Это было страшное кружение… Пробеги из комнаты в комнату… Хлопанье дверьми… Что оно значило? Было ли способом успокоиться или способом утвердиться, что живая? Живая, потому как движется. Татьяна увидела себя со стороны. Неподвижную, застывшую, временами даже немигающую… Даже страшно стало… Показалась сама себе мертвой.
   «Глупости! – сказала себе сама. – Придет же такое в голову! Мертвая…»
   Но думалось, думалось… Она тогда шла к зеркалу, будто боялась, что однажды не обнаружит своего отражения. Но, слава Богу, обнаруживала. «Как-то я не так живу», – прошептала себе. И женщина в зеркале повторила то же.
   Татьяна тогда еще не работала. Фаина Ивановна по этому поводу поджимала губы. Как это не работать в наше время? Не в деньгах дело, в принципе… Ее муж – кандидат наук, заведует отделом, у него оклад приличный, но она имеет свою ставку в школе и чувствует себя полноценным человеком. Николай же – ответорганизатор в комсомоле, самая хлопотная должность, все время в командировке, что ж это за жизнь у Татьяны – при горшке и манной каше? Фаина Ивановна часами воспитывала Татьяну по телефону. Однажды Татьяна не выдержала и неожиданно для самой себя рванула из аппарата гофрированный шнур. Испытала счастье от тишины и так и жила спокойно и умиротворенно без телефона. Вернулся из командировки Николай, взял оторванную трубку, громко засопел и положил обратно, потому как присоединить ее не умел. Вызвать же мастера посчитал для себя стыдным. Так и жили по старинке, пока не понадобился телефон соседу по площадке, который потом умер, и он присобачил трубку. Но Фаина больше не звонила.
   Жизнь же Татьяны была в это время очень медленной, почти стоячей. Она одевала Лору, давала ей ведро и совок и шла с ней на ВДНХ. Садилась на лавочку и смотрела на людей. Зачем, думала она, этой узбечке полная авоська мыла «Медок»? Представляла себе карту СССР с розовым сапожком Узбекистана. Мысленно забиралась на пик Ленина и пыталась издалека из-под козырька ладони углядеть Аральское море. Воображаемое море обязательно материализовалось здесь, н а а ллеях выставки, в какого-нибудь реального моряка, который в распертой авоське нес пять коробок с коньяком «Кизляр». «Кизляр – так Кизляр, – лениво мечтала она, – это почти дома».
   Если с пика Ленина шагнуть в Аральское море, то еще один шажок и – Каспийское. Встряхнись на каком-нибудь Тюленьем островке и прямо в холодную дельту Терека. Северные ветры приносят туда вечерами запах полыни станицы Раздольской. Что там сейчас делает мама? Строчит на машинке… Ситцевое платье – пять рублей. Штапельное – восемь. Крепдешиновое – десять. А вот идет иностранка черт-те в чем. В мешке. Два шва – слева и справа. За такой фасон мама ничего не взяла бы. Что кому подрубить или там обузить – за это мама не берет. Не мелочится.
   Иностранцы, как ненормальные, всегда сюсюкают над Лоркой. Хорошенькая девочка, хорошенькая девочка, а главное – смелая. Шныряет в разношерстной толпе, как у себя дома. Не боится людей. Татьянаудивляется этому и втайне этим гордится. Она ведь сама толпы боится. Она, деревенщина, и метро не любит. В метро она не может сообразить, где находится, в какой части карты… Купила специальную схему, пальцем провела по линиям, но подземная карта под живой рукой не ожила…
   Дочку растила до одури сонная, заторможенная, не присутствующая в жизни женщина.
   Приезжал из командировок Николай, привозил сувениры. Она нюхала их, гладила, даже лизала и продолжала играть в эту сумасшедшую тихую игру с картой. Например, думала, как лучше всего, в три взмаха крыльев, перелететь от янтарной брошки из Прибалтики к оренбургскому платку. Варила борщ, а была далеко, далеко… Летала за помидорами в Молдавию… Оранжевый такой обломок зуба на самом краю карты…
   Потом приехала в Москву Наталья, жена Вали Кравчука. Валю она сто лет знала. Бедовый был, бедовым остался. Весь как нерв. А Наталью она по их школе не помнила, как обычно не помнят старшие ученики младших. В отличие от Татьяны Наталья в институт поступила, в педагогический, на русский и литературу, год там проучилась, родила, перешла на заочный. Она, конечно, приехала в Москву со всеми документами, хотела оформиться в институте… Именно с приездом Натальи Татьяна вроде ожила. Наталья первая задала ей разные вопросы, которых никто ей никогда не задавал. Она спросила, любит ли она мужа. Спросила, что будет с ними дальше, потом. Татьяна была старшей, старший обязан отвечать.
   И она обстоятельно, все продумав, отвечала. Что про любовь говорить, если она второго уже носит? Наталья засмеялась. Если не будет войны, то все будет с ними хорошо. Жизнь ведь постоянно улучшается. Татьяна понимала, что ответы ее были глупые, но других она тогда не знала. А Наталья металась. У нее ничего не вышло в Москве с институтом. Группа, в которую она попала, с отвращением ее отторгла. За то, что та примитивно любила Есенина и музыку Пахмутовой, душилась «Красной Москвой» и произносила фрикативное «г». Это на русском-то факультете!
   – Наплевать! – сказала Наталья, уходя из института. Как она металась! А у Татьяны был маленький, дел по горло…
   Послушает по телефону Натальины крики, сразу не сообразит, что сказать, а все потом думает, думает…
   – Тань, скажи, Тань! Я ночь не спала… Валька в командировке, луна в окно жарит, я аж взмокла… В конце концов, мы же бабы? Бабы! Наше дело хозяйское? Хозяйское! Мне Валька говорит: – «Я тебя люблю не за образование, а за его отсутствие». Тань!
   И тут вот умер сосед и пришлось сидеть в чужой квартире целую ночь, смотреть на мятущуюся в горе женщину.
   Как говорится, все в масть. Все Натальины вопросы вылезли и ее, Татьянины, глупые ответы тоже. «Что-то не так, – застучало в висках. – Что-то не так».
   Поехала к Наталье – уговаривать ее вернуться в институт. Почему-то именно это показалось важным.
   Первое, что Наталья предложила, – выпить.
   – Давай, – сказала, – за то, что мы подруги и что вместе… И пусть оно, это образование, сгорит!
   То, что вся питейная процедура шла у Натальи споро, ловко, все у нее было под рукой, все мигом возникло, потом только Татьяной осозналось.
   Выпили по рюмочке кагора, Татьяна тут же стала его запивать водой и все не могла запить, пила и пила, а Наталья над ней смеялась и была в этот момент такая хорошенькая, такая живая, что Татьяна ей сказала:
   – Тебе, Наташка, бы в кино. Такого лица, как у тебя, нету…
   – Нету, – ответила Наталья. – Вообще такой, как я, нету… И как ты, нету… Мы все в единственном экземпляре…
   Татьяна махнула рукой: окстись! Единственные. Нашла! Как все…
   Разговора об институте не вышло.
   Потом Татьяна сделала глупость. Решила взять в союзницы Фаину Ивановну. Вспомнила все ее нотации. Та горячо взялась за дело, что она там говорила Наталье, Татьяна точно не знает, но тогда увидела Наталью пьяной по-настоящему. Как той было плохо после этого! Как она мучилась и плакала! Как говорила, что в рот больше не возьмет…
   – Это все зараза Файка! – жаловалась она на другой день Татьяне. – Растравила душу! Образование! Образование! Тань! Скажи, Тань! Я ж в нашем институте первая была, а тут я дура дурой… Тань! Ты слышишь,Тань!
   Валентин Кравчук как-то сказал им обеим, Наталье и
   Татьяне, что есть в одной симпатичной литературной редакции – у него в ней очерк проходил – место заведующей хозяйством. А какое у литературы хозяйство? Бумага да чернила. При нем на пенсию уходила с этого места очень лихая женщина, он со всеми ее «отпевал». Так она, расчувствовавшись, призналась ему, что на этом месте шутя и играючи детей вырастила и сейчас бы ни за что не ушла, если бы мужа не хватил инсульт.
   – Я бы пошла, – сказала вдруг Татьяна, а Наталья засмеялась. Она всегда смеялась, если в чем-то сильно сомневалась.
   Вспоминалось… Вспоминалось… Каждый ее приход к Наталье вызывал у той желание непременно угостить. Придавала этому одно значение – Наталья оказывает ей уважение. Любит. И поговорить охота. Татьяна молчунья, а Наталья после рюмочки заводилась. Сколько рассказывала, в основном, про своего Вальку. И куда ездил, и что видел. Татьяна завидовала: ей Николай ничего не рассказывает, а Наташку же остановить нельзя. Потом выяснилось. Ничего ей Кравчук не рассказывал. Все придумывала Наталья.
   Как-то она пришла к Татьяне без предупреждения. Николай был на каком-то совещании. Явилась почерневшая, на себя не похожая…
   – Выпить есть?
   Одна и выпила бутылку, которую потом обнаружил Зинченко. Не поверил, что была Наталья. Пытал идиотскими словами, а она винилась перед ним, как виноватая:
   – Что ты себе думаешь, Коля? Что? Ну с кем это я пить могла, с кем? Подумай своей головой!
   Сказал жестко, как отрезал:
   – Чтоб ноги этой пьяницы в нашем доме не было, я а Татьяна кинулась защищать Наталью, даже расплакалась.
   – Все, – сказал Николай. – Я сказал – все!
   Ох, и чутье у Натальи! Ничего ей Татьяна об этом не сказала, но она к ним больше – ни ногой. Прибегала в редакцию, в закуток. Худая, как гончая… Шикала молнией на сумке, доставала бутылку.
   – Со свиданьицем!
   Татьяна все еще не верила: «Наташка ж хорошая. Она ж понимает, что пьянка – последнее для женщины дело. Просто у Наташки такой характер, ей чуток надо завестись… Ребеночка бы ей родить второго…»
   Вот с этого и начала при удобном случае. Наталья сидела мрачная. Выслушала и сказала:
   – Зачем? Объясни, зачем? Что хорошего в жизни? Ну объясни что?
   – Господи! – воскликнула Татьяна. – Да ты что? Детки – это ж такая радость…
   – Они ж вырастут, дура! – зло сказала Наталья. – Ты уверена, что им будет хорошо? Что не будет у них горя, когда они проклянут жизнь? И, значит, тебя? Я вот – не уверена!
   – Чем тебе плохо, Наташа? Чем?
   – Тем! – отвечала Наталья и уходила, хлопнув дверью. И все реже, реже стала приходить… Позвонит по телефону, пощебечет, как птичка, Татьяна подумает: а я Бога гневила, все у нее хорошо. Потом поняла, звонила Наталья, только выпив.
   Господи! Сколько она потом думала об этом. Почему именно Наталья, а не она? Или Фаина? Где подстерегла ее беда, в каком таком темном месте? Мучилась от сознания собственной вины, от вопросов, которые обступили, а ответы не пришли. Что такое человек, вот она, например? То, что она сама про себя думает, или то, что думают о ней люди? Конечно, люди! Человек – это то, что о нем думают люди. И нет ему другой цены. Но как же так? Про Наталью все – алкоголичка! Алкоголичка! Разве это в ней главное, разве это не пелена, которая ее покрыла? А что людям до того, что пелена покрыла? Они бегут, торопятся, будут они вникать, что там в тебе внутри!
   У них в деревне все про все знают. Ты только рот открыл, чтоб сказать, а уже ответ получай готовый. Жизнь на виду. И суд скорый. И обсмеют, и обплачут сразу. Может, потому Наталья и не забоялась начинать, что думала, будто на людях, а давно была сама по себе? Они тут все сами по себе, и чем теснее за столом в компании, тем больше они сами по себе. И никому ты не нужен в этом муравейнике, никому ты неинтересен… И хоть стоят на улицах весы, нету тут Варьки, которая крикнет: «А ну, становсь!» И взвесит, как рентгеном просветит, и скажет, как в яблочко попадет. И как без этого жить и выжить? Без того, что люди про тебя скажут, без их суда? А она, подруженька Наташка, сидела на своем седьмом одна, без всех…
   Лучше, чтоб это было со мной, думала Татьяна. Лучше б со мной. Николай бы побил пару раз…
   Вот когда о собственном муже подумалось с благодарностью. Сам пьющий, в женщине он это люто ненавидел. Побил бы, и все. «Господи, что я такое думаю?»

НИКОЛАЙ ЗИНЧЕНКО

   Николай Зинченко вдруг успокоился. Правильно он пришел домой. Дома и стены помогают. Нечего было трусы менять. И Татьяна правильно рядом оказалась. Конечно, его проблемы – не бабьего ума дело, но хорошо, что она тут ходит, дышит, задает идиотские вопросы. Он от всего этого крепчает и умнеет. Хотя ей про это, конечно, знать не надо.
   Значит, так, что мы имеем на сегодняшний день? Перхотного мужика с папкой. Нехорошо, но и не так уж страшно. Потому что – во-первых, во-вторых и в-третьих – государство претензий к нему иметь не может. Играть с государством в игры – себе дороже. Государство у нас самолюбивое. Оно не любит, когда с ним одиночки соревнуются. Надо всегда жить не поперек ему, а строго параллельно. Николай понял это еще мальчишкой, когда спал за шкафом в подвальной комнатке школы. Там располагалось общежитие техничек, которые еще были в школьной смете, и им выделялось жилье при работе. В низкой квадратной комнате стояла большая печь, на которой всегда грелась в цинковых баках вода для мытья полов. Вокруг этой печки они все и гнездились. Он с матерью в выгороженном шкафом углу, тетка Мотя с собакой Кукой спала на положенной на чурбаках двери. Мотя со сна ударяла ногой по шкафу, и он валился на стену, нависая прямо над Николаевой железной кроватью. Историю у них преподавал директор школы по фамилии Брянцев. Он и жил со своей семьей прямо над их комнатой, и они слышали, как двигали по квартире стулья.
   Вечером Колька подносил матери в классы ведра с горячей водой. В школьном пустом коридоре прыгала через скакалочку дочка директора. Однажды Колька услышал, как жена директора выговаривала девочке за то, что она скачет там, где ходит этот мальчик. «От этого мальчика надо держаться подальше. Он тебе не ровня». Колька услышал эти слова так четко, так ясно, как будто их ему вдунули в уши. А ведь он стоял с ведром далеко от директорской жены, сказалось свойство пустого помещения, закон изучаемого по физике резонанса, и девочка со скакалкой, с которой он и словом не обмолвился, навсегда убежала от него в другую сторону.
   Ровня-неровня… Почему-то от этих мыслей сосало под ложечкой и все время хотелось пить. И мать сказала: «У тебя, сынок, видать, изжога… Я щас содой разживусь… Сглотнешь…» И она действительно принесла откуда-то щепотку соды на тетрадном листке и подала ему алюминиевый ковшик с водой. На матери были широкая в сборку юбка и длинная вытянутая кофта, которую мать называла почему-то «баядерка». Эту кофту ей отдала от щедрости жена директора школы. И ему тогда захотелось завыть, но завыла почему-то Кука. И он даже оторопел, так сразу, так точно она вступила, как будто услышала его собственный вой. Пришлось выпить соду и повернуться на бок, лицом к стене.
   – Ага! – сказала мать. – Тебе слегчает… Ты колени сожми…
   Он лежал под упершимся в стену шкафом, который Мотя в очередной раз пнула ногой. Лежал и думал. Тихонечко по-собачьи выла о чем-то своем Кука… Мать дратвой подшивала шитые валенки. Радио пело веселые арии из оперетт:
   Сильва, ты меня не любишь.
   Сильва, ты меня погубишь…
   Какое равенство, думал он. Какое?
   В Москве строили высотные дома. Это тоже сказало радио. Колька представлял тридцать этажей над головой и чувствовал, что задыхается, умирает.
   После седьмого класса он пошел работать на МТС. На другой же день директор школы сказал ему, что теперь он не имеет права жить в школе. Пришлось спать прямо на МТС, на диване в кабинете главного механика. Однажды механик пришел раньше обычного и застал его.
   – Э, парень, – сказал он, – так дело не пойдет! По чужим углам и диванам. Ты выбивайся! Выбивайся! Молодой, здоровый, ищи, ищи! Проявляй инициативу! Иди по общественной линии, обращай на себя внимание…
   Он тогда этого не понял. Он понял это позже, уже в армии. Там вдруг проросли все семена, которые намело в душу. В вожаки Николай пришел не стихийно, не по велению и любви народа, а сознательно. Он спланировал себе жизнь, как другой планирует себе диссертацию. Все шло складно. Он научился выводить в своей автобиографии нищету дотошно и тщательно, как другой дотошно и тщательно натирает до блеска пуговицы. Все шло в дело. Мать – уборщица, отец погиб. По правде, отца у Зинченко не было. Злые языки говаривали, что был им какой-то шалый учитель. Но мало ли что говорят люди? Крупно писалось в анкете о службе в танковых частях, работе в сельском хозяйстве и др. и пр…
   Однажды в обкоме комсомола его схватил за рукав красивый, вроде как знакомый мужчина.
   – Ты не из Раздольской, случаем?
   – Оттуда, – ответил Николай, узнавая в мужчине учителя истории в их школе. Он у него не учился, а слышал о нем много интересного. Был молодой историк человеком компанейским, любил на уроках отвлекаться на вещи посторонние: на что, к примеру, лучше рыба ловится и какая? Кто знает? И какая погода будет, если курица перья в пыли чешет? То-то, бывало, веселый разговор. Но главное, у него был аккордеон. Малиновый с белым. Он растягивал его наискосок груди, нежно надавливая на податливые белоснежно-черные клавиши.
   … Стремим мы полет наших птиц…
   Виктор Иванович работал теперь в обкоме комсомола. Он нежно прижал к себе Зинченко.
   – Помню тебя отлично! Такой бирючок был вихрастый.
   Это было сказано нежно, и Зинченко первый раз в жизни подумал о школе спокойно, легко, без отвращения. Бирючок так бирючок. Виктор Иванович пригласил его к себе домой.
   Дверь открыла химичка по прозвищу Крыса, тоже из их школы, у которой Николай поучиться не успел, а вот помнить – помнил. И помнил плохо. Дело тогда было вечером, опять же в школьном коридоре, когда он, как обычно, принес матери горячую воду. Дочка директора уже была отгорожена от возможного общения с мальчиком из подвала и прыгала где-то в другом месте. Директорша разговаривала с Крысой, и та как-то умильно подхихикивала и всплескивала ручонками ей в лад. Проклятый закон пустого помещения снова сделал свое дело, и Николай услышал:
   – Какой неприятный мальчишка из этой котельной… Директорша приходила к ним в котельную с пустым ведром. Она туда не входила, а оставалась в дверях, и кто-нибудь, Николай или его мать, или Мотя, если не лежала на своей двери, кто-то набирал из бака горячую воду. И всегда истошно, зло лаяла Кука.
   Крыса тогда после слов директорши повернулась и стала смотреть на Николая с откровенным отвращением.
   И вот теперь, через восемь лет, ему открыла дверь эта самая Крыса, и лицо ее излучало такую приветливость и доброжелательность, что Зинченко понял – с ним все в полном порядке и теперь уже навсегда.
   – Я помню вас, Коля, помню! – запрыгала вокруг Крыса. – Ах, как я любила вашу школу, так все в ней было по-доброму, так все было семейно! Помните нашего директора? Он устраивал нам пироги с капустой, и мы пели! Ах, как мы пели! Витя играл, а Люба, жена директора – помните? – запевала.
   – Мне не давали этого пирога, – мрачновато сказал Зинченко.
   – Ну да, ну да, – захихикала Крыса. – Это сейчас годы нас уравняли, а тогда вы были школьником.
   – Бирюк он был, – сказал Виктор Иванович.
   – А я такой и остался, – ответил Зинченко. – Не пою, не танцую, не играю.
   – У нас запоете, затанцуете, заиграете, – уверила его Крыса. – Я вам обещаю.
   «Нет уж, – подумал Зинченко, – со мной у тебя это не выйдет».
   А Виктор Иванович как понял:
   – Не надо ему это. Пусть остается сам собой. Коля, ешь, пей и вообще будь как дома…
   Зацепились они крепко. Была какая-то потребность друг в друге, названивали по телефону, дарили друг другу какие-то мелочи. Однажды Виктор сказал:
   – Я тебя заберу… Нам с тобой хорошо будет работаться. Дом ставим… Жениться бы тебе…
   Нужно рассказать о продуктах.
   О завернутых в холодную холстину свиных и бараньих ногах, к которым в придачу, как довесок, всегда без счету давались смоленые копытца; о розовом, в ладонь толщиной сале или сале, прорезанном полосками сыроватого сырокопченого мяса; об истекающей внутренним жиром бесформенной печенке, которую клали в таз, обсыпая ледяным крошевом; о литровых банках с черной икрой, накрытых по-домашнему листочками тетради; о длинной гирлянде вяленого рыбца, плавящегося жиром, если посмотреть его на солнце; о курах, только что зарезанных курах, еще в перьях, горячих, наскоро связанных лапами; о желтом, как масло, твороге, сложенном запросто в первую попавшуюся наволочку; о винограде, которым перекладывались бутылки с душистым терпким молодым вином; о помидорах, тугих, спелых, сахаристо сверкающих на изломе; о янтарном меде, вальяжно истекающем в подставленный бидон; о гусином паштете, который еще не закрутили в банки, а брали лопаточками и утрамбовывали сколько влезет в ту тару, которая оказывалась под рукой и которая еще поместится в машину. «Хватит, хватит!» – кричали и смеялись. И шла какая-то смешная расплата по третьей – после магазинной и рыночной – «цене себестоимости». Копеечная расплата. Смешная расплата… Но ведомость была, все чин чином… Все это делалось откровенно и весело прямо возле правления, куда они подгребали всей районной бригадой. А то на ферме. Или у председателя колхоза дома, где все «для начальства» лежало во дворе, вповалку, а чье-нибудь дите хворостиной отгоняло от продуктов собак и мух. Бывало и иначе. Продукты набирались в машины постепенно, по мере передвижения от пасеки к маслобойне, от коров к свиньям. «Настоящий харч», «немагазинный». Кого ж им еще угощать, как не тех, кто за него денно и нощно мотается по району и борется за все хорошее против плохого, не щадя живота своего? Ну?
   Так же весело разгружались дома, щедро делились с шофером. Потом звали гостей, сослуживцев, все съедали вместе, все вместе выпивали. Из командировки ведь вернулись, наметелились будь здоров. Погоды плохие, столько всего пропало в поле. Надо будет вытащить кого-нибудь на бюро. Врезать! Тут же решали застольем – кого…
   – Ребята! Не надо про дела! – взвизгивала Крыса. – Попоем!
   И она торжественно, на вытянутых руках выносила из спальни аккордеон. Виктор брал его нежно и всегда, всегда чуть прикасался к нему губами. Вот это его трепетное движение особенно трогало еще не привыкшую к шумной компании Татьяну. Оно волновало в ней детское воспоминание. Так прикасалась к спине дитяти ее бабка-покойница, которую испокон звали на хуторе на первое купание младенца. Приговаривая, пришептывая, плескала бабаня водичку на пеленку, оборачивающую замершего то ли от восторга, то ли от испуга дитя. На ноженьки, на рученьки, на головушку, на пупочек… А в самом конце ритуала она разворачивала ребенка и, положив его животиком на левую руку, то ли целовала ему спинку, то ли просто прикасалась к ней, осеняя одновременно младенца крестным знамением. Потому, когда Виктор Иванович тихонько пригибался к инструменту и чуть касался его губами, Таня видела именно это.
   Странное воспоминание для такого случая, если подумать. Но вольны ли мы в наших мыслях?.. Приходят не к месту, уходят, когда хотят. Татьяна привыкла к этому. Виктор Иванович – не бабка-покойница, но, может, что-то общее в них было? Скажем, трепетность в исполнении миссии… Заиграть так, чтоб песня, которая уже была у каждого из них в горле и только ждала знака, выплеснулась наконец наружу. Высоко! Звонко.
   Мы с железным конем
   Все поля обойдем…
   Виктора Ивановича пригласили в Москву, а он уговорил кого-то там взять и перспективного Зинченко. Мужчины уехали раньше, а женщины ждали московскую квартиру. Крыса опекала беременную Татьяну, рассказывала ей о том, как сама рожала, успокаивала, учила движениям, которые помогут во время родов. Татьяна слушала вежливо, на желание Крысы «дружить» отвечала осторожно, научилась не открывать дверь, если знала точно, что это Крыса прибежала со своего этажа. В конце концов та отсохла. Между женщинами контакта не получилось. Николай знал про это, но значения не придавал. Бабы… Ну их…

ВИКТОР ИВАНОВИЧ

   – На дачу, – сказал Виктор Иванович шоферу.
   – Не понял, – ответил тоги развернулся так, что Виктор Иванович подумал: шофер все знает. Он знает, что его непременно надо привезти на работу, и готов даже не подчиниться ему сейчас. Потому что есть приказ, который выше. Что, в сущности, такое – наши шоферы?
   – На дачу, – мягко повторил Виктор Иванович.
   – Есть, – ответил тот. И засмеялся. – Уважаю динамический стереотип. Он всегда на страже… Вот я и букса-нул…
   Виктор Иванович промолчал. Он думал о том, что будет, когда к нему придут «посланники», а его не окажется на месте. Тоже ведь сломается у них стереотип. У одного за другим. Трах-тара-рах по стереотипу! И надо будет им что-то придумывать, весь конец недели он им попутает.
   Почему вдруг понадобилось отправлять его на пенсию? Он видел на просмотре этот фильм… Как его? Ульянова там отправляют на пенсию, и он дуреет на глазах, потому что не знает, как же… И Виктор Иванович не знает, что это такое – жизнь без работы. Куда ж его девать – время? Но не в этом дело… Зачем? Почему? Кому ж это приглянулось его кресло? Кого это выдвигают или понижают? Узнать это – значит, узнать все. Если игра идет сверху вниз, то тут ему не бодаться. А вот если снизу вверх, то можно и перекрыть кислород.
   Вот это тот самый случай, когда говорят: чем выше заберешься, тем больнее падаешь. Но он же не сам вверх рвался! Сроду ни на чьи плечи там, а то и голову не становился. Он любил про это говорить сыну. «Я, Игореша, удила не грыз… В мыле сроду не был… Но дело свое всегда делал старательно». Уже десять лет замминистра. Федерацию знает как свои пять пальцев… Новые вузы – это его дело. Ездил и смотрел, и по стенкам кулаком стучал, проверяя крепость зданий. Он всегда был «вникающий» начальник. И Колю Зинченко этому же учил, когда забрал к себе… «Интеллигенция – ранимая природа. С ней надо лаской… Профессура это особенно любит… Не жалей для нее хорошего слова…»
   Бычок Зинченко только ухмылялся: ну, ну…