Страница:
Но вдруг какие-то странные звуки, шум и невнятные восклицанья донеслись со стороны дороги, нарушая покой сонной чащи.
Татары попрятали кресала и застыли как вкопанные. Пальцы Володы„вского впились в плечо Заглобе.
Возгласы стали громче, внезапно вспыхнули красные огоньки и одновременно раздались мушкетные залпы — один, другой, третий, а следом крики: «Алла!», звон сабель, лошадиное ржанье. Топот копыт смешался с воплями: на дороге закипело сраженье.
— Наши! Наши! — крикнул Володы„вский.
— Бей, убивай! Бей! Коли! Режь! — ревел Заглоба.
Еще мгновение — и мимо ямы в страшном переполохе пролетели полсотни ордынцев, удиравших к своим что было духу. Володы„вский, не выдержав, кинулся вдогонку и помчался за ними по пятам в темной чащобе.
Заглоба остался один на дне ямы.
Он попытался было вылезти, но не смог. Все кости у него болели, ноги отказывались повиноваться.
— Ха, мерзавцы! Удрали! — сказал он, вертя во все стороны головою. — Хоть бы один остался — в приятной компании веселее было б торчать в этой яме. Жаль! Показал бы я голубчику, где раки зимуют! Ну, нехристи, изрежут вас там, как скотину! Боже милосердный! Шум-то все сильнее! Хорошо б, это был сам князь Иеремия, он бы вам задал жару. Кричите, кричите на своем басурманском наречье, скоро волки над вашими потрохами будут славить аллаха. А пан Михал хорош — одного меня кинул! Впрочем, не диво! Молод, вот и жаден до крови. После нынешней передряги я с ним пойду хоть в пекло
— он не из тех, кто друга в беде оставляет. А этих троих как ужалил! Оса, да и только! Эх, был бы сейчас мех под рукою… Его уже небось черти взяли… растоптали кони. А вдруг гадюка заползет в эту ямищу да укусит… Ой, что такое?
Крики и мушкетные залпы стали отдаляться в сторону поляны и первого леса.
— Ага! — сказал Заглоба. — Наши вослед полетели! Слава всевышнему! Улепетываете, собачьи дети?!
Крики все более удалялись.
— Здорово они их! — не умолкая, бормотал шляхтич. — Однако, видать, придется мне посидеть в этой яме. Не хватает только волкам попасться на ужин. Сперва Богун, потом татарва, а напоследок волки. Пошли, господи, Богуну кол острый, а волкам бешенство — о басурманах наши позаботятся сами! Пан Михал! Пан Михал!
Тишина была ответом Заглобе, только бор шумел — возгласы и те вдали замирали.
— Похоже, мне здесь спать придется… Пропади все пропадом! Эй, пан Михал!
Терпению Заглобы, однако, еще долгое предстояло испытанье: небо уже начало сереть, когда на большаке вновь послышался конский топот, а затем в лесном сумраке засверкали огни.
— Пан Михал! Я здесь! — закричал шляхтич.
— Что ж не вылезаешь?
— Ба! Кабы я мог вылезть.
Маленький рыцарь, нагнувшись над ямою с лучиной в руке, протянул Заглобе руку и молвил:
— Ну, с татарвой покончено. За тот лес загнали треклятых.
— Кого ж нам господь послал?
— Кушеля и Розтворовского с двумя тысячами конницы. И драгуны мои с ними.
— А нехристей много было?
— Да нет! Тысчонки две-три, не более того.
— Ну и слава богу! Дай же скорее выпить чего-нибудь, ноги совсем не держат.
Два часа спустя Заглоба, отменно накормленный и изрядно выпивший, восседал в удобном седле в окружении драгун Володы„вского, а маленький рыцарь, ехавший подле него, говорил так:
— Не печалься, ваша милость, хоть мы и не привезем княжну в Збараж, все лучше, что она не попала в руки к неверным.
— А может, Редзян еще повернет к Збаражу? — предположил Заглоба.
— Нет, этого он делать не станет. Дорога занята будет: чамбул тот, который мы отогнали, вскоре воротится и полетит за нами следом. Да и Бурляй, того гляди, нагрянет и раньше подступит к Збаражу, нежели Редзян туда подоспеет. А с другой стороны, от Староконстантинова, Хмельницкий идет с ханом.
— Господи помилуй! Так они с княжной все равно что в западню попадутся.
— Редзян смекнет, что надо между Збаражем и Сгароконстантиновом проскочить, пока не поздно, пока полки Хмельницкого или ханские чамбулы их не окружили. Я, признаюсь тебе, на него очень надеюсь.
— Дай-то бог!
— Малый, точно лиса, хитер. Уж на что ты, сударь, на выдумки тороват, а он тебя превзойдет, пожалуй. Сколько мы ломали головы, как княжне помочь, и в конце концов опустили руки, а появился он — все сразу пошло на лад. И теперь ужом проползет — со своей шкурой небось тоже жаль расставаться. Не будем терять надежды и положимся на волю господню: сколько уже раз всевышний княжне посылал спасенье! Припомни, как сам меня ободрял, когда Захар приезжал в Збараж.
Заглобу эти слова маленького рыцаря несколько утешили, и он погрузился в задумчивость, а потом снова обратился к другу:
— Ты про Скшетуского у Кушеля не спросил?
— Скшетуский уже в Збараже и здоров, слава богу. Вместе с Зацвилиховским от князя Корецкого прибыл.
— А что мы ему скажем?
— В том-то и штука!
— Он, как прежде, считает, что княжна в Киеве убита?
— Так и считает.
— А Кушелю либо кому другому ты говорил, где мы были?
— Никому не говорил: сперва, решил, с тобой надо посовещаться.
— По моему разумению, лучше покамест молчать обо всем, — сказал Заглоба. — Не дай бог, попадет девушка к казакам или татарам — Скшетуский вдвойне страдать будет. Зачем бередить поджившие раны?
— Выведет ее Редзян. Головой ручаюсь!
— И я бы своей с охотой поручился, да только беда нынче по свету как чума гуляет. Не станем ничего говорить и предадим себя воле божьей.
— Что ж, пускай будет так. А пан Подбипятка Скшетускому не проговорится?
— Плохо же ты его, сударь, знаешь! Он слово чести дал, а для литовской нашей жерди долговязой ничего святее нету.
Тут к друзьям присоединился Кушель, и далее они ехали вместе, греясь в первых лучах встающего солнца и беседуя о делах общественных, о прибытии в Збараж региментариев по настоянию князя Иеремии, о скором приезде самого князя и неизбежной уже, страшной войне с ратью Хмельницкого.
Глава XXIV
Татары попрятали кресала и застыли как вкопанные. Пальцы Володы„вского впились в плечо Заглобе.
Возгласы стали громче, внезапно вспыхнули красные огоньки и одновременно раздались мушкетные залпы — один, другой, третий, а следом крики: «Алла!», звон сабель, лошадиное ржанье. Топот копыт смешался с воплями: на дороге закипело сраженье.
— Наши! Наши! — крикнул Володы„вский.
— Бей, убивай! Бей! Коли! Режь! — ревел Заглоба.
Еще мгновение — и мимо ямы в страшном переполохе пролетели полсотни ордынцев, удиравших к своим что было духу. Володы„вский, не выдержав, кинулся вдогонку и помчался за ними по пятам в темной чащобе.
Заглоба остался один на дне ямы.
Он попытался было вылезти, но не смог. Все кости у него болели, ноги отказывались повиноваться.
— Ха, мерзавцы! Удрали! — сказал он, вертя во все стороны головою. — Хоть бы один остался — в приятной компании веселее было б торчать в этой яме. Жаль! Показал бы я голубчику, где раки зимуют! Ну, нехристи, изрежут вас там, как скотину! Боже милосердный! Шум-то все сильнее! Хорошо б, это был сам князь Иеремия, он бы вам задал жару. Кричите, кричите на своем басурманском наречье, скоро волки над вашими потрохами будут славить аллаха. А пан Михал хорош — одного меня кинул! Впрочем, не диво! Молод, вот и жаден до крови. После нынешней передряги я с ним пойду хоть в пекло
— он не из тех, кто друга в беде оставляет. А этих троих как ужалил! Оса, да и только! Эх, был бы сейчас мех под рукою… Его уже небось черти взяли… растоптали кони. А вдруг гадюка заползет в эту ямищу да укусит… Ой, что такое?
Крики и мушкетные залпы стали отдаляться в сторону поляны и первого леса.
— Ага! — сказал Заглоба. — Наши вослед полетели! Слава всевышнему! Улепетываете, собачьи дети?!
Крики все более удалялись.
— Здорово они их! — не умолкая, бормотал шляхтич. — Однако, видать, придется мне посидеть в этой яме. Не хватает только волкам попасться на ужин. Сперва Богун, потом татарва, а напоследок волки. Пошли, господи, Богуну кол острый, а волкам бешенство — о басурманах наши позаботятся сами! Пан Михал! Пан Михал!
Тишина была ответом Заглобе, только бор шумел — возгласы и те вдали замирали.
— Похоже, мне здесь спать придется… Пропади все пропадом! Эй, пан Михал!
Терпению Заглобы, однако, еще долгое предстояло испытанье: небо уже начало сереть, когда на большаке вновь послышался конский топот, а затем в лесном сумраке засверкали огни.
— Пан Михал! Я здесь! — закричал шляхтич.
— Что ж не вылезаешь?
— Ба! Кабы я мог вылезть.
Маленький рыцарь, нагнувшись над ямою с лучиной в руке, протянул Заглобе руку и молвил:
— Ну, с татарвой покончено. За тот лес загнали треклятых.
— Кого ж нам господь послал?
— Кушеля и Розтворовского с двумя тысячами конницы. И драгуны мои с ними.
— А нехристей много было?
— Да нет! Тысчонки две-три, не более того.
— Ну и слава богу! Дай же скорее выпить чего-нибудь, ноги совсем не держат.
Два часа спустя Заглоба, отменно накормленный и изрядно выпивший, восседал в удобном седле в окружении драгун Володы„вского, а маленький рыцарь, ехавший подле него, говорил так:
— Не печалься, ваша милость, хоть мы и не привезем княжну в Збараж, все лучше, что она не попала в руки к неверным.
— А может, Редзян еще повернет к Збаражу? — предположил Заглоба.
— Нет, этого он делать не станет. Дорога занята будет: чамбул тот, который мы отогнали, вскоре воротится и полетит за нами следом. Да и Бурляй, того гляди, нагрянет и раньше подступит к Збаражу, нежели Редзян туда подоспеет. А с другой стороны, от Староконстантинова, Хмельницкий идет с ханом.
— Господи помилуй! Так они с княжной все равно что в западню попадутся.
— Редзян смекнет, что надо между Збаражем и Сгароконстантиновом проскочить, пока не поздно, пока полки Хмельницкого или ханские чамбулы их не окружили. Я, признаюсь тебе, на него очень надеюсь.
— Дай-то бог!
— Малый, точно лиса, хитер. Уж на что ты, сударь, на выдумки тороват, а он тебя превзойдет, пожалуй. Сколько мы ломали головы, как княжне помочь, и в конце концов опустили руки, а появился он — все сразу пошло на лад. И теперь ужом проползет — со своей шкурой небось тоже жаль расставаться. Не будем терять надежды и положимся на волю господню: сколько уже раз всевышний княжне посылал спасенье! Припомни, как сам меня ободрял, когда Захар приезжал в Збараж.
Заглобу эти слова маленького рыцаря несколько утешили, и он погрузился в задумчивость, а потом снова обратился к другу:
— Ты про Скшетуского у Кушеля не спросил?
— Скшетуский уже в Збараже и здоров, слава богу. Вместе с Зацвилиховским от князя Корецкого прибыл.
— А что мы ему скажем?
— В том-то и штука!
— Он, как прежде, считает, что княжна в Киеве убита?
— Так и считает.
— А Кушелю либо кому другому ты говорил, где мы были?
— Никому не говорил: сперва, решил, с тобой надо посовещаться.
— По моему разумению, лучше покамест молчать обо всем, — сказал Заглоба. — Не дай бог, попадет девушка к казакам или татарам — Скшетуский вдвойне страдать будет. Зачем бередить поджившие раны?
— Выведет ее Редзян. Головой ручаюсь!
— И я бы своей с охотой поручился, да только беда нынче по свету как чума гуляет. Не станем ничего говорить и предадим себя воле божьей.
— Что ж, пускай будет так. А пан Подбипятка Скшетускому не проговорится?
— Плохо же ты его, сударь, знаешь! Он слово чести дал, а для литовской нашей жерди долговязой ничего святее нету.
Тут к друзьям присоединился Кушель, и далее они ехали вместе, греясь в первых лучах встающего солнца и беседуя о делах общественных, о прибытии в Збараж региментариев по настоянию князя Иеремии, о скором приезде самого князя и неизбежной уже, страшной войне с ратью Хмельницкого.
Глава XXIV
В Збараже Володы„вский и Заглоба нашли все коронные войска собравшимися в ожидании неприятеля. Был там и коронный подчаший, который прибыл из-под Староконстантинова, и Ланцкоронский, каштелян каменецкий, до недавнего времени громивший врага под Баром, и третий региментарий, пан Фирлей из Домбровицы, каштелян бельский, и пан Анджей Сераковский, коронный писарь, и пан Конецпольский, хорунжий, и пан Пшиемский, генерал от артиллерии, особо искушенный по части штурма городов и возведения укреплений. И с ними десять тысяч квартового войска, не считая нескольких хоругвей князя Иеремии, которые прежде еще в Збараже квартировали.
Пан Пшиемский с юга от города и замка, за двумя прудами и рекой Гнезной, расположил лагерь, который укрепил по всем правилам иноземного фортификационного искусства; теперь штурмовать лагерь можно было только в лоб, так как с тылов его защищали пруды, замок и речка. Здесь региментарии намеревались дать отпор Хмельницкому и задержать нашествие, пока не подоспеет король с остальными войсками и шляхетским ополченьем. Но осуществим ли был такой замысел при неслыханной мощи Хмельницкого? Многие в этом сомневались, в поддержку своих сомнений выставляя веские доводы и среди них тот, в частности, что в самом лагере дела обстояли скверно. Прежде всего, меж военачальников накапливалась скрытая вражда. Региментарии пришли в Збараж не по своей воле, а лишь по настоянию князя Иеремии. Вначале собирались они обороняться под Староконстантиновом, но, когда прошел слух, будто Иеремия согласен присоединиться к ним только в случае, если местом встречи с врагом будет избран Збараж, воинство без долгих размышлений объявило королевским полководцам, что желает идти в Збараж и нигде больше драться не станет. Не помогали ни уговоры, ни авторитет сановников, и вскоре региментарии поняли, что, если и впредь будут упорствовать, войска, начиная от тяжелой гусарской кавалерии и кончая последним иноземным солдатом, покинут их и сбегутся под знамена князя Иеремии. То был один из прискорбных, весьма частых по тем временам примеров неповиновения, порождаемого многими причинами: бездарностью военачальников, взаимными их раздорами, паническим страхом пред мощью Хмельницкого и небывалыми дотоле поражениями, в особенности разгромом под Пилявцами.
Так что пришлось региментариям двинуться в Збараж, где, хотя назначены они были самим королем, им предстояло волей-неволей отдать власть Вишневецкому: ему и только ему соглашалось подчиниться войско, только с ним готово было идти в бой и погибнуть. Но пока подлинный этот вождь не прибыл в Збараж, тревога среди воинства росла, дисциплина вконец расшаталась, в сердца закрадывался страх. Уже известно было, что Хмельницкий, а с ним хан идут с такой силищей, какой не видывали со времен Тамерлана. Точно зловещие птицы, слетались к лагерю все новые и новые слухи, один страшней другого, и подтачивали неколебимость солдатского духа. Росли опасения, как бы внезапная вспышка всеобщей паники, как это было в Пилявцах, не рассеяла последних отрядов, еще преграждавших Хмельницкому путь к сердцу Речи Посполитой. Полководцы сами теряли голову. Разноречивые их приказания либо вовсе не выполнялись, либо выполнялись с неохотой. Поистине один лишь Иеремия мог отвратить беду, нависшую над лагерем, войском и всей страною.
Заглоба и Володы„вский, прибыв в город с хоругвями Кушеля, тотчас подхвачены были водоворотом лагерной жизни: не успели они появиться на майдане, их окружили офицеры разных частей и наперебой принялись выспрашивать, что слышно. При виде пленных татар любопытствующие приободрились. «Пощипали татарву! Пленных привезли! Послал господь викторию!» — повторяли одни. «Татары подходят — и Бурляй с ними! — кричали другие. — К оружию! На валы!» И понеслась по лагерю новость, а попутно вырастала в размерах одержанная Кушелем победа. Толпа вокруг пленников умножалась. «Снести басурманам головы! — раздавались крики. — Что еще с ними делать!» Вопросы посыпались, точно снежная заметь, но Кушель отвечать на них не пожелал и отправился с реляцией на квартиру к каштеляну бельскому. На Володы„вского же и Заглобу между тем накинулись знакомые из «русских» хоругвей, а они, как могли, увертывались: обоим не терпелось поскорей увидеться со Скшетуским.
Отыскали они его в замке в обществе старого Зацвилиховского, двух местных ксендзов-бернардинцев и Лонгинуса Подбипятки. Скшетуский, завидя друзей, чуть побледнел и зажмурил на секунду глаза: слишком много болезненных воспоминаний всколыхнулось в нем при их появлении. Однако приветствовал приятелей спокойно и даже радостно, спросил, где они были, и удовлетворился первым более или менее правдоподобным ответом, так как, считая княжну погибшей, ничего уже не хотел, ничего не ждал от жизни, и даже тени подозрения, что долгое их отсутствие могло хоть как-то быть связано с Еленой, не закралось в его душу. И рыцари наши словом не обмолвились о цели своего путешествия, как ни вздыхал и ни ерзал на месте пан Лонгинус, то на одного, то на другого устремляя испытующий взор, пытаясь прочитать на их лицах слабую хотя бы надежду. Но оба были заняты единственно Скшетуским. Пан Михал то и дело бросался его обнимать: сердце маленького рыцаря растаяло, едва только он увидел старого верного своего друга, которому столько привелось выстрадать и перетерпеть, столько потерять, что и жить как бы незачем стало.
— Вот мы и вместе, — говорил он Скшетускому. — Со старыми друзьями тебе полегче будет! И война не за горами: подобной, сдается мне, еще не бывало, как тут не радоваться солдатской душе! Дал бы бог здоровье — еще не раз поведешь гусар в битву!
— Здоровье господь мне возвратил, — ответил Скшетуский, — я и сам ничего иного не хочу, кроме как служить отечеству, пока ему нужен.
Скшетуский и вправду совсем уже оправился: молодость и могучий организм победили болезнь. Страдания истерзали его душу, но не сломили тела. Он лишь сильно исхудал и пожелтел — лоб, щеки, нос казались вылепленными из свечного воску. Прежняя каменная суровость черт сохранилась: их сковало ледяное спокойствие, какое можно увидеть на лицах почивших, да еще больше серебряных нитей вилось в черной его бороде, а так он, пожалуй, ничем не отличался от всех остальных, разве что, вопреки солдатским обычаям, избегал многолюдья, попоек и шумных сборищ, охотнее проводя время с монахами, жадно выслушивая их рассказы о монастырском бытье и загробной жизни. Однако службу нес исправно и к войне и предполагавшейся осаде приготовлялся наравне со всеми.
И сейчас разговор быстро свернул на этот предмет, потому что ни о чем другом никто во всем лагере, в городе и в замке не думал. Старый Зацвилиховский стал расспрашивать про татар и про Бурляя, которого знал с давних пор.
— Славный воитель, — говорил он, — жаль, что против отечества поднялся вместе с другими. Мы с ним под Хотином служили, юнец он тогда еще был, но обещал вырасти в достойного мужа.
— Он ведь сам из Заднепровья, и люди его все оттуда, — сказал Скшетуский, — как же случилось, отец, что они с юга, со стороны Каменца, подходят?
— Видно, Хмельницкий умышленно поставил его там на зимние квартиры, — ответил Зацвилиховский. — Тугай-бей на Днепре оставался, а великий сей мурза с давних пор держит зло на Бурляя. Он у татар, как никто другой, сидит в печенках.
— А теперь их соратником будет!
— Вот-вот! — сказал Зацвилиховский. — Такие времена! Но уж Хмельницкий приглядит, чтоб они не перегрызлись.
— А когда Хмельницкого сюда ожидают? — спросил Володы„вский.
— Со дня на день, хотя… кто может знать наверно? Региментариям бы сейчас высылать разъезд за разъездом, так нет же, они и в ус не дуют. Едва упросил, чтобы Кушеля отправили на юг, а Пигловских к Чолганскому Камню. Сам хотел пойти, да здесь что ни час, то совет собирают… Еще решились, наконец, послать коронного писаря с дюжиной хоругвей. Спешить надо — как бы не сделалось поздно. Пошли нам, господи, князя нашего поскорее, а то ведь позору не оберемся, вторые выйдут Пилявцы.
— Видал я давеча, когда майдан проезжали, воинов этих, — сказал Заглоба, — все какие-то недошлые, бравых парней перечесть по пальцам. Маркитантами им состоять, а не с нами, больше жизни любящими военную славу, плечом к плечу сражаться!
— Чепуху говоришь, сударь! — проворчал старик. — Я твоей отваги не умаляю, хотя прежде иного был мненья, но все те рыцари, что здесь собрались, — наилучшие воины, каких когда-либо Речь Посполитая имела. Их только возглавить! Вождь нужен! Воевода каменецкий — добрый рубака, но предводитель никчемный, пан Фирлей стар, а что касается подчашего — этот, как и князь Доминик, под Пилявцами показал, чего стоит! Не диво, что их не желают слушать. Солдат с охотою кровь прольет, ежели уверен будет, что без нужды его не пошлют на смерть. А сейчас полководцы эти нет чтобы готовиться к осаде — препираются, кто где стоять должен!
— А провианту довольно? — обеспокоенно спросил Заглоба.
— И продовольствия меньше, чем надо, а с фуражом и совсем скверно. Если осада протянется месяц, придется лошадей стружками кормить да камнями.
— Еще не поздно об этом позаботиться, — заметил Володы„вский.
— Поди объясни им. Дай бог, чтобы князь поскорее прибыл, repeto.
— Не один ты, сударь, по нем вздыхаешь, — вставил пан Лонгинус.
— Знаю, — ответил старик. — Пройдитесь только по майдану. Все у валов сидят да глядят на Старый Збараж, а иные в городе на колокольни взбираются. Случится кому-нибудь крикнуть ни с того ни с сего: «Идет!» — от радости шалеют. Истомленный путник в пустыне не так desiderat aquae[52], как мы прибытия князя. Только бы он раньше Хмельницкого успел, боюсь, его задерживают какие-то impedimenta.
— И мы молимся за скорейший его приезд денно и нощно, — отозвался один из бернардинцев.
Вскоре, однако, мольбам и молитвам всего рыцарства суждено было быть услышанными, хотя следующий день принес еще большие опасения, которым сопутствовали зловещие знаки. Дня восьмого июля, в четверг, страшная гроза разразилась над городом и свеженасыпанными лагерными валами. Дождь лил как из ведра. Часть земляных укреплений размыло. В Гнезне и обоих прудах поднялась вода. Вечером молния ударила в знамя пехотного полка бельского каштеляна Фирлея; несколько человек было убито, а древко знамени раскололось в щепы. Это сочли за дурной omen[53], явное проявление гнева господня, тем паче что Фирлей был кальвинистом. Заглоба предлагал послать к нему депутацию с просьбой или даже требованием обратиться в истинную веру, «ибо не может быть божьего благословения войску, коего вождь пребывает в богомерзких заблуждениях греховных». Многие разделяли это мненье, и лишь уважение к особе каштеляна и его булаве помешало отправить депутацию. Но это только в еще большее всех повергло унынье. И гроза бушевала не унимаясь. Валы, хоть они и укреплены были лозняком, кольями и камнями, размыло, орудия увязали в мокрой земле. Пришлось подкладывать доски под гаубицы, мортиры и даже восьмиствольные пушки. В глубоких рвах шумела вода, поднявшись в рост человека. Ночь не принесла покоя. Ветер до рассвета гнал неустанно по небу гигантские скопища туч, которые, клубясь и страшно грохоча, обрушивали на Збараж все, какие ни имели в запасе, дожди, молнии, громы… Только челядь осталась в лагере в палатках, товарищество же, военачальники, даже региментарии, исключая лишь каменецкого каштеляна, попрятались в городе и замке. Если б Хмельницкий пришел во время этой бури, лагерь был бы захвачен им без сопротивленья.
На следующий день немного распогодилось, хотя дождь еще накрапывал. Лишь в шестом часу южный ветер разогнал тучи, небосвод над лагерем заголубелся, а в стороне Старого Збаража засверкала великолепная семицветная радуга, одним концом уходящая за Старый Збараж, а другим словно высасывающая влагу из Черного Леса, и долго блистала, играя и переливаясь на фоне убегающих туч.
Тогда бодростию исполнились все сердца. Рыцари возвратились в лагерь и поднялись на ослизлые валы, чтобы полюбоваться радугой. Тотчас завязались оживленные разговоры, посыпались догадки, что этот добрый знак предвещает, как вдруг Володы„вский, стоявший вместе со всеми над самым рвом, приставил ладонь к своим рысьим глазам и воскликнул:
— Войско из-под радуги выходит, войско!
Все пришло в движение, толпа будто от ветра заколыхалась, и мгновенно поднялся шум. Слова: «Войско идет!» — стрелою пронеслись над валами. Солдаты, теснясь и толкаясь, сбивались в кучи. Гомон то усиливался, то стихал, ладони потянулись к глазам, взоры вперлись вдаль, сердца забились
— все, затая дыханье, смотрели в одну сторону, то обуреваемые сомнениями, то окрыляемые надеждой.
Меж тем под семицветною аркой что-то замаячило и постепенно стало приобретать четкие очертания, и все лучше виделось, все ближе подступало,
— и вот уже можно было различить знамена, прапорцы, бунчуки! А там и целый лес значков — зрение никого уже не обманывало: это шло войско.
Тогда изо всех грудей вырвался единый крик, оглушительный вопль радости и надежды:
— Иеремия! Иеремия! Иеремия!
Старые солдаты совершенно потеряли голову. Одни сбежали с валов, перебрались через ров и по затопленной равнине, не разбирая дороги, помчались навстречу приближающимся полкам; другие кинулись к лошадям; кто смеялся, кто плакал, иные, складывая молитвенно руки или простирая их к небу, кричали: «Идет отец наш! Идет наш вождь и спаситель!» Можно было подумать, победа уже одержана, осада снята и вражье войско разбито. Меж тем княжеские полки подходили все ближе, уже и значки различить было можно. Впереди, как обычно, шли легкие конные хоругви княжьих татар, казаков и валахов, за ними иноземная пехота Махницкого, далее артиллерия Вурцеля, тяжелая гусарская кавалерия и драгуны. Солнечные лучи переломлялись на их доспехах, на железках торчащих поверх голов копий — и шли они, окруженные удивительным этим сияньем, словно в ореоле победы. Скшетуский, стоявший на валу с паном Лонгином, издали узнал свою хоругвь, которую оставил в Замостье, и пожелтелые его щеки окрасились легким румянцем. Он вздохнул раз-другой всей грудью, словно сбрасывая с себя непомерную тяжесть, и на глазах повеселел. Он понимал, что близятся дни нечеловеческих испытаний и кровопролитных схваток, а ничто лучше не врачует сердец, не загоняет в дальние уголки души мучительные воспоминанья. Полки меж тем подвигались вперед: уже не более тысячи шагов отделяло их от лагеря. И военачальники поспешили на валы поглядеть на прибытие князя: все три региментария и с ними пан Пшиемский, коронный хорунжий, староста красноставский, пан Корф и прочие офицеры, как из польских хоругвей, так и из полков иноземного строя. Они разделяли всеобщее ликованье, а более всех радовался Ланцкоронский, региментарий: будучи скорее рубакой, нежели полководцем, и воинскую славу ценящий всего превыше, он протянул булаву в ту сторону, откуда приближался Иеремия, и промолвил так громко, что всеми был услышан:
— Вот истинный наш вождь, и я первый передаю ему свою благодарность и свою власть.
Княжеские полки начали входить в лагерь. Всего было их три тысячи человек, но стоили они ста тысяч: то шли победители сражений под Погребищем, Немировом, Староконстантиновом и Махновкой. Знакомые и друзья бросились их приветствовать. За полками легкой кавалерии следовала артиллерия Вурцеля. Солдаты с трудом вкатили четыре ломовые пищали, две мощные восьмиствольные пушки и шесть захваченных у неприятеля органок. Князь, отправлявший полки из Старого Збаража, подошел лишь под вечер, после захода солнца. Все сбежались его встречать — живой души в городе не осталось. Солдаты с горящими каганцами, головешками, факелами и лучинами обступили княжеского скакуна, загораживая ему путь, а то и под уздцы хватая, — каждому хотелось вблизи поглядеть на героя. Одежды его целовали и самого едва не стащили с седла, чтобы дальше нести на руках. В порыве одушевления не только воины из польских хоругвей, но и чужеземцы-наемники объявляли, что три месяца будут нести службу бесплатно. Толчея вокруг сделалась такая, что князь ни шагу не мог ступить — так и сидел на белом своем скакуне в окружении солдат, словно пастырь среди овец, а приветственные возгласы не смолкали.
Вечер настал тихий, ясный. На темном небе зажглись тысячи звезд, а вскоре появились и добрые предзнаменованья. В ту самую минуту, когда Ланцкоронский приблизился к князю с булавой в руке, готовясь ему ее вручить, одна из звезд оторвалась от небесного свода и, оставляя за собой светозарный след, покатилась с грохотом в сторону Староконстантинова, откуда ожидался Хмельницкий, и погасла. «Это звезда Хмельницкого! — вскричали солдаты. — Чудо! Чудо? Явственное знамение!» «Vivat Иеремия-victor[54]» — повторяли тысячи голосов. Тут вперед выступил каштелян каменецкий, сделав рукою знак, что желает говорить. Вокруг тотчас стало тихо, он же сказал:
— Король мне дал булаву, но в твои, победитель, более достойные руки я ее отдаю и первый твоим приказаниям готов подчиниться.
— И мы тоже! — повторили два других региментария.
Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку и ответил:
— Не я вам булавы вручал и забирать их у вас не стану.
— Да будет тогда твоя булава над тремя четвертой! — воскликнул Фирлей.
— Vivat Вишневецкий! Vivant региментарии! — вскричали рыцари. — Вместе пойдем на жизнь и на смерть!
В эту минуту княжеский жеребец, задравши храп, тряхнул выкрашенной в пурпурный цвет гривой и заржал звонко, и все лошади, что были в лагере, ответили ему в один голос.
И это также сочтено было предзнаменованием победы. У солдат засверкали глаза. Ратных подвигов возжелали сердца, огонь пробежал по жилам. Даже военачальникам передалось общее воодушевленье. Подчаший плакал и молился, а каштелян каменецкий и староста красноставский первые забряцали саблями, вторя солдатам, которые, взбегая на валы и простирая во мрак руки, кричали, обращаясь в ту сторону, откуда ожидался неприятель:
— Сюда, собачьи сыны! Мы готовы!
В ту ночь в лагере никто не сомкнул очей, до утра не смолкали крики и как светляки роились во тьме огни факелов и каганцов.
На рассвете вернулся ходивший с разъездом к Чолганскому Камню коронный писарь Сераковский с известием, что неприятель уже в пяти милях от лагеря. Отряд Сераковского выдержал неравный бой с ордынцами: в схватке погибли оба Маньковских, Олексич и еще несколько достойных рыцарей. Захваченные языки утверждали, что следом за передовым отрядом идут хан и Хмельницкий со всеми своими силами. День прошел в ожидании и приготовлениях к обороне. Князь, без долгих колебаний принявший верховное командование, отдавал последние распоряженья, каждому определяя, где стоять, как защищаться, чем поддерживать друг друга. В лагере сразу воцарился совсем иной дух, дисциплина окрепла; следа не осталось от былого смятения, растерянности, противоречивых указаний — везде царили лад и порядок. К полудню все расположились на своих позициях. Дозорные, во множестве выставленные перед лагерем, ежеминутно докладывали, что происходит в окрестностях. Челядь была послана в близлежащие селения за провизией и фуражом — подбирали все, что где ни оставалось. Солдат на валу балагурил и пел, а ночью дремал у костра при оружии, в полной готовности, как если бы штурм должен был вот-вот начаться.
Пан Пшиемский с юга от города и замка, за двумя прудами и рекой Гнезной, расположил лагерь, который укрепил по всем правилам иноземного фортификационного искусства; теперь штурмовать лагерь можно было только в лоб, так как с тылов его защищали пруды, замок и речка. Здесь региментарии намеревались дать отпор Хмельницкому и задержать нашествие, пока не подоспеет король с остальными войсками и шляхетским ополченьем. Но осуществим ли был такой замысел при неслыханной мощи Хмельницкого? Многие в этом сомневались, в поддержку своих сомнений выставляя веские доводы и среди них тот, в частности, что в самом лагере дела обстояли скверно. Прежде всего, меж военачальников накапливалась скрытая вражда. Региментарии пришли в Збараж не по своей воле, а лишь по настоянию князя Иеремии. Вначале собирались они обороняться под Староконстантиновом, но, когда прошел слух, будто Иеремия согласен присоединиться к ним только в случае, если местом встречи с врагом будет избран Збараж, воинство без долгих размышлений объявило королевским полководцам, что желает идти в Збараж и нигде больше драться не станет. Не помогали ни уговоры, ни авторитет сановников, и вскоре региментарии поняли, что, если и впредь будут упорствовать, войска, начиная от тяжелой гусарской кавалерии и кончая последним иноземным солдатом, покинут их и сбегутся под знамена князя Иеремии. То был один из прискорбных, весьма частых по тем временам примеров неповиновения, порождаемого многими причинами: бездарностью военачальников, взаимными их раздорами, паническим страхом пред мощью Хмельницкого и небывалыми дотоле поражениями, в особенности разгромом под Пилявцами.
Так что пришлось региментариям двинуться в Збараж, где, хотя назначены они были самим королем, им предстояло волей-неволей отдать власть Вишневецкому: ему и только ему соглашалось подчиниться войско, только с ним готово было идти в бой и погибнуть. Но пока подлинный этот вождь не прибыл в Збараж, тревога среди воинства росла, дисциплина вконец расшаталась, в сердца закрадывался страх. Уже известно было, что Хмельницкий, а с ним хан идут с такой силищей, какой не видывали со времен Тамерлана. Точно зловещие птицы, слетались к лагерю все новые и новые слухи, один страшней другого, и подтачивали неколебимость солдатского духа. Росли опасения, как бы внезапная вспышка всеобщей паники, как это было в Пилявцах, не рассеяла последних отрядов, еще преграждавших Хмельницкому путь к сердцу Речи Посполитой. Полководцы сами теряли голову. Разноречивые их приказания либо вовсе не выполнялись, либо выполнялись с неохотой. Поистине один лишь Иеремия мог отвратить беду, нависшую над лагерем, войском и всей страною.
Заглоба и Володы„вский, прибыв в город с хоругвями Кушеля, тотчас подхвачены были водоворотом лагерной жизни: не успели они появиться на майдане, их окружили офицеры разных частей и наперебой принялись выспрашивать, что слышно. При виде пленных татар любопытствующие приободрились. «Пощипали татарву! Пленных привезли! Послал господь викторию!» — повторяли одни. «Татары подходят — и Бурляй с ними! — кричали другие. — К оружию! На валы!» И понеслась по лагерю новость, а попутно вырастала в размерах одержанная Кушелем победа. Толпа вокруг пленников умножалась. «Снести басурманам головы! — раздавались крики. — Что еще с ними делать!» Вопросы посыпались, точно снежная заметь, но Кушель отвечать на них не пожелал и отправился с реляцией на квартиру к каштеляну бельскому. На Володы„вского же и Заглобу между тем накинулись знакомые из «русских» хоругвей, а они, как могли, увертывались: обоим не терпелось поскорей увидеться со Скшетуским.
Отыскали они его в замке в обществе старого Зацвилиховского, двух местных ксендзов-бернардинцев и Лонгинуса Подбипятки. Скшетуский, завидя друзей, чуть побледнел и зажмурил на секунду глаза: слишком много болезненных воспоминаний всколыхнулось в нем при их появлении. Однако приветствовал приятелей спокойно и даже радостно, спросил, где они были, и удовлетворился первым более или менее правдоподобным ответом, так как, считая княжну погибшей, ничего уже не хотел, ничего не ждал от жизни, и даже тени подозрения, что долгое их отсутствие могло хоть как-то быть связано с Еленой, не закралось в его душу. И рыцари наши словом не обмолвились о цели своего путешествия, как ни вздыхал и ни ерзал на месте пан Лонгинус, то на одного, то на другого устремляя испытующий взор, пытаясь прочитать на их лицах слабую хотя бы надежду. Но оба были заняты единственно Скшетуским. Пан Михал то и дело бросался его обнимать: сердце маленького рыцаря растаяло, едва только он увидел старого верного своего друга, которому столько привелось выстрадать и перетерпеть, столько потерять, что и жить как бы незачем стало.
— Вот мы и вместе, — говорил он Скшетускому. — Со старыми друзьями тебе полегче будет! И война не за горами: подобной, сдается мне, еще не бывало, как тут не радоваться солдатской душе! Дал бы бог здоровье — еще не раз поведешь гусар в битву!
— Здоровье господь мне возвратил, — ответил Скшетуский, — я и сам ничего иного не хочу, кроме как служить отечеству, пока ему нужен.
Скшетуский и вправду совсем уже оправился: молодость и могучий организм победили болезнь. Страдания истерзали его душу, но не сломили тела. Он лишь сильно исхудал и пожелтел — лоб, щеки, нос казались вылепленными из свечного воску. Прежняя каменная суровость черт сохранилась: их сковало ледяное спокойствие, какое можно увидеть на лицах почивших, да еще больше серебряных нитей вилось в черной его бороде, а так он, пожалуй, ничем не отличался от всех остальных, разве что, вопреки солдатским обычаям, избегал многолюдья, попоек и шумных сборищ, охотнее проводя время с монахами, жадно выслушивая их рассказы о монастырском бытье и загробной жизни. Однако службу нес исправно и к войне и предполагавшейся осаде приготовлялся наравне со всеми.
И сейчас разговор быстро свернул на этот предмет, потому что ни о чем другом никто во всем лагере, в городе и в замке не думал. Старый Зацвилиховский стал расспрашивать про татар и про Бурляя, которого знал с давних пор.
— Славный воитель, — говорил он, — жаль, что против отечества поднялся вместе с другими. Мы с ним под Хотином служили, юнец он тогда еще был, но обещал вырасти в достойного мужа.
— Он ведь сам из Заднепровья, и люди его все оттуда, — сказал Скшетуский, — как же случилось, отец, что они с юга, со стороны Каменца, подходят?
— Видно, Хмельницкий умышленно поставил его там на зимние квартиры, — ответил Зацвилиховский. — Тугай-бей на Днепре оставался, а великий сей мурза с давних пор держит зло на Бурляя. Он у татар, как никто другой, сидит в печенках.
— А теперь их соратником будет!
— Вот-вот! — сказал Зацвилиховский. — Такие времена! Но уж Хмельницкий приглядит, чтоб они не перегрызлись.
— А когда Хмельницкого сюда ожидают? — спросил Володы„вский.
— Со дня на день, хотя… кто может знать наверно? Региментариям бы сейчас высылать разъезд за разъездом, так нет же, они и в ус не дуют. Едва упросил, чтобы Кушеля отправили на юг, а Пигловских к Чолганскому Камню. Сам хотел пойти, да здесь что ни час, то совет собирают… Еще решились, наконец, послать коронного писаря с дюжиной хоругвей. Спешить надо — как бы не сделалось поздно. Пошли нам, господи, князя нашего поскорее, а то ведь позору не оберемся, вторые выйдут Пилявцы.
— Видал я давеча, когда майдан проезжали, воинов этих, — сказал Заглоба, — все какие-то недошлые, бравых парней перечесть по пальцам. Маркитантами им состоять, а не с нами, больше жизни любящими военную славу, плечом к плечу сражаться!
— Чепуху говоришь, сударь! — проворчал старик. — Я твоей отваги не умаляю, хотя прежде иного был мненья, но все те рыцари, что здесь собрались, — наилучшие воины, каких когда-либо Речь Посполитая имела. Их только возглавить! Вождь нужен! Воевода каменецкий — добрый рубака, но предводитель никчемный, пан Фирлей стар, а что касается подчашего — этот, как и князь Доминик, под Пилявцами показал, чего стоит! Не диво, что их не желают слушать. Солдат с охотою кровь прольет, ежели уверен будет, что без нужды его не пошлют на смерть. А сейчас полководцы эти нет чтобы готовиться к осаде — препираются, кто где стоять должен!
— А провианту довольно? — обеспокоенно спросил Заглоба.
— И продовольствия меньше, чем надо, а с фуражом и совсем скверно. Если осада протянется месяц, придется лошадей стружками кормить да камнями.
— Еще не поздно об этом позаботиться, — заметил Володы„вский.
— Поди объясни им. Дай бог, чтобы князь поскорее прибыл, repeto.
— Не один ты, сударь, по нем вздыхаешь, — вставил пан Лонгинус.
— Знаю, — ответил старик. — Пройдитесь только по майдану. Все у валов сидят да глядят на Старый Збараж, а иные в городе на колокольни взбираются. Случится кому-нибудь крикнуть ни с того ни с сего: «Идет!» — от радости шалеют. Истомленный путник в пустыне не так desiderat aquae[52], как мы прибытия князя. Только бы он раньше Хмельницкого успел, боюсь, его задерживают какие-то impedimenta.
— И мы молимся за скорейший его приезд денно и нощно, — отозвался один из бернардинцев.
Вскоре, однако, мольбам и молитвам всего рыцарства суждено было быть услышанными, хотя следующий день принес еще большие опасения, которым сопутствовали зловещие знаки. Дня восьмого июля, в четверг, страшная гроза разразилась над городом и свеженасыпанными лагерными валами. Дождь лил как из ведра. Часть земляных укреплений размыло. В Гнезне и обоих прудах поднялась вода. Вечером молния ударила в знамя пехотного полка бельского каштеляна Фирлея; несколько человек было убито, а древко знамени раскололось в щепы. Это сочли за дурной omen[53], явное проявление гнева господня, тем паче что Фирлей был кальвинистом. Заглоба предлагал послать к нему депутацию с просьбой или даже требованием обратиться в истинную веру, «ибо не может быть божьего благословения войску, коего вождь пребывает в богомерзких заблуждениях греховных». Многие разделяли это мненье, и лишь уважение к особе каштеляна и его булаве помешало отправить депутацию. Но это только в еще большее всех повергло унынье. И гроза бушевала не унимаясь. Валы, хоть они и укреплены были лозняком, кольями и камнями, размыло, орудия увязали в мокрой земле. Пришлось подкладывать доски под гаубицы, мортиры и даже восьмиствольные пушки. В глубоких рвах шумела вода, поднявшись в рост человека. Ночь не принесла покоя. Ветер до рассвета гнал неустанно по небу гигантские скопища туч, которые, клубясь и страшно грохоча, обрушивали на Збараж все, какие ни имели в запасе, дожди, молнии, громы… Только челядь осталась в лагере в палатках, товарищество же, военачальники, даже региментарии, исключая лишь каменецкого каштеляна, попрятались в городе и замке. Если б Хмельницкий пришел во время этой бури, лагерь был бы захвачен им без сопротивленья.
На следующий день немного распогодилось, хотя дождь еще накрапывал. Лишь в шестом часу южный ветер разогнал тучи, небосвод над лагерем заголубелся, а в стороне Старого Збаража засверкала великолепная семицветная радуга, одним концом уходящая за Старый Збараж, а другим словно высасывающая влагу из Черного Леса, и долго блистала, играя и переливаясь на фоне убегающих туч.
Тогда бодростию исполнились все сердца. Рыцари возвратились в лагерь и поднялись на ослизлые валы, чтобы полюбоваться радугой. Тотчас завязались оживленные разговоры, посыпались догадки, что этот добрый знак предвещает, как вдруг Володы„вский, стоявший вместе со всеми над самым рвом, приставил ладонь к своим рысьим глазам и воскликнул:
— Войско из-под радуги выходит, войско!
Все пришло в движение, толпа будто от ветра заколыхалась, и мгновенно поднялся шум. Слова: «Войско идет!» — стрелою пронеслись над валами. Солдаты, теснясь и толкаясь, сбивались в кучи. Гомон то усиливался, то стихал, ладони потянулись к глазам, взоры вперлись вдаль, сердца забились
— все, затая дыханье, смотрели в одну сторону, то обуреваемые сомнениями, то окрыляемые надеждой.
Меж тем под семицветною аркой что-то замаячило и постепенно стало приобретать четкие очертания, и все лучше виделось, все ближе подступало,
— и вот уже можно было различить знамена, прапорцы, бунчуки! А там и целый лес значков — зрение никого уже не обманывало: это шло войско.
Тогда изо всех грудей вырвался единый крик, оглушительный вопль радости и надежды:
— Иеремия! Иеремия! Иеремия!
Старые солдаты совершенно потеряли голову. Одни сбежали с валов, перебрались через ров и по затопленной равнине, не разбирая дороги, помчались навстречу приближающимся полкам; другие кинулись к лошадям; кто смеялся, кто плакал, иные, складывая молитвенно руки или простирая их к небу, кричали: «Идет отец наш! Идет наш вождь и спаситель!» Можно было подумать, победа уже одержана, осада снята и вражье войско разбито. Меж тем княжеские полки подходили все ближе, уже и значки различить было можно. Впереди, как обычно, шли легкие конные хоругви княжьих татар, казаков и валахов, за ними иноземная пехота Махницкого, далее артиллерия Вурцеля, тяжелая гусарская кавалерия и драгуны. Солнечные лучи переломлялись на их доспехах, на железках торчащих поверх голов копий — и шли они, окруженные удивительным этим сияньем, словно в ореоле победы. Скшетуский, стоявший на валу с паном Лонгином, издали узнал свою хоругвь, которую оставил в Замостье, и пожелтелые его щеки окрасились легким румянцем. Он вздохнул раз-другой всей грудью, словно сбрасывая с себя непомерную тяжесть, и на глазах повеселел. Он понимал, что близятся дни нечеловеческих испытаний и кровопролитных схваток, а ничто лучше не врачует сердец, не загоняет в дальние уголки души мучительные воспоминанья. Полки меж тем подвигались вперед: уже не более тысячи шагов отделяло их от лагеря. И военачальники поспешили на валы поглядеть на прибытие князя: все три региментария и с ними пан Пшиемский, коронный хорунжий, староста красноставский, пан Корф и прочие офицеры, как из польских хоругвей, так и из полков иноземного строя. Они разделяли всеобщее ликованье, а более всех радовался Ланцкоронский, региментарий: будучи скорее рубакой, нежели полководцем, и воинскую славу ценящий всего превыше, он протянул булаву в ту сторону, откуда приближался Иеремия, и промолвил так громко, что всеми был услышан:
— Вот истинный наш вождь, и я первый передаю ему свою благодарность и свою власть.
Княжеские полки начали входить в лагерь. Всего было их три тысячи человек, но стоили они ста тысяч: то шли победители сражений под Погребищем, Немировом, Староконстантиновом и Махновкой. Знакомые и друзья бросились их приветствовать. За полками легкой кавалерии следовала артиллерия Вурцеля. Солдаты с трудом вкатили четыре ломовые пищали, две мощные восьмиствольные пушки и шесть захваченных у неприятеля органок. Князь, отправлявший полки из Старого Збаража, подошел лишь под вечер, после захода солнца. Все сбежались его встречать — живой души в городе не осталось. Солдаты с горящими каганцами, головешками, факелами и лучинами обступили княжеского скакуна, загораживая ему путь, а то и под уздцы хватая, — каждому хотелось вблизи поглядеть на героя. Одежды его целовали и самого едва не стащили с седла, чтобы дальше нести на руках. В порыве одушевления не только воины из польских хоругвей, но и чужеземцы-наемники объявляли, что три месяца будут нести службу бесплатно. Толчея вокруг сделалась такая, что князь ни шагу не мог ступить — так и сидел на белом своем скакуне в окружении солдат, словно пастырь среди овец, а приветственные возгласы не смолкали.
Вечер настал тихий, ясный. На темном небе зажглись тысячи звезд, а вскоре появились и добрые предзнаменованья. В ту самую минуту, когда Ланцкоронский приблизился к князю с булавой в руке, готовясь ему ее вручить, одна из звезд оторвалась от небесного свода и, оставляя за собой светозарный след, покатилась с грохотом в сторону Староконстантинова, откуда ожидался Хмельницкий, и погасла. «Это звезда Хмельницкого! — вскричали солдаты. — Чудо! Чудо? Явственное знамение!» «Vivat Иеремия-victor[54]» — повторяли тысячи голосов. Тут вперед выступил каштелян каменецкий, сделав рукою знак, что желает говорить. Вокруг тотчас стало тихо, он же сказал:
— Король мне дал булаву, но в твои, победитель, более достойные руки я ее отдаю и первый твоим приказаниям готов подчиниться.
— И мы тоже! — повторили два других региментария.
Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку и ответил:
— Не я вам булавы вручал и забирать их у вас не стану.
— Да будет тогда твоя булава над тремя четвертой! — воскликнул Фирлей.
— Vivat Вишневецкий! Vivant региментарии! — вскричали рыцари. — Вместе пойдем на жизнь и на смерть!
В эту минуту княжеский жеребец, задравши храп, тряхнул выкрашенной в пурпурный цвет гривой и заржал звонко, и все лошади, что были в лагере, ответили ему в один голос.
И это также сочтено было предзнаменованием победы. У солдат засверкали глаза. Ратных подвигов возжелали сердца, огонь пробежал по жилам. Даже военачальникам передалось общее воодушевленье. Подчаший плакал и молился, а каштелян каменецкий и староста красноставский первые забряцали саблями, вторя солдатам, которые, взбегая на валы и простирая во мрак руки, кричали, обращаясь в ту сторону, откуда ожидался неприятель:
— Сюда, собачьи сыны! Мы готовы!
В ту ночь в лагере никто не сомкнул очей, до утра не смолкали крики и как светляки роились во тьме огни факелов и каганцов.
На рассвете вернулся ходивший с разъездом к Чолганскому Камню коронный писарь Сераковский с известием, что неприятель уже в пяти милях от лагеря. Отряд Сераковского выдержал неравный бой с ордынцами: в схватке погибли оба Маньковских, Олексич и еще несколько достойных рыцарей. Захваченные языки утверждали, что следом за передовым отрядом идут хан и Хмельницкий со всеми своими силами. День прошел в ожидании и приготовлениях к обороне. Князь, без долгих колебаний принявший верховное командование, отдавал последние распоряженья, каждому определяя, где стоять, как защищаться, чем поддерживать друг друга. В лагере сразу воцарился совсем иной дух, дисциплина окрепла; следа не осталось от былого смятения, растерянности, противоречивых указаний — везде царили лад и порядок. К полудню все расположились на своих позициях. Дозорные, во множестве выставленные перед лагерем, ежеминутно докладывали, что происходит в окрестностях. Челядь была послана в близлежащие селения за провизией и фуражом — подбирали все, что где ни оставалось. Солдат на валу балагурил и пел, а ночью дремал у костра при оружии, в полной готовности, как если бы штурм должен был вот-вот начаться.