Страница:
16
Я. Митя, о чем ты сейчас думаешь?Митя. О том же, о чем думаете вы. О ней.
Я. Но ты же ничего не знаешь о ней, кроме того, что триста лет назад мы с ней расстались.
Митя. Мы? Мы расстались? Мы?
Я. Не мы, а я! Я расстался с ней. Тебя тогда не было и не могло быть! Кибернетика в те годы была молодой наукой. И многие надеялись, что машины научатся думать, но никто не предполагал, что они будут уметь чувствовать и переживать.
Митя. Я не знаю этого.
Я. Ты и не должен об этом знать. Да и зачем? Но я не могу понять, почему ты тоскуешь по женщине, которую ты ни разу не видел?
Митя. Я тоскую по ней только потому, что тоскуете вы. Я ваш двойник, эмоциональный придаток.
Я. Успокойся, Митя. И ради бога отвлекись. Думай о чем-нибудь другом. Кстати, если тебе не трудно, принеси, пожалуйста, книги.
Митя. Какие?
Я. Те, что доставлены были вчера. Они в соседней комнате.
Митя уходит за книгами.
Я наблюдаю за ним, записываю свои наблюдения.
В свободное от этих занятий время я много читаю.
Мне нужно заполнить промежуток в триста лет, разделяющий настоящее и прошлое, узнать хотя бы схематично и вкратце о всех тех событиях в политической, экономической и культурной жизни человечества, которые случились за все это продолжительное время. Я читаю с жадным, захватывающим интересом.
Я волнуюсь и, конечно, переживаю. И все мои волнения и переживания сразу передаются беззащитному Мите, моему эмоциональному двойнику. Иногда мне кажется, что он не сможет перенести такую сильную нагрузку. Он слишком впечатлителен. Пожалуй, впечатлительнее меня. Конструкторы, создавшие его, были, по-видимому, слишком темпераментные и щедрые люда, они явно перестарались.
Сочетание крайней впечатлительности и нервности с обликом и сущностью вещи (внешне Митя — обычный робот, предмет, механизм, собранный из металлических и пластмассовых частей), это сочетание создает нечто такое, к чему я не могу привыкнуть.
Эмоциональность, а значит и в какой-то мере духовность, как бы пробивается сквозь нечто холодно вещественное, безразлично предметное, чуждое и враждебное всякой субъективности, всякой духовности.
Парадокс? Противоречие? Логическая загадка? Синтез того, что противится слиянию?
Я делаю попытку подробно развить эту мысль, готовясь к выступлению на сессии Академии наук, где будут обсуждаться эксперименты с роботами-новинками, подобными Мите, дискуссировать во всех аспектах: в философско-этическом, техническом, хозяйственном, бытовом. Об этом мне, сообщил Павел, передав привет от президента академии и наилучшие пожелания от председателя Высшего технического совета Земли, Венеры, Марса и всех космических станций. Павел не забыл сказать мне о том, что президент и председатель Технического совета очень интересуются моим мнением и многого ждут от моего публичного выступления.
Я не был настолько наивен, чтобы поверить ему на все сто процентов. Я догадывался, что мудрые и опытные люди хотели отвлечь меня от тревожных дум о судьбе Ольги и ее спутников (пока в солнечной системе о них не было никаких известий). Они хотели также помочь мне забыть о том, что я — организм и материал для изучения дискретных проблем жизни, и напомнить мне о том, что я человек, А человек не может жить, не творя и не действуя.
Не может. И не должен. Я высоко оценил эту заботу о себе, выраженную таким осторожным и деликатным способом. И именно это обстоятельство заставляло меня тщательно готовиться к обсуждению.
Я боялся, что мои идеи могут показаться смешными и невежественными. Как-никак я отстал на несколько столетий, хотя и не по своей вине. Ведь люди всегда готовы простить все, кроме невежества и самоуверенности. Не быть слишком категоричным!
Это я сказал себе в первый же день, когда начал готовиться.
Категоричным был профессор Чемоданов… Я попытался вспомнить этого человека, его лицо, походку, выражение лица и его снисходительную улыбку.
Но странно, в этот раз я не мог восстановить его в памяти, как я ни старался. Чемоданов исчез в потоке времени. Мне удалось вспомнить только его шубу, висевшую отдельно в сторонке, и вахтершу, охранявшую ее.
Не быть слишком категоричным, не быть категоричным, как Чемоданов! Это разумно. Но не значит ли это, что я должен одобрить эксперимент, который внушил мне сомнения?
Вот я и готовился, чтобы дать ответ на этот вопрос.
Я, как уже упоминал об этом, много читал.
Три столетия! Как далеко ушло человечество вперед! Меня прежде всего поразило мастерство изложения. Учебники истории, книги философские и технические, сводки знаний, справочники, монографии были написаны прозрачно, ясно, кратко и выразительно. Мне невольно вспомнились пушкинские строчки из “Путешествия в Арзрум”: “В Ставрополье увидел я на краю неба облака, поразившие мне взоры ровно за девять лет. Они были все те же, все на том же месте. Это снежные вершины Кавказской цепи”.
Энергией страстной мысли и предельной сжатостью фразы эти книги напоминали мне пушкинскую прозу. За каждой книгой, даже учебником, чувствовался автор умный, необыкновенно широко и всесторонне образованный человек, не навязывающий читателю свои мысли, а как бы размышлявший о предмете, его интересовавшем. Он, этот автор (каждый автор), не скрывал своей личной заинтересованности и проблематичности предмета от читателя, а как бы приглашал его вместе с собой принять участие в логическом разгадывании той или иной тайны природы.
Как и триста лет назад, все книги можно было разделить на два рода. Одни пытались ответить на вопрос, что такое окружающий нас мир, другие — на вопрос, не менее значительный и интересный, что такое человек.
Знания об окружающем нас мире за триста лет обогатились несравненно! Солнечную систему люди знали не хуже, чем в XX веке географы нашу казавшуюся тогда еще большой Землю.
Я был нетерпелив и, разумеется (читатель поймет меня), не мог заставить себя следовать очередности исторических событий и фактов. Я стремился заглянуть вперед, узнать самое сокровенное, загадочное и интересное.
Разгадала ли наука физическую сущность гравитации? Да, разгадала, а техника использовала. Узнали ли биохимики и биофизики самое главное о происхождении жизни и овладели ли тайной перехода неживой и косной материи в жизнь? Да, узнали и овладели. Нашли ли смелые исследователи на других мирах жизнь, подобную Нашей, и открыли ли себе подобные и высокоразумные существа? Да, разумеется, нашли и открыли.
Но пока, как это ни удивительно, о самом человеке люди узнали за триста лет гораздо меньше, чем об окружающем мире. Физиологи и философы все еще спорили о том, о чем они спорили в двадцатом веке. Возникало множество проблем, вопросов, которые ждали ответа. Поразительное развитие кибернетики, в результате которого разум, интеллект как бы отделился от личности и проявил самостоятельность, еще более осложнили эту важнейшую из проблем…
Я жил учась, переучиваясь и познавая. В студенческие годы я был знаком с одним молодым северянином, бывшим охотником эвенком, приехавшим из таежного стойбища в большой город и жадно вбиравшим в себя знания. Я был похож на него. Я забыл обо всем, чувствуя в эти часы, как бился пульс вселенной. Иногда, захваченный необыкновенной мыслью или фактом, я вскакивал с места и, возбужденный, ходил из угла в угол своей комнаты.
Как бы завидовали мне мои современники, особенно ученые! И они знали великую радость познания, но они познавали прошлое и настоящее, и только мне, первому из людей, удалось познакомиться с будущим!
Я сел, раскрыл книгу, в которой шла речь об интересующей меня проблеме.
“Человек. Кто он? — задавал вопрос автор. Он спрашивал себя и историю, философию и науку. — Кто же он, человек, ставший хозяином солнечной системы, проникший в глубины Галактики? Чем он отличается от других существ?” На минуту мое “я” как бы слилось с “я” автора этой книги. Спрашивал и он и я, мы спрашивали оба.
“Человек! Кто он?” “Человечество познавало природу, — писал автор, — моделируя ее процессы. Искусство моделирования достигло величайшего мастерства уже в двадцать первом веке… У себя в лабораториях ученые воссоздавали целые миры в миниатюре. Они научились моделировать даже историю, время. Благодаря точному воспроизведению физико-химических условий, существовавших на Земле накануне возникновения жизни, они проникли в ее тайну. Но легко ли было создать модель психических процессов, подобие человеческого мозга? Нет, не легко, но необходимо.
Человеку нужно было взглянуть на себя со стороны, оторваться от всего субъективного, личного, чтобы осуществить это моделирование… Был создан искусственный мозг. Мышление отделилось от человеческой личности, стало безличным, машинным… Помогло ли это человеку увидеть себя со стороны, понять то, что было непонятным и до некоторой степени загадочным? И да и нет. Мышление, отделившись от человека, оставалось ли человечным и человеческим? Не произошла ли дегуманизация мышления? Философы спорили, ученые искали ответа. Не искусствоведы, а физиологи и кибернетики вдруг вспомнили о художнике XVI века Питере Брейгеле-старшем и о его странном видении мира и видении человека. Брейгель видел Человека как бы со стороны, отделившись от человечества… Изображая человека, он не сочувствовал ему, а как бы только удивлялся его странному бытию, словно прибыл на Землю с другой планеты. Дегуманизированное, утилитарное, машинное мышление. Оно развивалось, из утилитарного оно становилось теоретическим. Думающие машины служили познанию. Правда, они думала для человека, а не для себя. Но они умели думать, мыслить… И уже появились легкомысленные теоретики, которые пытались поставить знак равенства между думающими машинами и людьми…”
Я невольно должен был оборвать чтение заинтересовавшей меня книги — вошел Павел Погодин. Он был чем-то взволнован.
— Что случилось, Павел? — спросил я. — Уж не заболел ли маленький Коля?
— Коля здоров, — ответил Павел, — но случилось большое несчастье с Митей. Разве вы не знаете?
— Митя — вещь. Что с ним могло случиться? Утром он был здесь. Но потом я забыл о нем, погрузившись в чтение.
— Митя — вещь? — сказал Павел. — Это большой вопрос! Вещи так не поступают. Митя пытался покончить с собой. Он бросился со скалы в Катунь. Его только что спасли. Но он бредит…
17
Я с детства испытывал острый интерес к необыкновенным и выдающимся людям. Я рано начал коллекционировать книги, которые повествовали о выдающихся личностях, прежде всего ученых, техниках, путешественниках, писателях, политических деятелях. Но вот рядом со мной работал выдающийся и, может быть, даже гениальный человек, и я не сумел оценить его так, как он этого заслуживал.Профессор Обидин, в сущности, ничем не выделялся среди других сотрудников нашего научно-исследовательского института. Свою научно-исследовательскую работу одно время он совмещал с должностью председателя месткома. Кто мог думать, что этот скромный председатель месткома, тративший уйму времени на мелкие хозяйственно-бытовые вопросы, через триста лет займет место рядом с Ньютоном, Дарвином, Циолковским, Эйнштейном, Резерфордом, что его будут называть величайшим из биологов-экспериментаторов, когда-либо живших на Земле. Кто мог предполагать; что имя, труды и слава старшего научного сотрудника Обидина перешагнут через земные и солнечные границы, чтобы установить свой приоритет и на далеких обитаемых планетах Галактики.
Нельзя сказать, что в нашем институте вовсе не ценили талант Обидина. Ценить ценили, но по-своему.
— Посмотрим! — говорили наши скептики. — Может, и оправдаются некоторые его идеи. Но пока…
Пока они все еще находятся в стадии ожиданий и обещаний.
Они говорили “обещаний”, но Обидин никому ничего не обещал. И мне кажется, что это была самая большая его ошибка, если смотреть на дело практически. Наоборот, он спешил вселить во всех уверенность, что реализация его главной идеи лежит где-то далеко в будущем. Оказалось же, что дна была совсем не за горами.
К Обидину относились хорошо и в президиуме Академии наук, но все же, когда стал вопрос о выборе его в члены-корреспонденты, дело почему-то в последний момент затормозилось и прошел не Обидин, как многие предполагали, а неожиданно для всех, и даже, кажется, для самого себя, Чемоданов, только что опубликовавший учебник для вузов. Идеи Обидина кое-кому тогда еще казались сомнительными, а Чемоданов умел постоять за себя, да и учебник его как раз похвалили в прессе за обстоятельность изложения и отсутствие ошибок. Говорили, что репутации Обидина в глазах его коллег повредил один его давний эксперимент, не оправдавший себя при вторичной проверке.
Обидин, кажется, не очень был огорчен. Он был, как я уже упоминал, скромен. Очень скромен. Излишне скромен. Скромен во вред себе. Но скромен, разумеется, не во всем. И он был кое в чем не лишен тщеславия.
Об этом нужно рассказать, чтобы читатель имел полное представление о крайне своеобразном человеке.
Обидин тренировал клетки, приручал их к космическому холоду, к температурам, близким к абсолютному нулю. Но сам он любил тепло, любил уют, любил домашнюю обстановку. И при всем этом, как я впоследствии узнал, Обидин страшно боялся, чтобы про него, не дай бог, не подумали, что он узкий специалист, кабинетный или лабораторный затворник. Может быть, поэтому он ходил зимой на лыжах, героически борясь с одышкой и болью в пояснице.
Может быть, поэтому он осенью купался в Неве, вопреки строжайшему запрещению врача, лечившего его от радикулита. Может быть, для этого он ходил скучать, в филармонию и в Малый оперный театр.
И не по этой ли самой причине он стал ухаживать за Лизой Галкиной, новой нашей лаборанткой?
Он тренировал живые клетки, приручая их к космическому холоду, но заодно он тренировал и себя.
Вряд ли ему доставляла особое удовольствие ходьба на лыжах, когда болела спина и ревматические ноги. Вряд ли его радовало ухаживанье за Лизой. Но однако же он шел на свиданье к ней, как всегда, свежевыбритый, пахнущий дорогими духами.
О чем он мог говорить с Лизой? О погоде? О новой кинокартине, которую видела Лиза, но не видел он? О нейлоновой кофточке, которую Лиза на днях купила в ДЛТ? Неужели он мог так низко ронять свое достоинство, чтобы выслушивать от Лизы ее суждения о сотрудниках и сотрудницах лаборатории, суждения не очень умные, не всегда справедливые и доброжелательные? И для чего? Чтобы сказать самому себе, что ему, Обидину, не чуждо ничто человеческое? А может быть, и в самом деле на старости лет он влюбился в эту румяную, полную женщину, не умевшую даже нарядить со вкусом свое крупное, тяжелое, колыхавшееся на ходу тело?
Интерес к Обидину как к ученому и выдающемуся человеку возрастал с каждым столетием. О нем было написано множество книг, в которых освещались и его личная жизнь и его научная деятельность.
Опубликованы были его переписка и его дневник.
Дневник Обидина чуточку разочаровал меня. Он был слишком сух, в нем было много о деле и мало о себе. Упоминал Обидин в своем дневнике и обо мне. В одном месте было сказано: “нетерпеливый малый”. Так прямо и написано: “нетерпеливый” и при этом выделено курсивом. А в чем, собственно, выражалось мое нетерпение? Об этом умалчивалось. В другом месте было сказано: “нетерпеливый, но любознательный”. Спасибо и за это! Но как действительно понять это несправедливое и не слишком удачное выражение — “нетерпеливый”? Так было сказано про человека, который терпеливо пролежал триста лет, ожидая, когда наука свяжет две разорванные половины его жизни! Современники редко бывают справедливыми, а потомки — точными. Я нашел множество неточностей — и немало грубых ошибок в книгах об Обидине. Даже в этой его биографии, которая вышла в серии “Жизнь замечательных людей”, было немало неточного, вымышленного и не вполне соответствующего действительным фактам.
Например, я не мог читать без усмешки те главы этой предназначенной для широкой публики книги, где рассказывалось об отношениях Обидина и лаборантки Лизы Галкиной. Эти отношения были для чего-то очень опоэтизированы и романтизированы, и Лиза Галкина с этих страниц вставала не совсем похожей на себя. Занятиям Обидина спортом автор тоже придавал слишком большое значение, и, читая эти места книги, можно было подумать, что Всеволод Николаевич был выдающимся рекордсменом, чемпионом лыжного спорта, знаменитым альпинистом и человеком большой физической закалки, когда на самом деле он постоянно болел и часто простужался.
Несколько преувеличенной была оценка философской эрудиции Обидина. Всеволод Николаевич неплохо звал труды Гегеля, Маркса, Энгельса, Ленина, но с античной и средневековой философией был знаком не по первоисточникам, довольно поверхностно он был знаком и с современной ему буржуазной философией, которую он справедливо считал эпигонской, повторяющей мысли Шопенгауэра и Кьеркегора, либо французских и английских позитивистов.
Знатоком истории философии профессор Обидин не был, хотя сам мыслил глубоко и своеобразно. Откуда же взял этот автор, так же как и другие, сведения об увлечении Обидина живописью и особенно картинами Матисса, Шагала и Пикассо? Мне об этом, во всяком случае, было неизвестно, а я Обидина знал в продолжение многих дет.
Была другая неточность, еще более важная.
В одном труда говорилось, что Обидин был непосредственным учеником знаменитого русского ученого профессора Л.И.Бахметьева, открывшего анабиоз у насекомых и млекопитающих, тогда как на самом деде Обидин стал заниматься проблемой анабиоза значительно позже и с Бахметьевым лично знаком не был.
Я выписал все неточности и ошибки, чтобы помочь авторам их исправить.
18
Бедный Митя! Он чуть не лишил себя жизни.Сейчас он лежит в больнице поселка Манжерок, что в трех минутах езды отсюда на машине быстрого движения, лежит под присмотром опытных физиологов, чутких врачей и техников, заботливых кибернетиков.
Как я узнал позже, Митя в своем несчастье был не одинок. Одновременно с ним вышли из строя Женя, Валя, Миша и Владик, экспериментальные “роботы-эмоционалы”, как их называли иногда, желая упростить это новое и сложное явление, приспособить к разговорной бытовой речи. У них было и более строгое научное название, название, более соответствующее их странной сущности, которое я запамятовал. Женя, Валя, Миша, Митя и Владик — одухотворенные, чувствующие, страдающие вещи, проходившие испытания сначала в лаборатории, а потом и в жизни. Сейчас судьбой этих вещей (моя рука неохотно пишет это слово “вещей” — выражение, в сущности, сомнительное и неточно отражающее сложный и загадочный феномен), судьбой вещей, или, точнее, существ, интересовалась вся солнечная система.
Мой потомок Павел Погодин аккуратно и своевременно сообщал мне о состоянии Митиного здоровья.
— Сегодня ему лучше, — сказал он мне примерно через неделю после печального происшествия, — значительно лучше. Он уже не бредит и охотно принимает лекарство.
Павел принес с собой несколько книг.
— Вот почитайте, Павел Дмитриевич, этот роман и это исследование об искусстве. Мне очень хочется знать ваше мнение об этих книгах.
— Почему именно об этих?
Он пропустил мой вопрос мимо ушей. A вместо того чтобы ответить, как-то странно посмотрел на меня и усмехнулся.
Обе книги, которые он оставил мне, я обратил на это внимание сразу, были изданы в разное время. На обложке и той и другой не значились имена авторов, а стояло только название. Должно быть, оба автора пожелали остаться неизвестными, Я начал с романа. Он назывался “Труды и дни Василия Иванова”. Название скорей говорило о любви к точности, чем об изобретательности автора.
По-видимому, автор не гнался за оригинальностью, хотел быть ближе к жизни и своим несколько деловым и суховатым буднично-очерковым названием желал подчеркнуть это свое стремление смотреть на мир трезво, прозаично, а главное — обыденно.
Но как далеко от истины оказалось это мое поспешное и преждевременное суждение! Уже первые фразы захватили меня крайним своеобразием сюжета и оригинальностью стиля.
Я сделал шаг в предложенный моему воображению мир, и двери этого мира сразу же плотно закрылись за мной. Жалел ли я об этом? Искал ли выхода из этого воображаемого мира в тот, в котором я пребывал, пока не прочел это прозаичное и обыденное название? Ничуть. Я был захвачен повествованием. Мое “я” слилось с “я” героя книги Василия Иванова.
Кто же был этот Василий Иванов? Роман отвечал, не сразу, не вдруг. Вас проводили сквозь личное и общественное бытие, сквозь жизнь, наполняя душу пространством и временем, приключениями и событиями. Вас переносили с Земли на Венеру и в окрестности Сатурна, на космические станции, вас заставляли испытать все физические и эмоциональные переживания, связанные опасностями, скитаниями, ошибками и надеждами. Действие развивалось на довольно обширном пространстве Из космоса вы попадали на Землю в жутковатую тишину океанских глубин, в тревожное безмолвие, где над вашей головой смыкались водные массы, как за несколько страниц до того вас окружали горные хребты, леса и поля.
Повествование поражало своим эпическим масштабом. Оно уносило вас и за пределы солнечной системы в далекие миры, а иные из них были населены высокоразумными существами.
Эти страницы романа поражали воображение и чувства. Читатель уже видел мир не глазами человека, а взглядом сверхразумного существа, жителя далекой планеты. Это видение мира, безэмоциональное и странно непривычное, отчуждало все предметы и вещи. Эти бесстрастные главы сменялись главами, полными музыки, лиризма и тревоги. Затем на страницах возникали леса, реки, звон падающей воды, плеск, голос любимой девушки.
Прочитав роман, выйдя из этого удивительного мира причудливых образов, глубоких мыслей и чувств, охваченный волнением, я сказал:
— Да, такое глубокое и своеобразное произведение мог создать только Человек, человек с большой буквы. Оно полно истинной, земной человечности.
Потом, несколько дней спустя, я повторил эти слова на дискуссии в Академии наук, и в зале произошло движение. Председательствующий сказал мне спокойно и ласково:
— Вы ошибаетесь, роман написал не человек.
Наступила пауза. Слова председателя захватили меня врасплох. Мое сознание не в силах было проникнуть в их загадочный смысл.
— А кто же? Кто? Уж не думающая ли машина? — растерянно пробормотал я. — Не механический же робот!
— Не машина! Вы правы. И не человек. А высокоразумное существо, житель далекой планеты Тиомы, поселившийся у нас.
19
Мое сознание человека двадцатого столетия долго не могло свыкнуться с этим парадоксальным фактом. Роман, то есть нечто человеческое, выражающее самую сущность человека, — захватывающее и глубоко психологическое произведение — был создан не человеком, а существом иного мира, жителем другой далекой планеты.В тот же день, когда я узнал, кто автор понравившегося мне романа, я узнал и о том, что он непременно хочет познакомиться и побеседовать со мной. Да, у него есть что мне сказать и о чем меня спросить. Если я не возражаю, спросили сообщившие мне это, встреча произойдет завтра, здесь же, в гостинице, где я остановился, прибыв на заседание Академии наук.
Ночью я почти не сомкнул глаз. Я был необычайно возбужден и с тревогой ждал встречи с тиомцем. Я думал о предстоящей встрече, и мне вспоминались строчки стихотворения одного рафинированного поэта, жившего в XX веке:
Что если Ариост и Тассо,
Обвораживающие нас, —
Чудовища с лазурным мозгом
И чешуей из влажных глаз.
“Несомненно, — думал я, — это высокоразумное существо с далекой планеты Тиома должно выглядеть странно, а может, даже и страшновато с точки зрения наших земных и привычных представлений. Что если этот урод вызовет физиологическую реакцию, которую я не сумею скрыть?”
Как нарочно, куда-то отлучился Павел (кажется, ушел навестить своих приятелей), и не у кого было узнать хотя бы немногое об этом загадочном существе. Гостиницу обслуживали роботы, отвечающие автоматично и быстро только на вопросы утилитарного характера.
Бессонница томила меня, чтобы рассеяться, я снова раскрыл роман, написанный Тиомцем. “Между внутренним миром, — говорил себе автор — и внешностью должно быть единство. Существо с прекрасной душой не может быть физическим уродом, вызывающим физиологическое отвращение. Роман — ведь это отражение внутреннего мира того, кто его писал”. Я снова поддался обаянию этих чудесных фраз, схватывающих самую сущность бытия, передающих внутреннюю музыку жизни и красоту природы.
В этом повествовании было нечто свободное и освобождающее вас, дарящее вам всю вселенную, все радости и краски безграничного времени и пространства, слившегося с пульсирующими словами-мгновениями в один ритм.
Кто же он? Как он выглядит? Час встречи с ним приближался. И мне снова вспомнились строчки стихотворения, написанного триста с лишним лет назад:
Чудовища с лазурным мозгом
И чешуей из влажных глаз.
Я уснул, уже когда начало светать. И мне приснилось это существо. Оно появилось рядом со мной вдруг, внезапно, сначала проскользнув в мое потревоженное сознание, а затем постепенно облекаясь и в пластическую ферму. Сначала я услышал голос беззвучный, как это бывает то сне, слова, сказанные мне игриво и с каким-то непозволительно фамильярным оттенком: