Мария Петровна глазам своим не поверила, когда дверь ей открыла Алка.
   — Новые дела, — сказала она сурово.
   — Между прочим, — в тон ответила Алка, — я у себя дома.
   — Где мама? — заозиралась бабушка.
   — Спит. И не трогай ее. У нее дистонический криз, и ей надо отоспаться.
   — С чего на этот раз? — У Марии Петровны, хоть и не хотела она этого, из глубины подымалось раздражение. Она считала, была уверена, что есть состояния, которые вполне подконтрольны. Что есть искушение распуститься, именно искушение, которому полагается откручивать голову. Человеческое должно быть выше нервного, а если ниже — лечись, молись, трудись, да что там говорить? Много чего есть супротив искушений.
   — У меня горячий чайник, — сказала Алка, видя, как по лицу бабушки проходят тени ее плохих мыслей. Что ли она их не знает! — Возьми в холодильнике что-нибудь вкусненькое. Там есть.
   Мария Петровна остро почувствовала, что голодна, хочет горячего чаю, в сущности, ведь с утра маковой росинки, считай, не было. Вот попьет и уедет на дачу, а Алка пусть как хочет. Она открыла холодильник и увидела, что он полон.
   — Твоя мама транжира, — сказала Мария Петровна Алке. — Живет не по средствам.
   — У нее щедрый мужчина, — ответила Алка, ей почему-то одновременно хотелось и уесть бабушку-экономку, и приподнять несчастную дурочку-мать: Щедрость-то была налицо!
   Мария Петровна вытащила блестящую нарезку, испытывая чувство странного беспокойства. Холодильный товар почему-то взбудоражил, но она не могла понять причину. Уже когда сделала глоток чаю и потянулась к ломтику сыра, она сообразила, что именно такой набор ей пару раз привозил Кулачев. Один к одному. Мысль была чудовищной, но не невероятной. Вот почему Кулачев знал, что у Елены нет телефона. Он ее просто знал. Он здесь бывал. Щедрый мужчина.
 
   В этот самый момент Кулачев подъехал к дому Елены. Он не обнаружил дома Марии Петровны и решил, что она могла податься только к дочери, этой крикливой и несчастной женщине, с которой он собирается породниться. Конечно, гораздо лучше было бы без нее, но, когда выбираешь себе судьбу, глупо рассчитывать, что она обломится тебе без приклада. Судьба — понятие множественное, в ней есть все про все, этот короб может оказаться с двойным, а то и с тройным дном. Ему как раз нечего Бога гневить, подумаешь, разведенная падчерица с девочкой-подростком. Кулачев засмеялся. «Главное, во имя чего трудности». Это был его давний девиз, так — поговорочка. Разве он знал смолоду, какое значение эти слова приобретут сейчас, в эти его, может, самые важные годы? Он не был знатоком поэзии, он был далек от «гуманитарных штучек», но одно стихотворение ему очень было по душе. В нем поэт называл времена года женскими именами. Он тогда был вовсю ходок, и получалось, что стихи как бы про него и они приподнимали неразборчивость если не до уровня философии, но уж до поэзии безусловно. Сейчас иначе. Сейчас не время имени… Сейчас имя — время. Время — одна Мария. Кулачев веселился над своими нехитрыми изысками, входя в лифт, а когда двери уже смыкались, их растянули сильные мужские руки, и в лифт ввалился черный, небритый, остро пахнущий человек. Он не посмотрел на Кулачева, а стоял к нему спиной, под несвежей рубашкой угадывалась сильная спина, и Кулачев подумал: это правда, что Россия пропадает со стороны мужиков. Они — ее горе, плюнувшие на себя мужчины, безвольные, неработоспособные, равнодушные, пьющие и спившиеся, от них идет этот остро пахнущий дух тоски и разорения.
   Они вышли на одном этаже и шагнули в сторону Елениной двери и оба протянули руки к звонку.
   Кулачев спохватился раньше.
   — Я, кажется, ошибся этажом, — быстро сказал он и пошел вниз по лестнице, но тот, другой, тоже как бы что-то понял. Он смотрел вслед Кулачеву, черное лицо его не пропускало на поверхность брожение мысли там или сердца, но сделал он то же самое: пошел вниз по лестнице.
   Кулачев шел и смеялся, что дурак и чуть не подвел женщину. И еще жалел Елену, что ее «пришелец» именно из тех, о которых он только что безжалостно думал.
   Павел же Веснин спускался без мыслей и чувств. Весь день, с той минуты как он узнал, что Наташа умерла, его хватило из разумных поступков на телеграмму матери бывшей жены. А потом он себя потерял. Он не знал, что он делал день. Не помнил, где был. Сюда, к Елене, он шел автоматически, просто не было на земле другого места, куда он знал, что можно идти. Он забыл имена и фамилии своих приятелей, забыл, кто он сам…
   Во всяком случае, в метро у него спросили документы, и он не мог ответить, и молоденький милиционер сам достал из куртки его паспорт и сказал: «Иди, Павел Иванович, домой, а то заберу».
   И он пошел сюда на автопилоте. Правда, куртки у него с собой уже не было. Значит, не было и паспорта? А у дверей появился какой-то мэн и тут же слинял. Так быстро — раз, раз ножками вниз. Умеют же люди… Веснин спускался как раз медленно, у лифта на перилах висела его куртка. «Странно, — подумал он. — Как она здесь оказалась?»
   Он не помнил, что зацепился курткой, которую нес в руках, сам, а когда надо было притормозить лифт, выпустил ее из рук. Он взял ее так же равнодушно, как и оставил. Он только не знал, что мимо куртки брезгливо проходил тот самый «мэн» и думал об общей мужской порче и о том, что его она не коснулась, потому что он все рано понял, глядя на отца, дядьев, соседей, как метко выбивает их из седла некий безжалостный автоматчик.
   «Не дамся», — сказал он себе в свои пятнадцать лет. И не дался. «Не уважаешь?» — кричали друганы бати за пьяным столом. «Не уважаю», — ответил он. И помнит, как они стихли, застыли, олицетворяя собой какое-то просто космическое недоумение, но один, правда, спохватился и пошел Кулачеву наперерез с лицом уничтожителя, но в дымину пьяный отец сказал абсолютно трезво: «А ну сядь на место. Не тронь его».
   Нет, Кулачев мог выпить, и мог выпить много, но у него не было к выпивке некоего почти мистического отношения как к особому действу, почти как к ритуалу. Ну не надо ему это: «уважаешь — не уважаешь», не хочет он впадать в пьяный оргазм, другой ему гораздо предпочтительней. И не будет он посредством пития разрешать душевные и политические проблемы и осуществляться в дурмане пьяной трепотни. Полстраны не знает, что жизнь стрезва вкуснее. Ну что за идиоты! И вино стрезва лучше, и водка. Стрезва! Стрезва! При осознании! Но кому это объяснишь?
   Кулачев жалел Елену, что, видимо, бездарно, от тоски попалась в ловушку. Кого-то искала в Склифе, интересно, нашла ли? Но больше всего Кулачев беспокоился о Марии Петровне. Понимал все, даже ее возраст, в котором любой стресс — в масть, в яблочко. Ну как ее обезопасить, как ее успокоить, объяснить, что нельзя проживать жизнь дочери как свою… Пусть сама… У него есть сестра.
   Их мать называет ее «говноуловитель». Это по поводу ее избранников — один другого пуще. И ничего с этим не поделаешь, ничего… Улавливает именно это. Возможно, и Елена это самое слово?
   Кулачев сел в машину и уехал.
   Веснин же вышел из подъезда и пошел в сторону леса через горбатый мостик.
 
   Мария Петровна проваливалась в отчаяние не быстро, постепенно. Она по дороге даже задерживалась на каких-то выступах, и именно тут ее подстерегали самые дьявольские мысли.
   …Что Кулачев давно морочит им обеим голову, а где-то на стороне есть некая третья женщина, которой он, похохатывая, рассказывает о двух идиотках, матери и дочери, которых он имеет и в хвост, и в гриву, а они, одинокие бабоньки, тому и рады…
   …А еще подрастает у дур девчонка. Та, третья, просто заходится от истории и побуждает, побуждает к подробностям. Это ведь возбудительно слушать, какие у тех дур колени и чем пахнут у них мышки. Рассказывай, Кулачев, рассказывай!
   Мария Петровна была близка к обмороку.
   — Что с тобой, бабушка? — спросила Алка. — Ты что, от чая прибалдела?
   Алка думала про то, что бабушка «через холодильник» узнала про мамину тайну. Она же, Алка, знает и имя этой тайны, чего не знает бабушка. Хорошо бы ей сказать об этом, чтоб им вдвоем разведать подробности про Павла Веснина и этим подстраховать наивную мать. Что-то ведь с ним не так и связано с больницей. С другой стороны, хорошо ли выдавать материн секрет? А вдруг он женатик? Вдруг у него дети? Бабушка ведь пойдет с вилами наперерез, большей девственницы и ханжи Алка просто не знает. Бабушка — чистый экземпляр теории «в СССР секса нет». На нее посмотришь — вот сейчас, например, — чистый плакат «Старость — не радость», но Алка давно подозревает, что не радость у нее была всегда. Даже когда ее держали над травой. Бабушку родили не для радости, а чтобы сказку сделать былью. Представить страшно, что это такое! Сказку, радость, тайну перелопатить в забубенную унылую жизнь. Она ей как-то сказала про жуть этих слов, а бабушка как закричит: «Наоборот! Все наоборот!»
   Какой такой может быть наоборот? Если они так хором пели? Они такие и есть, губители сказок… И лицо у бабушки все топориком, все наточено. Думает какую-то свою плохую, уничтожительную мысль, а от вкуснейшего сыра только отщипнула, а в рот не взяла.
   «Нет, бабушка! — думала Алка. — Не назову тебе имя маминого мужчины. Не понять тебе, старухе».
   — Знаешь, — сказала Мария Петровна, — я, пожалуй, поеду на дачу.
   — Угу, — ответила Алка. — Только мне на дачу тоже надо. У меня одно важное мероприятие. Давай напишем ей записку. Она долго будет спать, ты же знаешь, у нее всегда так…
   Все взметнулось в душе Марии Петровны. Уедет Алка, и сюда придет Кулачев. А как это остановить?
   Как? Хотя разве Алка — помеха? Разве она сама от Алки не убегала как бы в универмаг, а на самом деле они уезжали в закрытую лесозону, куда Кулачев достал пропуск. В сущности, спасение в одном — открыть Елене глаза и сказать: "Я такая же, как и ты, дура. Он нас взял за так, голыми руками. Мы с тобой обошлись ему дешевле «Сникерсов».
   Но не сможет она ей это сказать! Не сможет! У нее самолюбие не то что в клочья полетело, оно превратилось в прах. Дунь — и нету его. Но пока она одна об этом знает, есть шанс выжить, нет, какая уж там жизнь… Продержаться хотя бы… Хотя бы до конца Алкиной школы.
   Елене одной ее не поднять. Цены чудовищные, как она их может бросить на произвол судьбы? Поэтому ничего она не скажет. Поэтому лучше не ждать, когда Елена проснется. Дело говорит Аллочка. Они напишут записку.
   — Давай пиши, — сказала Мария Петровна Алке.
   — Если найду бумагу, — ответила Алка. — Мы же все повыбрасывали.
   «Мамуля! — писала Алка. — Мы с бабулей уехали на дачу. Отсыпайся и за нас не волнуйся. Веди правильный образ жизни. Алка».
   Мария Петровна взяла ручку и приписала: «Бойся данайцев, дары приносящих».
   — Это ты про что? — спросила Алка. — Про пищу?
   — Про жизнь, — ответила Мария Петровна.
   — Господи! — закричала Алка. — В кои-то веки у матери появился кто-то. А ты тут же с ружьем наперевес.
   Она что, чурка?
   — Что? — спросила Мария Петровна.
   — Бабушка! — сказала Алка, глядя в застывшие глаза «девственницы и ханжи». — Зачем мир поделен на мужчин и женщин и они спариваются и трахаются каждую секунду на этой земле? Они что — все распутники? Или тебе обидно, что ты уже не с ними?
   Мария Петровна хотела ударить Алку, собственно, этого она хотела больше всего, ударить больно, пусть до крови… Но, спохватившись, резко открыла дверь и выскочила из квартиры.
   Пока Алка запирала дверь, а потом возвращалась проверить, выключила ли она плиту, потом посмотреть на спящую Елену, одним словом, пока она спустилась вниз, Марии Петровны нигде не было.
   Алке было до слез ее жалко. Она готова была убить себя за слова, которые сказала, ляпнула. Ну кто их знает — то поколение, может, они действительно могли без секса, хоть и жили вповалку? Сама же бабушка рассказывала, как вышла замуж «зашкаф». Так и говорила как бы одним словом «замужзашкаф». Она, маленькая, не понимала выражения и спрашивала: «А когда ты вышла за дедушку?»
   Это была их семейная байка, ей потом объяснили про коммуналки, бараки и прочее. Однажды Алка ходила в гости в коммуналку. Ей понравилось, весело. Только в туалете очень пахло, и толчок был весь в желтых подтеках. Комната, в которой она была в гостях, была перегорожена шкафом и еще стеллажом. Интересно ли спать за шкафом? Она принесла домой на платье клопа, и мама так разверещалась, что она долго плакала, потому что принесла его не нарочно и раздавливать клопа было жалко.
   — А что с ним делать? — спросила мама. — Скажи, что?
   — Пусть бы жил в банке, — сказала она. Тогда ей было восемь лет. Потом она стала кое-что понимать, когда однажды ночью, испугавшись, прибежала к родителям и увидела это.
   Видение преследовало ее много времени, она не знала, как с этим быть, и поделилась с лучшей подругой, той самой, из коммуналки. И та сказала, что она это давно видит и слышит, потому что бабушка и дедушка за шкафом делают это очень громко, а папа с мамой потише, но все равно она всегда про это знает, потому что дрожит стеллаж, на котором стоит прабабушкин протез в стакане.
   — Какой ужас! — сказала Алка.
   — Здрассте! — ответила подруга. — А зачем же тогда жениться? И я буду, и ты…
   — Я не буду, — твердо сказала Алка. — Точно не буду.
   — Кто так говорит, — засмеялась подруга, — раньше всех начинает. Мне это мама сказала.
   Несколько месяцев Алка жила в отвращении к взрослым. Она все время представляла «эти места», красные, мокрые, вспухшие. Только у бабушки было хорошо: уходило видение. Бабушка была сухая, белая и ровная.
   Когда же совсем во всем разобралась, отец с матерью стали свариться по-черному, мать приходила ночевать к ней в комнату, ерзалась, плакала. И Алка думала: пусть бы они спали вместе и делали это, только бы мама не плакала. Потом стала мечтать о другом, о том, чтоб мать «поскорее выросла», чтоб ей стукнуло лет тридцать восемь, тогда уже это не нужно, потому что совсем противно, когда голые старики…
   А сейчас, садясь в троллейбус, Алка страдала, что обидела бабушку ни за что. Она у нее чистенькая, аккуратненькая, уже десять лет как вдова, она «не по этому делу», и это замечательно, а на язык выползло хамство, проклятый язык…
   Она поискала и не нашла бабушку на перроне. Значит, уже уехала или увидела ее, Алку, и прячется, чтоб не сидеть рядом. «Я ей скажу. Бабушка! Я гадина. Я сегодня гадина с самого утра. Если хочешь, расскажу почему…»
   Конечно, она захочет. Она живет ее интересами.
   Когда Алке будет пятьдесят, она тоже будет жить интересами внуков и будет им все прощать. Во-первых, потому, что молодым надо прощать. А во-вторых… Во-вторых, ей будет интересна их жизнь. Как у них там внутри все колотится без выхода наружу и от этого все происходит.
   Электричка пришла почему-то с опозданием. И в Мамонтовку Алка поехала в ночь.
 
   Из подъезда Мария Петровна резко повернула налево, к лесу. Она не хотела встречаться с внучкой, она хотела побыть одна. На горбатом мостике пришла совершенно здравая мысль: увидеть в продуктах лицо Кулачева — признак явной идиотии. Это же не время меченых кремлевских пайков. Поди и купи, что хочешь. И про отсутствие телефона она могла сама ему сказать и забыть. Но вот тут и настигала ее главная, будоражащая мысль: она просто-напросто боится его потерять. Приятные во всех отношениях отношения («вот я уже и синоним не подберу») без ее ведома выросли во что-то другое. «Не хочу! — почти закричала Мария Петровна. — Не хочу ревновать, бояться, озираться. Не хочу! Такую цену я платить не буду». — «Будешь», — ответил некто. И она побежала, как бы убегая от этого некто, но он бежал рядом и, дыша ее сбитым дыханием, повторял: «Будешь! Будешь! Будешь!»
   Она едва не наступила на лежавшего на дороге мужчину. Он прижался животом к земле, зарывшись лицом в траву, и спина его нервно дрожала — сомнений быть не могло, от плача, от слез в траву, в землю, в Землю… Девять из десяти женщин рванули бы назад — вечер, лес и лежащий мужчина. Но Мария Петровна была в тот вечер той самой десятой, которая присела на корточки и положила руку на вздрагивающую спину. И почувствовала, как она закаменела.
   — Перестаньте, — сказала Мария Петровна мужчине, — а то я начну вам подвывать.
   — Уйдите, — сказал он ей тихо. — Уйдите немедленно.
   — Ладно, — сказала Мария Петровна, выпрямляясь, — ладно. Конечно, уйду, куда ж денусь? Только вы это бросьте, слезы. Выход всегда есть, всегда! — Ну а что еще она могла сказать? Она ведь сама искала выход, она, можно сказать, стояла в очереди за «выходом из положения». Жалкость эгоизма в том и состоит, что видишь только собственную амбразуру, в нее, как идиот, пялишься и, как идиот, гибнешь от скудости виденного.
   Поэтому, когда мужчина повернул свое черное лицо к Марии Петровне и стал смеяться, ей стало страшно от этого смеха-ужаса, от черноты его рта и как бы остановившихся в точке времени глаз.
   — Вы знаете выход оттуда? — смеялся он.
   — Откуда еще… — начала было Мария Петровна, все еще зацикленная на своем и автоматически накладывающая свое на чужое, но разверзся морок, и стыд охватил ее с ног до головы. "У него кто-то умер. Вот горе так горе.
   Господи! Как же не стыдно прикасаться к нему рукой и лопотать чушь, да как же можно быть такой слепой и бездарной".
   Она села рядом с ним на землю, земля ответила ей холодом, и она подумала: «Простыну!» — но не встала, даже не приподнялась.
   Он ей сказал:
   — Встаньте. Земля в лесу сырая. Прихватит.
   Хотелось сказать глупость: «Вы же лежали». Но устыдилась вновь возникшей попытки как бы сравняться с ним в горе. Сообразила, кретинка, вовремя низкость своих проблем.
   Приподнялась, пересела на поваленное дерево, он же остался сидеть, и руки его, большие и сильные, безвольно висели между колен.
   — Извините, — сказала она. — Я к вам пришла из собственной дури… Семейные дела, говорить не о чем. Мне не нравится, что вы тут один. Давайте уйдем отсюда вместе.
   — Да мне некуда, — сказал он.
   — Ну… не знаю, — ответила Мария Петровна. — Поедемте со мной в Мамонтовку.
   — Спасибо. Мне надо быть здесь. Я должен встретить ночной самолет.
   — Тогда поедемте ко мне домой. Когда у вас самолет?
   — В полночь.
   — Как раз успеете принять душ. Извините, но у вас бомжеватый вид.
   Он пошел за ней покорно, Мария Петровна, правда, вся вибрировала, и хоть она была той самой из десяти одной, ей сейчас хотелось бы быть с большинством, но получалось все, как получалось. Она сама пошла в лес.
   Она сама навязалась человеку. Она сама его позвала.
   Значит, так тому и быть. Алка переночует одна, не маленькая. И пусть поразмышляет над собственным языком. Кулачев, наверное, ее искал, но она рада, что он ее не нашел. Рада! Надо кончать этот роман, чтоб потом не рыдать в землю от горя. Она и так попалась крепко, но не до такой же степени, черт возьми! Конечно, Кулачев не был у Елены и не мог быть, но эта безумная фантазия помогла ей осознать степень ее зависимости от него, степень его необходимости в ее жизни. «А что я ожидала? У меня что, этих романов было не считано? Он только и был один. Как единственный ребенок. Все у меня по одному. Одна дочь. Одна внучка. Один Кулачев. Так что же теперь — кинуться во все тяжкие? Вот веду за собой мужичка, нашла в лесу, подобрала, все творю собственными руками».
   Так они ехали, Мария Петровна с ощущением какой-то бездарной катастрофы, а Павел Веснин тихо и покорно.
   Она сразу отправила его в душ, а потом достала новую рубашку, которую купила для Кулачева, но отдать еще не успела. Строгая темная рубашка в тоненькую полоску.
   — Потом вернете, — сказала она, — а я постираю вашу. И не говорите ничего, не говорите! Я веду себя абсолютно как идиотка, знаю без вас. Поэтому облегчите мне бремя моей идиотии — подчинитесь ей. Еще я вас лопою чаем, и самое время будет ехать к самолету.
   Они не разговаривали. Он выпил чашку чаю без ничего и пошел к двери.
   — Я бы сказал вам спасибо, — сказал он у порога, — но я не верю в слова.
   — Я тоже, — ответила Мария Петровна с излишним значением.
 
   Она замочила в тазике его рубашку. Она ни разу не стирала Кулачеву. Не стирала зятю. Миллион лет прошло с тех пор, как она что-то стирала мужу. Она расправила в воде черный от грязи воротничок, почувствовала острый запах мужского пота. И ее просто скрутило желание, тоска по Кулачеву, по его рукам, губам, по его запаху совсем другому, но тоже временами острому и сильному. "Нет! — сказала она себе. — Нет! Надо рвать сейчас, пока я еще хоть чуть-чуть сильна. Потом не сумею… Стану подозрительной, начну быстро стареть, ну сколько там у меня лет до того, как бросится в глаза разница в возрасте? И вслед скажут…
   Ведь обязательно скажут… А я буду как бы не слышать, а слышать буду, всегда и всюду, даже тогда, когда все будут стоять с замкнутыми ртами. Я буду слышать сквозь них".
   Раздался телефонный звонок, и она сразу схватила трубку.
   — Слава Богу! — услышала она голос Кулачева. — А я уже на дороге в милицию. Я сейчас буду!
   — Нет, — закричала Мария Петровна. — Нет!
   У меня Алка.
   — Ты не ошиблась? — тихо спросил Кулачев. — Ты уверена? Алка сидит на террасе в качалке и ест яблоко. Я ей, между прочим, представился.
   — Все равно, — отчаянно сказала Мария Петровна. — Все равно. Не приезжай!
   — Тебе что-то наплела Елена? Так?
   — Значит, продукты все-таки у нее твои?
   — Мои. А чьи же?
   — Вот и все! — сказала Мария Петровна и положила трубку.
   «Он приедет, и я его не пущу, — твердо решила она. — Я лягу костьми».
   Цена наших намерений ничтожна.
   Кулачев был через полчаса, и она его впустила…
 
   Елена проснулась ночью от странного сна.
   …Темное поле. По полю идет Павел Веснин и странно вертит шеей, как будто ему мала рубашка. Ему навстречу идет женщина, и Елена понимает, что она идет его убить. Ей надо добежать до них, чтобы успеть оттолкнуть — Веснина ли, женщину, главное, чтобы пуля (она знает, что это будет пуля) пролетела мимо. Но когда она почти добегает, она видит, что вокруг дети, и если пуля пролетит мимо намеченной жертвы, она попадет в кого-то из детей. Как бы нет выбора… Нет выбора… На этом месте она проснулась с абсолютно ясной головой и стала думать, что бы это значило, потому что не значить ничего такой сон не мог. Кто-то ей говорил из «сестер-вермут», что именно такие, многозначительно образные сны как раз ничего и не значат. Глубинную информацию, тайное знание таким сно-кинематографическим языком не передают. Вещие сны — таинственны, закодированы… Она вспомнила, что их «рубильник» так просвещала, когда они завели в отделе «сонник», и уже на третий день от частого употребления он рассыпался на отдельные странички. Мадам Счастье смеялась над ними, но они как проклятые разыскивали нужные странички друг у друга.
   Но что-то надо было делать с мыслями сна… Эта женщина, которая хочет убить Веснина, его жена? Хотела убить бывшего мужа и попала в дочь? Приличная чушь.
   Елена встала, обнаружила в кухне записку. Прочитала материну приписку. Она была здесь? Она остерегает ее? От ее же поклонника, принесшего дары? Он просил ее не говорить. Кто он ей, чтобы выполнять его просьбы? Просто ей вчера было не до матушки, прости меня Господи!
   Вообще не до кого. Она, например, так и не знает, где и как ушиблась Алка. Не спросила, мама называется. А дочка как раз — что абсолютно непонятно — была к ней внимательна, ласкова. Елена вспомнила Алкины руки, когда она укрывала ее. И как она на нее смотрела, такая взрослая, понимающая… Храни ее Бог, девочку мою! В конце концов, никого у нее в жизни, кроме дочери, нет. Ну, еще мама… Но у мамы она никогда не была на первом месте, а теперь у нее, как оказалось, роман. Вот уж чего она в жизни не ожидала. Был период после отца, когда она даже хотела, чтоб у матери кто-то появился. Мать тогда очень влезала в ее личную жизнь, а уж возникали разные мелкие проблемы с мужем, и мать исхитрялась приходить к ним именно в плохие дни и давала им обоим советы исключительного научно-теоретического свойства, отчего они с мужем просто заходились от злости. У матери тогда была одноклеточная сверхидея — убежденность в разрешаемости любых проблем. Интересно, думает ли она так и сейчас? Доросла ли она до простой, как мычание, мысли, что не все в жизни решается от усилий мозга и не все имеет ответ. Елена знает это давно, и ей даже стало легче, когда она это поняла и перестала биться в стенку, ожидая растворения дверей. Вопросов нерешаемых куда больше, чем их противоположных братьев. И самые большие трагедии возникают тогда, когда пытаются расколоть проблему дубьем, ружьем, вместо того чтобы оставить все как есть.
   Конечно, трудно признать, как мучительно жить рядом с тем, что не дается тебе в разумение. Значит, надо смириться. Это она так говорит Алке. Как умная. Алка кричит на это, как глупая. Мама говорит, что все в конце концов познаваемо. Она же думает и понимает одно, а поступает глупо, истерически. Она во все вяжется, вмешивается…
   Муж сказал ей: «Ты не просто тяжелый человек. Ты сама себе крест». Это было сказано в их хорошую минуту, в плохую и не такое говорилось.
   Елена разогрела среди ночи чайник. «У меня сбилось время», — подумала она. Она взяла ту чашку, из которой пил Павел Веснин. Это, конечно, игры воображения, но она чувствовала запах и вкус его губ на кромке. Нахлынуло все то, что было той ночью, не сообразное ни с чем счастье-горе. «Я не решусь его искать, — подумала она. — Если бы его дочь осталась жива, если бы, если бы… Но она умирала, а мы любили друг друга, и он никогда мне этого не простит».