Страница:
Так оно на деле и было. Князь Иеремия в начале битвы запретил стрелять в татар, дабы вселить в солдат убеждение, что переговоры с ханом уже начались и ордынцы лишь для видимости держат сторону черни. Только впоследствии волей-неволей пришлось с ними схватиться.
Хан кивал головою, раздумывая, не лучше ль, пока не поздно, обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Совершенно уже спокойный, он приблизился с гордо поднятой головою, смело глядя в глаза хану; на лице его рисовались отвага и хитрость.
— Подойди, изменник, — сказал хан.
— Не изменник к тебе подходит, а гетман казацкий и твой верный союзник, коему ты помогать обещался не только в случае удачи, — ответил Хмельницкий.
— Иди ночуй в замке! Тащи, как обещал, ляхов за шиворот из окопов!
— Великий хан всея Орды! — звучным голосом отвечал Хмельницкий. — Ты могуч, и после султана нет тебе на земле могуществом равных! Ты мудр и силен, но разве можешь ты послать стрелу из лука под самые звезды или измерить глубину моря?
Хан посмотрел на него с удивленьем.
— Не можешь! — повысил голос Хмельницкий. — Так и я не смог предугадать, сколь непомерны гордыня и наглость Яремы! Смел ли я помыслить, что он не убоится тебя, великого хана, не проявит покорности при одном твоем виде, не придет к тебе бить челом, а на тебя самого подымет дерзкую свою руку, прольет кровь твоих воинов и над тобою, могущественный властитель, как над последним из твоих мурз, глумиться станет? Мог ли я осмелиться подобными мыслями оскорбить тебя, которого люблю и почитаю?
— Аллах! — промолвил хан с еще большим удивлением.
— И еще я тебе одно скажу, — продолжал Хмельницкий, и голос его и манера держаться становились все увереннее, — ты велик и могуч; всеместно, от запада до востока, народы и монархи склоняются пред тобой и львом величают. Один Ярема не упадает ниц перед ликом твоим, и посему, ежели не сотрешь ты его в порошок, не заставишь согнуть выю и с хребта его в седло садиться не станешь, в ничто обратятся мощь твоя и слава, ибо всякий скажет, что ляшский князь крымского царя посрамил и не понес за это никакой кары, что он более велик, более могуч, нежели ты, хан великий…
Настало глухое молчание. Мурзы, аги и муллы, как на солнце, глядели на ханский лик, затаив дыхание, он же, закрыв глаза, погрузился в раздумье…
Хмельницкий, опершись на булаву, смело ждал ответа.
— Ты сказал, — изрек наконец хан, — я Яреме согну выю и с хребта его на коня буду садиться, дабы не говорили от запада до востока, будто один неверный пес посрамил меня, великого хана…
— Велик аллах! — воскликнули в один голос мурзы.
У Хмельницкого же радость брызнула из очей: одним махом он отвратил нависшую над его головой опасность и ненадежного союзника превратил в вернейшего из верных.
Лев сей обладал умением мгновенно в змею обращаться.
Оба лагеря до поздней ночи гудели, как согретые весенним солнцем пчелы в пору роенья, а на бранном поле меж тем вечным, непробудным сном спали рыцари, пронзенные пулями и стрелами, исколотые пиками, изрубленные мечами. Взошла луна и пустилась в обход сей обители смерти; она отражалась в лужах крови, вырывала из мрака все новые груды недвижных тел, переходила неслышно с одних на другие, заглядывала в отверстые мертвые очи, освещала посинелые лица, обломки оружия, конские трупы — и все более бледны становились лучи ночного светила, словно открывшееся зрелище страшило его. По полю то там, то сям, где группами, а где в одиночку пробегали какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозная прислуга спешила обобрать мертвецов
— так по пятам за львами крадутся шакалы… Но суеверный страх в конце концов и их прогнал с места битвы. Что-то страшное, что-то таинственное было в этом устланном трупами поле, в этом покое и неподвижности тел, еще недавно полных жизни, в этом безмолвном согласии, соединившем лежащих бок о бок поляков, казаков, татар и турок. Порою ветер шелестел в кустах, разбросанных по полю, а солдатам, бодрствующим в окопах, чудилось: то человечьи души кружат над телами. Говорили, что, когда в Збараже пробило полночь, с разных концов равнины, от валов до вражьего стана, с шумом поднялись несчетные птичьи стаи. Слыхали в вышине рыданья, тяжкие вздохи, от которых волосы вставали дыбом, и глухие стоны. Те, кому суждено было пасть в этой битве и чьему слуху доступны были неземные призывы, явственно слышали, как польские души, отлетая, кричали: «Пред очи твои, господи, несем грехи наши!», а души казаков стонали: «Иисусе Христе, помилуй!» — ибо павшим в братоубийственной войне к вековечному блаженству путь был заказан: им назначалось лететь куда-то в неведомые темные дали и кружить вместе с вихрями над юдолью слез, и плакать, и стенать ночами, пока не вымолят они у ног Христа прощения за общие вины, не допросятся забвенья и мира!..
Но в те дни еще сильнее ожесточились сердца людские, и ни один ангел согласия не пролетел над бранным полем.
Глава XXV
Хан кивал головою, раздумывая, не лучше ль, пока не поздно, обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Совершенно уже спокойный, он приблизился с гордо поднятой головою, смело глядя в глаза хану; на лице его рисовались отвага и хитрость.
— Подойди, изменник, — сказал хан.
— Не изменник к тебе подходит, а гетман казацкий и твой верный союзник, коему ты помогать обещался не только в случае удачи, — ответил Хмельницкий.
— Иди ночуй в замке! Тащи, как обещал, ляхов за шиворот из окопов!
— Великий хан всея Орды! — звучным голосом отвечал Хмельницкий. — Ты могуч, и после султана нет тебе на земле могуществом равных! Ты мудр и силен, но разве можешь ты послать стрелу из лука под самые звезды или измерить глубину моря?
Хан посмотрел на него с удивленьем.
— Не можешь! — повысил голос Хмельницкий. — Так и я не смог предугадать, сколь непомерны гордыня и наглость Яремы! Смел ли я помыслить, что он не убоится тебя, великого хана, не проявит покорности при одном твоем виде, не придет к тебе бить челом, а на тебя самого подымет дерзкую свою руку, прольет кровь твоих воинов и над тобою, могущественный властитель, как над последним из твоих мурз, глумиться станет? Мог ли я осмелиться подобными мыслями оскорбить тебя, которого люблю и почитаю?
— Аллах! — промолвил хан с еще большим удивлением.
— И еще я тебе одно скажу, — продолжал Хмельницкий, и голос его и манера держаться становились все увереннее, — ты велик и могуч; всеместно, от запада до востока, народы и монархи склоняются пред тобой и львом величают. Один Ярема не упадает ниц перед ликом твоим, и посему, ежели не сотрешь ты его в порошок, не заставишь согнуть выю и с хребта его в седло садиться не станешь, в ничто обратятся мощь твоя и слава, ибо всякий скажет, что ляшский князь крымского царя посрамил и не понес за это никакой кары, что он более велик, более могуч, нежели ты, хан великий…
Настало глухое молчание. Мурзы, аги и муллы, как на солнце, глядели на ханский лик, затаив дыхание, он же, закрыв глаза, погрузился в раздумье…
Хмельницкий, опершись на булаву, смело ждал ответа.
— Ты сказал, — изрек наконец хан, — я Яреме согну выю и с хребта его на коня буду садиться, дабы не говорили от запада до востока, будто один неверный пес посрамил меня, великого хана…
— Велик аллах! — воскликнули в один голос мурзы.
У Хмельницкого же радость брызнула из очей: одним махом он отвратил нависшую над его головой опасность и ненадежного союзника превратил в вернейшего из верных.
Лев сей обладал умением мгновенно в змею обращаться.
Оба лагеря до поздней ночи гудели, как согретые весенним солнцем пчелы в пору роенья, а на бранном поле меж тем вечным, непробудным сном спали рыцари, пронзенные пулями и стрелами, исколотые пиками, изрубленные мечами. Взошла луна и пустилась в обход сей обители смерти; она отражалась в лужах крови, вырывала из мрака все новые груды недвижных тел, переходила неслышно с одних на другие, заглядывала в отверстые мертвые очи, освещала посинелые лица, обломки оружия, конские трупы — и все более бледны становились лучи ночного светила, словно открывшееся зрелище страшило его. По полю то там, то сям, где группами, а где в одиночку пробегали какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозная прислуга спешила обобрать мертвецов
— так по пятам за львами крадутся шакалы… Но суеверный страх в конце концов и их прогнал с места битвы. Что-то страшное, что-то таинственное было в этом устланном трупами поле, в этом покое и неподвижности тел, еще недавно полных жизни, в этом безмолвном согласии, соединившем лежащих бок о бок поляков, казаков, татар и турок. Порою ветер шелестел в кустах, разбросанных по полю, а солдатам, бодрствующим в окопах, чудилось: то человечьи души кружат над телами. Говорили, что, когда в Збараже пробило полночь, с разных концов равнины, от валов до вражьего стана, с шумом поднялись несчетные птичьи стаи. Слыхали в вышине рыданья, тяжкие вздохи, от которых волосы вставали дыбом, и глухие стоны. Те, кому суждено было пасть в этой битве и чьему слуху доступны были неземные призывы, явственно слышали, как польские души, отлетая, кричали: «Пред очи твои, господи, несем грехи наши!», а души казаков стонали: «Иисусе Христе, помилуй!» — ибо павшим в братоубийственной войне к вековечному блаженству путь был заказан: им назначалось лететь куда-то в неведомые темные дали и кружить вместе с вихрями над юдолью слез, и плакать, и стенать ночами, пока не вымолят они у ног Христа прощения за общие вины, не допросятся забвенья и мира!..
Но в те дни еще сильнее ожесточились сердца людские, и ни один ангел согласия не пролетел над бранным полем.
Глава XXV
Назавтра, прежде чем солнце рассыпало по небу золотые блики, вкруг польского лагеря уже высился новый оборонный вал. Прежний чересчур был длинен: и защищать его было трудно, и на помощь друг другу приходить несподручно; потому князь с паном Пшиемским решили замкнуть войска в более тесное кольцо укреплений. Над исполнением этой задачи трудились не покладая рук всю ночь — гусары наравне с прочими полками и челядью. Лишь в четвертом часу утра утомленное воинство смежило очи, и все, исключая дозорных, уснули каменным сном; неприятель ночью тоже не терял времени даром, а утром долго не подавал признаков жизни, видно, не оправившись после вчерашнего разгрома. Появилась даже надежда, что штурма в тот день не будет вовсе.
Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба, сидя в шатре, вкушали пивную похлебку, щедро заправленную сыром, и с удовольствием вспоминали труды минувшей ночи — какому солдату не приятно поговорить о недавней победе!
— Я привык по старинке — с курами ложиться, с петухами вставать, — разглагольствовал Заглоба, — а на войне? Поди попробуй! Спишь, когда минуту урвешь, встаешь, когда растолкают. Одно меня бесит: из-за эдакого сброда изволь терпеть неудобства! Да что поделаешь, такие времена настали! Но и мы им вчера с лихвой отплатили. Еще разок-другой угостим так, у них всякая охота пропадет нарушать нам сон.
— А не знаешь, сударь, много ли наших полегло? — спросил Подбипятка.
— И-и-и! Немного; оно и всегда, впрочем, осаждающих больше гибнет, чем осажденных. Повоюешь с мое, тоже начнешь в таковых вещах разбираться, а нам, старым солдатам, даже трупы считать не надо: по самой битве судить можно.
— И я подле вас, друзья, кое-чему научусь, — мечтательно произнес пан Лонгинус.
— Всенепременно, ежели только ума хватит, на что у меня особой надежды нету.
— Оставь, сударь, — вмешался Скшетуский. — У пана Подбипятки уже не одна война за плечами, и дай бог, чтобы лучшие рыцари дрались так, как он во вчерашнем сраженье.
— Как мог, старался, — ответил литвин, — да хотелось бы сделать побольше.
— Ну уж, не скромничай, ты себя показал весьма недурно, — покровительственно заметил Заглоба, — а что другие тебя превзошли, — тут он лихо закрутил ус, — в том твоей вины нету.
Литвин выслушал его, потупя очи, и вздохнул, вспомнив о трех головах и о предке своем Стовейке.
В эту минуту откинулся полог шатра и появился Володы„вский, веселый и бодрый, точно щегол погожим утром.
— Вот мы и в сборе! — воскликнул Заглоба. — Налейте ему пива!
Маленький рыцарь пожал друзьям руки и молвил:
— Знали б вы, сколько ядер валяется на майдане — вообразить невозможно! Шагу нельзя пройти, чтоб не спотыкнуться.
— Видели, видели, — ответил Заглоба, — я тоже, вставши, по лагерю прогулялся. Курам во всем львовском повете за два года яиц не снести столько. Эх, кабы то яйца были — поели б мы яичницы вволю! Я, признаться, за сковороду с яичницей изысканнейшее отдам блюдо. Солдатская у меня натура, как и у вас, впрочем. Вкусно поесть я всегда горазд, только подкладывай! Потому и в бою за пояс заткну любого из нынешних изнеженных молокососов, которые и миски диких груш не съедят, чтоб тотчас животы не схватило.
— Однако ты вчера отличился! — сказал маленький рыцарь. — Бурляя уложить с маху — хо-хо! Не ждал я от тебя такого. На всей Украине и в Туретчине не было рыцаря славнее.
— Недурно, а?! — самодовольно воскликнул Заглоба. — И не впервой мне так, не впервой, пан Михал. Долгонько мы друг дружку искали, зато и подобрались как волосок к волоску: четверки такой не сыскать во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами да под рукою нашего князя я бы сам-пят хоть на Стамбул двинул. Заметьте себе: пан Скшетуский Бурдабута убил, а вчера Тугай-бея…
— Тугай-бей жив остался, — перебил его поручик, — я сам почувствовал, как у меня лезвие соскользнуло, и тот же час нас разделили.
— Все едино, — сказал Заглоба, — не прерывай меня, друг любезный. Пан Михал Богуна в Варшаве посек, как мы тебе говорили…
— Лучше б не вспоминал, сударь, — заметил пан Лонгинус.
— Что уж теперь: сказанного не воротишь, — ответил Заглоба. — И рад бы не вспоминать, однако продолжу; итак, пан Подбипятка из Мышикишек пресловутого Полуяна прикончил, а я Бурляя. Причем, не скрою, ваших бы я огулом за одного Бурляя отдал, оттого мне и тяжелей всех досталось. Дьявол был, не казак, верно? Были б у меня сыновья legitime natos[56], доброе бы я им оставил имя. Любопытно, что его величество король и сейм скажут и как нас наградить изволят, нас, что более серой и селитрой кормятся, нежели чем иным?
— Был один рыцарь, всех нас доблестью превосходивший, — сказал пан Лонгинус, — только имени его никто не знает и не помнит.
— Кто таков, интересно? Небось в древности? — спросил, почувствовав себя уязвленным, Заглоба.
— Нет, братец, не в древности — это тот, что короля Густава Адольфа под Тшцяной с конем вместе поверг на землю и пленил, — ответил ему Подбипятка.
— А я слыхал, это под Пуцком было, — вмешался маленький рыцарь.
— Король все же вырвался и убежал, — добавил Скшетуский.
— Истинно так! Мне кое-что на сей счет известно, — сказал, сощурив здоровое свое око, Заглоба, — я тогда как раз у пана Конецпольского, родителя нашего хорунжего, служил. Знаем, знаем! Скромность не дозволяет этому рыцарю назвать свое имя, вот оно в безвестности и осталось. Хотя, надо вам сказать, Густав Адольф был великий воитель, Конецпольскому мало чем уступал, но с Бурляем в поединке тяжелей пришлось, уж вы мне поверьте!
— Что ж, выходит, это ты, сударь, одолел Густава Адольфа? — спросил Володы„вский.
— Я когда-нибудь тебе похвалялся, скажи честно, пан Михал?.. Ладно уж, пускай случай сей остается в забвенье, мне и нынче есть чем похвастаться: чего вспоминать былое!.. Страшно после этого пойла бурчит в брюхе — чем больше сыра, тем сильнее. Винная похлебка куда лучше — слава богу, впрочем, хоть эта есть, вскоре и того, возможно, не будет. Ксендз Жабковский говорил, припасов у нас кот наплакал, а ему каково с его-то пузом: истая сорокаведерная бочка! Поневоле забеспокоишься… Но хорош, однако, наш бернардинец! Нравится мне чертовски. Кто-кто, а уж он скорей солдат, чем служитель божий. Не приведи господь, съездит по роже — хоть сейчас беги за гробом.
— Да! — воскликнул маленький рыцарь. — Я вам еще не рассказывал, как отличился нынче ночью ксендз Яскульский. Захотелось ему поглядеть на битву из бастиона, что справа от замка, — знаете, огромная эта башня. А надо вам сказать, что ксендз отменно из штуцера стреляет. Сидит, значит, он там с Жабковским и говорит: «В казаков стрелять не стану, как-никак христиане, хоть и в грехах погрязли, но в татар, говорит, нет, не могу удержаться!» — и давай палить, за всю битву десятка три уложил как будто!
— Кабы все духовенство такое было! — вздохнул Заглоба. — А то наш Муховецкий только руки к небесам воздевает да плачет, что столько проливается христианской крови.
— Это ты, сударь, напрасно, — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий — святой души человек, и лучшее тому доказательство, что хоть он других двоих не старше, они пред добродетелью его благоговеют.
— А я в праведности его нимало не сомневаюсь, — ответил Заглоба, — напротив: думается мне, он и самого хана в истинную веру обратить горазд. Ой, любезные судари! Гневается, надо полагать, его величество хан всемогущий: вши на нем небось раскашлялись с перепугу! Ежели до переговоров дело дойдет, поеду, пожалуй, и я с комиссарами вместе. Мы ведь давние с ним знакомцы, в былые времена он премного ко мне благоволил. Может, припомнит.
— На переговоры, верно, Яницкого пошлют, он по-ихнему, как по-польски, умеет, — сказал Скшетуский.
— И я не хуже, а уж с мурзами и вовсе запанибрата. Они дочерей своих в Крыму за меня отдать хотели, желая иметь достойное продолженье рода, только я в ту пору был молод и с невинностью своей не заключал сделок, как милый приятель наш, пан Подбипятка из Мышикишек, посему и напроказил у них там немало.
— Слухать гадко! — молвил пан Лонгинус, потупя очи.
— А ваша милость как грач ученый: одно и то ж талдычит. Недаром, говорят, литва-ботва еще человечьей речи толком не обучилась.
Дальнейшее продолжение беседы прервано было шумом, донесшимся из-за стен шатра, и рыцари вышли поглядеть, что происходит. Множество солдат столпилось на валу, озирая окрестность, которая за минувшую ночь сильно переменилась и продолжала меняться на глазах. Казаки, вернувшись с последнего штурма, тоже не теряли времени даром; они насыпали шанцы, затащили на них орудия, такие долгоствольные и мощные, каких не было в польском стане, начали копать поперечные извилистые траншеи и апроши; издалека казалось, поле усеялось тысячью огромных кротовин. Вся пологая равнина ими была покрыта, повсюду среди зелени чернела свежевскопанная земля, и везде полно было работающего люда. На первых валах уже и красные шапки казаков мелькали.
Князь стоял на валу со старостой красноставским и паном Пшиемским. Чуть пониже каштелян бельский в зрительную трубу наблюдал за работами казаков и говорил коронному подчашему:
— Неприятель начинает регулярную осаду. Думаю, придется нам отказаться от окопной обороны и перейти в замок.
Услышав эти слова, князь Иеремия сказал, наклонясь сверху к каштеляну:
— Упаси нас бог от такой ошибки: это все равно что по своей воле в капкан забраться. Здесь нам победить или умереть.
— И я того же мнения, хоть бы и понадобилось что ни день по одному Бурляю кончать, — вмешался в разговор Заглоба. — От имени всего воинства протестую против суждения ясновельможного пана каштеляна.
— Это не тебе, сударь, решать! — сказал князь.
— Молчи! — шепнул, дернув шляхтича за рукав, Володы„вский.
— Мы их в этих земляных укрытьях как кротов передавим, — продолжал Заглоба, — а я прошу у вашей светлости дозволения пойти на вылазку первым. Они меня неплохо уже знают, пусть узнают получше.
— На вылазку?.. — переспросил князь и бровь насупил. — Погоди-ка… Ночи с вечера темные бывают…
И обратился к старосте красноставскому, пану Пшиемскому и региментариям:
— Извольте на совет, любезные господа.
И спустился с вала, а за ним последовали все военачальники.
— О господи, что ты делаешь, сударь? — выговаривал меж тем Заглобе Володы„вский. — Как так можно? Или ты службы и порядка не знаешь, что мешаешься в разговоры старших? Сколь ни великодушен князь, но в военное время с ним шутки плохи.
— Пустое! — отвечал Заглоба. — Пан Конецпольский-старший суров был как лев, но советам моим всегда следовал неуклонно. Пусть меня нынче же волки сожрут, если кто скажет, что не моим лишь подсказкам благодаря он двукратно разбил Густава Адольфа. С кем, с кем, а с высокими особами я говорить умею! Хоть бы и сейчас: заметил, как князь obstupuit[57], когда я ему насчет вылазки подкинул мыслишку? А ну как господь нам пошлет викторию
— чья это будет заслуга? Твоя, может?
В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
— Каковы, а? Роют! Роют, как свиньи! — сказал он, указывая на поле.
— По мне, лучше б и вправду там свиньи были, — ответил Заглоба, — колбаса бы хоть дешево обошлась, а то ихнюю падаль и псы жрать не станут. Нынче солдаты в расположении пана Фирлея уже колодцы копают — в восточном пруду от трупов воды не видно. К утру желчные пузыри полопались — все, сволочи, всплыли. Упаси бог в пятницу рыбки поесть, она теперь кормится мясом.
— Что верно, то верно, — подтвердил Зацвилиховский, — я старый солдат, а столько мертвечины давно не видел, разве что под Хотином, когда янычары приступом хотели взять наш лагерь.
— Увидишь еще больше — уж поверь мне!
— Полагаю, нынче вечером, а то и раньше надобно ждать штурма.
— А я говорю, до завтра нас оставят в покое. — Но едва Заглоба кончил свои слова, над шанцами встали белые столбы дыма и ядра с гулом понеслись к окопам.
— Вот тебе! — сказал Зацвилиховский.
— Ба! Да они в ратной науке ни черта не смыслят! — ответил Заглоба.
Прав оказался все же старик Зацвилиховский. Хмельницкий приступил к регулярной осаде, перерезал все дороги, закрыл все выходы, подступы к пастбищам, понастроил апрошей и шанцев, повел к лагерю хитрые подкопы, но штурмов не прекратил. Он решил взять осажденных измором, дергать их и держать в страхе, не давая сомкнуть глазу и всячески изнуряя, покуда оружие само не выпадет из усталых рук. Вечером он снова ударил на позицию Вишневецкого, но, как и накануне, успеха не добился, да и казаки с меньшею уже шли охотой. На следующий день обстрел не прекращался ни на минуту. Траншеи подведены были уже так близко, что и ружейные пули достигали валов; земляные прикрытия курились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Не настоящее сражение то было, а беспрерывная перестрелка. Осажденные время от времени выскакивали из окопов, и тогда в ход пускались сабли, цепы, косы и пики. Но не успевали положить одних, прикрытия тотчас наново заполнялись. За день у солдат не было ни минуты передышки, а когда наконец дождались вожделенного захода солнца, начался новый яростный приступ — о вылазке нечего было и думать.
Ночью 16 июля два удалых полковника, Гладкий и Небаба, ударили на позицию князя и опять потерпели страшное пораженье. Три тысячи храбрейших казаков полегли на поле, остальные, преследуемые старостой красноставским, в смятении бежали в свой лагерь, бросая оружие и рога с порохом. Не менее печальная участь постигла и Федоренко, который под покровом густого тумана чуть не взял на рассвете город. Оттеснили его немцы Корфа, а староста красноставский и хорунжий Конецпольский, погнавшись следом, почти всех перебили.
Но все это ничто было в сравненье с ужасной бурей, разразившейся над окопами 19 июля. Предыдущей ночью казаки насыпали против позиций Вишневецкого высокий вал и неустанно поливали с него осажденных огнем из пушек крупного калибра, когда же день подошел к концу и первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч людей были брошены на приступ. Одновременно вдали показалось с полсотни страшных осадных башен, которые медленно катили к окопам. С боков у них наподобие чудовищных крыльев торчали настилы для преодоления рвов, а верхушки дымились, гудели и сверкали, извергая огонь из легких орудий, пищалей и самопалов. Башни подвигались среди моря голов, словно великаны полковники, то озаряясь красным отблеском пушечных выстрелов, то исчезая в дыму и мраке. Солдаты, указывая на них издалека друг другу, шептали:
— Гуляй-городки пошли! Смелет нас Хмельницкий в ветряках этих.
— Глянь, с каким грохотом катятся: точно громы небесные!
— Из пушек по ним! Из пушек! — раздавались крики.
Княжеские пушкари посылали навстречу страшным машинам ядро за ядром, гранату за гранатой, но увидеть их можно было, лишь когда выстрелы вспарывали темноту, и ядра большей частью не достигали цели.
Меж тем казаки подкатывались все ближе плотной лавиной, словно черный вал, набегающий из морской дали темной ночью.
— Уф, жарко! — вздыхал Заглоба, стоявший возле Скшетуского среди его гусар. — Никогда в жизни так не бывало! Страсть как парит — на мне сухой нитки не осталось. Черт принес эти башни! Господи, сделай так, чтоб земля под ними разверзлась; паскуды эти у меня уже поперек горла стоят, аминь! Ни поесть, ни выспаться — собачья жизнь! Уф! Духота какая!
Воздух и вправду был тяжелый и влажный и вдобавок пропитан удушливой вонью от трупов, несколько уже дней гниющих на бранном поле. Низкая черная пелена туч заволокла небо. Гроза висела над Збаражем. Солдат под кольчугою обливался потом, дышать делалось все труднее.
Вдруг заворчали во тьме барабаны.
— Сейчас ударят! — сказал Скшетуский. — Слышишь? В барабаны бьют.
— Слышу. Чертям бы понаделать барабаны из ихних шкур! Страх божий!
— Коли! Коли! — раздался многоголосый вопль, и казаки бросились к окопам.
Бой закипел вдоль всей линии укреплений. Враг ударил враз на Вишневецкого, Ланцкоронского, Фирлея и Остророга, чтобы не позволить им помогать друг другу. Казаки, хвативши горелки, кинулись в атаку еще остервенелей, чем в первый день, но и отпор получили еще более стойкий. Геройский дух вождя одушевлял солдат. Грозная квартовая пехота, составленная из мазурских крестьян, так схватилась с атакующими, что совершенно с ними перемешалась. В ход пошли приклады, кулаки, зубы. Под ударами ярых Мазуров полегло несколько сотен отборнейшей запорожской пехоты, но тотчас на ее место хлынула новая лавина. Бой разгорался все жарче. Стволы мушкетов жгли руки солдатам, дыхание в груди прерывалось, у офицеров слова команд застревали в пересохших глотках. Староста красноставский и Скшетуский снова вывели конницу из окопов и ударили казакам в лоб, сминая целые полки и проливая потоки крови.
Час проходил за часом, но натиск не ослабевал: огромные потери в казацких рядах Хмельницкий мгновенно восполнял новыми силами. Татары поддерживали соратников криком и осыпали окопы тучами стрел; часть басурман, выстроясь за спиною черни, гнала ее вперед сыромятными плетями. Ярости противостояла ярость, грудь с грудью схватывались воины, муж с мужем сливались в смертоносном объятии…
Так разъяренные волны морские штурмуют скалистый остров.
Вдруг земля задрожала у дерущихся под ногами и небо озарилось синим пламенем, словно у всевышнего не стало сил глядеть долее на творимые людьми зверства. Жутким грохотом заглушило человеческий крик и гул орудий. Это небесная артиллерия начала устрашающую канонаду. Раскаты грома покатились с востока на запад. Казалось, небо, расколовшись, вместе с тучами валится на головы участникам битвы. То весь мир представлялся пламенеющим костром, то становилось темно, как в преисподней, и вновь красные зигзаги молний раздирали черный полог ночи. Поднялся вихрь, срывая шапки, прапорцы, знамена, и в мгновение ока тысячи их разметал по полю. Молнии вспыхивали одна за другой — и вот уже все смешалось в единый хаос: удары грома, зарницы, вихрь, мрак и пламень; небеса взъярились — так же, как люди.
Гроза, подобно которой с незапамятных времен не бывало, разбушевалась над городом, замком и обоими лагерями. Бой прекратился. Наконец разверзлись небесные хляби — не струи даже, а потоки хлынули на землю. Мир скрылся за стеною воды, в двух шагах ничего нельзя было увидеть. Трупы поплыли по рвам. Штурм прекратился; казаки целыми полками бежали обратно в табор, мчались вслепую, сталкиваясь друг с другом, и, принимая своих за врагов, рассыпались во тьме по полю; за ними, увязая в жидкой грязи, опрокидываясь, катились пушки и возы с боевым снаряжением. Вода размыла осадные земляные сооруженья, бурлила во рвах и траншеях, просачивалась в землянки, хоть те и были окружены рвами, и с шумом неслась по равнине, точно спеша догнать удирающих казаков.
Ливень становился все сильнее. Пехота покинула валы, ища укрытия в палатках, лишь кавалерия старосты красноставского и Скшетуского не получала приказа к отступленью. Всадники стояли бок о бок, словно посреди озера, отряхивая с себя воду. Мало-помалу гроза стала униматься. После полуночи дождь наконец прекратился. В разрывах туч кое-где проглянули звезды. Прошел еще час — и вода немного спала. Тогда перед хоругвью Скшетуского нежданно появился сам князь.
— Что пороховницы, — спросил он, — не намокли?
— Сухи, ваша светлость! — ответил Скшетуский.
— Это хорошо! Долой с коней и марш по воде к осадным башням: подсыплете пороху и подожжете. И чтоб тихо было! Пан староста красноставский пойдет с вами.
— Слушаюсь! — сказал Скшетуский.
Вдруг князю попался на глаза мокрый Заглоба.
— Ты просился на вылазку — самая пора, отправляйся! — приказал он.
— Эк подфартило! — буркнул Заглоба. — Только этого еще не хватало!
Полчаса спустя два отряда рыцарей, по две с половиной сотни каждый, бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным казацким гуляй-городкам, стоящим в полуверсте от окопов. Один отряд вел «лев надо львами», староста красноставский Марек Собеский, который и слышать не захотел о том, чтобы остаться в окопах, а второй — Скшетуский. Челядь несла за рыцарями мазницы с дегтем, сухие факелы и порох; подвигались бесшумно, как волки, темной ночью подкрадывающиеся к овчарне.
Маленький рыцарь добровольцем присоединился к Скшетускому: подобные экспедиции пан Михал любил пуще жизни. Теперь он бодро шлепал по воде, и в сердце его была радость, а в руке сабля. Рядом шагал с обнаженным Сорвиглавцем пан Подбипятка, заметно среди всех выделяясь, так как самых высоких был на две головы выше. Между ними, пыхтя, поспешал Заглоба и недовольно ворчал, передразнивая князя:
Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба, сидя в шатре, вкушали пивную похлебку, щедро заправленную сыром, и с удовольствием вспоминали труды минувшей ночи — какому солдату не приятно поговорить о недавней победе!
— Я привык по старинке — с курами ложиться, с петухами вставать, — разглагольствовал Заглоба, — а на войне? Поди попробуй! Спишь, когда минуту урвешь, встаешь, когда растолкают. Одно меня бесит: из-за эдакого сброда изволь терпеть неудобства! Да что поделаешь, такие времена настали! Но и мы им вчера с лихвой отплатили. Еще разок-другой угостим так, у них всякая охота пропадет нарушать нам сон.
— А не знаешь, сударь, много ли наших полегло? — спросил Подбипятка.
— И-и-и! Немного; оно и всегда, впрочем, осаждающих больше гибнет, чем осажденных. Повоюешь с мое, тоже начнешь в таковых вещах разбираться, а нам, старым солдатам, даже трупы считать не надо: по самой битве судить можно.
— И я подле вас, друзья, кое-чему научусь, — мечтательно произнес пан Лонгинус.
— Всенепременно, ежели только ума хватит, на что у меня особой надежды нету.
— Оставь, сударь, — вмешался Скшетуский. — У пана Подбипятки уже не одна война за плечами, и дай бог, чтобы лучшие рыцари дрались так, как он во вчерашнем сраженье.
— Как мог, старался, — ответил литвин, — да хотелось бы сделать побольше.
— Ну уж, не скромничай, ты себя показал весьма недурно, — покровительственно заметил Заглоба, — а что другие тебя превзошли, — тут он лихо закрутил ус, — в том твоей вины нету.
Литвин выслушал его, потупя очи, и вздохнул, вспомнив о трех головах и о предке своем Стовейке.
В эту минуту откинулся полог шатра и появился Володы„вский, веселый и бодрый, точно щегол погожим утром.
— Вот мы и в сборе! — воскликнул Заглоба. — Налейте ему пива!
Маленький рыцарь пожал друзьям руки и молвил:
— Знали б вы, сколько ядер валяется на майдане — вообразить невозможно! Шагу нельзя пройти, чтоб не спотыкнуться.
— Видели, видели, — ответил Заглоба, — я тоже, вставши, по лагерю прогулялся. Курам во всем львовском повете за два года яиц не снести столько. Эх, кабы то яйца были — поели б мы яичницы вволю! Я, признаться, за сковороду с яичницей изысканнейшее отдам блюдо. Солдатская у меня натура, как и у вас, впрочем. Вкусно поесть я всегда горазд, только подкладывай! Потому и в бою за пояс заткну любого из нынешних изнеженных молокососов, которые и миски диких груш не съедят, чтоб тотчас животы не схватило.
— Однако ты вчера отличился! — сказал маленький рыцарь. — Бурляя уложить с маху — хо-хо! Не ждал я от тебя такого. На всей Украине и в Туретчине не было рыцаря славнее.
— Недурно, а?! — самодовольно воскликнул Заглоба. — И не впервой мне так, не впервой, пан Михал. Долгонько мы друг дружку искали, зато и подобрались как волосок к волоску: четверки такой не сыскать во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами да под рукою нашего князя я бы сам-пят хоть на Стамбул двинул. Заметьте себе: пан Скшетуский Бурдабута убил, а вчера Тугай-бея…
— Тугай-бей жив остался, — перебил его поручик, — я сам почувствовал, как у меня лезвие соскользнуло, и тот же час нас разделили.
— Все едино, — сказал Заглоба, — не прерывай меня, друг любезный. Пан Михал Богуна в Варшаве посек, как мы тебе говорили…
— Лучше б не вспоминал, сударь, — заметил пан Лонгинус.
— Что уж теперь: сказанного не воротишь, — ответил Заглоба. — И рад бы не вспоминать, однако продолжу; итак, пан Подбипятка из Мышикишек пресловутого Полуяна прикончил, а я Бурляя. Причем, не скрою, ваших бы я огулом за одного Бурляя отдал, оттого мне и тяжелей всех досталось. Дьявол был, не казак, верно? Были б у меня сыновья legitime natos[56], доброе бы я им оставил имя. Любопытно, что его величество король и сейм скажут и как нас наградить изволят, нас, что более серой и селитрой кормятся, нежели чем иным?
— Был один рыцарь, всех нас доблестью превосходивший, — сказал пан Лонгинус, — только имени его никто не знает и не помнит.
— Кто таков, интересно? Небось в древности? — спросил, почувствовав себя уязвленным, Заглоба.
— Нет, братец, не в древности — это тот, что короля Густава Адольфа под Тшцяной с конем вместе поверг на землю и пленил, — ответил ему Подбипятка.
— А я слыхал, это под Пуцком было, — вмешался маленький рыцарь.
— Король все же вырвался и убежал, — добавил Скшетуский.
— Истинно так! Мне кое-что на сей счет известно, — сказал, сощурив здоровое свое око, Заглоба, — я тогда как раз у пана Конецпольского, родителя нашего хорунжего, служил. Знаем, знаем! Скромность не дозволяет этому рыцарю назвать свое имя, вот оно в безвестности и осталось. Хотя, надо вам сказать, Густав Адольф был великий воитель, Конецпольскому мало чем уступал, но с Бурляем в поединке тяжелей пришлось, уж вы мне поверьте!
— Что ж, выходит, это ты, сударь, одолел Густава Адольфа? — спросил Володы„вский.
— Я когда-нибудь тебе похвалялся, скажи честно, пан Михал?.. Ладно уж, пускай случай сей остается в забвенье, мне и нынче есть чем похвастаться: чего вспоминать былое!.. Страшно после этого пойла бурчит в брюхе — чем больше сыра, тем сильнее. Винная похлебка куда лучше — слава богу, впрочем, хоть эта есть, вскоре и того, возможно, не будет. Ксендз Жабковский говорил, припасов у нас кот наплакал, а ему каково с его-то пузом: истая сорокаведерная бочка! Поневоле забеспокоишься… Но хорош, однако, наш бернардинец! Нравится мне чертовски. Кто-кто, а уж он скорей солдат, чем служитель божий. Не приведи господь, съездит по роже — хоть сейчас беги за гробом.
— Да! — воскликнул маленький рыцарь. — Я вам еще не рассказывал, как отличился нынче ночью ксендз Яскульский. Захотелось ему поглядеть на битву из бастиона, что справа от замка, — знаете, огромная эта башня. А надо вам сказать, что ксендз отменно из штуцера стреляет. Сидит, значит, он там с Жабковским и говорит: «В казаков стрелять не стану, как-никак христиане, хоть и в грехах погрязли, но в татар, говорит, нет, не могу удержаться!» — и давай палить, за всю битву десятка три уложил как будто!
— Кабы все духовенство такое было! — вздохнул Заглоба. — А то наш Муховецкий только руки к небесам воздевает да плачет, что столько проливается христианской крови.
— Это ты, сударь, напрасно, — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий — святой души человек, и лучшее тому доказательство, что хоть он других двоих не старше, они пред добродетелью его благоговеют.
— А я в праведности его нимало не сомневаюсь, — ответил Заглоба, — напротив: думается мне, он и самого хана в истинную веру обратить горазд. Ой, любезные судари! Гневается, надо полагать, его величество хан всемогущий: вши на нем небось раскашлялись с перепугу! Ежели до переговоров дело дойдет, поеду, пожалуй, и я с комиссарами вместе. Мы ведь давние с ним знакомцы, в былые времена он премного ко мне благоволил. Может, припомнит.
— На переговоры, верно, Яницкого пошлют, он по-ихнему, как по-польски, умеет, — сказал Скшетуский.
— И я не хуже, а уж с мурзами и вовсе запанибрата. Они дочерей своих в Крыму за меня отдать хотели, желая иметь достойное продолженье рода, только я в ту пору был молод и с невинностью своей не заключал сделок, как милый приятель наш, пан Подбипятка из Мышикишек, посему и напроказил у них там немало.
— Слухать гадко! — молвил пан Лонгинус, потупя очи.
— А ваша милость как грач ученый: одно и то ж талдычит. Недаром, говорят, литва-ботва еще человечьей речи толком не обучилась.
Дальнейшее продолжение беседы прервано было шумом, донесшимся из-за стен шатра, и рыцари вышли поглядеть, что происходит. Множество солдат столпилось на валу, озирая окрестность, которая за минувшую ночь сильно переменилась и продолжала меняться на глазах. Казаки, вернувшись с последнего штурма, тоже не теряли времени даром; они насыпали шанцы, затащили на них орудия, такие долгоствольные и мощные, каких не было в польском стане, начали копать поперечные извилистые траншеи и апроши; издалека казалось, поле усеялось тысячью огромных кротовин. Вся пологая равнина ими была покрыта, повсюду среди зелени чернела свежевскопанная земля, и везде полно было работающего люда. На первых валах уже и красные шапки казаков мелькали.
Князь стоял на валу со старостой красноставским и паном Пшиемским. Чуть пониже каштелян бельский в зрительную трубу наблюдал за работами казаков и говорил коронному подчашему:
— Неприятель начинает регулярную осаду. Думаю, придется нам отказаться от окопной обороны и перейти в замок.
Услышав эти слова, князь Иеремия сказал, наклонясь сверху к каштеляну:
— Упаси нас бог от такой ошибки: это все равно что по своей воле в капкан забраться. Здесь нам победить или умереть.
— И я того же мнения, хоть бы и понадобилось что ни день по одному Бурляю кончать, — вмешался в разговор Заглоба. — От имени всего воинства протестую против суждения ясновельможного пана каштеляна.
— Это не тебе, сударь, решать! — сказал князь.
— Молчи! — шепнул, дернув шляхтича за рукав, Володы„вский.
— Мы их в этих земляных укрытьях как кротов передавим, — продолжал Заглоба, — а я прошу у вашей светлости дозволения пойти на вылазку первым. Они меня неплохо уже знают, пусть узнают получше.
— На вылазку?.. — переспросил князь и бровь насупил. — Погоди-ка… Ночи с вечера темные бывают…
И обратился к старосте красноставскому, пану Пшиемскому и региментариям:
— Извольте на совет, любезные господа.
И спустился с вала, а за ним последовали все военачальники.
— О господи, что ты делаешь, сударь? — выговаривал меж тем Заглобе Володы„вский. — Как так можно? Или ты службы и порядка не знаешь, что мешаешься в разговоры старших? Сколь ни великодушен князь, но в военное время с ним шутки плохи.
— Пустое! — отвечал Заглоба. — Пан Конецпольский-старший суров был как лев, но советам моим всегда следовал неуклонно. Пусть меня нынче же волки сожрут, если кто скажет, что не моим лишь подсказкам благодаря он двукратно разбил Густава Адольфа. С кем, с кем, а с высокими особами я говорить умею! Хоть бы и сейчас: заметил, как князь obstupuit[57], когда я ему насчет вылазки подкинул мыслишку? А ну как господь нам пошлет викторию
— чья это будет заслуга? Твоя, может?
В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
— Каковы, а? Роют! Роют, как свиньи! — сказал он, указывая на поле.
— По мне, лучше б и вправду там свиньи были, — ответил Заглоба, — колбаса бы хоть дешево обошлась, а то ихнюю падаль и псы жрать не станут. Нынче солдаты в расположении пана Фирлея уже колодцы копают — в восточном пруду от трупов воды не видно. К утру желчные пузыри полопались — все, сволочи, всплыли. Упаси бог в пятницу рыбки поесть, она теперь кормится мясом.
— Что верно, то верно, — подтвердил Зацвилиховский, — я старый солдат, а столько мертвечины давно не видел, разве что под Хотином, когда янычары приступом хотели взять наш лагерь.
— Увидишь еще больше — уж поверь мне!
— Полагаю, нынче вечером, а то и раньше надобно ждать штурма.
— А я говорю, до завтра нас оставят в покое. — Но едва Заглоба кончил свои слова, над шанцами встали белые столбы дыма и ядра с гулом понеслись к окопам.
— Вот тебе! — сказал Зацвилиховский.
— Ба! Да они в ратной науке ни черта не смыслят! — ответил Заглоба.
Прав оказался все же старик Зацвилиховский. Хмельницкий приступил к регулярной осаде, перерезал все дороги, закрыл все выходы, подступы к пастбищам, понастроил апрошей и шанцев, повел к лагерю хитрые подкопы, но штурмов не прекратил. Он решил взять осажденных измором, дергать их и держать в страхе, не давая сомкнуть глазу и всячески изнуряя, покуда оружие само не выпадет из усталых рук. Вечером он снова ударил на позицию Вишневецкого, но, как и накануне, успеха не добился, да и казаки с меньшею уже шли охотой. На следующий день обстрел не прекращался ни на минуту. Траншеи подведены были уже так близко, что и ружейные пули достигали валов; земляные прикрытия курились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Не настоящее сражение то было, а беспрерывная перестрелка. Осажденные время от времени выскакивали из окопов, и тогда в ход пускались сабли, цепы, косы и пики. Но не успевали положить одних, прикрытия тотчас наново заполнялись. За день у солдат не было ни минуты передышки, а когда наконец дождались вожделенного захода солнца, начался новый яростный приступ — о вылазке нечего было и думать.
Ночью 16 июля два удалых полковника, Гладкий и Небаба, ударили на позицию князя и опять потерпели страшное пораженье. Три тысячи храбрейших казаков полегли на поле, остальные, преследуемые старостой красноставским, в смятении бежали в свой лагерь, бросая оружие и рога с порохом. Не менее печальная участь постигла и Федоренко, который под покровом густого тумана чуть не взял на рассвете город. Оттеснили его немцы Корфа, а староста красноставский и хорунжий Конецпольский, погнавшись следом, почти всех перебили.
Но все это ничто было в сравненье с ужасной бурей, разразившейся над окопами 19 июля. Предыдущей ночью казаки насыпали против позиций Вишневецкого высокий вал и неустанно поливали с него осажденных огнем из пушек крупного калибра, когда же день подошел к концу и первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч людей были брошены на приступ. Одновременно вдали показалось с полсотни страшных осадных башен, которые медленно катили к окопам. С боков у них наподобие чудовищных крыльев торчали настилы для преодоления рвов, а верхушки дымились, гудели и сверкали, извергая огонь из легких орудий, пищалей и самопалов. Башни подвигались среди моря голов, словно великаны полковники, то озаряясь красным отблеском пушечных выстрелов, то исчезая в дыму и мраке. Солдаты, указывая на них издалека друг другу, шептали:
— Гуляй-городки пошли! Смелет нас Хмельницкий в ветряках этих.
— Глянь, с каким грохотом катятся: точно громы небесные!
— Из пушек по ним! Из пушек! — раздавались крики.
Княжеские пушкари посылали навстречу страшным машинам ядро за ядром, гранату за гранатой, но увидеть их можно было, лишь когда выстрелы вспарывали темноту, и ядра большей частью не достигали цели.
Меж тем казаки подкатывались все ближе плотной лавиной, словно черный вал, набегающий из морской дали темной ночью.
— Уф, жарко! — вздыхал Заглоба, стоявший возле Скшетуского среди его гусар. — Никогда в жизни так не бывало! Страсть как парит — на мне сухой нитки не осталось. Черт принес эти башни! Господи, сделай так, чтоб земля под ними разверзлась; паскуды эти у меня уже поперек горла стоят, аминь! Ни поесть, ни выспаться — собачья жизнь! Уф! Духота какая!
Воздух и вправду был тяжелый и влажный и вдобавок пропитан удушливой вонью от трупов, несколько уже дней гниющих на бранном поле. Низкая черная пелена туч заволокла небо. Гроза висела над Збаражем. Солдат под кольчугою обливался потом, дышать делалось все труднее.
Вдруг заворчали во тьме барабаны.
— Сейчас ударят! — сказал Скшетуский. — Слышишь? В барабаны бьют.
— Слышу. Чертям бы понаделать барабаны из ихних шкур! Страх божий!
— Коли! Коли! — раздался многоголосый вопль, и казаки бросились к окопам.
Бой закипел вдоль всей линии укреплений. Враг ударил враз на Вишневецкого, Ланцкоронского, Фирлея и Остророга, чтобы не позволить им помогать друг другу. Казаки, хвативши горелки, кинулись в атаку еще остервенелей, чем в первый день, но и отпор получили еще более стойкий. Геройский дух вождя одушевлял солдат. Грозная квартовая пехота, составленная из мазурских крестьян, так схватилась с атакующими, что совершенно с ними перемешалась. В ход пошли приклады, кулаки, зубы. Под ударами ярых Мазуров полегло несколько сотен отборнейшей запорожской пехоты, но тотчас на ее место хлынула новая лавина. Бой разгорался все жарче. Стволы мушкетов жгли руки солдатам, дыхание в груди прерывалось, у офицеров слова команд застревали в пересохших глотках. Староста красноставский и Скшетуский снова вывели конницу из окопов и ударили казакам в лоб, сминая целые полки и проливая потоки крови.
Час проходил за часом, но натиск не ослабевал: огромные потери в казацких рядах Хмельницкий мгновенно восполнял новыми силами. Татары поддерживали соратников криком и осыпали окопы тучами стрел; часть басурман, выстроясь за спиною черни, гнала ее вперед сыромятными плетями. Ярости противостояла ярость, грудь с грудью схватывались воины, муж с мужем сливались в смертоносном объятии…
Так разъяренные волны морские штурмуют скалистый остров.
Вдруг земля задрожала у дерущихся под ногами и небо озарилось синим пламенем, словно у всевышнего не стало сил глядеть долее на творимые людьми зверства. Жутким грохотом заглушило человеческий крик и гул орудий. Это небесная артиллерия начала устрашающую канонаду. Раскаты грома покатились с востока на запад. Казалось, небо, расколовшись, вместе с тучами валится на головы участникам битвы. То весь мир представлялся пламенеющим костром, то становилось темно, как в преисподней, и вновь красные зигзаги молний раздирали черный полог ночи. Поднялся вихрь, срывая шапки, прапорцы, знамена, и в мгновение ока тысячи их разметал по полю. Молнии вспыхивали одна за другой — и вот уже все смешалось в единый хаос: удары грома, зарницы, вихрь, мрак и пламень; небеса взъярились — так же, как люди.
Гроза, подобно которой с незапамятных времен не бывало, разбушевалась над городом, замком и обоими лагерями. Бой прекратился. Наконец разверзлись небесные хляби — не струи даже, а потоки хлынули на землю. Мир скрылся за стеною воды, в двух шагах ничего нельзя было увидеть. Трупы поплыли по рвам. Штурм прекратился; казаки целыми полками бежали обратно в табор, мчались вслепую, сталкиваясь друг с другом, и, принимая своих за врагов, рассыпались во тьме по полю; за ними, увязая в жидкой грязи, опрокидываясь, катились пушки и возы с боевым снаряжением. Вода размыла осадные земляные сооруженья, бурлила во рвах и траншеях, просачивалась в землянки, хоть те и были окружены рвами, и с шумом неслась по равнине, точно спеша догнать удирающих казаков.
Ливень становился все сильнее. Пехота покинула валы, ища укрытия в палатках, лишь кавалерия старосты красноставского и Скшетуского не получала приказа к отступленью. Всадники стояли бок о бок, словно посреди озера, отряхивая с себя воду. Мало-помалу гроза стала униматься. После полуночи дождь наконец прекратился. В разрывах туч кое-где проглянули звезды. Прошел еще час — и вода немного спала. Тогда перед хоругвью Скшетуского нежданно появился сам князь.
— Что пороховницы, — спросил он, — не намокли?
— Сухи, ваша светлость! — ответил Скшетуский.
— Это хорошо! Долой с коней и марш по воде к осадным башням: подсыплете пороху и подожжете. И чтоб тихо было! Пан староста красноставский пойдет с вами.
— Слушаюсь! — сказал Скшетуский.
Вдруг князю попался на глаза мокрый Заглоба.
— Ты просился на вылазку — самая пора, отправляйся! — приказал он.
— Эк подфартило! — буркнул Заглоба. — Только этого еще не хватало!
Полчаса спустя два отряда рыцарей, по две с половиной сотни каждый, бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным казацким гуляй-городкам, стоящим в полуверсте от окопов. Один отряд вел «лев надо львами», староста красноставский Марек Собеский, который и слышать не захотел о том, чтобы остаться в окопах, а второй — Скшетуский. Челядь несла за рыцарями мазницы с дегтем, сухие факелы и порох; подвигались бесшумно, как волки, темной ночью подкрадывающиеся к овчарне.
Маленький рыцарь добровольцем присоединился к Скшетускому: подобные экспедиции пан Михал любил пуще жизни. Теперь он бодро шлепал по воде, и в сердце его была радость, а в руке сабля. Рядом шагал с обнаженным Сорвиглавцем пан Подбипятка, заметно среди всех выделяясь, так как самых высоких был на две головы выше. Между ними, пыхтя, поспешал Заглоба и недовольно ворчал, передразнивая князя: