«Я вас запер. Приду завтра. Обязательно поешьте. Продукты в холодильнике. Отдыхайте и расслабьтесь».
   Было три часа ночи. Елена открыла холодильник — в нем было все. На столе стояла бутылка коньяка.
   "Наверное, так надо, — подумала она. — Чтоб сначала все было хорошо, потом все плохо, а потом неизвестно как, чтоб суметь определить, что это такое, согласно опыту. У меня опыт плохой жизни. Я не верю этим продуктам. Они слишком дороги для меня, чтоб я их признала за свои. И тот человек по имени Павел, который любил меня прошлой ночью, а я думала, что уже не способна отвечать на это, а получилось — сама пошла, первая… Так вот это, наверное, тоже не мое.
   Правильно я не любила Ремарка. А мама моя — дура старая… Ну если у меня нет этой легкости жизни и радости, откуда взяться этому у нее? Из одного ведь теста слеплены. Правда, Ремарка она любила…"
   Мысли не заводили Елену. Она была спокойна, она была как бы извне ситуации, и ей даже нравилось это состояние отстраненности.
   "Он меня запер, чтобы я не уехала на дачу. Умно.
   Оставил с продуктами и коньяком. Чтоб не сдохла". Почему-то по-детски радостно было представить, что у нее случится сердечный приступ и она умрет без помощи. И как дорогая мамочка будет рвать на себе волосы и изгонит этого типа. Но мысль, побыв секундно радостной, тут же увяла. И правильно сделала.
   Елена включила чайник и подошла к окну. Была абсолютная чернота ночи, без светящихся окон домов, без фонарей, без стреляющих лучей автомобильных фар. Ей говорили при обмене обо всем об этом как о преимуществе. Сейчас же она почувствовала другое — ей нужны признаки близкой человеческой жизни, без них возвращаются смятение и страх. Она резко отошла от окна и включила свет во всей квартире. «Так-то лучше, — сказала она себе, наливая чай. — Сколько он мне добавлял коньяку?»
   Она пила чай с его бисквитом. Была какая-то не правильность в этой внешне заурядной ситуации. Нет, она была не в том, что женщина пьет чай среди ночи и заперта в собственной квартире, а в том, что бисквит был нежен, а чай вкусен. А по всем параметрам в Елениной истории должны были присутствовать другие родовые там или видовые признаки. Чаю полагалось быть горьким, а бисквит должен быть черств. Странно, но думалось именно об этом. Она теперь не уснет, надо думать о матери, попавшей в ловушку. Ведь нельзя же всерьез принять все, что сказал этот тип. «Еще он забил мой холодильник».
   Это тоже была разрушающе не правильная мысль. Ведь если разобраться, зачем ему, молодому и здоровому, — немолодая и не очень здоровая женщина с психопаткой-дочерью (а как еще он о ней может подумать?) и с неангелом-внучкой? К тому же он говорит, что у него есть квартира… Тогда во всем нет логики…
   Она пошла и легла навзничь, и услышала стук электрички, и увидела уже светлеющее небо, и звук отъехавшей машины, она приготовилась лежать долго и недвижно, жалея глупую и старую мать, но уснула быстро и незаметно.
   Ей снилась любовь.
   …Ее собственные руки, в которых не было напряга, а была нежность и слабость… Они пульсировали в самых кончиках пальцев, и их сладость слизывали губы мужчины с плоским твердым животом… Ей было интересно пространство этого живота, и она прижималась к нему… Ее тело подчинялось и гнулось, как она хотела. Оно было умнее ее… Оно быстрее соображало и настигало мужчину в самое время совпадения с ним… Она целовала близкое к губам тело — мужчины? свое? — удивляясь легкости собственного. Голова мужчины покоилась у нее на груди, и она нюхала его волосы, потрясаясь, что он как бы ее, этот запах, по великому закону родства, совпадения частот и колебаний. И она целовала эту голову, эти волосы, ее руки жадно ощупывали спину, ища свое во всем его.
   Пальцы узнавали ложбинки и бугры, пальцам было до всего, пальцы, как разведчики, шли впереди тела, подрагивающего от нетерпения. «Боже! — думала она во сне. — Я не знала, что так бывает!»
   Но, оказывается, она думала об этом уже наяву, ощутив одиночество постели и вспомнив, что он так и не пришел и у нее нет о нем опознавательных знаков — Павел и Склиф. И все.
   «Надо ехать в больницу, — сказала Елена. — Надо ехать, и все». Она вскочила на ноги и тут же села: она заперта, и у нее проблемы с матерью.
   «Проклятье! — закричала внутри себя Елена. — Как нарочно».
   Через какое-то время она поняла, что спятит от раздвоенности своих мыслей и чувств. От желания искать и невозможности это сделать, от стремления ехать на дачу и одновременно нехотения туда ехать, от острого, нестерпимого желания той ночи и страха, что этого может не быть никогда. «Тогда я пришла к нему сама, но у меня нет ни одного, ни малейшего доказательства, что ему это надо так же, как и мне».
   Елена перебирала в памяти все, что было вчерашним утром. Как она увидела пачку печенья в рюкзаке, как ее собственные утренние лживые руки выставили на стол одну чашку, как она металась под душем и умные ее ноги все норовили перешагнуть бортик, но она силой возвращала их (проклятая дрессировщица тела!) и дождалась чашечки донышком вверх. «Меня зовут Павел», — сказал он. А ее зубы, знавшие крошево его зубов, «сделали замок», скажите, какие стойкие революционеры: слова доброго не нашли и не сказали. Вышла к нему вся в характере, как в броне, получается, отреклась от себя, ночной. А его уже не было…
   Расчесав себя до крови, уже совсем легко было перейти к матери, дуре, старой идиотке, которой не стыдно внучки, вот у Алки смеху будет, девчонка ведь в возрасте остроколючем. Слава Богу, что у нее пока еще и никого, и ничего. Хотя не поручишься за завтра, у них порода ранорожалых: мать ее родила в девятнадцать, она Алку тоже до двадцати. Это, конечно, не так уж и рано, но Алке всего пятнадцать, года три у них есть, если, конечно, бабушка не подаст дурного примера. Вот уж не знаешь, с какой стороны грянет.
   Где же эта сволочь Кулаков! Куликов? Как его там?
   Она, Елена, поломает эту историю на корню, тут и думать нечего. Она скажет матери, что она о ней думает.
   Она будет беспощадной — она поднесет к ее лицу зеркало и скажет: «Посмотри! Посмотри внимательней!»
 
   — Господи! Что с тобой? — закричала Мария Петровна, увидев на пороге Алку.
   — А что со мной? — холодно ответила та и посмотрела на висящее в простенке старое и мутное зеркало.
   Некрасивое лицо было как бы перечеркнуто ненавистью. В общем-то многовато для одного лица. Алка замерла, испытав сразу и горе, и полное отчаяние. На секунду забылось все и существовало только это плохое. лицо. Лицо, которое нельзя полюбить.
   — Что с тобой? — повторила Мария Петровна, и Алка уловила в ее тоне ужас, который подтверждал безнадежность ее лица. С такими лицами идут в автоматчики, в наемники, этому лицу место за пределами жизни и любви, его место в пределах смерти и ненависти.
   Так безжалостно подумала о себе Алка, даже удивляясь холодному свойству формулировать.
   — Уйду к чеченам! — сказала Алка.
   — Господи! — воскликнула Мария Петровна.
   — А лучше к нашим. Наши злее, — продолжала Алка как бы реестр возможностей лица. — Скажи, бабуля, тебе в пятнадцать лет хотелось убивать?
   — Пятнадцать лет мне было в пятьдесят шестом, я узнала, что моего отца забили сапогами в органах. Мне хотелось убить тех, кто его убил, но моя мама сказала, что тогда не случится конца, что потом придут другие пятнадцатилетние уже по мою душу, и мы будем убивать, убивать, пока нас не убьет наша собственная ненависть.
   Мне тогда стало так страшно, что с тех пор я не позволяю себе таких мыслей.
   — Я позволяю, — сказала Алка. — Мне пятнадцать, и я готова.
   — Деточка! — закричала Мария Петровна и прижала к себе Алку. — Я не знаю, что у тебя случилось… Но поверь… Христом Богом прошу, поверь… Это не выход.
   Это тупик. И еще поверь, в пятнадцать лет нет такого зла и горя, которое можно не пережить. Скажи, кто тебя обидел? Кто?
   В бабушкиных руках было тепло и пахло бабушкой. У нее всегда хорошие духи, лучше, чем у мамы. Правда, странно, но от бабушки чуть-чуть пахнет табаком. Наверное, ее обкурили в очереди, хотя запах табака как бы глубокий, он там, где и духи, и бабушкина кожа, которую в детстве очень любила разглядывать маленькая Аллочка. На теле бабушки много рыжих пятнышек.
   Аллочка считает их пальчиком, а бабушка смеется: «Все равно просчитаешься, я у тебя из конопатых самая конопатая».
   — От тебя пахнет мужчиной, — сказала Алка, отстраняясь.
   И бабушка как отпрыгнула, что ни о чем другом, как о том, что Алка попала в точку, свидетельствовать не могло.
   И если бы не сознание своей полной ничтожности, которое, конечно, легчает на бабушкиной груди, но совсем пройти не может, Алка бы затормозила на моменте «отпрыгивающей» бабушки, но победило свое, личное. Примешавшиеся к жизни лишние запахи она из головы вон, она думает сейчас и чувствует другое.
   — Я тут встретила одного типа, — сказала она бабушке. — Такое ничтожество… Мы с Мишкой застукали его на речке. Он там кувыркался с девицей… Я ему сказала пару ласковых на тему, где и когда что можно… Он пихнул меня в воду…
   — А я-то думала невесть что. — Мария Петровна вздохнула с облегчением. — Ну что ты, деточка, не знаешь нынешнюю молодежь? Им не объяснили, дорогая, что хорошо, что дурно. Потому что те, кому объяснять, сами этого не знают. Не вмешивайся. Это хорошо, что просто пихнул в воду. Мог и ножом пырнуть.
   Чувство не правды как спасение. Да, так и было. Она, хорошая девочка, увидела плохое и кинулась ему наперерез, а плохое спихнуло ее в воду. На лжи легко покачиваться туда-сюда, туда-сюда, пока не возникает отвратительное чувство стыда. Вот ведь! Он, стыд, никуда не перекладывается, он абсолютен в своей независимости, он совершенен направленностью своего удара, из стыда нельзя выйти, он над тобой, под тобой, он в тебе, и он беспощаден. И он, вопреки выражению, что стыд не дым и глаза не выест, все-таки выедает глаза, во всяком случае, Алкины глаза резало и щипало.
   — У тебя красные глаза. Промой их чаем.
   Очень плохая в реке вода, в ней столько гадости.
   Алка покорно промыла глаза. Бабушка поставила на огонь кастрюлю с водой.
   — Я тебя искупаю. От греха подальше.
   Алка свернулась калачиком в гамаке, ожидая «большой бани».
   «Оказывается, я некрасивая, — думала она. — Просто не было случая это узнать. Человек ведь привыкает к своему лицу за всю жизнь. Он даже его полюбляет. Куда ж денешься? Свое, — грустно думает Алка. — И все привы, кают тоже. Когда долго смотришь, видишь не то, что видишь… Получается, никто не знает правду о своей внешности. Люди, того не ведая, просто договариваются считать этого красивым, а того — не очень. А потом вдруг кто-то посмотрит незамыленным глазом, и все».
   Вот и у нее. С корточек встала некрасивая девочка. У него это было написано налиде — некрасивая девочка.
   Алку даже в жар бросило. Она хамить стала, потому что защищалась от его презрения к ней.
   У Алки получилась складненькая теория. Это ничего, что она не имела никакого отношения к случившемуся. Она придумывала историю про виноватого. «Он меня довел». Такой была окончательная формула, когда голая Алка села в цинковое холодное корыто, а Мария Петровна стала поливать ее из ковшика. Бабушка смотрела на согбенную спину внучки, на проступившие косточки позвоночника, на тонкие руки, что копошились в воде, на кучерявое лоно, которое уже не вызывало оглушительного протеста у Марии Петровны, а вызывало нежность к возросшей и расцветшей плоти, которая все больше и больше будет давать о себе знать, вот и сегодня наверняка было что-то не то, что наплела девочка. Не от падения в воду потеряла лицо Аллочка, уж сколько раз они с Еленой бросали ее в воду. Что-то у нее случилось женское… От чего бедняжечке захотелось пострелять… Ей задели женское самолюбие, а может, и того проще… Аллочка могла и влюбиться без взаимности. С чего бы ей так сразу, так мгновенно унюхать мужской дух от Марии Петровны. Девочка вся раскрылась и все чувствует.
 
   Алка сидела на крылечке, завернувшись в махровое полотенце. Из-за кустов бузины за ней наблюдал с поваленного дерева Мишка. Каждый из них думал друг о друге, и это были странные думы. Встреться думы в тонких пределах, узнали бы друг друга? Или прошли бы (проплыли, пролетели, сверкнули) мимо?
   Вот топкое болото Алкиных размышлизмов. «Чего он всю жизнь вяжется? Сам никакой и выбрал что похуже?»
   Нет, правда! Она видела себя в зеркале… А оно у них не кривое… Наоборот, мутноватое, может и польстить. Так чего к такой «вязаться»?
   Ей не льстит Мишкина преданность. Наоборот, она подтверждает ее уродство. Корявый тянется к корявой.
   Алка перебирает в памяти красивых парней. Ни один…
   Ее ни разу не хватали на улице за руку. «Девочка! Не хотите ли сниматься в кино?» Ей еще никто и никогда не дарил цветов. У нее нет любовных записок. Предел ее успеха — эта затрюханная Мамонтовка и почтение местных «сырых сапог». То есть Мишки. У которого ни роста, ни плеч, одни лопатки и обгрызенные ногти. Он чавкает, когда пьет воду. От него почему-то пахнет побелкой. Бабушка тут белила прихожую, и Алка просто ошалела: в даче пахло Мишкой. Если она выйдет за него замуж, то на свет появятся шмакодявки. Такая порода — маленьких и никаких. Если он до нее дотронется — Мишка, — она ударит его ногой в то место, которое отвечает за продолжение рода. Отвратительное, между прочим, место. Однажды на пляже она смотрела ему туда, не специально, конечно: просто он так сидел, а она так лежала рядом. Там было серо и тускло, а светлый коридор паха выглядел стыдно. Мишка аж подпрыгнул, когда заметил, куда она смотрит, она же только печально вздохнула. Ей это не надо. А когда этот на берегу встал во весь рост и щелкнул плавками, ее просто ошпарило кипятком, она почувствовала, как вся обмякла. У нее тогда в стоячем положении стали разворачиваться колени, и их просто силой надо было сводить и переплетать, потому что черт знает что! И ей тогда было все равно, какие будут дети. Ей важно было, чтоб он бросил свою деваху и подошел к ней и положил на нее руку. Все равно куда.
   Куда угодно. И она бы рухнула навзничь, потому что ничего другого она не хочет и не может. Она, уродка из уродок, мечтает перед ним рухнуть и чтоб он своей рукой водил по кромочке ее трусиков.
   У Алки так заколотилось сердце и такое острое желание спазмом, судорогой прошло по телу, что упало махровое полотенце, и она осталась скрюченная и голая.
   У Мишки же просто лопнули глаза, когда он это увидел. И первое, что он сделал, он упал с поваленного дерева. Теперь он лежал на траве, вжимаясь в траву и землю, и они безропотно приняли его горячее мучительное семя, а он продолжал лежать, потеряв себя, и уже неслышными шагами к нему подошел стыд, который все крутился и крутился возле Алки, ища просвет, чтоб проникнуть и внедриться в нее, но не нашел просвета, а нашел лежащего на земле мальчика, вполне беззащитного и готового к угрызениям и мукам.
   Мишка покидал дачу задами, и на душе у него было муторно.
   Бабушка подняла полотенце и накрыла Алку.
   — Простынешь, — сказала она. И ни слова про то, что Алка сидела голая. Мария Петровна каким-то …надцатым чувством понимала девочку. «Пришло, — думала она. — Пришло». Когда подрастала Елена, никаких подобных вопросов не возникало. Она следила, чтоб дочь много плавала, бегала, она верила в великую силу физкультуры, побеждающую плоть. Когда она нашли у дочери «Камасутру», она просто высмеяла девчонку (хотя хотелось убить), объясняя Елене, какое «она ничтожество, если позволяет себе интересоваться этим».
   — Придет время, — жестко говорила Мария Петровна, — придет в жизнь муж, и это будет естественно и опрятно.
   И Елена, рыдая, кинулась матери на грудь, винясь в собственной порочности и грязи. И Мария Петровна просто диву давалась, как это другие не могут просто и доступно объяснить детям очевидные вещи. Ей казалось, что она умела.
   Теперь же Марии Петровне было стыдно за себя ту, которая ничего не умела, которая перешибла своим авторитетом попытку дочери понять тайную, объявленную греховной жизнь тела, ну и чего добилась? Елена завязала себя в такой узел, что развязать его не смог ни брак, ни этот ее мужчина, муж… Но тут Мария Петровна сама себя одернула, потому что помнила, как, путаясь в словах, ее целомудренная дочь пыталась ей что-то объяснить или что-то спросить, а она ей ответила: «Я не умею говорить на эти темы. Мне бы в голову не пришло спрашивать подобное у своей мамы».
   Они передавали из поколения в поколение и незнание, и неумение, и главное — отчаяние от того, что что-то было не так, что тело оставалось скрюченным, что удовлетворение было каким-то неполным, незавершенным от постоянного спазма недолюбви. В ее поколении, да и в поколении дочери вырастали фибромы, миомы, кисты, так ей объяснил один хирург, у которого она брала интервью. «У шлюх, — сказал ей он, прооперировавший не одну сотню женщин, — такого не бывает». Она ему сказала: «Да ну вас! А монашки? А молодые вдовы, которые так и не вышли замуж?» — «Другoe дело. Это образ жизни, который ты принимаешь душой. Но когда тебя просто недое…» Он не выругался, он — именно так и сказал, как будто это термин, и она тогда остро поняла: действительно термин. И про меня он тоже.
   Она уже вдовела, по-идиотски блюдя покойника как живого. Ей было легко это делать, легко при неживом играть живого — плоти не было никогда. После хирурга она перестала говорить о «папочке, который сказал». А еще позже она поняла: жизнь обделила ее этим. Обидно. Досадно. Но ничего не изменить. Пока однажды она не пришла с бумажками к одному чиновнику. И не получила и подпись, и все то, что ей задолжала судьба. Она стала другой, совсем другой и, будучи такой, не смела прикрикнуть на внучку, что та расселась на крылечке голой, она понимала, что девочка не заметила этого, что она далеко в себе и что это расстояние в себя подлиннее и поизвилистее всякого другого. Это дорога через пропасти и водопады.
   Мишка переоделся и подошел к даче уже не со стороны бузины, а по дорожке, как ходят люди, а не соглядатаи. Алка в халатике сидела на своих старых детских качелях. Это ее приближало к Мишке, такой он ее увидел, когда был первоклассником и приходил сюда, «к москвичам», посмотреть, какие они, те, что приезжают сюда на лето и сметают все в магазинах, те, что несут из леса охапки дурных цветов, ездят на велосипедах не для удовольствия или по необходимости, а для здоровья и сбрасывания веса. Алка так сейчас была похожа на себя семилетнюю, что у Мишки почему-то защипало в носу, но сказал он наоборотное:
   — А в песочек не хочешь? Я тебе совочек дам.
   — Хочу, — ответила Алка. — Хочу назад, в еще раньше. Когда я еще ничего не понимала…
   — Можно подумать, ты сейчас много понимаешь. — Мишка даже растерялся, что сказал почти дерзость, Алка и прогнать может, она девчонка крутая, но Алка просто посмотрела на него даже как бы с интересом: что это, мол, за говорящее?
   — А та девчонка, что попала в катастрофу, — я тебе рассказывал, — сказал Мишка, — умерла. Отец ездил в управление, ему сказали.
   — Повезло, — ответила Алка.
   — Чего? — не понял Мишка.
   — Того! — сказала Алка. — Объясняла же только что…
   Хочу в непонимание. Чтоб не ощущать. Не чувствовать.
   Что там еще есть в человеке? Хочу полного превращения в ничего. Что это, по-твоему? По-моему, это то, что обломилось той девчонке. Жаль, что нельзя поменяться с ней жизнью на смерть.
   — Дура! — закричал Мишка. — Дура!
   Он подбежал к качелям и стал бить их ногами, он норовил попасть и в Алку, и той пришлось оттянуть веревки назад, они забыли, выросшие, что качелям сто лет, что столбики вкапывал еще Алкин дедушка… Одним словом, столб, которому больше всего досталось от Мишкиного гнева, накренился, и железная труба, лежавшая поверху, стала падать прямехонько на Алку, которая запуталась в стропах и тоже падала на землю. Они закричали все втроем — Алка, Мишка и Мария Петровна, вышедшая на крик.
   Мишка бросился наперерез трубе, пытаясь ее оттолкнуть, он сумел ее задеть, и острый ее конец только чиркнул по Алкиному лбу и тяжело плюхнул рядом с виском.
   Из трубы на нее пахнуло сыростью и вечностью, и Алка, видимо, испугавшись вечности, потеряла сознание. Мария Петровна вытаскивала из строп внучку, одновременно отталкивая Мишку, который делал то же самое.
   Она очухалась быстро, значительно быстрее, чем ее спасатели. Она просто выпрыгнула из их рук, когда они ее несли на террасу, но тут же упала от собственной стремительности, из чего Мария Петровна сделала категорический вывод: у Алки сотрясение мозга и ее надо немедленно везти в больницу.
   — Я просто споткнулась! — кричала она. — У меня все в порядке. Только шишка!
   Но Мария Петровна сказала, что пойдет на почту кое-кому позвонить, и думать нечего — Алке нужен врач. Уходя, Мария Петровна сказала Мишке:
   — Если ты ее тронешь хотя бы пальцем…
   — Я? Ее трону? Зачем я ее буду трогать? Зачем она мне нужна? — Он бы себя не узнал, увидь со стороны. — Да пошла она на фиг! Чтоб я ее трогал! — И он уже стал уходить, когда Мария Петровна схватила его за руку.
   — Нет уж, — сказала она. — Меня дождись и смажь ей лоб зеленкой. Все!
   Она уходила стремительно, и они оба смотрели ей вслед. Надо же было куда-то смотреть. А потом Мишка пошел за зеленкой: он знал, где у них аптечная полочка.
   Мария Петровна звонила и звонила Кулачеву, но телефон его не отвечал. «Вот так!» — сказала она себе, но что значили эти слова, она вряд ли могла бы объяснить.
   Почему-то вспомнился муж, у которого было бесценное свойство быть рядом, когда нужен. Он бы все бросил и уже ехал бы… Он бы на перекладных… Буколическое время, когда ездили такси, добродушные леваки, когда можно было без страха остановить любой транспорт, вплоть до какого-нибудь специального. Сейчас же ей нужна машина, а значит, только Кулачев. У нее с собой просто нет таких денег, чтобы вступить в разговор с каким-нибудь машиновладельцем.
   «Где же он? — думала она. — Где?»
 
   Елена отупела от мыслей. Еще бы были разнообразные, а то — гонки по вертикальной стене, миг, и снова почти на том же месте мысли…
   «Надо ехать в Склиф… Надо ехать в Склиф…» Когда в дверях зазвякал ключ, было ощущение, что ехать уже никуда не надо, что она уже съездила и не нашла никого, так как даже спросить толком не знала, кого и как, съездила и вернулась, а теперь сидит, отупев от мыслей. Мысленные деяния взамен физических, как правило, куда травматичнее. Может, именно поэтому так многие минуют этот «этап мозгования»? Берегут себя?
   Зато полно вокруг неосмысленных дел и свершений, от которых одни гомункулюсы.
   «Какой же он свежий!» — подумала о Кулачеве Елена.
   — Я подумала о вас, что вы свежий, — сказала она вслух. — В сущности, определение о человеке двусмысленное. Не правда ли?
   — Ну да, — засмеялся Кулачев, — это как-то больше о рыбе… Как почивали?
   — Сколько я вам должна за продукты? — спросила Елена.
   — О Господи! — воскликнул он. — Это моя плата за агрессию. Как вам не стыдно!
   — Не стыдно! — ответила Елена, думая о том, что он сейчас назовет сумму, она, конечно, отдаст и останется ни с чем. Продукты куплены дорогие, у нее на такой товар руки не поднимаются, у нее столько трат с чертовым обменом-переездом. Одним словом, ее охватила паника, а кто виноват, сама вылезла с идиотским вопросом.
   А он как понял: протянул ключи и сказал мягко:
   — Да ладно вам… Я не ахти что, но все-таки чуть лучше, чем вам кажется. Не наговаривайте маме лишнего. Я ее в обиду не дам… Собственно, будем считать, что познакомились…
   — Скажите, — сказала вдруг Елена, — вы меня не, отвезете в Склиф? Там лежит одна девочка из автокатастрофы.
   — Поедемте…
   Она что-то напялила на себя, схватила сумочку. Он наблюдал за ее какими-то неженскими сборами, впрочем, какими другими могут быть сборы на автокатастрофу? Интересно, когда это случилось, если она была заперта? Странная женщина с сошедшими с рельс эмоциями. Женщина, потерянная мужчиной, который унес с собой все, оставив ей несоразмерно одинокое одиночество. И все-таки могла бы хоть что-то сделать с волосами.
   Никогда и ни у кого он не видел таких уныло обвисших волос.
 
   Именно в этот момент Мария Петровна дозванивалась Кулачеву, чтоб тот отвез ее с внучкой в Склиф, тогда как он ехал туда же с ее собственной дочерью.
   По дороге Елена сказала, что не знает ни имени, ни фамилии девочки. Она знает только имя отца и просто надеется на случай, что увидит его там.
   — Найдем, — уверенно сказал Кулачев, и Елену охватило чувство покоя и благодарности. Этот найдет. И поможет, если что… «Свежий мужчина».
   В больнице Кулачев пошел к справочному, а она осталась стоять, уже понимая, что в этой суете найти Павла будет не так просто. Она увидела, что Кулачев возвращается, и сказала:
   — Ее отец спал здесь на полу в приемном покое.
   — Вы знаете, сколько за последние дни было катастроф? Или хотя бы место, где это случилось?
   — Я не знаю ничего, — сказала она.
   — Прошлой ночью у них умерла одна девушка, которая три дня была в реанимации. Я хочу думать, что это не ваша девушка.
   — Не моя, — твердо ответила Елена. — Моя не должна умереть.
   — Уже легче. Подождите меня тут, я попробую другой путь. — Он ушел, а она осталась у широкого окна и стала смотреть на машины. Вот одна подошла совсем близко, из нее выскочил человек и пошел куда-то в сторону, заполошенный такой мужчина.
   Она поняла, что других тут нет, в этом месте горя, и ей даже стало неловко, что она как бы по другому поводу, что она ищет здесь совсем не то, что остальные. «Надо сматываться! — сказала она себе. — Даже если мы его найдем, что я ему скажу?»