Страница:
Глава Х
Спустя неделю, утром 6 октября, по Львову разнеслась весть столь же ошеломительная, сколь и пугающая: князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел в неизвестном направленье.
Перед палатами архиепископа собрались толпы. Поначалу никто не хотел верить своим ушам. Солдаты утверждали, что если князь и уехал с большим отрядом, то лишь для того, чтобы оглядеть окрестности. Оказалось, говорили, что перебежчики распустили ложные слухи, будто к городу подходит Хмельницкий и татарское войско: ведь с 26 сентября прошло уже десять дней, а неприятель даже не показался. Князь, видно, захотел воочию убедиться, близка ли опасность, и, проверив слух, обязательно вернется. Впрочем, несколько полков он оставил и к обороне все готово.
Так оно и было на самом деле. Необходимые распоряжения отданы, каждому определено его место, пушки втащены на валы. Вечером прибыл с пятьюдесятью драгунами ротмистр Чихоцкий. Его тотчас обступили любопытные, но он с толпой говорить не стал и отправился прямо к генералу Арцишевскому; они вызвали Грозваера и, посовещавшись, направились в ратушу. Там Чихоцкий объявил перепуганным советникам, что князь не вернется.
У советников в первую минуту опустились руки, а чьи-то уста осмелились даже произнести слово «изменник». Но тогда поднялся Арцишевский, старый военачальник, прославившийся ратными подвигами на голландской службе, и обратился к собравшимся в ратуше с такою речью:
— Ушей моих кощунственное слово коснулось, которое не дай бог никому повторить: даже отчаяние тут служить оправданьем не может. Князь уехал и не вернется — это правда! Но какое вы имеете право требовать от вождя, на чьи плечи возложена забота о спасении всей отчизны, чтобы он защищал только ваш город? Что будет, если неприятель окружит здесь последние силы Речи Посполитой? Ни съестных припасов, ни оружия для столь многолюдного войска в городе нет, и потому скажу я вам, — а моему опыту вы можете верить, — чем большие силы оказались бы заперты в городских стенах, тем меньше сумели бы мы продержаться, голод одолел бы нас прежде неприятеля. Хмельницкому не столько город ваш нужен, сколько князь самолично; когда он узнает, что князя здесь нет, что тот собирает новое войско и в любую минуту может прийти на выручку, то скорее вам даст поблажку и согласится на переговоры. Вы ропщете, а я вам скажу, что князь, покинув город, угрожая Хмельницкому с тыла, спас вас и детей ваших. Будьте же стойки, защищайтесь, задержите врага хоть на малое время — так вы и град охраните, и великую Речи Посполитой окажете услугу, ибо князь тем часом соберет силы, другие крепости упрочит, расшевелит оцепенелое наше отечество и поспешит вам на помощь. Единственно верный путь к спасению им избран: погибни он здесь от голода вместе с войском, никто иной неприятеля не сдержит, и тот двинется на Краков, на Варшаву и всю Речь Посполитую заполонит, нигде не встречая отпора. Потому-то, чем роптать, спешите быстрей на валы защищать себя, своих детей, город свой и отчизну.
— На валы! На валы! — подхватили кто похрабрее.
Поднялся Грозваер, человек смелый и энергичный:
— Отрадна мне решительность ваша. Знайте же: князь, уехав, оставил нам план обороны. Всяк теперь знает, что делать. Случилось то, что должно было случиться. Оборона в моих руках, и я обещаю стоять до смерти.
Надежда вновь вселилась в дрогнувшие сердца, и Чихоцкий, почувствовав это, в заключение добавил:
— Светлейший князь просил передать вам, что неприятель близко. Поручик Скшетуский зацепил флангом и разбил двухтысячный чамбул. По словам пленных, за ними великая идет сила.
Известие это произвело большое впечатление. На короткое время воцарилось молчание, сердца забились сильнее.
— На валы! — сказал Грозваер.
— На валы! На валы! — повторили офицеры и горожане.
Вдруг за окнами поднялся шум; тысячеголосый крик сменился невнятным гулом, подобным гулу океанских волн. Внезапно с грохотом распахнулись двери и в залу вбежали несколько горожан. Не успели собравшиеся спросить, что случилось, раздались возгласы:
— Зарево! Зарево!
— И слово стало делом! — молвил Грозваер. — На валы!
Зала опустела. Минуту спустя гром пушек сотряс городские стены, возвещая жителям города, предместьям и окрестным селениям, что подходит неприятель.
На востоке небо краснелось, куда ни погляди. Казалось, море огня подступает к стенам града.
Погрузясь в свои мысли, ехал князь под прикрытием нескольких хоругвей. При нем были и Заглоба с Володы„вским; первый клялся всеми святыми, что добьется избрания Карла, ибо шляхетскую братию насквозь знает и все, что надобно, из нее выжмет, второй же командовал княжьим эскортом. В Сеннице, неподалеку от Минска, князя ждала приятная, хоть и нечаянная встреча: он съехался с княгиней Гризельдой, которая для вящей безопасности из Брест-Литовска спешила в Варшаву, справедливо полагая, что и князь туда же прибудет. Радостной была встреча после долгой разлуки. Княгиня, хотя обладала железной твердостью духа, с рыданием кинулась в объятья супруга и не могла успокоиться несколько часов кряду. Ах! Как же часты бывали минуты, когда она теряла надежду его увидеть, — и вот, благодарение господу, он вернулся, величайший из полководцев, единственная надежда Речи Посполитой, и слава его громка, как никогда прежде, и почета такого не знал еще никто в роду Вишневецких. Княгиня, поминутно отрываясь от груди мужа, взглядывала сквозь слезы то на исхудалое, почерневшее его лицо, то на высокое чело, которое труды и заботы избороздили глубокими морщинами, то на покрасневшие от бессонницы очи и вновь заливалась слезами, и все придворные девицы вторили ей, растроганные до глубины сердца. Наконец, несколько успокоившись, княжеская чета проследовала в просторный дом местного ксендза, и начались расспросы о друзьях, придворных и рыцарях, которые любимы были, точно члены семьи, и неотделимы от воспоминаний о Лубнах. Первым делом князь поспешил успокоить княгиню, озабоченную судьбой Скшетуского, объяснив, что тот, терзаемый страданиями, ниспосланными ему всевышним, потому лишь остался в Замостье, что не пожелал погружаться в столичную суету, предпочитая врачевать душевные раны трудом и тяжкой военной службой. Потом князь представил супруге Заглобу и о подвигах его поведал.
— Вот поистине vir incomparabilis[17], — сказал он. — Мало что княжну Курцевич из Богуновых лап вырвал, но и провел сквозь самую гущу казацкого и татарского войска, а потом вместе с нами под Староконстантиновом геройски сражался и великую стяжал славу.
Княгиня, слушая рассказ мужа, щедро осыпала Заглобу похвалами, несколько раз протягивала ему руку для поцелуя, со временем еще большую обещая награду, а vir incomparabilis кланялся со скромностью истинного героя, а то вдруг начинал хорохориться и на девиц коситься: хоть он и стар уже был, и многого для себя не ждал от прекрасного пола, однако испытывал удовольствие от того, что дамы наслушаются столько лестного о его подвигах и отваге. Впрочем, радостная встреча супругов была омрачена печалью: не говоря уж о том, сколь тяжелые времена переживала отчизна, не единожды на вопросы княгини о знакомых князь отвечал: «Убит… убит… пропал без вести», — и барышни не могли удержаться от слез, ибо не раз в числе убитых называлось милое сердцу имя.
Так слезы мешались с улыбками, радость с печалью. Но более всех удручен был маленький Володы„вский. Тщетно он озирался по сторонам, напрасно проглядел все глаза — княжны Барбары нигде не было видно. Правда, в многотрудной военной жизни, в неустанных сражениях, стычках и походах кавалер сей редко когда вспоминал княжну: такова уж была его натура — столь же влюбчивая, сколь и непостоянная; однако теперь, когда пан Михал вновь увидел всех придворных девиц княгини, когда лубенская жизнь будто въяве предстала перед очами, ему подумалось, что как сладко было бы, раз уж выпала минута покоя, и повздыхать, и опять занять свое сердце. Но желанной встречи не произошло, а чувство как назло ожило с новой силой, потому Володы„вский глубоко опечалился и вид у него стал такой, будто он попал под проливной дождь. Голова его поникла, усики, обыкновенно, как у майского жука, бодро торчащие кверху, опустились уныло, вздернутый нос вытянулся, лицо утратило всегдашнюю безмятежность, и он умолк, уйдя в себя, и не оживился даже, когда князь своим чередом его мужество и необычайные подвиги восхвалять стал. Что для него значили любые похвалы, когда она не могла их слышать!
Даже Ануся Борзобогатая сжалилась над ним и, хоть случались прежде у них размолвки, решила маленького рыцаря утешить. С этой целью, украдкой поглядывая на княгиню, она как бы невзначай стала к нему пододвигаться, пока не оказалась рядом.
— Здравствуй, сударь, — сказала она. — Давненько мы не видались.
— Ой, панна Анна, немало воды утекло! — меланхолично ответил Володы„вский. — В невеселое встречаемся время — да и не все…
— Ох, не все! Сколько рыцарей пало!
Тут и Ануся вздохнула, но, немного помолчав, продолжала:
— И мы не в прежнем числе: панна Сенюта вышла замуж, а княжна Барбара осталась у супруги виленского воеводы.
— Тоже, верно, собирается замуж?
— Нет, пока не думает. А почему это тебя, сударь, интересует?
При этих словах Ануся сощурила черные свои глазки так, что только щелочки остались, и искоса из-под ресниц бросала на рыцаря взгляды.
— По причине симпатии ко всему семейству, — ответил пан Михал.
На что Ануся заметила:
— И правильно делаешь, сударь: княжна Барбара тоже верный твой друг, знай. Сколько раз спрашивала: где же рыцарь мой, который на турнире в Лубнах больше всех снес турецких голов, за что от меня получил награду? Жив ли, не забыл ли нас?
Михал с благодарностью поднял глаза на Анусю и, хоть в душе очень обрадовался, не мог не отметить, что девушка чрезвычайно похорошела.
— Ужели княжна Барбара и вправду так говорила? — спросил он.
— Слово в слово! И еще вспоминала, как ваша милость ради нее через ров прыгал, — это когда ты, сударь, в воду свалился.
— А где теперь супруга виленского воеводы?
— Она с нами в Бресте была, а неделю назад поехала в Бельск, откуда собирается в Варшаву.
Володы„вский снова взглянул на Анусю и на этот раз не сумел удержаться.
— А панна Анна, — сказал он, — до того хороша стала, что глазам смотреть больно.
Девушка лукаво улыбнулась.
— Ваша милость нарочно так говорит, чтобы расположения моего добиться.
— Хотел в свое время, — сказал, пожимая плечами, рыцарь, — видит бог, хотел, да ничего не вышло, а теперь могу лишь пожелать пану Подбипятке, чтоб ему больше посчастливилось.
— А где сейчас пан Подбипятка? — тихо спросила Ануся, потупив глазки.
— Со Скшетуским в Замостье; он произведен в наместники и обязан состоять при своей хоругви, но если б знал, кого здесь повстречает, богом клянусь, взял бы отпуск и стремглав полетел за нами. Предан он тебе всемерно и самых добрых чувств достоин.
— А на войне с ним… ничего не приключилось худого?
— Кажется мне, не о том милая барышня спросить хочет, а про те три головы узнать, что он снести собирался?
— Не верю я, что намеренье его серьезно.
— И напрасно, любезная панна, без этого ничего не будет. А случая кавалер сей весьма усердно ищет. Мы специально ездили глядеть под Махновкой, как он в самой гуще сражения бьется; даже князь с нами поехал. Поверь, я повидал много сражений, но такой бойни, верно, до конца своих дней не увижу. А когда опояшется твоим шарфом, страх что вытворяет! Найдет он свои три головы, будь спокойна.
— Дай бог каждому найти то, что ищет! — со вздохом сказала Ануся.
Вздохнул и Володы„вский, возведя очи к небу, но тот же час с удивлением перевел взор в противоположный угол комнаты.
Из угла глядело на него грозное и сердитое лицо какого-то незнакомца, украшенное огромным носом и усищами, двум метелкам подобным, каковые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.
Нетрудно было испугаться и носа этого, и глаз, и усов, но маленький Володы„вский не робкого был десятка, посему, как было сказано, лишь удивился и спросил, оборотившись к Анусе:
— А это что за личность вон там, в углу напротив? Глядит на меня, точно с потрохами проглотить хочет, и усищами шевелит, как старый кот перед куском сала…
— Этот? — спросила Ануся, показав белые зубки. — Да это пан Харламп.
— Что еще за язычник?
— Никакой он не язычник, а литвин, ротмистр из хоругви виленского воеводы. Ему до самой Варшавы приказано нас сопровождать и там дожидаться воеводу. Не советую, сударь, ему заступать дорогу — людоед это страшный.
— Вижу, вижу. Но коль людоед, почему на меня зубы точит? — здесь и пожирней найдутся.
— Потому что… — сказала Ануся и рассмеялась тихонько.
— Что — потому что?
— Потому что в меня влюблен и сам мне сказал, что всякого, кто ко мне приблизится, в куски изрубит. И сейчас, поверь, лишь присутствие князя с княгиней его сдерживает, а не то бы немедля к тебе прицепился.
— Вот те на! — весело воскликнул Володы„вский. — Значит, так оно, панна Анна? Ой, недаром, видать, мы пели: «Ты жесточе, чем орда, corda полонишь всегда!» Помнишь? Ох, любезная барышня, шагу ступить не можешь, чтоб кому-нибудь не вскружить головы!
— На свою беду! — ответила, потупясь, Ануся.
— Ах, лицемерка! А что на это скажет пан Лонгинус?
— Разве я виновата, что пан Харламп этот меня преследует? Я его не терплю и смотреть на него не желаю.
— Ну, ну! Гляди, сударыня, как бы из-за тебя не пролилась кровь. Подбипятка кроток, словно агнец, но, когда дело чувств коснется, лучше от него держаться подальше.
— Пусть хоть уши ему отрубят, я только рада буду.
Сказавши так, Ануся покружилась, как юла, на месте и упорхнула в другой конец комнаты к некоему Карбони, лекарю княгини, которому принялась живо что-то нашептывать, итальянец же вперил глаза в потолок, словно в экстазе.
К Володы„вскому тем временем подошел Заглоба и ну подмигивать здоровым своим оком.
— Что за пташка, пан Михал? — спросил он.
— Панна Анна Борзобогатая-Красенская, старшая фрейлина княгини.
— Хороша, чертовка, глазки точно вишенки, ротик как нарисованный, а шейка — уф!
— Ничего, ничего!
— Поздравляю, ваша милость!
— Оставь, сударь. Это невеста Подбипятки… как бы невеста.
— Подбипятки? Побойся бога! Он ведь обет целомудрия дал. Да и при той пропорции, что между ними, ему только в кармане ее носить! Иль на усах она у него примоститься может, как муха. Скажешь тоже…
— Погоди, он еще у нее по струнке ходить будет. Геркулес посильней был, и то белы ручки охомутали.
— Лишь бы рогов ему не наставила. Впрочем, тут я первый приложу старанья, не будь я Заглоба!
— Не тревожься, таких еще немало найдется. Однако шутки шутками, а она девица благонравная и из хорошего дома. Ветреница, конечно, но что ж… Молодо-зелено, да и весьма прелестна.
— Благородная ты душа, оттого и хвалишь… Но и вправду — чудо как мила пташка!
— Красота притягивает людей. Вон тот ротмистр, exemplum[18], без памяти влюблен как будто.
— Ба! Погляди лучше на того ворона, с коим она беседует, — это еще что за дьявол?
— Итальянец Карбони, княгинин лекарь.
— Ишь, как сияет — что твоя медная сковородка, а глазищи точно в delirium[19] закатывает. Эх, плохи дела пана Лонгина! Я в этом кое-что смыслю, хорошую смолоду прошел науку. При случае обязательно вашей милости расскажу, в какие попадал переплеты, а есть охота, хоть сейчас послушай.
И Заглоба, подмигивая пуще обычного, зашептал что-то маленькому рыцарю на ухо, но тут подоспело время отъезжать. Князь сел с княгиней в карету, чтобы после долгой разлуки в пути вволю наговориться. Барышни разместились по экипажам, а рыцари повскакали на коней — и кавалькада тронулась. Впереди ехал двор, а солдаты следом, в некотором отдаленье, потому что места вокруг были спокойные и военный эскорт не столько для защиты, сколько для вящего блеску был нужен. Из Сенницы направились в Минск, а оттуда в Варшаву, в дороге, по обычаю того времени, частенько устраивая привалы. Тракт был настолько забит, что едва вперед продвигались. Всяк устремился на выборы: и из ближних мест, и из Литвы далекой. Шляхтичи ехали целыми дворами; одна за одной тянулись вереницы золоченых карет, окруженных гайдуками и выездными лакеями огромного росту, одетыми по-турецки, за которыми следовал личный конвой: венгерские, немецкие или янычарские роты, казачьи отряды, а то и латники из отборной польской конницы. Вельможи старались перещеголять друг друга пышностью нарядов и обилием свиты. Бессчетные магнатские кавалькады чередовались с поветовой и земской знатью, имеющей вид более скромный. То и дело из облака пыли выныривали обитые черной кожей рыдваны, запряженные парой или четверкою лошадей; в каждом восседал знатный шляхтич с распятием либо образком пресвятой девы, на шелковой ленте висящим на шее. Все вооружены до зубов: с одного боку мушкет, с другого сабля, а у тех, кто имел отношение к войску — ныне или в прошлом, — позади еще на два аршина торчали пики. К рыдванам привязаны были собаки: легавые или борзые, прихваченные не по нужде — не на охоту как-никак съезжались, — а единственно для господского развлеченья. Следом конюхи вели заводных лошадей, покрытых попонами для защиты богатых седел от дождя и пыли, дальше тянулись со скрипом повозки на колесах, скрепленных лозиной, нагруженные шатрами и съестными припасами для господ и прислуги. Когда ветер порою сдувал пыль с дороги на поле, весь тракт, открываясь, сверкал и переливался не то как многоцветная змея, не то как лента редкостного златотканого шелка. Кое-где на тракте гремела музыка: в толпе шли итальянские и янычарские оркестры, чаще всего перед хоругвями коронного и литовского войска, которых на дороге тоже было немало — они входили в свиту сановников. Великий стоял шум, крик, гомон, со всех сторон неслись оклики, а порой вспыхивали перебранки, когда один другому поперек пути становился.
К княжьему кортежу то и дело подлетали конные солдаты и слуги, спрашивая, кто едет, либо требуя уступить дорогу тому или иному вельможе. Но, заслыша в ответ: «Воевода русский!» — спешили сообщить об этом своим хозяевам, и те тотчас освобождали путь, а кто был впереди, на обочину съезжали, провожая глазами княжеский поезд. На привалах вокруг толпились солдаты и шляхта, с любопытством глядя на величайшего воителя Речи Посполитой. Немало сыпалось и приветственных возгласов, на которые князь отвечал любезно, так как, во-первых, по натуре своей был к людям весьма расположен, а во-вторых, любезностью рассчитывал привлечь побольше сторонников для королевича Карла, в чем и преуспевал благодаря одному своему виду.
С не меньшим любопытством глазела толпа на княжьи хоругви, на «русинов», как их называли. Воины не были уже так оборваны и истощены, как после константиновской битвы: по распоряжению князя в Замостье всем была выдана новая форменная одежда, и тем не менее на них смотрели как на заморское диво, ибо в представлении жителей ближайших к столице окрестностей русины явились с другого конца света. Каких только чудес не рассказывали о таинственных степях и дремучих лесах, где такие богатыри родятся, не уставая восхищаться их загорелыми лицами, выдубленными ветрами с Черного моря, твердостью взгляда и суровостью облика, заимствованной у диких соседей.
После князя более всего взоров обращалось к Заглобе, который, заметив, каким окружен восхищением, поглядывал вокруг так надменно и гордо, так страшно вращал глазами, что в толпе немедленно зашептались: «Вон, верно, из них самый доблестный рыцарь!» Иные говорили: «Вон, из-за кого, видно, бессчетно душ с телами рассталось. Вот змий свирепый!» Когда подобные слова достигали ушей Заглобы, он старался принять вид еще более грозный, дабы не показать, сколь в душе доволен.
Иногда он что-нибудь говорил в ответ, иногда отпускал острое словцо, особенно на счет воинов из литовских наемных хоругвей, где товарищам в тяжелой кавалерии полагалось носить на плече золотую нашивку, а в легкой — серебряную. «Не все то золото, что блестит!» — кричал кое-кому из них Заглоба, и не один рыцарь, засопев, хватался за саблю, скрипя зубами, однако, смекнув, что насмешник служит у русского воеводы, в конце концов, плюнув, отказывался от намерения затеять драку.
Вблизи Варшавы толпа сделалась такою плотной, что всадники и экипажи уже едва ползли по дороге. Съезд обещал быть многолюдней обычного, поскольку даже шляхта с отдаленных — русских и литовских — окраин, которая ради самих выборов не стала бы в эдакую даль тащиться, устремилась в Варшаву собственной безопасности ради. Решающий день был еще не близок — только-только начались первые собрания сейма, — однако каждому хотелось попасть в столицу за месяц, а то и за два до сроку, чтобы получше устроиться, кому-то о себе напомнить, у кого-то поискать покровительства, съесть и выпить свое у знати, наконец, после сельских трудов насладиться столичной жизнью.
Князь с грустью смотрел из окна кареты на толпы рыцарей, шляхтичей и солдат, на богатство и пышность уборов, размышляя о том, какие пропадают силы, сколько можно бы выставить войска! Почему же Речь Посполитая, могучая, богатая и многолюдная, имеющая славных воинов в изобилии, при всем том слаба настолько, что не может справиться с одним Хмельницким да татарвой дикой? Почему? Силе Хмельницкого проще простого было бы не меньшую силу противопоставить, если б все это воинство, вся эта шляхта с ее челядью и богатством, бессчетные эти полки и хоругви общему делу пожелали служить столь же ревностно, сколь приватным своим интересам. «Иссякают доблести в Речи Посполитой, — думал князь, — порча могучее тело точит! Тает былая отвага — сладкую праздность, а не ратные труды возлюбил воитель и шляхтич!» Князь отчасти был прав, хотя о слабостях Речи Посполитой судил только как вождь и воин, которому всех бы хотелось повести на врага, обучив военному делу. Доблесть не иссякла, что и доказано было, когда вскоре стократ более страшные войны стали грозить Речи Посполитой. Отечеству требовалось нечто большее, а что — князь-воин не представлял себе в ту минуту, зато хорошо понимал его недруг, коронный канцлер, более искушенный, нежели Иеремия, политик.
Но вот в сизо-голубой дали замаячили островерхие башни Варшавы, и рассеялись думы князя. Он сделал надлежащие распоряжения, которые дежурный офицер тотчас передал Володы„вскому, начальнику эскорта. Выполняя приказ, маленький рыцарь повернул прочь от Анусиной кареты, подле которой гарцевал всю дорогу, и поскакал к значительно поотставшим хоругвям, чтобы выровнять строй и к городу подойти в строгом порядке. Однако не проехал он и двух десятков шагов, как услыхал, что кто-то спешно его догоняет. Володы„вский оглянулся: то был пан Харламп, ротмистр легкой кавалерии виленского воеводы и воздыхатель Анусин.
Пан Михал придержал коня, сразу смекнув, что не миновать стычки, а истории подобного свойства он любил всей душою. Харламп же, поравнявшись с ним, долго не открывал рта, а лишь сопел и усами шевелил грозно, видно, не зная, с чего начать. Наконец он промолвил:
Перед палатами архиепископа собрались толпы. Поначалу никто не хотел верить своим ушам. Солдаты утверждали, что если князь и уехал с большим отрядом, то лишь для того, чтобы оглядеть окрестности. Оказалось, говорили, что перебежчики распустили ложные слухи, будто к городу подходит Хмельницкий и татарское войско: ведь с 26 сентября прошло уже десять дней, а неприятель даже не показался. Князь, видно, захотел воочию убедиться, близка ли опасность, и, проверив слух, обязательно вернется. Впрочем, несколько полков он оставил и к обороне все готово.
Так оно и было на самом деле. Необходимые распоряжения отданы, каждому определено его место, пушки втащены на валы. Вечером прибыл с пятьюдесятью драгунами ротмистр Чихоцкий. Его тотчас обступили любопытные, но он с толпой говорить не стал и отправился прямо к генералу Арцишевскому; они вызвали Грозваера и, посовещавшись, направились в ратушу. Там Чихоцкий объявил перепуганным советникам, что князь не вернется.
У советников в первую минуту опустились руки, а чьи-то уста осмелились даже произнести слово «изменник». Но тогда поднялся Арцишевский, старый военачальник, прославившийся ратными подвигами на голландской службе, и обратился к собравшимся в ратуше с такою речью:
— Ушей моих кощунственное слово коснулось, которое не дай бог никому повторить: даже отчаяние тут служить оправданьем не может. Князь уехал и не вернется — это правда! Но какое вы имеете право требовать от вождя, на чьи плечи возложена забота о спасении всей отчизны, чтобы он защищал только ваш город? Что будет, если неприятель окружит здесь последние силы Речи Посполитой? Ни съестных припасов, ни оружия для столь многолюдного войска в городе нет, и потому скажу я вам, — а моему опыту вы можете верить, — чем большие силы оказались бы заперты в городских стенах, тем меньше сумели бы мы продержаться, голод одолел бы нас прежде неприятеля. Хмельницкому не столько город ваш нужен, сколько князь самолично; когда он узнает, что князя здесь нет, что тот собирает новое войско и в любую минуту может прийти на выручку, то скорее вам даст поблажку и согласится на переговоры. Вы ропщете, а я вам скажу, что князь, покинув город, угрожая Хмельницкому с тыла, спас вас и детей ваших. Будьте же стойки, защищайтесь, задержите врага хоть на малое время — так вы и град охраните, и великую Речи Посполитой окажете услугу, ибо князь тем часом соберет силы, другие крепости упрочит, расшевелит оцепенелое наше отечество и поспешит вам на помощь. Единственно верный путь к спасению им избран: погибни он здесь от голода вместе с войском, никто иной неприятеля не сдержит, и тот двинется на Краков, на Варшаву и всю Речь Посполитую заполонит, нигде не встречая отпора. Потому-то, чем роптать, спешите быстрей на валы защищать себя, своих детей, город свой и отчизну.
— На валы! На валы! — подхватили кто похрабрее.
Поднялся Грозваер, человек смелый и энергичный:
— Отрадна мне решительность ваша. Знайте же: князь, уехав, оставил нам план обороны. Всяк теперь знает, что делать. Случилось то, что должно было случиться. Оборона в моих руках, и я обещаю стоять до смерти.
Надежда вновь вселилась в дрогнувшие сердца, и Чихоцкий, почувствовав это, в заключение добавил:
— Светлейший князь просил передать вам, что неприятель близко. Поручик Скшетуский зацепил флангом и разбил двухтысячный чамбул. По словам пленных, за ними великая идет сила.
Известие это произвело большое впечатление. На короткое время воцарилось молчание, сердца забились сильнее.
— На валы! — сказал Грозваер.
— На валы! На валы! — повторили офицеры и горожане.
Вдруг за окнами поднялся шум; тысячеголосый крик сменился невнятным гулом, подобным гулу океанских волн. Внезапно с грохотом распахнулись двери и в залу вбежали несколько горожан. Не успели собравшиеся спросить, что случилось, раздались возгласы:
— Зарево! Зарево!
— И слово стало делом! — молвил Грозваер. — На валы!
Зала опустела. Минуту спустя гром пушек сотряс городские стены, возвещая жителям города, предместьям и окрестным селениям, что подходит неприятель.
На востоке небо краснелось, куда ни погляди. Казалось, море огня подступает к стенам града.
* * *
Князь меж тем поспешил в Замостье и, разбив по дороге татарский чамбул, о чем сообщил горожанам Чихоцкий, занялся подготовкою к обороне этой крепости, и без того почти неодолимой, и за короткий срок превратил ее в неприступную твердыню. Скшетуский с паном Лонгинусом и частью хоругви остались в крепости под началом Вейгера, старосты валецкого, а князь поехал в Варшаву просить у сейма средств для набора нового войска; заодно он хотел принять участие в предстоящих выборах: на выборах должна была решиться судьба Вишневецкого и всей Речи Посполитой — если б престол достался королевичу Карлу, то есть верх одержала военная партия, князь был бы назначен верховным главнокомандующим всех войск Речи Посполитой и решающая схватка с Хмельницким не на жизнь, а на смерть была б неизбежна. Королевич Казимир, хоть и славился мужеством и в ратном деле был весьма искушен, справедливо считался сторонником политики канцлера Оссолинского, то есть политики переговоров и уступок. Оба брата не скупились на обещания, и каждый, как мог, старался привлечь симпатии на свою сторону, а силы обеих партий были равны, и потому исход выборов предугадать было невозможно. Приверженцы канцлера опасались, как бы Вишневецкий благодаря растущей славе и популярности среди рыцарства и шляхты не перетянул большинства на сторону Карла, а князь по тем же причинам стремился лично поддержать своего кандидата. Потому он и поспешил в Варшаву, убедившись, что Замостье сможет долго противостоять натиску соединенных сил Хмельницкого и крымского хана. Львов, по всей вероятности, можно было считать спасенным: Хмельницкому никакого не было резону тратить время на осаду города, когда впереди его ждало Замостье — истинная твердыня, преграждавшая путь к сердцу Речи Посполитой. Подобные размышления укрепляли решимость князя и наполняли бодростью его душу, изболевшуюся за судьбу отечества, испытавшего столько ужасных бедствий. Теперь он был твердо уверен, что, даже будь Казимир избран королем, война неизбежна и страшный мятеж должен быть потоплен в крови. Князь рассчитывал, что Речь Посполитая еще раз выставит сильное войско, — вступать в переговоры имело смысл лишь при поддержке могучей военной силы.Погрузясь в свои мысли, ехал князь под прикрытием нескольких хоругвей. При нем были и Заглоба с Володы„вским; первый клялся всеми святыми, что добьется избрания Карла, ибо шляхетскую братию насквозь знает и все, что надобно, из нее выжмет, второй же командовал княжьим эскортом. В Сеннице, неподалеку от Минска, князя ждала приятная, хоть и нечаянная встреча: он съехался с княгиней Гризельдой, которая для вящей безопасности из Брест-Литовска спешила в Варшаву, справедливо полагая, что и князь туда же прибудет. Радостной была встреча после долгой разлуки. Княгиня, хотя обладала железной твердостью духа, с рыданием кинулась в объятья супруга и не могла успокоиться несколько часов кряду. Ах! Как же часты бывали минуты, когда она теряла надежду его увидеть, — и вот, благодарение господу, он вернулся, величайший из полководцев, единственная надежда Речи Посполитой, и слава его громка, как никогда прежде, и почета такого не знал еще никто в роду Вишневецких. Княгиня, поминутно отрываясь от груди мужа, взглядывала сквозь слезы то на исхудалое, почерневшее его лицо, то на высокое чело, которое труды и заботы избороздили глубокими морщинами, то на покрасневшие от бессонницы очи и вновь заливалась слезами, и все придворные девицы вторили ей, растроганные до глубины сердца. Наконец, несколько успокоившись, княжеская чета проследовала в просторный дом местного ксендза, и начались расспросы о друзьях, придворных и рыцарях, которые любимы были, точно члены семьи, и неотделимы от воспоминаний о Лубнах. Первым делом князь поспешил успокоить княгиню, озабоченную судьбой Скшетуского, объяснив, что тот, терзаемый страданиями, ниспосланными ему всевышним, потому лишь остался в Замостье, что не пожелал погружаться в столичную суету, предпочитая врачевать душевные раны трудом и тяжкой военной службой. Потом князь представил супруге Заглобу и о подвигах его поведал.
— Вот поистине vir incomparabilis[17], — сказал он. — Мало что княжну Курцевич из Богуновых лап вырвал, но и провел сквозь самую гущу казацкого и татарского войска, а потом вместе с нами под Староконстантиновом геройски сражался и великую стяжал славу.
Княгиня, слушая рассказ мужа, щедро осыпала Заглобу похвалами, несколько раз протягивала ему руку для поцелуя, со временем еще большую обещая награду, а vir incomparabilis кланялся со скромностью истинного героя, а то вдруг начинал хорохориться и на девиц коситься: хоть он и стар уже был, и многого для себя не ждал от прекрасного пола, однако испытывал удовольствие от того, что дамы наслушаются столько лестного о его подвигах и отваге. Впрочем, радостная встреча супругов была омрачена печалью: не говоря уж о том, сколь тяжелые времена переживала отчизна, не единожды на вопросы княгини о знакомых князь отвечал: «Убит… убит… пропал без вести», — и барышни не могли удержаться от слез, ибо не раз в числе убитых называлось милое сердцу имя.
Так слезы мешались с улыбками, радость с печалью. Но более всех удручен был маленький Володы„вский. Тщетно он озирался по сторонам, напрасно проглядел все глаза — княжны Барбары нигде не было видно. Правда, в многотрудной военной жизни, в неустанных сражениях, стычках и походах кавалер сей редко когда вспоминал княжну: такова уж была его натура — столь же влюбчивая, сколь и непостоянная; однако теперь, когда пан Михал вновь увидел всех придворных девиц княгини, когда лубенская жизнь будто въяве предстала перед очами, ему подумалось, что как сладко было бы, раз уж выпала минута покоя, и повздыхать, и опять занять свое сердце. Но желанной встречи не произошло, а чувство как назло ожило с новой силой, потому Володы„вский глубоко опечалился и вид у него стал такой, будто он попал под проливной дождь. Голова его поникла, усики, обыкновенно, как у майского жука, бодро торчащие кверху, опустились уныло, вздернутый нос вытянулся, лицо утратило всегдашнюю безмятежность, и он умолк, уйдя в себя, и не оживился даже, когда князь своим чередом его мужество и необычайные подвиги восхвалять стал. Что для него значили любые похвалы, когда она не могла их слышать!
Даже Ануся Борзобогатая сжалилась над ним и, хоть случались прежде у них размолвки, решила маленького рыцаря утешить. С этой целью, украдкой поглядывая на княгиню, она как бы невзначай стала к нему пододвигаться, пока не оказалась рядом.
— Здравствуй, сударь, — сказала она. — Давненько мы не видались.
— Ой, панна Анна, немало воды утекло! — меланхолично ответил Володы„вский. — В невеселое встречаемся время — да и не все…
— Ох, не все! Сколько рыцарей пало!
Тут и Ануся вздохнула, но, немного помолчав, продолжала:
— И мы не в прежнем числе: панна Сенюта вышла замуж, а княжна Барбара осталась у супруги виленского воеводы.
— Тоже, верно, собирается замуж?
— Нет, пока не думает. А почему это тебя, сударь, интересует?
При этих словах Ануся сощурила черные свои глазки так, что только щелочки остались, и искоса из-под ресниц бросала на рыцаря взгляды.
— По причине симпатии ко всему семейству, — ответил пан Михал.
На что Ануся заметила:
— И правильно делаешь, сударь: княжна Барбара тоже верный твой друг, знай. Сколько раз спрашивала: где же рыцарь мой, который на турнире в Лубнах больше всех снес турецких голов, за что от меня получил награду? Жив ли, не забыл ли нас?
Михал с благодарностью поднял глаза на Анусю и, хоть в душе очень обрадовался, не мог не отметить, что девушка чрезвычайно похорошела.
— Ужели княжна Барбара и вправду так говорила? — спросил он.
— Слово в слово! И еще вспоминала, как ваша милость ради нее через ров прыгал, — это когда ты, сударь, в воду свалился.
— А где теперь супруга виленского воеводы?
— Она с нами в Бресте была, а неделю назад поехала в Бельск, откуда собирается в Варшаву.
Володы„вский снова взглянул на Анусю и на этот раз не сумел удержаться.
— А панна Анна, — сказал он, — до того хороша стала, что глазам смотреть больно.
Девушка лукаво улыбнулась.
— Ваша милость нарочно так говорит, чтобы расположения моего добиться.
— Хотел в свое время, — сказал, пожимая плечами, рыцарь, — видит бог, хотел, да ничего не вышло, а теперь могу лишь пожелать пану Подбипятке, чтоб ему больше посчастливилось.
— А где сейчас пан Подбипятка? — тихо спросила Ануся, потупив глазки.
— Со Скшетуским в Замостье; он произведен в наместники и обязан состоять при своей хоругви, но если б знал, кого здесь повстречает, богом клянусь, взял бы отпуск и стремглав полетел за нами. Предан он тебе всемерно и самых добрых чувств достоин.
— А на войне с ним… ничего не приключилось худого?
— Кажется мне, не о том милая барышня спросить хочет, а про те три головы узнать, что он снести собирался?
— Не верю я, что намеренье его серьезно.
— И напрасно, любезная панна, без этого ничего не будет. А случая кавалер сей весьма усердно ищет. Мы специально ездили глядеть под Махновкой, как он в самой гуще сражения бьется; даже князь с нами поехал. Поверь, я повидал много сражений, но такой бойни, верно, до конца своих дней не увижу. А когда опояшется твоим шарфом, страх что вытворяет! Найдет он свои три головы, будь спокойна.
— Дай бог каждому найти то, что ищет! — со вздохом сказала Ануся.
Вздохнул и Володы„вский, возведя очи к небу, но тот же час с удивлением перевел взор в противоположный угол комнаты.
Из угла глядело на него грозное и сердитое лицо какого-то незнакомца, украшенное огромным носом и усищами, двум метелкам подобным, каковые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.
Нетрудно было испугаться и носа этого, и глаз, и усов, но маленький Володы„вский не робкого был десятка, посему, как было сказано, лишь удивился и спросил, оборотившись к Анусе:
— А это что за личность вон там, в углу напротив? Глядит на меня, точно с потрохами проглотить хочет, и усищами шевелит, как старый кот перед куском сала…
— Этот? — спросила Ануся, показав белые зубки. — Да это пан Харламп.
— Что еще за язычник?
— Никакой он не язычник, а литвин, ротмистр из хоругви виленского воеводы. Ему до самой Варшавы приказано нас сопровождать и там дожидаться воеводу. Не советую, сударь, ему заступать дорогу — людоед это страшный.
— Вижу, вижу. Но коль людоед, почему на меня зубы точит? — здесь и пожирней найдутся.
— Потому что… — сказала Ануся и рассмеялась тихонько.
— Что — потому что?
— Потому что в меня влюблен и сам мне сказал, что всякого, кто ко мне приблизится, в куски изрубит. И сейчас, поверь, лишь присутствие князя с княгиней его сдерживает, а не то бы немедля к тебе прицепился.
— Вот те на! — весело воскликнул Володы„вский. — Значит, так оно, панна Анна? Ой, недаром, видать, мы пели: «Ты жесточе, чем орда, corda полонишь всегда!» Помнишь? Ох, любезная барышня, шагу ступить не можешь, чтоб кому-нибудь не вскружить головы!
— На свою беду! — ответила, потупясь, Ануся.
— Ах, лицемерка! А что на это скажет пан Лонгинус?
— Разве я виновата, что пан Харламп этот меня преследует? Я его не терплю и смотреть на него не желаю.
— Ну, ну! Гляди, сударыня, как бы из-за тебя не пролилась кровь. Подбипятка кроток, словно агнец, но, когда дело чувств коснется, лучше от него держаться подальше.
— Пусть хоть уши ему отрубят, я только рада буду.
Сказавши так, Ануся покружилась, как юла, на месте и упорхнула в другой конец комнаты к некоему Карбони, лекарю княгини, которому принялась живо что-то нашептывать, итальянец же вперил глаза в потолок, словно в экстазе.
К Володы„вскому тем временем подошел Заглоба и ну подмигивать здоровым своим оком.
— Что за пташка, пан Михал? — спросил он.
— Панна Анна Борзобогатая-Красенская, старшая фрейлина княгини.
— Хороша, чертовка, глазки точно вишенки, ротик как нарисованный, а шейка — уф!
— Ничего, ничего!
— Поздравляю, ваша милость!
— Оставь, сударь. Это невеста Подбипятки… как бы невеста.
— Подбипятки? Побойся бога! Он ведь обет целомудрия дал. Да и при той пропорции, что между ними, ему только в кармане ее носить! Иль на усах она у него примоститься может, как муха. Скажешь тоже…
— Погоди, он еще у нее по струнке ходить будет. Геркулес посильней был, и то белы ручки охомутали.
— Лишь бы рогов ему не наставила. Впрочем, тут я первый приложу старанья, не будь я Заглоба!
— Не тревожься, таких еще немало найдется. Однако шутки шутками, а она девица благонравная и из хорошего дома. Ветреница, конечно, но что ж… Молодо-зелено, да и весьма прелестна.
— Благородная ты душа, оттого и хвалишь… Но и вправду — чудо как мила пташка!
— Красота притягивает людей. Вон тот ротмистр, exemplum[18], без памяти влюблен как будто.
— Ба! Погляди лучше на того ворона, с коим она беседует, — это еще что за дьявол?
— Итальянец Карбони, княгинин лекарь.
— Ишь, как сияет — что твоя медная сковородка, а глазищи точно в delirium[19] закатывает. Эх, плохи дела пана Лонгина! Я в этом кое-что смыслю, хорошую смолоду прошел науку. При случае обязательно вашей милости расскажу, в какие попадал переплеты, а есть охота, хоть сейчас послушай.
И Заглоба, подмигивая пуще обычного, зашептал что-то маленькому рыцарю на ухо, но тут подоспело время отъезжать. Князь сел с княгиней в карету, чтобы после долгой разлуки в пути вволю наговориться. Барышни разместились по экипажам, а рыцари повскакали на коней — и кавалькада тронулась. Впереди ехал двор, а солдаты следом, в некотором отдаленье, потому что места вокруг были спокойные и военный эскорт не столько для защиты, сколько для вящего блеску был нужен. Из Сенницы направились в Минск, а оттуда в Варшаву, в дороге, по обычаю того времени, частенько устраивая привалы. Тракт был настолько забит, что едва вперед продвигались. Всяк устремился на выборы: и из ближних мест, и из Литвы далекой. Шляхтичи ехали целыми дворами; одна за одной тянулись вереницы золоченых карет, окруженных гайдуками и выездными лакеями огромного росту, одетыми по-турецки, за которыми следовал личный конвой: венгерские, немецкие или янычарские роты, казачьи отряды, а то и латники из отборной польской конницы. Вельможи старались перещеголять друг друга пышностью нарядов и обилием свиты. Бессчетные магнатские кавалькады чередовались с поветовой и земской знатью, имеющей вид более скромный. То и дело из облака пыли выныривали обитые черной кожей рыдваны, запряженные парой или четверкою лошадей; в каждом восседал знатный шляхтич с распятием либо образком пресвятой девы, на шелковой ленте висящим на шее. Все вооружены до зубов: с одного боку мушкет, с другого сабля, а у тех, кто имел отношение к войску — ныне или в прошлом, — позади еще на два аршина торчали пики. К рыдванам привязаны были собаки: легавые или борзые, прихваченные не по нужде — не на охоту как-никак съезжались, — а единственно для господского развлеченья. Следом конюхи вели заводных лошадей, покрытых попонами для защиты богатых седел от дождя и пыли, дальше тянулись со скрипом повозки на колесах, скрепленных лозиной, нагруженные шатрами и съестными припасами для господ и прислуги. Когда ветер порою сдувал пыль с дороги на поле, весь тракт, открываясь, сверкал и переливался не то как многоцветная змея, не то как лента редкостного златотканого шелка. Кое-где на тракте гремела музыка: в толпе шли итальянские и янычарские оркестры, чаще всего перед хоругвями коронного и литовского войска, которых на дороге тоже было немало — они входили в свиту сановников. Великий стоял шум, крик, гомон, со всех сторон неслись оклики, а порой вспыхивали перебранки, когда один другому поперек пути становился.
К княжьему кортежу то и дело подлетали конные солдаты и слуги, спрашивая, кто едет, либо требуя уступить дорогу тому или иному вельможе. Но, заслыша в ответ: «Воевода русский!» — спешили сообщить об этом своим хозяевам, и те тотчас освобождали путь, а кто был впереди, на обочину съезжали, провожая глазами княжеский поезд. На привалах вокруг толпились солдаты и шляхта, с любопытством глядя на величайшего воителя Речи Посполитой. Немало сыпалось и приветственных возгласов, на которые князь отвечал любезно, так как, во-первых, по натуре своей был к людям весьма расположен, а во-вторых, любезностью рассчитывал привлечь побольше сторонников для королевича Карла, в чем и преуспевал благодаря одному своему виду.
С не меньшим любопытством глазела толпа на княжьи хоругви, на «русинов», как их называли. Воины не были уже так оборваны и истощены, как после константиновской битвы: по распоряжению князя в Замостье всем была выдана новая форменная одежда, и тем не менее на них смотрели как на заморское диво, ибо в представлении жителей ближайших к столице окрестностей русины явились с другого конца света. Каких только чудес не рассказывали о таинственных степях и дремучих лесах, где такие богатыри родятся, не уставая восхищаться их загорелыми лицами, выдубленными ветрами с Черного моря, твердостью взгляда и суровостью облика, заимствованной у диких соседей.
После князя более всего взоров обращалось к Заглобе, который, заметив, каким окружен восхищением, поглядывал вокруг так надменно и гордо, так страшно вращал глазами, что в толпе немедленно зашептались: «Вон, верно, из них самый доблестный рыцарь!» Иные говорили: «Вон, из-за кого, видно, бессчетно душ с телами рассталось. Вот змий свирепый!» Когда подобные слова достигали ушей Заглобы, он старался принять вид еще более грозный, дабы не показать, сколь в душе доволен.
Иногда он что-нибудь говорил в ответ, иногда отпускал острое словцо, особенно на счет воинов из литовских наемных хоругвей, где товарищам в тяжелой кавалерии полагалось носить на плече золотую нашивку, а в легкой — серебряную. «Не все то золото, что блестит!» — кричал кое-кому из них Заглоба, и не один рыцарь, засопев, хватался за саблю, скрипя зубами, однако, смекнув, что насмешник служит у русского воеводы, в конце концов, плюнув, отказывался от намерения затеять драку.
Вблизи Варшавы толпа сделалась такою плотной, что всадники и экипажи уже едва ползли по дороге. Съезд обещал быть многолюдней обычного, поскольку даже шляхта с отдаленных — русских и литовских — окраин, которая ради самих выборов не стала бы в эдакую даль тащиться, устремилась в Варшаву собственной безопасности ради. Решающий день был еще не близок — только-только начались первые собрания сейма, — однако каждому хотелось попасть в столицу за месяц, а то и за два до сроку, чтобы получше устроиться, кому-то о себе напомнить, у кого-то поискать покровительства, съесть и выпить свое у знати, наконец, после сельских трудов насладиться столичной жизнью.
Князь с грустью смотрел из окна кареты на толпы рыцарей, шляхтичей и солдат, на богатство и пышность уборов, размышляя о том, какие пропадают силы, сколько можно бы выставить войска! Почему же Речь Посполитая, могучая, богатая и многолюдная, имеющая славных воинов в изобилии, при всем том слаба настолько, что не может справиться с одним Хмельницким да татарвой дикой? Почему? Силе Хмельницкого проще простого было бы не меньшую силу противопоставить, если б все это воинство, вся эта шляхта с ее челядью и богатством, бессчетные эти полки и хоругви общему делу пожелали служить столь же ревностно, сколь приватным своим интересам. «Иссякают доблести в Речи Посполитой, — думал князь, — порча могучее тело точит! Тает былая отвага — сладкую праздность, а не ратные труды возлюбил воитель и шляхтич!» Князь отчасти был прав, хотя о слабостях Речи Посполитой судил только как вождь и воин, которому всех бы хотелось повести на врага, обучив военному делу. Доблесть не иссякла, что и доказано было, когда вскоре стократ более страшные войны стали грозить Речи Посполитой. Отечеству требовалось нечто большее, а что — князь-воин не представлял себе в ту минуту, зато хорошо понимал его недруг, коронный канцлер, более искушенный, нежели Иеремия, политик.
Но вот в сизо-голубой дали замаячили островерхие башни Варшавы, и рассеялись думы князя. Он сделал надлежащие распоряжения, которые дежурный офицер тотчас передал Володы„вскому, начальнику эскорта. Выполняя приказ, маленький рыцарь повернул прочь от Анусиной кареты, подле которой гарцевал всю дорогу, и поскакал к значительно поотставшим хоругвям, чтобы выровнять строй и к городу подойти в строгом порядке. Однако не проехал он и двух десятков шагов, как услыхал, что кто-то спешно его догоняет. Володы„вский оглянулся: то был пан Харламп, ротмистр легкой кавалерии виленского воеводы и воздыхатель Анусин.
Пан Михал придержал коня, сразу смекнув, что не миновать стычки, а истории подобного свойства он любил всей душою. Харламп же, поравнявшись с ним, долго не открывал рта, а лишь сопел и усами шевелил грозно, видно, не зная, с чего начать. Наконец он промолвил: