла, слава богу, надежная бронеспинка ЛаГГа и, что ни говори… удача.
На аэродром я дотянул с пробитым бензобаком один, без ведомого. Аккудинов еще вел бой. Пилоты, понятно, принялись поздравлять меня — и со сбитым «мессером», и с тем, что сам живой остался. А через час все боевые машины были готовы к очередному вылету, кроме моей: на самолете меняли бензобак, требовался ремонт фюзеляжа. Так что я остался «безлошадным» и принялся помогать техникам.
Тем временем остальные пилоты полка, прикрывая пехоту 5-й армии, вели бой, из которого моему ведомому вернуться было не суждено. Его сбил хвостовой стрелок бомбардировщика, и все видели, как самолет Аккудинова взорвался в воздухе…
…Угасал день. Во время ужина за столы никто не сел — перекусили молча в штабной землянке и разошлись. Я почему-то чувствовал свою вину в гибели Аккудинова, рассуждая просто: пошли бы вот парой, вместе — беды могло бы и не случиться. Об этом откровенно сказал командиру полка. Самохвалов ответил не сразу, помолчал, потом, глядя куда-то в сторону, будто между прочим заметил:
— Не ждите упреков, Савицкий. В небе, где жизнь сходится с жизнью, кто-то должен погибнуть. И рыцарские замашки истребителю ни к чему. Учитесь вести бой, драться…
В тот вечер я долго не мог заснуть. Так на всю жизнь и остались для меня неразрывными два события: гибель ведомого летчика и первый сбитый мною за годы войны самолет врага.
В начале января 1942 года закончилось наше контрнаступление на западном стратегическом направлении. Ударные группировки противника, угрожавшие Москве с юга и с севера, были разгромлены. Тридцать восемь немецких дивизий потерпели под Москвой тяжелое поражение. Отбросив врага на запад на 100—250 километров, наши войска освободили более одиннадцати гысяч населенных пунктов. И нагромождения бесчисленной вражеской техники — танки, самолеты, автомашины, самоходки, сожженные и разбитые, целые и изуродованные — завалили дороги, заградили опушки лесов.
В заснеженных полях России окончательно был похоронен гитлеровский замысел «молниеносной» войны…
Используя благоприятные условия, создавшиеся в результате контрнаступления под Москвой, Ставка ВГК 7 января 1942 года отдала директиву на наступательные операции на более широком фронте. Перед войсками Северо-Западного, Калининского, Западного и Брянского фронтов была поставлена задача завершить разгром группы армий «Центр». Калининскому фронту, нанося главный удар в общем направлении на Сычевку и Вязьму, предстояло разгромить ржевскую группировку врага, овладеть Ржевом, железной и шоссейной дорогами Гжатск — Смоленск и лишить врага основных коммуникаций. Войска Западного фронта должны были нанести удар по противнику в районах Юхнова и Мо-сальска, а затем ударом в направлении Вязьмы во взаимодействии с Калининским фронтом завершить окружение можайско-гжатско-вяземской группировки немцев.
Истребительный авиаполк, к которому я был прикомандирован, продолжал боевую работу в общем направлении на Можайск — Гжатск, активно взаимодействуя с частями 5-й армии генерала Л. А. Говорова. Боевые задания в те дни приходилось выполнять при очень сложной наземной обстановке — порой не было никаких данных о положении войск в районе действий.
В один из таких дней, оставаясь за командира дивизии, я получил приказание срочно явиться в штаб фронта. Едва прибыл в штаб — он находился в деревне Перхушково, — меня тотчас же провели к командующему фронтом генералу армии Г. К. Жукову.
Пройдут годы. Книжки такие, слава богу, издавать больше не станут. Но вопрос: «Как могло случиться такое? Почему допустили немцев до Москвы?..» — по-прежнему будут задавать уже новые поколения.
Что поделать, велик интерес людей к достоверному факту, реконструкции событий. А сама история? Она разве терпит двусмысленности? Тот, кто наряжает ее да приукрашивает, не только попирает истину, непростительно и легкомысленно забывая о погибших на изрытых снарядами полях сражений в сорок первом. Я считаю, здесь прямая услуга нашим политическим противникам! Обойденные стороной исторические факты рано или поздно попадают к ним на вооружение и уж, можно не сомневаться, будут старательно интерпретированы в нужном для них духе.
А люди хотят знать о себе только правду, какой бы горькой она ни была. Хотят понять и осознать народный характер, разобраться в истоках его духовной силы.
Не берусь сейчас ни оправдывать, ни судить кого-то за то, что произошло в сорок первом. Я был просто солдат, летчик, который видел войну из кабины своего истребителя, и рвался в бой, чтобы отстаивать от врага честь и независимость Родины. Поверьте, это не лозунг, не фраза. Чувство Родины для меня — связь с уголком земли, где родился, с отчим домом, множеством нежных воспоминаний, глубоких подробностей, о которых не расскажешь, но которые в ответственную минуту становятся самыми важными. Это я всегда остро чувствовал и осознавал. За это шел в бой. А вот как сложится война — не знал.
Позже станет известен снимок — его сделал за пятнадцать минут до четырех утренних часов 22 июня немецкий репортер: штаб Гудериана Возле границы Советского Союза. Пятнадцать минут до начала войны… И Гудериан напишет в своих воспоминаниях: «Тщательное наблюдение за русскими убеждало меня в том, что они ничего не подозревают о наших намерениях. Во дворе крепости Бреста, который просматривался с наших наблюдательных пунктов, под звуки оркестров они проводили развод караулов».
В той же крепости потом найдут будильник. Он прозвенел в четыре утра 22 июня, и стрелки его остановились навсегда. Остановились в тот день — некоторые на взлетной полосе, а некоторые прямо на стоянке — 800 наших боевых машин. Истребители, штурмовики, бомбардировщики — остановились без боя, так и не взлетев… А всего мы потеряли за первые часы войны 1200 самолетов!
Это спустя годы историки начнут выяснять причины наших неудач и будут появляться: «Во-первых… во-вторых… в-третьих…» А тогда мы с тревогой следили за событиями, которые развернулись на советско-германском фронте. Понимая, что рано или поздно попадем на фронт, по крайней мере надеясь на это, дважды в день вслушивались в устаревшие уже сводки: день-то для нас на Дальнем Востоке начинался раньше.
3 июля, хорошо это помню, по радио выступил Сталин. Его речь потрясла всех с первой же фразы: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Сталин обращался к каждому из нас…
А на следующий день — так, очевидно, совпало — Гитлер хвастливо заявил: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл».
Да, немцы торопились — полагали, что развязанная ими война фактически закончилась, мы же, напротив, считали, что она только еще начинается. В атом был наш большой политический выигрыш. Мы собирались с силами, готовились разбить армию, противостоять которой до нас никто не смог. В сердцах русских пробуждался великий гнев.
…Везло мне в годы войны на контрнаступления. Одно из них — самое памятное, возможно, потому, что первое, — на подступах к столице.
В октябре над Москвою, да и над всей страной, нависла серьезная угроза — немцы прорвали линию фронта. Их танковые и моторизованные дивизии устремились на Гжатск, Можайск, а оттуда до Москвы рукой подать. Большая часть войск наших Западного и Резервного фронтов оказались окружены в районе Вязьмы; войска продолжали отчаянно сопротивляться и в окружении, выигрывая тем самым время для подготовки оборонительного рубежа на подступах к столице. И мрачнели дороги от бесчисленных амбразур дотов. Незримо, зловеще стелились минные и фугасные поля — под ноги врагу. Москвичи рыли окопы, траншеи, ходы сообщения и рвы, ставили «ежи» и проволочные заграждения.
Гитлер торопил своих генералов; покончить, покончить, покончить с Москвой! Нерадостная перспектива встретить русскую зиму у ее стен подстегивала немцев и, произведя перегруппировку войск, 15—16 ноября они возобновили наступление.
«Солдаты! — обращались к своим воякам гитлеровские пропагандисты. — Перед вами Москва. За два года все столицы континента склонились перед вами. Вы прошагали по улицам лучших городов. Осталась Москва. Заставьте ее склониться, покажите ей силу нашего оружия, пройдите по ее площадям. Москва — это конец войны, это отдых. Вперед!»
В небе Подмосковья с новой силой разгорелись воздушные бои. В те дни в штаб ВВС и прибыла группа авиационных командиров из частей и соединений внутренних округов страны и Дальнего Востока. Всем им предстояло принять участие в подготовке и организации боевых действий нашей авиации — своего рода стажировка. Кто-то из прикомандированных попал в штаб, в различные отделы его; я тоже был в числе прибывших, но, настояв на боевой работе в полку, отправился на один из подмосковных аэродромов.
Перед отъездом в полк решил пройти по Москве. По-новому открывалась она мне своими переулками, улицами, площадями. Над городом то тут, то там висели аэростаты заграждения, повсюду виднелись баррикады, огневые позиции, противотанковые ежи. Каждый камень словно повторял языком прошлой Отечественной:
В истребительном авиаполку, когда я представился как положено, командир его, подполковник Самохвалов, откровенно удивился: чем это комдив собирается заниматься у него на фронтовом аэродроме?
А мы гостя встретим середи пути…
А мы столики ему поставим — пушки медные,
А мы скатерти ему постелим — каленую картечь!
— Только летать, — кратко ответил я. — Готов выполнять любые боевые задания.
Самохвалов спокойно возразил:
— Но в моем полку нет вольных пилотов, У нас, как и всюду, боевой расчет экипажей. Вам, командиру дивизии, это должно быть известно.
— Буду летать один. Драться одному против многих — просто удовольствие!
Самохвалов внимательно посмотрел на меня: «С чего бы это?» Тогда я образно пояснил, в чем преимущество одного барана, забредшего в чужую кошару. Он один — ему нечего разбираться, вокруг него все чужие. Бей рогами подряд! А они, в куче-то, начинают лупить друг друга. Так и в воздушном бою — пока опомнятся…
Командир полка посмеялся — похоже, понял меня. А мне больше ничего и не требовалось. Я уже знал, что полк входит в авиагруппу генерала Н. А. Сбытова, созданную на базе ВВС Московского округа, что своими активными действиями авиагруппа причиняет врагу значительный урон: ударами по железнодорожным узлам, станциям и перегонам срывает подвоз боеприпасов, вооружения, горючего; снижает темпы наступления противника, давая тем самым нашим войскам время для перегруппировки, занятия новых рубежей обороны. Ощутимую поддержку с воздуха авиагруппа оказывала 5-й армии, прикрывавшей можайскую оборонительную линию. Время терять было непростительно, и на следующий же день после прибытия в полк я уже слетал для ознакомления с районом, где мне предстояло работать.
В конце ноября — начале декабря сорок первого ;года боевые действия под Москвой приняли предельно ожесточенный характер. В схватках с гитлеровцами наши воины проявляли поистине массовый героизм. Теперь уже во все хрестоматии вошел беспримерный подвиг 28 героев-панфиловцев: у разъезда Дубосеково они остановили пятьдесят вражеских танков. Тогда же мы впервые услышали о панфиловцах, и слова, сказанные политруком Клочковым: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!» — стали священной клятвой каждого из нас.
Прошло совсем немного времени — каких-то двадцать дней, — противник потерял в боях 155 тысяч убитыми, свыше 100 тысяч ранеными. Нашими войсками было уничтожено около 800 танков, 300 орудий и минометов, 1500 самолетов. А Гитлер еще надеялся окружить Москву, да так, чтобы ни один русский солдат, ни один житель не мог уйти из города! Была создана специальная зондеркоманда для массовых убийств москвичей, сформирован специальный инженерный батальон для подрыва Кремля. Геббельс — тот даже распорядился, чтобы в газетах, которым предстояло выйти 2 декабря, было оставлено место — для сообщения о взятии советской столицы.
А на московские вокзалы ночами потянулись поезда с ранеными. Их было много — всех не успевали даже увозить в госпитали. Тогда москвичи брали раненых на санки, на тележки и увозили прямо с вокзала к себе домой — там отогревали. Весь мир следил за исходом напряженной борьбы…
Вечером 4 декабря наш полковой почтальон, как обычно, разносил по землянкам газеты — их мы всегда ждали с нетерпением. Бегло пробежав по колонкам «Известий» — оперативным сводкам с фронтов, — я, помню, остановился на передовой статье. Чем-то взволновала меня та передовица. Спустя годы отыскал ее в библиотечной подшивке, и она словно отбросила меня назад, в тот морозный декабрьский вечер сорок первого — канун нашего контрнаступления под Москвой:
«Пусть проверяет нас время, борьба — ее тяготы и невзгоды не согнут и не сломят нас. Золото очищается в огне, сталь закаляется в огне, человек раскрывается в огне борьбы. Пройдут годы, и, когда наши дети или внуки спросят нас: „Что ты делал в дни войны?“ — каждый из нас, современников Великой Отечественной, должен иметь право ответить, гордо подняв голову:На следующий день войска левого крыла Калининского фронта, а 6 декабря — ударные группы Западного и Юго-Западного фронтов перешли в контрнаступление. Немцы были застигнуты врасплох: трудно было даже определить: частная ли то операция или контрнаступление? Ведь удар по врагу мы наносили в полосе ни много ни мало от Калинина до Ельца — протяженностью около 1000 километров!
«Я исполнял свой долг, я бился вместе с народом, я отдавал борьбе все силы свои, все способности и все умение свое, я внес свою лепту в дело нашей победы!»
И мне открылась с высоты полета истребителя картина, потрясающая душу. Неустанно била артиллерия. Из лесов вырывался вулканический огонь — это «катюши» вели свою стрельбу десятками полков одновременно. Все горело, искрилось под крылом самолета мириадами вспышек: огонь с тыла, огонь с фронта, огонь справа и слева. Под этой огненной лавой рушились доты и дзоты, заваливались блиндажи, гибли батареи пушек и минометов. Было ясно: пришло время, и решается судьба Москвы. Тяжкий, страшный час…
9 декабря войска нашего, Западного, фронта получили директиву:
«Практика наступления и преследования противника показывает, что некоторые наши части совершенно неправильно ведут бой и вместо стремительного продвижения вперед путем обхода арьергардов противника ведут фронтальный затяжной бой с ним.И наши войска гнали немцев, не давая им опомниться. 13 декабря весь мир облетело сообщение о разгроме под Москвой фланговых группировок гитлеровской армии. Немцы понесли большие потери в живой силе и технике. А мы освободили около 400 населенных пунктов!
Приказываю:
1. Категорически запретить вести фронтальные бои с прикрывающими частями противника, запретить вести фронтальные бои против укрепленных позиций, против арьергардов осгавлять небольшие заслоны и стремительно их обходить, выходя как можно глубже на пути отхода противника.
2. Гнать противника днем и ночью. В случае переутомления частей выделять отряды преследования.
3. Действия наших войск обеспечить противотанковой обороной, разведкой и постоянным охранением, имея в виду, что противник при отходе будет искать случая контратаковать.
Жуков».
Сообщение о первых результатах контрнаступления Красной Армии широко комментировалось мировой печатью. 15 декабря английская газета «Тайме» в редакционном обзоре под заголовком «Победа русских» отмечала: «Москва явилась серьезной проверкой людей, техники и командования, тяжелым испытанием, которое русские выдержали лучше, нежели их противник».
А вот что писали солдаты, которым гитлеровская пропаганда после взятия Москвы обещала красивый отдых. «В настоящее время у нас опять творится нечто дикое. Нам беспрерывно досаждают русские летчики. Превосходство немецкой авиации в данный момент опять почти незаметно. Вчера десять русских истребителей на бреющем полете напали на нас в открытом поле. Могу тебе сказать, что мне было весьма не по себе…» — так ефрейтор Ганс Бергомозер делился впечатлениями о войне в России со своей невестой. А эти строки из письма ефрейтора А. Шахнера: «Чувствую себя теперь препаршиво в этой ужасной России. За это время я пережил страшные вещи. У канала Москва — Волга встретили страшное сопротивление русских, русские самолеты. Никогда я не видел их в таком количестве, как здесь. Русские здорово обкладывают нас. Под нажимом русских началось наше отступление. Просто вспомнить о нем не решаюсь. То, что здесь совершили с нами, словами описать невозможно. Преследуемые русскими на земле и с воздуха, рассеянные, окруженные, мы мчались назад по четыре-пять автомобилей в ряд… Противник упорен и ожесточен. У русских много оружия. Выработали они его невероятное количество. Народ здесь сражается фанатически, не останавливаясь ни перед чем, лишь бы уничтожить нас…»
И солдаты и генералы вермахта причины своего поражения под Москвой пытались объяснить то русской зимой, то бездорожьем, то «невероятным количеством» техники.
Но дело было не столько в технике, зиме или бездорожье. Наш солдат превосходил захватчика в мужестве и отваге. Вот что главное-то! Немцы вторглись в нашу страну как поработители, мы же защищали родную землю и свою свободу. Так что для каждого из нас выбор был только один: победить или умереть!…
Глава восьмая.
О школе огненных высот, первых воздушных боях с противником и «драконе», которого я обуздал
Я расскажу о своем первом поединке, когда решалось — быть сбитым или повергнуть противника самому. Для летчика-истребителя счет сбитых самолетов — один из основных критериев его мастерства, профессионализма. К концу войны я довел его почти до двух с половиной десятков машин — разные типы истребителей, бомбардировщиков, разведчиков, транспортников Всех, кто попадался, бил! Но первый сбитый запоминается каждому пилоту.…Стояли сорокаградусные Никольские морозы — крепкие, трескучие. По утрам морозная дымка скрывала даже горизонт, и летать было нельзя. Но пришла телеграмма генерала Сбытова, в которой сообщалось, что с 10 часов утра ожидается массированный удар авиации противника и что необходимо организовать надежное прикрытие войск 5-й армии.
Может показаться странным: как это — организовать, если летать практически нельзя. Мне подобные сомнения всегда напоминали тот каламбур, согласно которому если нельзя, но очень хочется, то можно. Так и на войне: если «необходимо» — то должно быть выполнено.
Словом, собрал тогда командир полка Самохвалов пилотов в своей землянке, по-домашнему просто, без приказных ноток в голосе объяснил положение дел, поставил, как говорят военные, боевую задачу, и мы разошлись по самолетам.
…Здесь я позволю себе несколько отвлечься и, прежде чем припомнить подробности того боевого вылета, расскажу читателям грустную историю одной фронтовой любви.
Итак, она — наш полковой врач, капитан медицинской службы. Дело, безусловно, прошлое, но, полагаю, имя женщины целесообразней не называть: сейчас, должно быть, и у нее внуки. Так вот эта молодая женщина, очень красивая, великолепно сложенная, несмотря на грубую армейскую форму, была ослепительно элегантна И когда она проходила мимо нас по самолетной стоянке, то многие лихие пилоты провожали ее восторженным взглядом.
Один Аккудинов — мой ведомый — не обращал внимания на полкового врача. Но как-то все же снизошел, заметил и вслух высказал свое сокровенное:
— С женщинами рассуждения ни к чему, бесполезны У меня и без рассуждений хватит огня, чтобы рано или поздно согреть эту прекрасную статую. Приступом надо брать!..
Я возразил — мол, приступом берут стены, а не людей. На что Аккудинов ответил:
— Наше военное звание требует, чтобы мы были сплошь порох и кровь!
Да, казалось, ничто не могло нанести серьезных ран этому заключенному в броню оптимизма сердцу. «Быть бы ему офицером, когда скакали на лошадях, резались в карты, дрались на дуэлях и в деревянных церквушках ночью венчались с дочками станционных смотрителей.» — думал я, но всякий раз, когда пилоты проходили медицинскую проверку, замечал, что Аккудинов смотрит на врача с чувством некоторого замешательства.
Как уж он объяснился с нашим милым доктором — никому не ведомо. Но в один прекрасный день мой ведомый объявил, как сказали бы в старину, о своей помолвке.
Чувство любви никакому рациональному контролю не подлежит и в оправдании не нуждается. Ворвавшееся на наш полевой аэродром, оно словно вернуло каждого к ушедшему мирному времени, забытым радостям, и в тот день, когда пришел приказ прикрывать войска 5-й ударной, на вечер уже готовился в полку свадебный ужин. И что скрывать, все настраивались больше на то по-солдатски скромное, но все-таки торжество, чем на встречу с фашистами.
Однако боевая задача полку была поставлена. Подошло время вылета, и мы с Аккудиновым взлетели. Взлетели первыми, за нами — ударная группа. Взяли курс двести семьдесят градусов — и через несколько минут были над линией фронта. Ждем гадов.
Дымка такая, что земли под собой почти не видно, видимости по горизонту тоже никакой. Но барражируем с Аккудиновым, выдерживаем над ударной группой превышение около тысячи метров, готовые ринуться в бой в любое мгновение. А самолеты ударной группы порой словно проваливаются куда-то: ни слева от тебя, ни справа — одна пустота внизу. В такие минуты в кабину невольно заползает тревога — тягостное чувство виновности в чем-то. А в чем? Разве ты отлыниваешь от работы, как то там ленишься, прохлаждаешься в боевой, начиненной снарядами машине?.. Нет, конечно. Однако какие могут быть оправдания, если вдруг потеряешь тех, кого обязан прикрыть, за кого отвечаешь собственной жизнью? И вот ищешь: бросаешь истребитель с крыла на крыло, крутишь головой едва ли не на все триста шестьдесят градусов, пока, наконец, не видишь — вот она! — твоя группа, за которую в ответе перед высшим трибуналом — своей совестью.
Прошло минуть десять. Внизу, со стороны немцев, откуда и ждали, действительно показались «юнкерсы». Наша ударная группа — восьмерка ЛаГГов — стремительно ринулась в атаку. А дальше все пошло, как в синхронной какой-то записи: мы с Аккудиновым, прикрывая наши истребители, почти повторяли их маневры, внимательно следили и за «юнкерсами», и за воздушным пространством. Дело, похоже, ладилось. Я заметил, что четыре бомбардировщика от атак наших истребителей загорелись и начали падать. Вот в это время откуда-то сверху на ведущего группы, — а вел ударную группу командир полка Самохвалов, — и свалилась пара «мессеров». Слово было за нами.
До мельчайших подробностей помню тот бой. Как только увидел тогда пару «худых» (так мы прозвали «мессершмитты» за их тонкий фюзеляж) — тотчас полупереворот — и за ними. Сближались стремительно: скорость-то мы разогнали, имея преимущество в высоте. Перед атакой я оглянулся — Аккудинов на месте, держится хорошо, А немцы, судя по всему, нас не заметили, и когда их кресты стали видны совсем отчетливо, я прицелился и пустил вдогонку ведущему четыре эрэса.
Каково же было мое разочарование, когда увидел, что все реактивные снаряды прошли ниже цели. С большой, выходит, дальности пустил: не выдержал, поторопился… Что и говорить, прошляпил. А немцы, понятно, заметили нас и, энергично потянув «мессеры» на горку, приняли воздушный бой.
Не скрою, обескуражила меня первая атака. Хорошо, что еще пушки были и могли работать. На минуту-другую мною овладело незнакомое доселе чувство. Нет, не страха, а какой-то странной скованности: вроде и знаешь, что надо делать, а как-то все не так получается. И только когда снова за счет скорости мы оказались в хвосте «мессершмиттов», такая вскипела во мне злость, такая решимость, что я не стал стрелять и пошел на сближение с твердым решением: откажут пушки — буду таранить!
Очередь снарядов пустил по самолету противника в последнее мгновение, после чего можно было бы уже не раздумывать: бить или не бить — только таран. Словно кинжал, она вспорола брюхо «худого». Гитлеровский истребитель вспыхнул перед глазами и тут же начал разрушаться — я едва уклонился от летящих навстречу обломков.
Победа!..
Еще не осознав, не прочувствовав как следует упоения ею, в следующую секунду я и сам чуть было не пошел следом за «мессером» — в землю. Будто бревном с размаху кто-то ударил по бронеспинке моей машины, и тут же из крыльевых баков вырвался шлейф бензина. Я понял — это уже вторая моя оплошность в одном бою. Как сказал бы мой школьный инструктор:
«Что же ты, Сонечка, смотрела?..»
Пройдут годы. Закончатся жестокие бои с коварным и сильным врагом, но еще долго мне придется нести боевую вахту в небе Отечества. И вот, размышляя о былом, не раз возвращаясь к опыту войны, я невольно приходил к мысли, что летчику-истребителю в первом бою, кроме всяких там — долго перечислять! — качеств, предъявляемых к нему как к воздушному бойцу, нужна просто удача. Как бы ни была мала ее доля, она влияет на судьбу летчика, и каждый должен принять ее — равно как совершить свои собственные ошибки.
В той воздушной схватке, когда я открыл боевой счет — срезал первого «мессера», — конечно же, мне еще не хватало боевого опыта. Оттого и ракеты пустил раньше времени, и во второй атаке зазевался: пока сам стрелял, противник свалился с высоты и ударил по мне. Спасла, слава богу, надежная бронеспинка ЛаГГа и, что ни говори… удача.
На аэродром я дотянул с пробитым бензобаком один, без ведомого. Аккудинов еще вел бой. Пилоты, понятно, принялись поздравлять меня — и со сбитым «мессером», и с тем, что сам живой остался. А через час все боевые машины были готовы к очередному вылету, кроме моей: на самолете меняли бензобак, требовался ремонт фюзеляжа. Так что я остался «безлошадным» и принялся помогать техникам.
Тем временем остальные пилоты полка, прикрывая пехоту 5-й армии, вели бой, из которого моему ведомому вернуться было не суждено. Его сбил хвостовой стрелок бомбардировщика, и все видели, как самолет Аккудинова взорвался в воздухе…
…Угасал день. Во время ужина за столы никто не сел — перекусили молча в штабной землянке и разошлись. Я почему-то чувствовал свою вину в гибели Аккудинова, рассуждая просто: пошли бы вот парой, вместе — беды могло бы и не случиться. Об этом откровенно сказал командиру полка. Самохвалов ответил не сразу, помолчал, потом, глядя куда-то в сторону, будто между прочим заметил:
— Не ждите упреков, Савицкий. В небе, где жизнь сходится с жизнью, кто-то должен погибнуть. И рыцарские замашки истребителю ни к чему. Учитесь вести бой, драться…
В тот вечер я долго не мог заснуть. Так на всю жизнь и остались для меня неразрывными два события: гибель ведомого летчика и первый сбитый мною за годы войны самолет врага.
В начале января 1942 года закончилось наше контрнаступление на западном стратегическом направлении. Ударные группировки противника, угрожавшие Москве с юга и с севера, были разгромлены. Тридцать восемь немецких дивизий потерпели под Москвой тяжелое поражение. Отбросив врага на запад на 100—250 километров, наши войска освободили более одиннадцати гысяч населенных пунктов. И нагромождения бесчисленной вражеской техники — танки, самолеты, автомашины, самоходки, сожженные и разбитые, целые и изуродованные — завалили дороги, заградили опушки лесов.
В заснеженных полях России окончательно был похоронен гитлеровский замысел «молниеносной» войны…
Используя благоприятные условия, создавшиеся в результате контрнаступления под Москвой, Ставка ВГК 7 января 1942 года отдала директиву на наступательные операции на более широком фронте. Перед войсками Северо-Западного, Калининского, Западного и Брянского фронтов была поставлена задача завершить разгром группы армий «Центр». Калининскому фронту, нанося главный удар в общем направлении на Сычевку и Вязьму, предстояло разгромить ржевскую группировку врага, овладеть Ржевом, железной и шоссейной дорогами Гжатск — Смоленск и лишить врага основных коммуникаций. Войска Западного фронта должны были нанести удар по противнику в районах Юхнова и Мо-сальска, а затем ударом в направлении Вязьмы во взаимодействии с Калининским фронтом завершить окружение можайско-гжатско-вяземской группировки немцев.
Истребительный авиаполк, к которому я был прикомандирован, продолжал боевую работу в общем направлении на Можайск — Гжатск, активно взаимодействуя с частями 5-й армии генерала Л. А. Говорова. Боевые задания в те дни приходилось выполнять при очень сложной наземной обстановке — порой не было никаких данных о положении войск в районе действий.
В один из таких дней, оставаясь за командира дивизии, я получил приказание срочно явиться в штаб фронта. Едва прибыл в штаб — он находился в деревне Перхушково, — меня тотчас же провели к командующему фронтом генералу армии Г. К. Жукову.