Страница:
41
Аудиенция близилась к концу. Столыпин заканчивал доклад о положении в столь знакомом ему Поволжье. Письма, полученные им от губернаторов, свидетельствовали, что там весьма тревожно — пожары, мужицкие бунты; все, как сулили революционеры из ленинской группировки; медлить нельзя, надобно действовать.
— Как? — спросил государь.
— Круто, — так же кратко ответил Столыпин и понял сразу же, что Николаю это не понравилось. — «Юпитер и бык, только кто из нас Юпитер? »
Государь достал из кармана френча сложенный вчетверо листочек, протянул Столыпину:
— Ознакомьтесь.
Столыпин листок развернул, пробежал глазами, заставил себя улыбнуться.
— Думское министерство доверия во главе с кадетом? В высшей мере интересно, ваше величество, такое мне в голову не приходило.
— Оттого, что идея слишком рискованна?
— Да как бы помягче сказать… Впрочем, соглашусь с вами: идея довольно рискованна. Но отчего не попробовать, если вы полагаете такое разумным?
— Я вам не сказал этого.
— Простите, ваше величество, но я думал, что с предложением, не заслуживающим интереса, вы бы меня знакомить не стали.
Ответ при всей его резкости понравился Николаю своей определенностью: с дворцовыми ему приходилось трудно, ничего не поймешь, все, как один, в рот смотрят, боятся попасть впросак, блеют то, чего он, по их мнению, ждет.
«Этот хватать умеет, — подумал царь, — вон глаза какие, татарин, ничего в них не видно, а это хорошо, если б такой татарин истово служил, это достойно, когда бывший ворог становится твоим, во всем, до конца, и мое слово делается его законом».
— Фамилии запомнили? — спросил государь, протянув руку за листочком.
— Запомнил.
— Поговорите с кандидатами? — Государь листочек медленно сложил и спрятал в карман.
— Имеет ли смысл моя с ними встреча, ваше величество? Поскольку меня в списке кабинета доверия нет, и быть, понятно, не может, каков смысл разговаривать с претендентами?
— А вы смысла особого не ищите, Петр Аркадьевич, вы мою просьбу выполните.
Столыпин впился глазами-бурами в государя, потом лицо его изменила тяжелая, недоверчивая улыбка.
— Я выполню вашу просьбу с самою глубокой благодарностью за оказанную мне честь.
Милюкова он принял не один, а вместе с Извольским, бывшим послом в Токио, «конкурентом» Павла Николаевича по возможному «министерству доверия».
— Выполняя волю государя, я пригласил вас, Павел Николаевич, для переговоров по поводу формирования кабинета доверия.
Извольский отдал должное уму министра внутренних дел: другой бы стал искать форму для намека на доверительность предстоящего собеседования, а этот врезал в лоб: кто посмеет разглашать разговор, связанный с именем и волею самодержца?
Милюков тем не менее воткнул шпильку:
— Наша «Речь» умеет хранить молчание, когда нужно, чего нельзя сказать о «Русском государстве».
— За «Русское государство» нес ответ граф Витте, — отпарировал Столыпин. — Я готов отвечать за любую строчку, напечатанную в «России», Павел Николаевич. Моя газета выше подозрений.
Милюков снова не удержался, показывая этим свою государственную неподготовленность — острословит много, посуше надобно:
— Газета в роли жены Цезаря?
— Зависит от названия, — заключил Столыпин, чуть выспреннее, чем надо бы, но все же достойно, как отметил про себя Извольский. — Мы с Александром Петровичем хотели бы задать вам ряд вопросов.
— Я готов ответить на ваши вопросы, Петр Аркадьевич.
— Как вы полагаете, кандидатуры военного министра, морского и министра двора будут обсуждаться в вашем ЦК или вы твердо намерены вообще не касаться этого вопроса?
— Военный и морской министры будут назначены государем, только им, и никем другим… Если же вы согласитесь не покидать свой пост, мы дадим вам право докладывать свои соображения государю.
— О моем участии в вашем кабинете речи быть не может.
— Отчего так?
— Соль и сахар несовместимы… А вот вам, коли суждено возглавить то министерство, в коем я сейчас имею несчастие служить, придется принять на себя бремя шефа жандармов. Вы действительно согласны стать шефом жандармов или намерены ликвидировать эту институцию?
Милюков подобрался — его ударили.
— Во-первых, о поведении кадетов в правительстве не следует судить по тем заявлениям, которые они делают, находясь в оппозиции. Во-вторых, поскольку элементарные функции власти нам в какой-то мере известны, мы не страшимся и такого поста — все дело в том, что функции жандармерии (как и всего кабинета) могут быть совершенно иными, не похожими на нынешние.
— Ну-ну, — хмыкнул Столыпин, — поживем — увидим. Мы бы тоже были рады ограничиться словесами, не наша вина, что приходится стрелять.
— Значит, словесам вашим не верят.
— Вашим — поверят?
— За мною годы борьбы за конституционную реформу, Петр Аркадьевич, и если я скажу, что дам пятак, общество будет ждать рубля, а вы хоть рубль дайте, и за пятак не примут.
— Эк вы меня, — отозвался Столыпин. — Хорошо хоть — в глаза, я джентльменство ценю. А вот коли и после вашей аграрной реформы бунты мужиков будут продолжаться? Тогда что? А они будут продолжаться, потому что ныне есть программы левее вашей, плехановская, например. Я уж о ленинской не говорю, за нею повалят, безудержно повалят, — как станете поступать?
— Я стану доказывать пагубность темного бунта, покуда могу, я буду взывать к разуму, объяснять, требовать, наконец…
— А ну — не объясните? А ну — по-прежнему будут полыхать усадьбы? По-прежнему станут продолжать самочинные захваты помещичьих земель, как тогда?
— Уйду в отставку.
— И вместо вас придет военный диктатор, который понастроит виселиц?
Милюков понял, что попал в капкан.
— Вы очень логичны, Петр Аркадьевич.
— Это плохо?
— Это хорошо. Я отношусь к логике с преклонением, ока, правда, не всегда приложима к России, к нашему национальному характеру… Но я отчего-то верю в успокоение страны. Наша аграрная реформа не может не внести покоя…
— Сие от Фета, уважаемый Павел Николаевич, сие — лирическое благодушество. Я вопрос ставлю круто: будете стрелять, коли понадобится, или не станете?
— Не стану никогда.
— Значит, все свободы дадите, защищать их предоставите другим?
— Пусть так, Петр Аркадьевич, пусть так. Я только позволю себе высказать предположение, что люди, получившие свободу, смогут защитить ее.
Столыпин молотил свое, не слезал:
— Как — защитить? С оружием в руках? Есть у нас «красная милиция», против нее стоит «черная сотня», а вы намерены «бело-розовые дружины» создать? Тогда обучите их стрельбе и подчините командиров вашему помощнику по линии Департамента полиции. На это согласны?
… Разговор, считал Милюков, не получился.
Разговор был нужный, думал Столыпин, подъезжая к Царскому Селу. Очень нужный разговор. Тряпка этот Милюков, полнейшая, безнадежная тряпка. Есть полный резон доложить государю, что «министерство доверия» выйдет из доверия русских людей через неделю, приведет страну к гражданской войне, прольются реки крови; срам будет перед западными монархиями, да и перед паршивой Третьей республикой тоже: те своих коммунаров у стенки за милу душу расстреляли, когда те вконец допекли.
— Я не могу рисковать спокойствием моего народа, — сказал Николай, выслушав доклад Столыпина. — Разве я позволю отдать моих подданных в руки людей, лишенных хребта? И они получили большинство в Думе?! Что за безответственность, неужели граф Сергей Юльевич не мог проконтролировать выборы?! Подумайте, пожалуйста, с кем бы еще следовало встретиться, Петр Аркадьевич, неужели оскудела земля наша сильными людьми?
В тот же день, поздно вечером, Столыпин позвонил Гучкову:
— Александр Иванович, что-то я вас перестал видеть у мистера Чарльза. Нет страшней перерыва, чем в гимнастике, немедленно почувствуете одышку.
— О брюхе отчего не говорите?
— Щажу самолюбие.
— Завтра поборемся?
— Сегодня.
Гучков посмотрел на большие английские часы с вестминстерским боем, что стояли за камином: половина одиннадцатого.
— Да я в шлафроке уж, Петр Аркадьевич.
— Ну и прекрасно. Скидывайте его, одевайтесь, и давайте-ка встретимся на острове.
Ответа ждать не стал — положил трубку.
Гучков переоделся, потом рассмеялся, подумав, что мистера Чарльза нет наверняка, поздно; вызвал аппарат Столыпина, но секретарь, дежуривший у него на Аптекарском, ответил, что его превосходительство только что отправились на занятие гимнастикой.
… Гучков остановил авто возле зала, который содержал мистер Чарльз, выругался сквозь зубы: ни одно окно не освещено, пусто, тишь.
— Не сердитесь, — донесся из темноты голос Столыпина, — спасибо, что приехали.
Он шагнул на дорогу в свет фар; тело будто перерезано пополам, лицо мучнисто-белое, только глаза сияют, большие глаза, совсем не щелочки, как все иное время.
Обнял Гучкова за талию — до плеч не дотянулся, — рассмеялся:
— Приучайтесь к конспирации. Чарльз сейчас прибудет, я за ним шофера послал, мой парень за пять минут обернется… Какие у вас отношения с Шиповым?
— С Дмитрием Николаевичем? Прекрасные.
— Он отошел от кадетов накрепко? Или возможна игра?
— О его к ним возвращении не может быть и речи. Его идея созвать Думу, управляемую председателем, которого назначал бы царь, поссорила его с Милюковым окончательно, раз и навсегда, его же «правым» в «Речи» костят.
— Это не довод. Мало ли кого где костят? Меня вон «Союз русских людей» костит левым, еврейским ставленником, скрытым социал-демократом… Так, значит, уверены, не вернется к кадюкам?
— Убежден.
— Я спрашиваю не зря. Я намерен провести Дмитрия Николаевича новым российским премьером.
Гучков будто натолкнулся на невидимую преграду, и не столько потому, что новость была неожиданной; поразил сам строй фразы, какая-то особая столыпинская уверенность в собственной силе, сокрытая в ней.
— А пройдет? — спросил наконец Гучков.
— Попробуем.
— Почему именно Шипов?
— А кто еще? Называйте человека. Вы? Рано, надо в Думе обкататься, заявить себя.
— В Думе? Я и в Думу-то не прошел, Петр Аркадьевич, да и не заявишь себя среди кадетов.
— Эту Думу я намерен распустить, Александр Иванович.
— То есть как?!
Гучков снова поразился новой манере Столыпина. Как человек за три месяца изменился?! А может, и не изменился, может, наоборот, именно теперь, состоявшись, и стал самим собою, а раньше надевал маску? Вот что власть делает! Но отчего же он власть намеревается передать другому, разве это умно?
— А кем вы думаете стать в кабинете Шипова?
— Если он согласится, я бы сохранил за собою этот же портфель.
— Погодите, Петр Аркадьевич, все это так неожиданно… Что же вы при живом-то премьере, при Горемыкине, не похоронив еще, нового намечаете?
— Горемыкин уже умер… Нет, нет, в государственном смысле, здоровья Иван Логгинович отменного… Однако поскольку государь не станет подписывать рескрипт о роспуске Думы — зачем ему ссориться с избирателями, — то сделать это остается Горемыкину. А кто же оставляет премьером человека, предпринявшего шаг, в высшей мере непопулярный?
— А если государь вместе с ним решит внести и другие изменения в кабинете?
— Обязательно решит. Шахматова погонит, он реакционер, он противник всего нового… Может, еще кого…
— Вот я и думаю — кого еще?
— За меня беспокоитесь? Меня он не погонит. Он понимает, что в нынешней сложной ситуации министр полиции должен быть на месте, во всеоружии, стрелять в случае нужды ему придется… Хотя — я убежден — не придется… Разгон Думы проглотят, надоели разговоры, устали от них люди, дела хотят…
— Петр Аркадьевич, но Шипов не согласится пригласить вас в кабинет. Вы для него представитель бюрократии, вы и до событий служили губернатором…
— А он? До событий он служил московским головою — тоже лизал.
— Именно поэтому он и будет против вас. Бойтесь генерала, которому спасли жизнь во время битвы, он вам этого не простит, ибо вы видели его унижение…
— Эта французская пословица обращена к солдату. А я такой же генерал, как и он, рангом причем выше… Сможете на него повлиять в нужном для нас плане?
— Я готов попробовать, но заранее должен сказать вам, что шансов мало. Откажитесь от этой идеи, Петр Аркадьевич, я назову вам кандидатуру куда более интересную, перспективную…
— Я думал об этом, — откликнулся Столыпин, сразу же поняв Гучкова.
— Мне еще рано, еще бы одного премьера пересидеть, еще бы одни выборы провести за его спиною, успокоить страну его распоряжениями, а уж потом…
— Потом вас ототрут.
— Почему? Я докажу свою нужность.
— Именно поэтому и ототрут; вы все погасите, все успокоите, а без силы в руках этого не сделаешь: какому премьеру нужен министр-исполин? Петр Аркадьевич, поверьте слову друга: пришло ваше время. Откажитесь от шиповской затеи.
— Мне сподручнее помогать вашему делу, Александр Иванович, находясь в моем нынешнем кресле.
— Напрасно вы эдак-то. — Гучков скова остановился. — Зря вы меня обижаете… Неужели думаете, что мое дело — текстиль? Мое дело Россия, на текстиле, слава богу, отец наколотил десяток миллионов, внукам хватит…
— Напрасно обиделись. Россия без ситца не дело… Хорошо, допустим, вы правы. Я просчитался. Но менять поздно, машина запущена… — Столыпин помолчал, кашлянул осторожно, спросил, понизив еще более голос: — Кто из ваших сможет поговорить с Шиповым и повернуть его к радикализму?
— То есть? — Гучков не сразу понял. — К радикализму? Зачем?
Столыпин вздохнул, ответил устало:
— Непонятно? Царь не любит радикалов. А будущий премьер должен высказать соображения о программе своего кабинета… Вы очень хотели, чтобы я стал премьером? Единственный путь — накрутить Шипова, пусть он государя попугает, кроме Шипова, кому можно кабинет отдать? Некому, Александр Иванович… Пошли, про Чарльза я вам неправду говорил, спит он, мое авто у пляжа стоит… Если уж мы с вами дело затеяли, то все должно быть как в книгах легких французов… Кого отправите к Шипову?
— Николаева, — ответил Гучков. — Он верит в реформы, он человек искренний…
— Про наш разговор ему не надо бы. Или, считаете, от друзей тайн нет?
— У вас-то от меня были тайны — вон какой спектакль разыграли, что твой Гауптман…
— А вы хотите, чтобы я к вам, как звонарь со свадьбы, прискакал? Погодите, когда Думу будем распускать, здесь же придется встречаться, вокруг меня пока еще много людей Дурново вьется, один Мануйлов-Манусевич чего стоит… Я его, кстати, хочу посадить — на вас не наклепает?
— Может.
— Хорошо, что предупредили. Завтра с утра Николаев увидится с Шиповым?
— Да.
— Если что изменится, ставьте в известность, ладно? Скажите по телефону секретарю, что занемогли и не сможете пожаловать на ужин, мне будет все ясно.
Машина закрутилась. Николаев, встретившись с Шиповым, излил ему душу — разговор с Дзержинским не давал покоя, поляк говорил верные вещи, не поспоришь.
Шипов, получив приглашение на высочайшую аудиенцию, соотнес время визита Николаева со звонком из Царского Села, подумал, что Кирилл Прокопьевич побывал у него неспроста, видимо по согласованию с Гучковым, а тот имеет выход в сферы; поэтому, приехав к царю, не догадываясь об истинной цели приглашения, не зная, понятно, о плане Столыпина, полагая, что приглашен в связи со слухами о «кабинете доверия», вдохновенно заговорил про то, что дружная работа с Думой необходима, это повернет кадетов вправо, сблокирует с властью, оторвет от левых фразеров, перед которыми партии приходится заигрывать — таков удел любой оппозиции. Идея создания «кабинета доверия», понятно, заманчива, однако Милюкову поручать формирование правительства рискованно, он слишком властен, чрезмерно реалистичен в своих программных документах (чего не скажешь о жизненном кредо), и в нем слабо развито религиозное сознание.
— Кого бы вы считали возможным порекомендовать на пост премьера? — спросил государь.
— Председателя Государственной думы Муромцева, ваше величество.
— Председателя Государственной думы, — повторил Николай. — Почему именно его?
— Он отличается большим тактом, врожденной мягкостью характера; при его главенстве и Милюков будет полезен в кабинете на посту министра внутренних дел.
— Да, вы правы, — ответил Николай, — при таком человеке вполне может установиться правильное соотношение умственных И духовных сил…
Вернувшись в свои покои, государь со смехом сказал Александре Федоровне:
— Говорят, Шипов умный человек… Какой вздор, я у него все выспросил, а ему так ничего и не открыл…
Об этих словах царя через полчаса уже знал Трепов. Позвонил «безносому Лоэнгрину», сказал, чтоб тот приехал незамедлительно, передал текст интервью, повелел печатать, оттого что понял ясно: Столыпин вовлечен в игру и обманут, ибо притащил Шипова, поверил, значит, про «доверие», ему теперь ходу нет, и намедни государь обмолвился, что новую Думу он поручит подобрать ему, Трепову, о чем же еще мечтать?!
Треповское интервью было опубликовано в русских газетах со ссылкой на «Рейтер», либералы ликовали: «Двор протянул руку Думе, началась новая эра России!»
Столыпин представил государю доклад, в котором были собраны рапорты агентуры о торжествующих выступлениях Милюкова, Муромцева, Шипова; прямых выпадов против верховной власти не содержалось, однако обер-прокурор святейшего синода, ряд губернаторов и адмирал Дубасов именовались «мерзавцами».
Царь поблагодарил за информацию, вызвал к себе Горемыкина, продиктовал ему рескрипт о роспуске Думы, попросил подписать его и дать документу ход, как только «подойдут соответствующие для того обстоятельства, о коих я лично поставлю вас в известность».
Все верно: два маятника — Трепов и Столыпин, а посредине сонный Горемыкин, вот уж фамилия соответствует духовному строю, точнее не обзовешь, право!
Дума была — и не было ее уже; депутаты произносили речи, гуляли по коридорам Таврического дворца, обменивались репликами, пили чай в буфете, расходились по домам…
… Нет ничего ужаснее, чем смотреть на больных раком, наивно и восторженно полагающих себя живыми. «Министру Шутте Господин Министр! Вчера вечером я принял г-на Ю. Кжечковского, который не только передал мне перевод статьи ведущего русского социал-демократа Н. Ленина „Социализм и анархизм“, но также стенограмму выступления берлинского юриста К. Либкнехта, выступавшего в 1904 году в немецком суде во время процесса, начатого правительством канцлера фон Бюлова против русских анархо-террористов. Г-н Кжечковский готов подтвердить под присягой, что он участвовал в работе кенигсбергского процесса, подбирал, переводил и анализировал материалы для Августа Бебеля и юриста К. Либкнехта, которые выиграли дело, нанеся при этом значительный моральный ущерб как двору кайзера Вильгельма, так и Царскому Селу, ибо доказали суду присяжных, что русская социал-демократия, базирующаяся на доктрине д-ра К. Маркса, никогда не имела ничего общего ни с анархией, ни с террором и выступает лишь против «азиатского деспотизма, который породил вопиющее бесправие народонаселения России, которое лишено каких бы то ни было свобод, не говоря уже о конституции
— таковой в России никогда еще не было». Выслушав г-на Кжечковского, я спросил его, считает ли он польскую социал-демократию организацией, слитной с русскими коллегами, или же, возможно, Варшава исповедует иные программные установки? Получив категорический ответ г-на Кжечковского о единстве программы и целей польской и русской социал-демократий, я поставил следующий вопрос: «Как в таком случае можно объяснить убийство польскими социал-демократами в Варшаве полковника полиции г-на Попова, находившегося при исполнении служебного долга? » Г-н Кжечковский заметил мне, что я пользуюсь информацией, переданной, скорее всего, г-ном Громаном, который на самом деле является чиновником департамента полиции полковником Глазовым, а проживает г-н Глазов в Стокгольме по подложному паспорту, выданному ему российским правительством, что является недружественным актом по отношению к Швеции. Г-н Кжечковский добавил, что у г-на Глазова есть веские причины ненавидеть польскую социал-демократию и лично его, г-на Кжечковского, ибо, по словам собеседника, именно г-н Глазов санкционировал его избиение в тюремном карцере, которое довело г-на Кжечковского до кровохарканья. «Более того, — продолжал г-н Кжечковский, — у меня есть неопровержимые доказательства того, что г-н Глазов готовил провокацию во время моего третьего ареста летом 1905 года, следствием которой было запланировано мое убийство». Непосредственный исполнитель преступного приказа г-на Глазова, по утверждению г-на Кжечковского, находится ныне за границами Российской империи и готов — в случае открытого слушания дела в Королевском Суде
— дать показания под присягою о преступной деятельности гг. Попова и Глазова. При этом мой собеседник потребовал гарантий безопасности бывшего полицейского чина, скрывшегося из России, мотивируя это тем, что г-н Глазов, по его сведениям, состоит в негласной связи с некоторыми офицерами стокгольмской полиции. Я отверг подобного рода утверждение как безосновательное, добавив, что в парламентарном Королевстве, которым имеет честь быть Швеция, подданным не воспрещается встречаться с кем угодно, где угодно и по любому поводу; нарушением чинами полиции их долга мы почитаем лишь несоблюдение статей конституции; все остальное — личное дело подданного, не подлежащее контролю или преследованию с чьей бы то ни было стороны, Г-н Кжечковский заметил мне, что в таком случае он не понимает причину столь пристального интереса стокгольмских должностных лиц к собранию русских социал-демократов, ибо, согласно шведской конституции, Королевство оказывает гостеприимство всем изгнанникам, борцам против деспотизма. Я возразил г-ну Кжечковскому, что между понятиями «борец против деспотизма» и «государственный преступник» существует весьма очевидная разница. Г-н Кжечковский весьма резко заметил мне, что в России «государственным преступником» является каждый, кто требует для подданных труда и свободы; «человек, — добавил он, — осмеливающийся требовать от правительства конституции, будет немедленно заточен в тюрьму и отправлен на каторгу». По мнению г-на Кжеч-ковского, ни один из русских, находящихся ныне в Стокгольме, не может считаться «государственным преступником», ибо социал-демократия хочет одного лишь: удовлетворить нужды великого народа, лишенного, по его словам, «гарантий на равенство, труд, свободу». Беседа закончилась на том, что г-н Кжечковский позвонит по моему телефонному аппарату завтра, в 17.00. Специальная группа, отправленная следом за г-ном Кжечковским, потеряла объект наблюдения через несколько минут, однако поздно вечером он был зафиксирован на набережной вместе с Н. Лениным, руководителем радикального крыла русской социал-демократии, и Г. Плехановым, которого считают первым пропагандистом идей д-ра К. Маркса в России. Был бы весьма признателен, господин министр, получить от Вас
— если Вы полагаете нужным — дополнительные указания или рекомендации к моему завтрашнему разговору с г-ном Кжечковским. С глубоким почтением Теодор Хинтце, полицмейстер Стокгольма». «Министерство Иностранных Дел Тролле Мой дорогой друг! Мне хотелось бы просить Вас ознакомиться с письмом Хинтце, который отличается вдумчивостью и надежной непредвзятостью. Полагаю, что запись его беседы с г-ном Кжечковским (по наведенным в Берлине справкам, под этим псевдонимом скрывается — вероятнее всего — известный деятель польской социал-демократии г-н Юзеф Доманский) поможет нам занять более определенную позицию, ибо любой наш неосторожный шаг может вызвать здесь весьма нежелательную для Царского Села реакцию. Думаю, что гг., подобные г. Кжечковскому-Доманскому, имеют доказательные возможности апеллировать к германской социал-демократии, а также к французским социалистам г-на Ж. Жореса, что может нанести определенный ущерб престижу дружественной нам Российской Империи. Искренне Ваш Шутте». «Господину Шутте. Мой дорогой друг! С большим интересом прочитал Ваше письмо и запись беседы с г-ном Кжечковским, проведенную Вашим Хинтце. Я солидарен с Вашей позицией и благодарю Вас за ту истинно дружескую доверительность, с которой Вы сформулировали свое „кредо“. Лишь чувствуя локоть друг друга, мы в состоянии быть полезными Швеции, служа управителями ее интересов. Бесспорно, любой наш необдуманный шаг, связанный с акцией против участников социал-демократического съезда русских, послужит во вред дружественной Российской Империи, ибо даст повод качать очередную кампанию в повременной печати. Но в то же время С. -Петербург, видимо, не сможет понять тех мотивов, которыми мы руководствуемся в нашем отношении к собранию социал-демократов, и посчитает нашу „неактивность“ против тех, кого они называют „анархистами“, проявлением недружественности, вызванной трудностями, переживаемыми Россиею ныне. Поэтому мне представляется возможным внести на Ваше усмотрение следующего рода предложение; кто-то из Ваших сотрудников (не первой, естественно, величины) должен пригласить г-на Гро-мана (Глазова) и сообщить ему, что стокгольмская полиция ведет работу против русских социал-демократов. Это даст нам двойную выгоду: во-первых, мы покажем Петербургу, что вам известны тайные агенты полиции, которые не сочли даже своим долгом представиться нашим соответствующим службам, как то делается чинами русской тайной полиции и в Берлине и в Париже. Во-вторых, мы еще раз подтвердим свое высокое уважение к министру Столыпину. Более того, чтобы продемонстрировать дружественные чувства к России, я, вероятно, приглашу поверенного в делах Стэль-Гольштейна и ознакомлю его с указанием прокурору Стендалю арестовать русских социал-демократов после того, как все они будут выявлены, и выслать их за пределы Швеции, не называя при этом тот пограничный пункт, через который участники съезда будут выдворены. Убежден, г-н Столыпин будет удовлетворен вполне, видимо, следующим шагом С. -Петербурга будет попытка выяснить пункт высылки русских с тем, чтобы социал-демократы были выдворены через Финляндское княжество. Таким образом мы получим столь необходимый для нас „люфт во времени“, ибо переписка требует отточенности формулировок и абсолютной выверенности — съезд, вероятно, окончится к тому времени. Видимо, Вы, мой дорогой друг, найдете разумным — через Ваших друзей — аккуратно проинформировать русских социал-демократов, сообщив им, что возможны всякого рода повороты, вызванные сложностью положения, в котором оказались полицейские власти Стокгольма. Думаю, что информацию такого рода следовало бы передать г-ну Кжечковскому. Полагаю, что русские социал-демократы с их высокой организованностью смогут немедля изменить места проживания и покинуть Стокгольм сразу же после окончания работы их съезда. Искренне Ваш Тролле». «ПЕТЕРБУРГ ДЕЛОВАЯ МОЛНИЕЮ МИНИСТРУ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СТОЛЫПИНУ ТЧК ПОМОЩНИК ПОЛИЦМЕЙСТЕРА СТОКГОЛЬМА СООБЩИЛ ПЕРЕДАЧИ ВАМ ЧТО ВСЕ УЧАСТНИКИ СЪЕЗДА ПО ВЫЯВЛЕНИИ БУДУТ ЗАДЕРЖАНЫ И ВЫСЛАНЫ ПРЕДЕЛОВ ШВЕЦИИ ТЧК МОЛЮ ЗАСТУПНИЧЕСТВА ДИРЕКТОРОМ ДЕПАРТАМЕНТА ВУИЧЕМ ПОСКОЛЬКУ ОСЛУШАЛСЯ ЕГО ПРИКАЗА О ВОЗВРАЩЕНИИ ПРЕДЕЛЫ ИМПЕРИИ ЗПТ ЗАНИМАЯСЬ СКЛОНЕНИЕМ ЧИНОВ СТОКГОЛЬМСКОЙ ПОЛИЦИИ К ДЕЛОВОМУ СОТРУДНИЧЕСТВУ ЗПТ КОТОРОЕ И УВЕНЧАЛОСЬ УСПЕХОМ ТЧК ГЛАЗОВ».
— Как? — спросил государь.
— Круто, — так же кратко ответил Столыпин и понял сразу же, что Николаю это не понравилось. — «Юпитер и бык, только кто из нас Юпитер? »
Государь достал из кармана френча сложенный вчетверо листочек, протянул Столыпину:
— Ознакомьтесь.
Столыпин листок развернул, пробежал глазами, заставил себя улыбнуться.
— Думское министерство доверия во главе с кадетом? В высшей мере интересно, ваше величество, такое мне в голову не приходило.
— Оттого, что идея слишком рискованна?
— Да как бы помягче сказать… Впрочем, соглашусь с вами: идея довольно рискованна. Но отчего не попробовать, если вы полагаете такое разумным?
— Я вам не сказал этого.
— Простите, ваше величество, но я думал, что с предложением, не заслуживающим интереса, вы бы меня знакомить не стали.
Ответ при всей его резкости понравился Николаю своей определенностью: с дворцовыми ему приходилось трудно, ничего не поймешь, все, как один, в рот смотрят, боятся попасть впросак, блеют то, чего он, по их мнению, ждет.
«Этот хватать умеет, — подумал царь, — вон глаза какие, татарин, ничего в них не видно, а это хорошо, если б такой татарин истово служил, это достойно, когда бывший ворог становится твоим, во всем, до конца, и мое слово делается его законом».
— Фамилии запомнили? — спросил государь, протянув руку за листочком.
— Запомнил.
— Поговорите с кандидатами? — Государь листочек медленно сложил и спрятал в карман.
— Имеет ли смысл моя с ними встреча, ваше величество? Поскольку меня в списке кабинета доверия нет, и быть, понятно, не может, каков смысл разговаривать с претендентами?
— А вы смысла особого не ищите, Петр Аркадьевич, вы мою просьбу выполните.
Столыпин впился глазами-бурами в государя, потом лицо его изменила тяжелая, недоверчивая улыбка.
— Я выполню вашу просьбу с самою глубокой благодарностью за оказанную мне честь.
Милюкова он принял не один, а вместе с Извольским, бывшим послом в Токио, «конкурентом» Павла Николаевича по возможному «министерству доверия».
— Выполняя волю государя, я пригласил вас, Павел Николаевич, для переговоров по поводу формирования кабинета доверия.
Извольский отдал должное уму министра внутренних дел: другой бы стал искать форму для намека на доверительность предстоящего собеседования, а этот врезал в лоб: кто посмеет разглашать разговор, связанный с именем и волею самодержца?
Милюков тем не менее воткнул шпильку:
— Наша «Речь» умеет хранить молчание, когда нужно, чего нельзя сказать о «Русском государстве».
— За «Русское государство» нес ответ граф Витте, — отпарировал Столыпин. — Я готов отвечать за любую строчку, напечатанную в «России», Павел Николаевич. Моя газета выше подозрений.
Милюков снова не удержался, показывая этим свою государственную неподготовленность — острословит много, посуше надобно:
— Газета в роли жены Цезаря?
— Зависит от названия, — заключил Столыпин, чуть выспреннее, чем надо бы, но все же достойно, как отметил про себя Извольский. — Мы с Александром Петровичем хотели бы задать вам ряд вопросов.
— Я готов ответить на ваши вопросы, Петр Аркадьевич.
— Как вы полагаете, кандидатуры военного министра, морского и министра двора будут обсуждаться в вашем ЦК или вы твердо намерены вообще не касаться этого вопроса?
— Военный и морской министры будут назначены государем, только им, и никем другим… Если же вы согласитесь не покидать свой пост, мы дадим вам право докладывать свои соображения государю.
— О моем участии в вашем кабинете речи быть не может.
— Отчего так?
— Соль и сахар несовместимы… А вот вам, коли суждено возглавить то министерство, в коем я сейчас имею несчастие служить, придется принять на себя бремя шефа жандармов. Вы действительно согласны стать шефом жандармов или намерены ликвидировать эту институцию?
Милюков подобрался — его ударили.
— Во-первых, о поведении кадетов в правительстве не следует судить по тем заявлениям, которые они делают, находясь в оппозиции. Во-вторых, поскольку элементарные функции власти нам в какой-то мере известны, мы не страшимся и такого поста — все дело в том, что функции жандармерии (как и всего кабинета) могут быть совершенно иными, не похожими на нынешние.
— Ну-ну, — хмыкнул Столыпин, — поживем — увидим. Мы бы тоже были рады ограничиться словесами, не наша вина, что приходится стрелять.
— Значит, словесам вашим не верят.
— Вашим — поверят?
— За мною годы борьбы за конституционную реформу, Петр Аркадьевич, и если я скажу, что дам пятак, общество будет ждать рубля, а вы хоть рубль дайте, и за пятак не примут.
— Эк вы меня, — отозвался Столыпин. — Хорошо хоть — в глаза, я джентльменство ценю. А вот коли и после вашей аграрной реформы бунты мужиков будут продолжаться? Тогда что? А они будут продолжаться, потому что ныне есть программы левее вашей, плехановская, например. Я уж о ленинской не говорю, за нею повалят, безудержно повалят, — как станете поступать?
— Я стану доказывать пагубность темного бунта, покуда могу, я буду взывать к разуму, объяснять, требовать, наконец…
— А ну — не объясните? А ну — по-прежнему будут полыхать усадьбы? По-прежнему станут продолжать самочинные захваты помещичьих земель, как тогда?
— Уйду в отставку.
— И вместо вас придет военный диктатор, который понастроит виселиц?
Милюков понял, что попал в капкан.
— Вы очень логичны, Петр Аркадьевич.
— Это плохо?
— Это хорошо. Я отношусь к логике с преклонением, ока, правда, не всегда приложима к России, к нашему национальному характеру… Но я отчего-то верю в успокоение страны. Наша аграрная реформа не может не внести покоя…
— Сие от Фета, уважаемый Павел Николаевич, сие — лирическое благодушество. Я вопрос ставлю круто: будете стрелять, коли понадобится, или не станете?
— Не стану никогда.
— Значит, все свободы дадите, защищать их предоставите другим?
— Пусть так, Петр Аркадьевич, пусть так. Я только позволю себе высказать предположение, что люди, получившие свободу, смогут защитить ее.
Столыпин молотил свое, не слезал:
— Как — защитить? С оружием в руках? Есть у нас «красная милиция», против нее стоит «черная сотня», а вы намерены «бело-розовые дружины» создать? Тогда обучите их стрельбе и подчините командиров вашему помощнику по линии Департамента полиции. На это согласны?
… Разговор, считал Милюков, не получился.
Разговор был нужный, думал Столыпин, подъезжая к Царскому Селу. Очень нужный разговор. Тряпка этот Милюков, полнейшая, безнадежная тряпка. Есть полный резон доложить государю, что «министерство доверия» выйдет из доверия русских людей через неделю, приведет страну к гражданской войне, прольются реки крови; срам будет перед западными монархиями, да и перед паршивой Третьей республикой тоже: те своих коммунаров у стенки за милу душу расстреляли, когда те вконец допекли.
— Я не могу рисковать спокойствием моего народа, — сказал Николай, выслушав доклад Столыпина. — Разве я позволю отдать моих подданных в руки людей, лишенных хребта? И они получили большинство в Думе?! Что за безответственность, неужели граф Сергей Юльевич не мог проконтролировать выборы?! Подумайте, пожалуйста, с кем бы еще следовало встретиться, Петр Аркадьевич, неужели оскудела земля наша сильными людьми?
В тот же день, поздно вечером, Столыпин позвонил Гучкову:
— Александр Иванович, что-то я вас перестал видеть у мистера Чарльза. Нет страшней перерыва, чем в гимнастике, немедленно почувствуете одышку.
— О брюхе отчего не говорите?
— Щажу самолюбие.
— Завтра поборемся?
— Сегодня.
Гучков посмотрел на большие английские часы с вестминстерским боем, что стояли за камином: половина одиннадцатого.
— Да я в шлафроке уж, Петр Аркадьевич.
— Ну и прекрасно. Скидывайте его, одевайтесь, и давайте-ка встретимся на острове.
Ответа ждать не стал — положил трубку.
Гучков переоделся, потом рассмеялся, подумав, что мистера Чарльза нет наверняка, поздно; вызвал аппарат Столыпина, но секретарь, дежуривший у него на Аптекарском, ответил, что его превосходительство только что отправились на занятие гимнастикой.
… Гучков остановил авто возле зала, который содержал мистер Чарльз, выругался сквозь зубы: ни одно окно не освещено, пусто, тишь.
— Не сердитесь, — донесся из темноты голос Столыпина, — спасибо, что приехали.
Он шагнул на дорогу в свет фар; тело будто перерезано пополам, лицо мучнисто-белое, только глаза сияют, большие глаза, совсем не щелочки, как все иное время.
Обнял Гучкова за талию — до плеч не дотянулся, — рассмеялся:
— Приучайтесь к конспирации. Чарльз сейчас прибудет, я за ним шофера послал, мой парень за пять минут обернется… Какие у вас отношения с Шиповым?
— С Дмитрием Николаевичем? Прекрасные.
— Он отошел от кадетов накрепко? Или возможна игра?
— О его к ним возвращении не может быть и речи. Его идея созвать Думу, управляемую председателем, которого назначал бы царь, поссорила его с Милюковым окончательно, раз и навсегда, его же «правым» в «Речи» костят.
— Это не довод. Мало ли кого где костят? Меня вон «Союз русских людей» костит левым, еврейским ставленником, скрытым социал-демократом… Так, значит, уверены, не вернется к кадюкам?
— Убежден.
— Я спрашиваю не зря. Я намерен провести Дмитрия Николаевича новым российским премьером.
Гучков будто натолкнулся на невидимую преграду, и не столько потому, что новость была неожиданной; поразил сам строй фразы, какая-то особая столыпинская уверенность в собственной силе, сокрытая в ней.
— А пройдет? — спросил наконец Гучков.
— Попробуем.
— Почему именно Шипов?
— А кто еще? Называйте человека. Вы? Рано, надо в Думе обкататься, заявить себя.
— В Думе? Я и в Думу-то не прошел, Петр Аркадьевич, да и не заявишь себя среди кадетов.
— Эту Думу я намерен распустить, Александр Иванович.
— То есть как?!
Гучков снова поразился новой манере Столыпина. Как человек за три месяца изменился?! А может, и не изменился, может, наоборот, именно теперь, состоявшись, и стал самим собою, а раньше надевал маску? Вот что власть делает! Но отчего же он власть намеревается передать другому, разве это умно?
— А кем вы думаете стать в кабинете Шипова?
— Если он согласится, я бы сохранил за собою этот же портфель.
— Погодите, Петр Аркадьевич, все это так неожиданно… Что же вы при живом-то премьере, при Горемыкине, не похоронив еще, нового намечаете?
— Горемыкин уже умер… Нет, нет, в государственном смысле, здоровья Иван Логгинович отменного… Однако поскольку государь не станет подписывать рескрипт о роспуске Думы — зачем ему ссориться с избирателями, — то сделать это остается Горемыкину. А кто же оставляет премьером человека, предпринявшего шаг, в высшей мере непопулярный?
— А если государь вместе с ним решит внести и другие изменения в кабинете?
— Обязательно решит. Шахматова погонит, он реакционер, он противник всего нового… Может, еще кого…
— Вот я и думаю — кого еще?
— За меня беспокоитесь? Меня он не погонит. Он понимает, что в нынешней сложной ситуации министр полиции должен быть на месте, во всеоружии, стрелять в случае нужды ему придется… Хотя — я убежден — не придется… Разгон Думы проглотят, надоели разговоры, устали от них люди, дела хотят…
— Петр Аркадьевич, но Шипов не согласится пригласить вас в кабинет. Вы для него представитель бюрократии, вы и до событий служили губернатором…
— А он? До событий он служил московским головою — тоже лизал.
— Именно поэтому он и будет против вас. Бойтесь генерала, которому спасли жизнь во время битвы, он вам этого не простит, ибо вы видели его унижение…
— Эта французская пословица обращена к солдату. А я такой же генерал, как и он, рангом причем выше… Сможете на него повлиять в нужном для нас плане?
— Я готов попробовать, но заранее должен сказать вам, что шансов мало. Откажитесь от этой идеи, Петр Аркадьевич, я назову вам кандидатуру куда более интересную, перспективную…
— Я думал об этом, — откликнулся Столыпин, сразу же поняв Гучкова.
— Мне еще рано, еще бы одного премьера пересидеть, еще бы одни выборы провести за его спиною, успокоить страну его распоряжениями, а уж потом…
— Потом вас ототрут.
— Почему? Я докажу свою нужность.
— Именно поэтому и ототрут; вы все погасите, все успокоите, а без силы в руках этого не сделаешь: какому премьеру нужен министр-исполин? Петр Аркадьевич, поверьте слову друга: пришло ваше время. Откажитесь от шиповской затеи.
— Мне сподручнее помогать вашему делу, Александр Иванович, находясь в моем нынешнем кресле.
— Напрасно вы эдак-то. — Гучков скова остановился. — Зря вы меня обижаете… Неужели думаете, что мое дело — текстиль? Мое дело Россия, на текстиле, слава богу, отец наколотил десяток миллионов, внукам хватит…
— Напрасно обиделись. Россия без ситца не дело… Хорошо, допустим, вы правы. Я просчитался. Но менять поздно, машина запущена… — Столыпин помолчал, кашлянул осторожно, спросил, понизив еще более голос: — Кто из ваших сможет поговорить с Шиповым и повернуть его к радикализму?
— То есть? — Гучков не сразу понял. — К радикализму? Зачем?
Столыпин вздохнул, ответил устало:
— Непонятно? Царь не любит радикалов. А будущий премьер должен высказать соображения о программе своего кабинета… Вы очень хотели, чтобы я стал премьером? Единственный путь — накрутить Шипова, пусть он государя попугает, кроме Шипова, кому можно кабинет отдать? Некому, Александр Иванович… Пошли, про Чарльза я вам неправду говорил, спит он, мое авто у пляжа стоит… Если уж мы с вами дело затеяли, то все должно быть как в книгах легких французов… Кого отправите к Шипову?
— Николаева, — ответил Гучков. — Он верит в реформы, он человек искренний…
— Про наш разговор ему не надо бы. Или, считаете, от друзей тайн нет?
— У вас-то от меня были тайны — вон какой спектакль разыграли, что твой Гауптман…
— А вы хотите, чтобы я к вам, как звонарь со свадьбы, прискакал? Погодите, когда Думу будем распускать, здесь же придется встречаться, вокруг меня пока еще много людей Дурново вьется, один Мануйлов-Манусевич чего стоит… Я его, кстати, хочу посадить — на вас не наклепает?
— Может.
— Хорошо, что предупредили. Завтра с утра Николаев увидится с Шиповым?
— Да.
— Если что изменится, ставьте в известность, ладно? Скажите по телефону секретарю, что занемогли и не сможете пожаловать на ужин, мне будет все ясно.
Машина закрутилась. Николаев, встретившись с Шиповым, излил ему душу — разговор с Дзержинским не давал покоя, поляк говорил верные вещи, не поспоришь.
Шипов, получив приглашение на высочайшую аудиенцию, соотнес время визита Николаева со звонком из Царского Села, подумал, что Кирилл Прокопьевич побывал у него неспроста, видимо по согласованию с Гучковым, а тот имеет выход в сферы; поэтому, приехав к царю, не догадываясь об истинной цели приглашения, не зная, понятно, о плане Столыпина, полагая, что приглашен в связи со слухами о «кабинете доверия», вдохновенно заговорил про то, что дружная работа с Думой необходима, это повернет кадетов вправо, сблокирует с властью, оторвет от левых фразеров, перед которыми партии приходится заигрывать — таков удел любой оппозиции. Идея создания «кабинета доверия», понятно, заманчива, однако Милюкову поручать формирование правительства рискованно, он слишком властен, чрезмерно реалистичен в своих программных документах (чего не скажешь о жизненном кредо), и в нем слабо развито религиозное сознание.
— Кого бы вы считали возможным порекомендовать на пост премьера? — спросил государь.
— Председателя Государственной думы Муромцева, ваше величество.
— Председателя Государственной думы, — повторил Николай. — Почему именно его?
— Он отличается большим тактом, врожденной мягкостью характера; при его главенстве и Милюков будет полезен в кабинете на посту министра внутренних дел.
— Да, вы правы, — ответил Николай, — при таком человеке вполне может установиться правильное соотношение умственных И духовных сил…
Вернувшись в свои покои, государь со смехом сказал Александре Федоровне:
— Говорят, Шипов умный человек… Какой вздор, я у него все выспросил, а ему так ничего и не открыл…
Об этих словах царя через полчаса уже знал Трепов. Позвонил «безносому Лоэнгрину», сказал, чтоб тот приехал незамедлительно, передал текст интервью, повелел печатать, оттого что понял ясно: Столыпин вовлечен в игру и обманут, ибо притащил Шипова, поверил, значит, про «доверие», ему теперь ходу нет, и намедни государь обмолвился, что новую Думу он поручит подобрать ему, Трепову, о чем же еще мечтать?!
Треповское интервью было опубликовано в русских газетах со ссылкой на «Рейтер», либералы ликовали: «Двор протянул руку Думе, началась новая эра России!»
Столыпин представил государю доклад, в котором были собраны рапорты агентуры о торжествующих выступлениях Милюкова, Муромцева, Шипова; прямых выпадов против верховной власти не содержалось, однако обер-прокурор святейшего синода, ряд губернаторов и адмирал Дубасов именовались «мерзавцами».
Царь поблагодарил за информацию, вызвал к себе Горемыкина, продиктовал ему рескрипт о роспуске Думы, попросил подписать его и дать документу ход, как только «подойдут соответствующие для того обстоятельства, о коих я лично поставлю вас в известность».
Все верно: два маятника — Трепов и Столыпин, а посредине сонный Горемыкин, вот уж фамилия соответствует духовному строю, точнее не обзовешь, право!
Дума была — и не было ее уже; депутаты произносили речи, гуляли по коридорам Таврического дворца, обменивались репликами, пили чай в буфете, расходились по домам…
… Нет ничего ужаснее, чем смотреть на больных раком, наивно и восторженно полагающих себя живыми. «Министру Шутте Господин Министр! Вчера вечером я принял г-на Ю. Кжечковского, который не только передал мне перевод статьи ведущего русского социал-демократа Н. Ленина „Социализм и анархизм“, но также стенограмму выступления берлинского юриста К. Либкнехта, выступавшего в 1904 году в немецком суде во время процесса, начатого правительством канцлера фон Бюлова против русских анархо-террористов. Г-н Кжечковский готов подтвердить под присягой, что он участвовал в работе кенигсбергского процесса, подбирал, переводил и анализировал материалы для Августа Бебеля и юриста К. Либкнехта, которые выиграли дело, нанеся при этом значительный моральный ущерб как двору кайзера Вильгельма, так и Царскому Селу, ибо доказали суду присяжных, что русская социал-демократия, базирующаяся на доктрине д-ра К. Маркса, никогда не имела ничего общего ни с анархией, ни с террором и выступает лишь против «азиатского деспотизма, который породил вопиющее бесправие народонаселения России, которое лишено каких бы то ни было свобод, не говоря уже о конституции
— таковой в России никогда еще не было». Выслушав г-на Кжечковского, я спросил его, считает ли он польскую социал-демократию организацией, слитной с русскими коллегами, или же, возможно, Варшава исповедует иные программные установки? Получив категорический ответ г-на Кжечковского о единстве программы и целей польской и русской социал-демократий, я поставил следующий вопрос: «Как в таком случае можно объяснить убийство польскими социал-демократами в Варшаве полковника полиции г-на Попова, находившегося при исполнении служебного долга? » Г-н Кжечковский заметил мне, что я пользуюсь информацией, переданной, скорее всего, г-ном Громаном, который на самом деле является чиновником департамента полиции полковником Глазовым, а проживает г-н Глазов в Стокгольме по подложному паспорту, выданному ему российским правительством, что является недружественным актом по отношению к Швеции. Г-н Кжечковский добавил, что у г-на Глазова есть веские причины ненавидеть польскую социал-демократию и лично его, г-на Кжечковского, ибо, по словам собеседника, именно г-н Глазов санкционировал его избиение в тюремном карцере, которое довело г-на Кжечковского до кровохарканья. «Более того, — продолжал г-н Кжечковский, — у меня есть неопровержимые доказательства того, что г-н Глазов готовил провокацию во время моего третьего ареста летом 1905 года, следствием которой было запланировано мое убийство». Непосредственный исполнитель преступного приказа г-на Глазова, по утверждению г-на Кжечковского, находится ныне за границами Российской империи и готов — в случае открытого слушания дела в Королевском Суде
— дать показания под присягою о преступной деятельности гг. Попова и Глазова. При этом мой собеседник потребовал гарантий безопасности бывшего полицейского чина, скрывшегося из России, мотивируя это тем, что г-н Глазов, по его сведениям, состоит в негласной связи с некоторыми офицерами стокгольмской полиции. Я отверг подобного рода утверждение как безосновательное, добавив, что в парламентарном Королевстве, которым имеет честь быть Швеция, подданным не воспрещается встречаться с кем угодно, где угодно и по любому поводу; нарушением чинами полиции их долга мы почитаем лишь несоблюдение статей конституции; все остальное — личное дело подданного, не подлежащее контролю или преследованию с чьей бы то ни было стороны, Г-н Кжечковский заметил мне, что в таком случае он не понимает причину столь пристального интереса стокгольмских должностных лиц к собранию русских социал-демократов, ибо, согласно шведской конституции, Королевство оказывает гостеприимство всем изгнанникам, борцам против деспотизма. Я возразил г-ну Кжечковскому, что между понятиями «борец против деспотизма» и «государственный преступник» существует весьма очевидная разница. Г-н Кжечковский весьма резко заметил мне, что в России «государственным преступником» является каждый, кто требует для подданных труда и свободы; «человек, — добавил он, — осмеливающийся требовать от правительства конституции, будет немедленно заточен в тюрьму и отправлен на каторгу». По мнению г-на Кжеч-ковского, ни один из русских, находящихся ныне в Стокгольме, не может считаться «государственным преступником», ибо социал-демократия хочет одного лишь: удовлетворить нужды великого народа, лишенного, по его словам, «гарантий на равенство, труд, свободу». Беседа закончилась на том, что г-н Кжечковский позвонит по моему телефонному аппарату завтра, в 17.00. Специальная группа, отправленная следом за г-ном Кжечковским, потеряла объект наблюдения через несколько минут, однако поздно вечером он был зафиксирован на набережной вместе с Н. Лениным, руководителем радикального крыла русской социал-демократии, и Г. Плехановым, которого считают первым пропагандистом идей д-ра К. Маркса в России. Был бы весьма признателен, господин министр, получить от Вас
— если Вы полагаете нужным — дополнительные указания или рекомендации к моему завтрашнему разговору с г-ном Кжечковским. С глубоким почтением Теодор Хинтце, полицмейстер Стокгольма». «Министерство Иностранных Дел Тролле Мой дорогой друг! Мне хотелось бы просить Вас ознакомиться с письмом Хинтце, который отличается вдумчивостью и надежной непредвзятостью. Полагаю, что запись его беседы с г-ном Кжечковским (по наведенным в Берлине справкам, под этим псевдонимом скрывается — вероятнее всего — известный деятель польской социал-демократии г-н Юзеф Доманский) поможет нам занять более определенную позицию, ибо любой наш неосторожный шаг может вызвать здесь весьма нежелательную для Царского Села реакцию. Думаю, что гг., подобные г. Кжечковскому-Доманскому, имеют доказательные возможности апеллировать к германской социал-демократии, а также к французским социалистам г-на Ж. Жореса, что может нанести определенный ущерб престижу дружественной нам Российской Империи. Искренне Ваш Шутте». «Господину Шутте. Мой дорогой друг! С большим интересом прочитал Ваше письмо и запись беседы с г-ном Кжечковским, проведенную Вашим Хинтце. Я солидарен с Вашей позицией и благодарю Вас за ту истинно дружескую доверительность, с которой Вы сформулировали свое „кредо“. Лишь чувствуя локоть друг друга, мы в состоянии быть полезными Швеции, служа управителями ее интересов. Бесспорно, любой наш необдуманный шаг, связанный с акцией против участников социал-демократического съезда русских, послужит во вред дружественной Российской Империи, ибо даст повод качать очередную кампанию в повременной печати. Но в то же время С. -Петербург, видимо, не сможет понять тех мотивов, которыми мы руководствуемся в нашем отношении к собранию социал-демократов, и посчитает нашу „неактивность“ против тех, кого они называют „анархистами“, проявлением недружественности, вызванной трудностями, переживаемыми Россиею ныне. Поэтому мне представляется возможным внести на Ваше усмотрение следующего рода предложение; кто-то из Ваших сотрудников (не первой, естественно, величины) должен пригласить г-на Гро-мана (Глазова) и сообщить ему, что стокгольмская полиция ведет работу против русских социал-демократов. Это даст нам двойную выгоду: во-первых, мы покажем Петербургу, что вам известны тайные агенты полиции, которые не сочли даже своим долгом представиться нашим соответствующим службам, как то делается чинами русской тайной полиции и в Берлине и в Париже. Во-вторых, мы еще раз подтвердим свое высокое уважение к министру Столыпину. Более того, чтобы продемонстрировать дружественные чувства к России, я, вероятно, приглашу поверенного в делах Стэль-Гольштейна и ознакомлю его с указанием прокурору Стендалю арестовать русских социал-демократов после того, как все они будут выявлены, и выслать их за пределы Швеции, не называя при этом тот пограничный пункт, через который участники съезда будут выдворены. Убежден, г-н Столыпин будет удовлетворен вполне, видимо, следующим шагом С. -Петербурга будет попытка выяснить пункт высылки русских с тем, чтобы социал-демократы были выдворены через Финляндское княжество. Таким образом мы получим столь необходимый для нас „люфт во времени“, ибо переписка требует отточенности формулировок и абсолютной выверенности — съезд, вероятно, окончится к тому времени. Видимо, Вы, мой дорогой друг, найдете разумным — через Ваших друзей — аккуратно проинформировать русских социал-демократов, сообщив им, что возможны всякого рода повороты, вызванные сложностью положения, в котором оказались полицейские власти Стокгольма. Думаю, что информацию такого рода следовало бы передать г-ну Кжечковскому. Полагаю, что русские социал-демократы с их высокой организованностью смогут немедля изменить места проживания и покинуть Стокгольм сразу же после окончания работы их съезда. Искренне Ваш Тролле». «ПЕТЕРБУРГ ДЕЛОВАЯ МОЛНИЕЮ МИНИСТРУ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СТОЛЫПИНУ ТЧК ПОМОЩНИК ПОЛИЦМЕЙСТЕРА СТОКГОЛЬМА СООБЩИЛ ПЕРЕДАЧИ ВАМ ЧТО ВСЕ УЧАСТНИКИ СЪЕЗДА ПО ВЫЯВЛЕНИИ БУДУТ ЗАДЕРЖАНЫ И ВЫСЛАНЫ ПРЕДЕЛОВ ШВЕЦИИ ТЧК МОЛЮ ЗАСТУПНИЧЕСТВА ДИРЕКТОРОМ ДЕПАРТАМЕНТА ВУИЧЕМ ПОСКОЛЬКУ ОСЛУШАЛСЯ ЕГО ПРИКАЗА О ВОЗВРАЩЕНИИ ПРЕДЕЛЫ ИМПЕРИИ ЗПТ ЗАНИМАЯСЬ СКЛОНЕНИЕМ ЧИНОВ СТОКГОЛЬМСКОЙ ПОЛИЦИИ К ДЕЛОВОМУ СОТРУДНИЧЕСТВУ ЗПТ КОТОРОЕ И УВЕНЧАЛОСЬ УСПЕХОМ ТЧК ГЛАЗОВ».