Но почему надо не прощать любовь? В ней всколыхнулся протест. Это была любовь, я знаю, не похоть, не траханье, не секс, черт его дери, именно любовь, совпадение.
   Но совпадение — рай, наслаждение, а в этот момент из девочки уходила жизнь, душа… В этот последний миг к ней не пришла отцовская любовь и сила, она была в другом месте и отдавалась тебе, твоей распахнутой плоти, всей целиком, в распущенных постромках С этим не поспоришь, думала Елена. Она поняла, что никуда больше бегать не будет, что надо жить, как если бы этого с ней не было, жить ради Алки, которой она будет еще долго нужна.
   И еще надо разобраться с матерью. На этой мысли Елена почувствовала легкое возбуждение. Вот она в свои тридцать пять способна же перекусить в себе — какими бы они ни были прекрасными — чувства и ощущения, способна же! Значит, надо объяснить и матери, что климакс — вещь опасная, коварная. Это у нее последнее возбуждение. Пожалуйста, попользуйся! Но так, чтобы никто не знал и не смеялся и чтоб этот тип не смел ни на что рассчитывать.
   Одним словом, в ту ночь все вернулось у Елены на круги своя. Она завязала себя узлом, взнуздала злость и агрессию и почувствовала даже некоторое удовлетворение.
   Простыни, на которых спала, положила в стиральную машину. Прибрала Алкин диванчик. Чашку со следами запаха и вкуса хотела выбросить, но потом передумала. Хорошая чашка, с какой стати? Просто надо ее засунуть в глубину шкафчика, чтоб под руки не попадалась.
   Над лесом поднималось солнце, в нем ощущалась какая-то нервность, как будто у светила было плохое настроение. Елена легла на свое место доспать. Она заснула быстро, и ей снова снился Веснин, идущий по полю в тесной рубашке, но никто не хотел его убить, и не было никакой женщины и никаких детей. Он был один и все шел и шел, вертя шеей в неудобном воротничке. Он шел ей как бы навстречу, но и как бы от нее. Шел, шел и исчез. Елена не знала, что плачет во сне. Но оно ведь и лучше — не всегда все о себе знать.
 
   «Да!!! — сказала себе Алка, когда уехал этот потрясный мужик. — Да!!!»
   …Приехав в Мамонтовку, она ждала — что-то должно произойти. Обязательно. Она озиралась на автобусной остановке, ища это нечто, с которого все пойдет и поедет…
   Но ничего не случилось. Автобус пришел полусонный и ехал еле-еле, и люди в нем были вялые, как опущенные в воду. Дома она села на террасе, глядя на то место, где еще утром были качели. Теперь их не было. Никаких следов. Мишка постарался на славу, даже песочком это место присыпал. Она думала: вот уж он появится непременно. Но он не появился. Алка пошарила в холодильнике.
   Увы. Надо было пограбить мать. Тут было молоко, гречневая каша, кусок забубенной колбасы. Алка сделала себе яичницу, а потом села с яблоком в качалку.
   Ничего не происходило. Ожидание события было так сильно, что отодвинуло куда-то в сторону все мысли. И о том, что случилось с ней сегодня, и о матери, у которой что-то плохое (как она, бедняжечка, стояла на Грохольском) и что-то хорошее (см, в холодильник), и о бабушке, которую она обидела, но за дело! За дело! Вешает на уши спагетти про некую как бы жизнь, где главное не мужчина-женщина и то, что между ними, а какие-то бездарные идеи про смысл жизни, про место в жизни… Какое место?
   Какой смысл жизни, кроме самой жизни? Алка ошеломилась открытием, ведь правда!.. Она спросит бабушку: "Ну скажи мне, скажи… Разве смысл можно выучить и вставить в жизнь? Так я запросто могу вляпаться в чужой смысл!
   Например, в твой, который мне не подходит". Все это промелькнуло в голове пунктиром. Эдаким чуть-чуть…
   Ожидалось событие.
   Не так уж мы несведущи о том, что с нами будет.
   Алка ждала события, и на ступеньках террасы объявился классный мужчина, из тех, что выходят из собственных хороших машин, а не из ломаных автобусов.
   Алка уставилась на его туфли.
   — Такие шузы по земле не ходят, — сказала она ему. — Вы мамин бой-френд?
   — Я это самое слово твоей бабушки, — засмеялся Кулачев. — Я сяду, а ты заешь мою информацию яблоком. — Он сел и стал ее разглядывать насмешливо и с интересом.
 
   У Кулачева был взрослый сын, с которым он не жил никогда. На первом курсе, приехав в Москву из Челябинска, он познакомился с хорошенькой киевлянкой. Группа была в основном московской, и провинциалы стайкой сбились вокруг Симы Волович. И очень скоро обнаружилось, что их компания куда интересней. Девчонки были начитанные как черти, а все парни были с идеями. Сима выделила Кулачева. За особую «неординарность», а уже его дело было всячески это доказать. Оба они выбились в комсомольские лидеры, и к концу года стало ясно: Москва и москвичи взяты голыми руками, а Сима беременна. Летнюю сессию она уже сдавала в широком балахоне, а Кулачев все сочинял и сочинял письмо родителям, чтоб «не убить сразу». Сима родила мальчика в конце августа, в Киеве. Родители просто выхватили у нее из рук ребенка, чтоб «девочка спокойно кончила образование», а расписались они в Москве уже после рождения сына. На каникулах в Челябинске (Кулачев даже не ездил в Киев, пока они не были расписаны) он промямлил что-то родителям, те сказали, что он идиот, и у него не хватило ума это оспорить. Потом, когда уже расписались, стали ездить в Киев часто, почти каждый месяц. Мальчик прекрасно рос, кормясь из бутылочек. В Москве они снимали с Симой комнатку на Дмитровском шоссе. И все было бы ничего, не случись этого поветрия уезжать в Израиль.
   Симины родители просто спятили от этой мысли. И хотя понятие об образовании почти в каждой еврейской семье является главным, старые Воловичи сказали: «И там не дураки живут. И там есть институты. И там примут такую круглую отличницу».
   В общем, машина закрутилась. Кулачев приехал в Челябинск и косноязыко обрисовал перспективу.
   — А как же мы? — спросил отец. Глаза у него стали какими-то детскими и беспомощными, а вот мама как раз вся напряглась и зажелезнела.
   — Если им там будет лучше, — сказала она, — то мешать не имеем права.
   Из отца вырвалось какое-то не то шипенье, не то свист, слова обронялись без связи, просто так слова, а не фразы и предложения.
   — Родина… Твою мать… Кормили-поили… Серп…
   Яйца… Батя… В гробе… Маца… Щи… Наше… Еще заплачешь… Затянет…
   Кулачев не знал ни что сказать, ни что делать. Все бессмысленные дурьи слова отца были ему понятны, а вот мать, которая «не препятствовала», понятной как раз не была. Они ведь ни Симы, ни внука так еще и не видели, ситуация, прямо скажем, не очень, но на несвязные слова мужа мать ответила так: «Там он не сопьется, там этого в заводе нет. Евреи — люди, конечно, не простые, хитрые, но надежи в них больше. Они хоботком, да в дом, хоботком, да в дом… А у нас все промеж рук и мимо счастья».
   Почему-то эта фраза «мимо счастья» остро задела Кулачева и сыграла как раз не ту роль, на которую была рассчитана. Хоть он и разглядывал на карте эту загогулинку по имени Израиль, эту крошечку-хаврошечку земли, мысль, что их жизнь с Симкой, веселая, интересная и страстная, все-таки, как сказала мама, «мимо счастья», где-то там внутри внедрилась. Из Кургана на все эти израильские идеи прилетела старшая сестра Алевтина.
   Сима на пороге с ней столкнулась, чмокнула в щеку — и в Киев. Алевтина все оглядела, все понюхала.
   — К чему ты принюхиваешься? — спросил он.
   — У вас не пахнет дитем, — сказала она.
   — Так он же в Киеве, — засмеялся Кулачев.
   — Знаешь, — грустно сказала сестра, — ты это не поймешь… Но отец, который не знает, как пахнут первые пеленки его ребенка, так отцом и не станет!
   — Господи! — ответил Кулачев. — Какие семьи распадаются, все в запахах по маковку. А мы живем.
   Но что-то в словах сестры было… Было…
   Когда он приезжал в Киев и брал на руки хорошего крепкого малыша, он не испытывал ничего, кроме смущения и растерянности.
   Поэтому, когда встал вопрос ребром и он виновато и робко сказал о своей неуверенности, Сима подхватила это без всякого отчаяния. Более того, она как-то трезво сказала:
   — А с чего тебе туда хотеть? У родителей моих — идея, у меня любопытство и сын, у тебя должна быть я, ребенка ты не знаешь, но одна я маловато, да?
   — Нет, — закричал он, — не маловато. Но я имею право на сомнение?
   — Еще как имеешь, — ответила Сима. — Но чтоб не Иметь тебе от нас неприятностей, надо развестись. А то сожрут тебя патриоты. А если затоскуешь — приедешь.
   Так они и расстались. Были письма-записки. Фотографии. Все реже и реже. Он съехал с квартиры на Дмитровке. За принципиальность в поведении с отщепенцами получил место в общежитии. И что там говорить — не было тоски о жене. Было недоумение — что это было у него с Симой?
   Потом встретил Катю, красивую, умную. С ней было приятно показываться на людях, и все остальное тоже было высшего разряда. К тому времени Кулачев уже был большим специалистом по женской части. Имел свои особые пристрастия — маленькую грудь, например. Не любил «в процессе» кричащих и говорящих. Предпочитал затемнение. Не любил голых хождений в холодильник за куском колбасы. Не любил, когда к нему лезли языком в рот.
   Потом ему объяснили, что он последователь европейских способов, а американские ему не подходят. «Неужели? — смеялся он. — А я сроду считал себя интернационалистом».
   Катя до него тоже прожила бурную жизнь, получилось, что оба избегались и подустали. Они получили маленькую двухкомнатную квартирку в Останкинской деревне. Жизнь стала обретать принятые формы. Ездили к родителям в Челябинск, Катя всем понравилась, из Кургана туда же на денек прилетела «на просмотр» Алевтина, сказала, что Катя — женщина видная, товарная, но надо быстро рожать детей, потому что статистика нехорошая, когда перворожденный поздний. За это выпили всей семьей.
   А уже в Москве Катя сказала, что с детьми бабушка надвое сказала: у нее отрицательный резус и были аборты, так что пусть «твоя родня на внуков особенно варежку не разевает. Одного, конечно, я вылежу… слышишь меня? Вылежу. Выносить не смогу». «Могла бы сказать раньше», — вяло подумал Кулачев. Катя не обманула. У нее подряд было два выкидыша, а потом она сказала, что не хочет получить из-за всех этих дел злокачественную анемию. У нее и так гемоглобин такой, что ниже уже не живут.
   Пока суд да дело, Кулачев как-то признался себе, что и этот брак у него «мимо счастья». Был хороший, гостеприимный дом, машина, поездки туда и сюда, вместе и порознь, а потом как-то естественно вписались в интерьер другие женщины. Одни возникали на раз, другие подзадерживались. Был ли кто у жены, он не знал и не хотел знать. Но предпочитал, чтобы не было. Ведь тогда надо было бы что-то решать… Свой блуд Кулачев воспринимал философски, куда, мол, денешься, а вот измену жены, понимал, вряд ли смог бы принять. Однажды, в их хорошую минуту, Катя сказала:
   — Знаешь, если у тебя где-то завяжется ребенок, то я пойму. Но об одном прошу, чтоб без обменов, разменов…
   Чтоб мы с тобой лицо не потеряли на метрах и тряпках.
   — О чем ты говоришь? — засмеялся он. — Какой ребенок? Уже почти сорок, могу и не вырастить…
   — Это да, — сказала Катя. — Вас Всевышний просто расстреливает на ходу.
   — Только не Всевышний, — ответил Кулачев. — Сатана.
   — А он кто? Разве не всевышний? То же самое. Только другая контора. Параллельная структура.
   Когда это было? Лет пять тому.
   У него тогда никого не было, потому что он вовсю вошел в новые дела, крутился в политике. Жизнь ему нравилась, была пряной, разнообразной. День не походил на день, а выкидывал все новые коленца. Но Кулачеву это было интересно. Откуда-то появился новый тип девчонок-умех, лет по семнадцать, но с опытом парижских нана. Поинтересовался. Оценил. Одна дама, по нынешним меркам старуха, за тридцать, как-то зацепила его, и по тому, как занервничала Катя, понял: со стороны подруга являет собой опасность. Посмотрел внимательней — пожалуй, сорокалетней Кате страшновато, а вот ему — нет. И хоть впивались в него инструментально тонко, Кулачев понимал все: и куда ужален, и зачем, и как глубоко. Он дарил любовнице дорогие подарки, жалея ее за бесполезные старания. И Кате дарил тоже: за беспочвенные страхи.
   В то же бурное время в Москве объявилась Сима и сын. Сима стала толстой шумной еврейкой, у нее, кроме старшего, было еще трое детей. Она как-то катастрофически забыла Москву, вечно попадала не туда, приходила от всего в ужас, старых однокурсников не признала, но зато всех учила, как надо жить. Это было и смешно, и глупо сразу, а вот сын, которому уже было двадцать пять лет и он уже имел сына, оказался самое то. Мало того, что он был внешне невероятно похож на отца, но они совпадали по вкусам, пристрастиям, просто по способу мыслить.
   — Ты мне понравился! — сказал сын в аэропорту. — Я буду к тебе прилетать.
   — Ты мне тоже!
   Они обнялись и стояли долго, и Кулачев нюхал запах своего сына, родной запах. Сын пахнул соками этой земли, что бы там ни кудахтала Сима. Они не могли оторваться друг от друга, хотя Кулачев не видел, как он рос и вырос, не женил его и не нес на руках уже сына, но — поди ж ты — оторваться они не могли.
   Когда же увидел копошащуюся с баулами и чемоданами женщину, которая о чем-то его страстно просила, не сразу сообразил, что она и зачем. А, вспомнил! Сима — когда-тошняя жена.
   Несколько дней жил с ощущением дыры в сердце, в которой высвистывает ветер. Не то чтобы он секундно пожалел, что не уехал тогда в Израиль, и не то что надо было костьми лечь и не отпустить тогда Симу. Совсем другое… Он понял: что-то важное и нужное прошло мимо.
   Проклятое «мимо счастья», что ж оно его настигает и настигает? Он тогда внимательно посмотрел на свою любовницу, а слабо, мол, ей родить? Та, как почувствовала, сообщила, что вставила новую спираль. Кулачев засмеялся, а дура обиделась.
   — Что в этом смешного?
   — Ничего, ничего, — ответил Кулачев. — Молодец.
   — Вот именно, — ответила она. — Я пилюли не признаю. Химия. А ты не любишь презервативы.
   Дырка в сердце почти заросла, редко-редко из нее тянуло колючим сквознячком, но организм явно шел на поправку, когда порог его кабинета переступила женщина, на лице которой был написан сразу настойчивый испуг и тщательно скрываемое презрение. Большие светлые глаза были, как он тогда сразу подумал, не по возрасту живые и не совпадали с бледным, опущенным ртом со стертой помадой. Ей можно было дать и шестьдесят, и тридцать. Женщину как бы не покидал возраст, и тот, что был прожит, и тот, что должен настичь. И то, что она не умеет оставлять за порогом свои большие лета, а пришла с ними вся, тронуло Кулачева как некий женский нонсенс. Он подписал ей все ее дурачьи бумаги на приватизацию дачного домика, подписал, можно сказать, не глядя, он хотел, чтобы она улыбнулась и убрала это свое презрение к чиновнику, который, по ее мысли, должно быть, вытирает под столом лапу, чтоб взять с нее мзду ли, презент, благодарность… Кулачев взяток не брал из чувства брезгливости, но знал, что их берут почти все и что это устойчивое свойство ли, признак русской бюрократии даже как бы смазывает машину жизни и помогает ей двигаться в нужном направлении. Ну что тут поделаешь с нами — наоборотным народом?
   Женщина, которой по паспорту было пятьдесят четыре, не улыбнулась — засмеялась. Нервно. На лице ее проступило такое удивление, такое непонимание случившегося, что Кулачев решил при случае набить кому-нибудь морду. Ну не знал он, не сообразил другого способа разрядиться от этого ее потрясения, что ей, неизвестной, «неблатной», взяли и подписали бумаги… За так…
 
   …Сейчас он разглядывал ее внучку. «Слабо, — думал он, — слабо и ей, и ее матери повторить бабушку. Им до нее расти и расти».
   Алка дожевала яблоко и выбросила огрызок.
   — Сколько вам лет? — спросила она.
   — Сорок шесть, — ответил Кулачев.
   — Все спятили, — вздохнула Алка. — Значит, мой жених сидит сейчас в песочнице…
   — Ты мне лучше скажи, — засмеялся Кулачев, — где твоя бабушка? Я ее потерял.
   — Я тоже, — ответила Алка. — Мы с ней поцапались у матери, и я не стала ее ждать. Думала, она подгребет сама. Не приехала.
   — Ты не смей ее обижать, — сказал Кулачев.
   — Кто кого, — ответила Алка. — Но учить меня не надо… Во-первых, я этого не люблю, во-вторых… — Она запнулась, потому что готовилась сказать дерзость, но вдруг поняла: запас их на сегодняшний день кончился.
   Доскребла до донышка все хамство, и плещется в ее душе нечто совсем травоядное, какая-то безвкусная жалость к людям-идиотам и мутноватая, не прополосканная в нужных водах печаль… И эти малокачественные ингредиенты души разворачивают ее в ином направлении… И в этом неведомом месте почему-то хочется плакать. Взять того же Мишку… Знал же, что ее увезли в больницу, должен же был примчаться, выяснить, жива ли она. А не пришел… Не примчался… И бабушка не приехала, оставила одну… Никому она не нужна. Зато этот, в шузах, на которые у ее папеньки сроду не было денег, волнуется о старой женщине, но не потому, что она старая, а потому, что она его любовница. Как это переварить?
   «Бой» же встал, стряхнул со штанов невидимые пылинки и подмигнул ей.
   — Ладно, девушка, — сказал он. — Я рад, что я со всеми вами познакомился. Когда-то надо было.
   — Ага! — ответила Алка, сглатывая слезы о своей неудавшейся жизни. Лучше бы ее убили качели.
 
   А в это время Мишка тяжело выходил из-под наркоза. Дело в том, что после того, как он старательно затоптал место бывших качелей, присыпал его песочком и пошел домой, у него стал распухать на руке палец. Его шандарахнуло по пальцу металлической трубой, когда он отталкивал ее от Алки. Но тогда было не до собственной боли. Не до пальца было и пока приводил все в порядок, а уже дома боль взяла свое. Только вернувшаяся с работы мать сообразила, что дело серьезное. Она силой повела его в поликлинику, там сразу определили перелом, дали направление в больницу, пока доехали до Пушкино, пока туда-сюда, боль была уже нестерпимой, и Мишка с ужасом обнаружил, что плачет, отчего решил бежать из больницы, был силой возвращен и положен на операционный стол. Сейчас, выходя из наркоза, он считал себя попавшим в автокатастрофу, Алку считал погибшей, от этого стонал и кричал, а медицинская сестра, которая смотрела в это время телевизор, злилась на него и называла словами из всех словарей сразу.
   Мишка же испытывал чувство просто божественной справедливости этих слов, потому что как иначе? Он живой, а Алка погибла.

II

   Все устаканилось. Подталкивая друг друга в спину, пошли кружить четверги и вторники, ах, уже пятница, оглянуться не успели, опять по телевизору «Итоги», какие, к черту, итоги? Что, уже воскресенье? Елена вышла на работу, и «рубильник» отдала ей свой старый телефон, потому что поставила новый с разными прибамбасами.
   Вечером, всунув штекер в розетку и услышав гудок, Елена почувствовала не радость, а тоску — звонить было некому. Мария Петровна жила в основном на даче, писала какую-то статью, легализованный Кулачев приезжал туда, играл с Алкой в настольный теннис, Елена не ездила туда принципиально, роман матери вызывал у нее сыпь. «Сестры-вермут» говорили, что она дура, а «рубильник» сказала круче — «бессовестная дура». Елена после этих слов решила отдать ей назад телефонный аппарат, выдернула, стала заворачивать, аппарат заворачиванию сопротивлялся и выглядел естественно только в виде узла в четыре угла. Узел совсем достал Елену, и ее резко вытошнило. Но и это прошло. Вторник — четверг, суббота — понедельник. Похолодало, задождило, засквозило. Приехала Алка, целый день трепалась по телефону, вечером вышла из ванной с чалмой на голове и задала вопрос:
   — Слушай, мам, а этот Павел Веснин… Он — что?
   Он — где?
   — Он ничто, и он нигде, — ответила Елена. — Забудь это имя.
   — То запомни, то забудь… Это ух точно — на всю жизнь в памяти.
   — На всю жизнь — это красное словцо. Нет ничего на всю жизнь…
   — А я? Разве я у тебя не на всю жизнь? — печально спросила Алка.
   — О Господи! — закричала Елена. — О Господи! Это-то при чем? Зачем ты валишь в одну кучу?
   — Я не валю, — ответила Алка. — Я с тобой соглашаюсь. Не про кучу… А про то, что ничего нет, что на всю жизнь. Ты любила папу, теперь ненавидишь, любила бабушку, теперь завидуешь, любила меня, теперь раздражаешься, что я есть и мешаю. — Елена уже снова готова была кричать и возмущаться, но Алка сказала:
   — Дай я договорю. Меня любил Мишка, а потом сломал из-за меня палец и разлюбил. Палец у него теперь кривой и не сгибается. Я однажды целый день любила одного типа. Так любила, что хотела ему отдаться. Не дергайся, мама, я же не малолетка. Я так его хотела, что думала, сойду с ума.
   Прошло… Мне жаль, что прошло… Это было приятно и страшно… И я думала — на всю жизнь… Стала пить пилюли…
   — Что?! — поперхнулась Елена. — Ты что такое говоришь?
   — Уже не пью, успокойся! — ответила Алка. — И никого не хочу. И не кричи, и не дергайся. И не будем меня обсуждать. А я постараюсь забыть то, что ты мне велела не забывать. Павла Веснина.
   Елена понимала одно: она не знает, как вести себя с дочерью. Смущение, гнев, страх, растерянность — все плавно переходило друг в друга, а любовь к дочери — любит же она ее, черт возьми, она у нее одна! — как бы вышла из кома и стоит в стороне, жалкая русалочка, которой земля — эта грубая, колючая, плохо пахнущая твердь — нежные ножки саднит. «Ах ты Боже мой! — думала Елена. — Мне бы ее обнять, маленькую дуру, а я не могу».
   Не могу потому, что она уже хочет мужчину. Это меня просто убивает, и все. Я не хочу видеть и знать, как в ней это зреет, набрякает и сочится, не хочу! Я не смела сказать это собственной матери, как-то сама себе прикусывала губу, а эта даже таблетки уже пила. В пятнадцать лет!
   Хотя теперь все намного раньше и не так, но не до такой же степени, чтобы говорить об этом матери. Ну а кому тогда еще? Подружкам, которые скажут на это: «Хочешь — так дай. В чем проблема?»
   Надо сказать что-то умное… Ладно, пусть не умное, думала Елена. Сказать то, что должна сказать мать и никто больше.
   — Ладно, мам, — засмеялась Алка. — Я пошла спать.
   Не мучься, что мне сказать. Если честно, я и без тебя все знаю.
   — Не делай глупостей, — тихо сказала Елена.
   — Как же узнаешь ее в лицо? Глупость? — печально ответила Алка. — У всех глупостей диплом с высшим образованием. Они тебе такую устроят заморочку…
   — Я знаю, — тихо сказала Елена. — Но ты хоть поозирайся, хоть время потяни… Если что…
 
   Если хорошие события зреют от зерна и не спеша, то дурные возникают мгновенно. Если Божьи законы тщательно вплетены в эволюцию и постепенность, то дьявол предпочитает сломанные пальцы, революции, гнойные прыщи и оползни.
   Каждому свое.
   Однажды утром жена Кулачева Катя проснулась с ощущением не правильности жизни. Во-первых, она уже давно просыпалась и засыпала одна. Кулачев «как бы ремонтировал» квартиру, оставшуюся ему в наследство от дядьки, а если и появлялся, то спал на диване, ссылаясь на то, что ему нужен открытый балкон, а Катя как раз ночных задуваний боится. Конечно, это все брехня, но еще вчера была убеждена — перемелется. Ну ходок, ну делов… Это, в конце концов, у всех кончается, «мальчик-неваляшка» не вечен в своей прыткости, когда-нибудь да не вскинется. Ну походит Кулачев по экстрасенсам, ну помассируют его чьи-нибудь юные пальчики, но он не секс-гигант, а главное — не идиот, он нормальный, хорошо поношенный мужик и, когда надо будет выбирать, выберет здоровье. Катя говорила себе: «Подожди, дорогая, он скоро ступится».
   Но в это утро она проснулась с червем в чреве. Червь нудился в подреберье, покусывая скользкое и твердое дно у сердца, и Катя решила на всякий случай выяснить, кто эта новая пассия мужа, замужем она или нет, а главное — может ли она родить Кулачеву ребенка? Это был самый болезненный момент исследования, потому что Катя понимала: случись завязь, Кулачева не удержать, не остановить.
   На ее глазах происходило его знакомство с израильским сыном, на ее глазах возникло то самое ранение в сердце, которое Кулачев скрывал от народа. А Катя выследила и выведала. Она даже с Симой познакомилась, чтоб проверить, не грозит ли ей что-то с этой стороны. Но это был сплошной смех — многодетная шумливая немолодая еврейка, которая обожает мужа зубного врача, детей-красавцев и внука. «Боря, нет слов! Если есть на свете ангелы, то это — он».
   Катя тогда даже жалела Кулачева: хороший дядька, а с бабами промашки… Собственно, Катя своим путем пришла к давнему диагнозу, который поставила Кулачеву мать:
   «Мимо счастья».
   Но это было когда? Сын и первая жена. Еще ранней зимой. А сейчас вовсю июль, Кулачев не спит дома и как бы уже и не собирается. Червь ухватил губами мягкий и сочный конец легкого — сколько вкуснот, оказывается, в человеческом теле, — Катя поперхнулась воздухом и вышла на тропу войны.
   Если бы боевая разведка была сложной, ее имело бы смысл описать. Но секрет был таким неспрятанным, таким полишинельным, что уже к вечеру этого Дня Червяка Катя знала все. И кто, и где, и сколько лет…
   Последнее было нокаутом и даже как бы искажало образ Кулачева. «Да я просто сдохну, — сказала себе Катя, — если у меня мужа уведет старуха. Просто сдохну».
   Червь вылизывал ей пищевод и все норовил высунуть головку в горло. Катя терла себе шею, чувствуя как бы удавку.
   Она позвонила Кулачеву и попросила «поночевать дома». Кулачев согласился, хотя собирался делать другое.
   Квартира, которая досталась ему от старого дядьки, партийца и принципиала, уже была почти готова, чтоб в ней жило новое время. Он отдал соседям старую мебель, тихонечко снес на помойку огромное количество брошюр — дядька много лет был лектором-общественником. Он выбелил квартиру в самый белый из белых цветов, такой, что без намека на холодную голубизну, он отполировал паркет и поменял двери и оконные рамы.