— «Просился на вылазку — отправляйся!» Прекрасно! Псу на случку по такой бы мокряди идти не захотелось. Чтоб мне в жизни ничего, кроме воды, в рот не брать, если я вылазку присоветовал в такую пору. Я не утка, и брюхо мое не челн. Всегда питал к воде отвращение, особливо к такой, в которой падаль холопья мокнет…
   — Помолчи, сударь! — сказал пан Михал.
   — Сам помолчи! Хорошо тебе, когда ты с пескаря росточком и плавать умеешь. Я больше скажу: не мешало бы князю в благодарность за расправу с Бурляем покой мне предоставить. Заглоба свое сделал, пусть другие попробуют сделать столько, а Заглобу оставьте в покое: хороши вы будете, когда его не станет! О господи! Ежели я в какую дыру провалюсь, сделайте милость, вытащите хоть за уши, ведь захлебнусь в два счета.
   — Тихо, сударь! — сказал Скшетуский. — Казаки в укрытьях сидят, еще, не дай бог, услышат.
   — Где? Ты что, сударь любезный, мелешь?
   — А вон там, в тех землянках под дерном.
   — Этого еще не хватало! Разрази их небесные громы!
   Продолжить нарекания Заглобе не дал пан Михал, заткнув ему рот ладонью: земляные укрытия были уже в какой-нибудь полусотне шагов перед ними. Рыцари, правда, старались идти тихо, но вода хлюпала у них под ногами. К счастью, снова полил дождь и шаги заглушались его шумом.
   Стражи возле укрытий не было. Да и кто мог ожидать вылазку после штурма и страшной грозы, которая словно озером разделила противников?
   Пан Михал с паном Лонгинусом вырвались вперед и первыми достигли земляного укрытия. Маленький рыцарь, вложив саблю в ножны, ковшиком сложил у рта ладони и крикнул:
   — Гей, люди!
   — А що? — отозвались изнутри голоса. Казаки, видно, решили, что пришел кто-то свой из табора.
   — Слава богу! — ответил Володы„вский. — Пустите-ка, братцы.
   — А ты что, как войти, не знаешь?
   — Уже знаю! — воскликнул маленький рыцарь и, нашарив вход, впрыгнул вовнутрь.
   Пан Лонгинус и еще несколько человек вбежали за ним следом.
   В ту же секунду нутро землянки огласилось истошным воплем: одновременно остальные рыцари с криком бросились к другим укрытьям. Темнота наполнилась стонами, лязгом железа; какие-то черные фигуры куда-то бежали, иные падали наземь, порою гремел выстрел, но все это длилось не долее четверти часа. Казаки, по большей части застигнутые во сне, даже не сопротивлялись — все полегли, не успев схватиться за сабли.
   — К гуляй-городкам! К гуляй-городкам! — раздался голос старосты красноставского.
   Рыцари бросились к башням.
   — Изнутри поджигать, снаружи мокро! — крикнул Скшетуский.
   Но приказ нелегко было исполнить. В башнях, сколоченных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни каких-либо отверстий. Казацкие стрелки взбирались на них по лестницам, орудия же (а помещались туда только самые малые) втягивали на веревках. Несколько времени рыцари лишь бегали вокруг, тщетно хватаясь за углы и рубя саблями дерево.
   К счастью, у челядинцев были топоры: их они и пустили в ход. Староста красноставский приказал подкладывать снизу жестянки с порохом, прихваченные специально для этой цели. Зажгли деготь в мазницах и факелы — пламя начало лизать бревна, хоть и мокрые снаружи, но насквозь пропитанные смолою.
   Однако прежде чем занялось дерево, прежде чем взорвался порох, пан Лонгинус нагнулся и поднял огромный валун, вырытый казаками из земли.
   Наипервейшие силачи вчетвером бы не сдвинули этот камень с места, но рыцарь держал его в своих могучих руках, раскачивая слегка, и лишь при свете мазниц можно было заметить, что кровь прихлынула к лицу великана. Солдаты онемели от восхищенья.
   — Геркулес! Чтоб ему! — воздев над головой руки, воскликнул кто-то.
   Пан Лонгинус меж тем, подойдя к осадной башне, которую еще не успели поджечь, откинулся и запустил камнем в стену — в самую ее середину.
   Стоящие вокруг невольно пригнулись — с таким гулом валун полетел над головами. От удара разом лопнули все соединения, раздался треск, башня раскололась надвое, будто распахнулись сломанные ворота, и с грохотом рухнула наземь.
   Груду бревен облили дегтем и в одно мгновение подожгли.
   Спустя недолгое время несколько десятков гигантских костров осветило равнину. Дождь еще лил, но огонь был сильней воды — и «горели оные белюарды на изумленье обоим войскам, понеже пресыро в тот день было».
   Из казацкого табора прискакали на выручку Стемпка, Кулак и Мрозовицкий с несколькими тысячами молодцев каждый, пытались унять пламя — где там! Столбы огня и багрового дыма с неудержимой силою рвались к небу, отражаясь в озерах и лужах, после грозы разлившихся по бранному полю.
   Рыцари меж тем, сомкнувши строй, возвращались в окопы; радостные возгласы уже издалека неслись им навстречу.
   Вдруг Скшетуский огляделся по сторонам, окинул взглядом задние ряды и громовым голосом крикнул:
   — Стой!
   Пана Лонгина и маленького рыцаря среди возвращающихся не было.
   Видно, раззадорившись, они задержались возле последней башни, а может, наткнулись на затаившихся где-то казаков — так или иначе, ухода товарищей, должно быть, не заметили.
   — Вперед! — скомандовал Скшетуский.
   Староста красноставский, будучи на другом конце шеренги, ничего не понял, и побежал узнать, что случилось. В эту секунду оба пропавших рыцаря появились, точно из-под земли, на пути между башнями и отрядом.
   Пан Лонгинус со сверкающим Сорвиглавцем в руке шагал размашисто, а рядом трусил пан Михал. Головы обоих повернуты были к бегущим за ними по пятам, будто свора собак, казакам.
   Красное зарево пожара ярко освещало картину погони. Казалось, исполинская лосиха с детенышем уходит от толпы ловчих, готовая всякую минуту броситься на преследователей.
   — Они погибнут! Ради Христа, скорее! — кричал душераздирающе Заглоба.
   — Их подстрелят, у казаков пищали, луки! Скорей, ради бога!
   И, не опасаясь того, что вот-вот может завязаться новая схватка, обнажив саблю, бежал вместе со Скшетуским и другими друзьям на выручку, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал всем телом, но, собравши силы, мчался вперед что было духу.
   Казаки, однако же, не стреляли — самопалы у них отсырели, тетивы луков размякли, — а только ускоряли свой бег. Десятка полтора их, вырвавшись вперед, совсем уже, кажется, настигали беглецов, но тут оба рыцаря, словно два вепря, повернулись к ним и с ужасающим воплем взметнули клинки. Казаки точно вкопанные остановились.
   Пан Лонгинус с огромным своим мечом казался им порожденьем ада.
   Как два серых волка, настигаемые гончими, оборотятся вдруг и белыми сверкнут клыками, а собачья свора, не смея приблизиться, подымет издали вой, так и рыцари наши время от времени поворачивались, и бегущие в первых рядах преследователи тот же час застывали на месте. Раз только кинулся к ним один смельчак с косою, но пан Михал прыгнул на него, как лесной кот, и куснул — тот и дух испустил на месте. Товарищи его ждали остальных, подбегавших плотною кучей.
   Но рыцари уже были близко; впереди всех летел Заглоба, размахивая саблей и крича нечеловеческим голосом:
   — Бей! Убивай!
   Вдруг грянуло из окопов, и граната, ухая, как неясыть, очертивши в небе огненную дугу, упала в середину толпы казаков, за нею вторая, третья, десятая; казалось, снова начинается битва.
   Казаки до осады Збаража таких снарядов не видали и на трезвую голову пуще всего их боялись, видя в том чары Яремы, — поэтому они мгновенно остановились, строй раскололся надвое, и тут же разорвались гранаты, сея смерть и ужас.
   — Спасайтесь! Спасайтесь! — раздались испуганные крики.
   И молодцы бросились врассыпную, а пана Лонгинуса с маленьким рыцарем обступили гусары.
   Заглоба кидался то одному, то другому на шею, чмокал куда попало — в глаза, в щеки. Радость душила его, а он, боясь показать свое мягкосердечье, всячески ее умерял, крича во всю глотку:
   — Ах, собаки! Не скажу, что так уж вы мне и дороги, однако же натерпелся я страху! Да они бы вас искромсали в куски! Хорошо вы знаете службу — от своих отстаете! К лошадям бы вас да за ноги протащить по майдану! Первый скажу князю, чтобы измыслил вам poenam…[58] А теперь спать, спать… Слава богу, что так повернулось! Повезло стервецам, что от гранат разбежались, я б их всех изрубил в капусту. Лучше уж драться, чем спокойно глядеть, как приятели гибнут. Всенепременно надо сегодня выпить! Слава тебе, господи! Я уж думал, «requiem"[59] будем петь завтра. А жаль, однако, что не дошло до схватки — только рука раззуделась, хотя я и в укрытьях им задал жару…

Глава XXVI

   Опять пришлось осажденным возводить новые валы и лагерь в размерах уменьшить, чтобы свести на нет почти уже законченные казаками земляные работы, а поредевшим рядам воинов легче было держать оборону. Копали всю ночь после штурма. Но и казаки не сидели сложа руки. Подкравшись бесшумно темной ночью со вторника на среду, они окружили лагерь вторым валом, много выше прежнего. И оттуда на заре, возвестив о себе громким криком, подняли стрельбу и стреляли целых четыре дня и четыре ночи. Много враги нанесли друг другу урона, потому что состязались наилучшие, какие только были на каждой стороне, стрелки.
   Время от времени полчища казаков и черни устремлялись на штурм, но до валов не доходили, только пальба разгоралась все жарче. Неприятель, силы которого были велики, непрестанно сменял людей: одни отправлялись на отдых, другие посылались в бой. А в лагере неоткуда было взять подмены: те же солдаты, что стреляли с валов и поминутно срывались с мест, дабы отразить приступ, хоронили убитых, рыли колодцы и подсыпали повыше валы, чтобы надежней иметь заслону. Спали, а вернее дремали, у валов под градом пуль, сыпавшихся так густо, что по утрам их метлой можно было сметать с майдана. Четыре дня кряду никто не мог переменить одежды, которая мокла под дождем, сохла на солнце, в которой днем было жарко, а ночью зябко, — четыре дня никто еды вареной не видел. Пили горелку, подмешивая к ней для крепости порох, грызли сухари и рвали зубами высохшее вяленое мясо, и все это в дыму, под выстрелами, под свист пуль и громыханье пушек.
   И «легче легкого было прямо в лоб или в бок получить угощенье». Солдат обматывал окровавленную голову грязной тряпицей и тотчас же возвращался в строй. Страшный был у воинов вид: изодранные колеты и заржавелые доспехи, мушкеты с разбитыми прикладами, глаза, красные от бессонницы, но каждый во всякое время начеку, постоянно крепок духом и — днем ли, ночью ли, в дождь или ведро — всегда готов к бою.
   Влюбленными глазами глядели солдаты на своего полководца, забыв страх пред опасностью, штурмами, смертью. Геройский дух в них вселился; все сердца закалились, «крепостью исполнились» души. Во всем этом ужасе они стали находить упоение. Хоругви соперничали одна с другою: кто больше выкажет усердья, кто легче перенесет голод, бессонницу, тяжкий труд, кто выше проявит отвагу и твердость. До того дошло, что солдат трудно стало удерживать в окопах; мало им было отражать приступы — они рвались к неприятелю, как обезумевшие от голода волки в овчарню. Отчаянная веселость царила во всех полках. Обмолвись какой маловер о сдаче, его бы вмиг растерзали в клочья. «Здесь хотим умереть!» — повторяли все уста.
   Всякий приказ вождя исполнялся с молниеносной быстротою. Однажды случилось князю при вечернем объезде валов услышать, что огонь квартовой хоругви Лещинских слабеет. Подъехав к солдатам, он спросил:
   — Отчего не стреляете?
   — Порох весь вышел — за новым послали в замок.
   — Дотуда поближе будет! — молвил князь, указав на казацкие шанцы.
   Не успел он докончить, вся хоругвь скатилась с валов, бросилась стремглав к неприятелю и обрушилась на шанцы подобно смерчу. Казаки были перебиты колами, скоблями, прикладами мушкетов, а четыре орудия заклепаны. По прошествии получаса победители, немалые, правда, понеся потери, возвратились в лагерь с изрядными запасами пороха в охотничьих рогах и бочонках.
   День проходил за днем. Стягивалось вокруг лагеря кольцо казацких апрошей, словно клин в дерево, врезались в валы их траншеи. Стреляли уже со столь близкого расстояния, что, не считая штурмов, в каждой хоругви ежеденно погибало еще человек десять. Ксендзы не успевали причащать умирающих. Осажденные загораживались телегами, нам„тами, развешивали перед окопами одежду, шкуры; ночами хоронили убитых — кого где смерть настигала,
   — но тем ожесточеннее оставшиеся в живых бились на могилах павших. Хмельницкий готов был без меры проливать кровь своих людей, и с каждым новым штурмом множились потери в его войске. Такого отпора он сам не ожидал и рассчитывал теперь лишь на то, что время сломит дух и истощит силы осажденных. Однако время шло, а они все большее выказывали к смерти презренье.
   Полководцы служили солдатам примером. Князь Иеремия спал на голой земле у подошвы вала, пил горелку, ел вяленую конину и — «небрежа высоким своим положеньем» — наравне со всеми стойко сносил вседневные труды и капризы погоды. Коронный хорунжий Конецпольский и староста красноставский самолично водили полки на вылазки, а во время штурмов стояли без доспехов под сильнейшим градом пуль. Даже те военачальники, которым — как Остророгу
   — недоставало опыта в ратном деле и на которых солдат привык смотреть без доверья, теперь, под рукою Иеремии, становились будто совсем другими людьми. Старый Фирлей и Ланцекоронский тоже спали у валов, а Пшиемский днем устанавливал пушки, а ночью рылся, точно крот под землею, подводя под казацкие мины контрмины, взрывая редуты и прокладывая подземные ходы, из которых солдаты, как призраки смерти, выскакивали прямо на спящих казаков.
   В конце концов Хмельницкий решился на переговоры с задней мыслью во время этих переговоров хитростью добиться успеха. Под вечер 24 июля казаки закричали с шанцев солдатам, чтобы те перестали стрелять. Посланный парламентером запорожец объявил, что гетман желает видеться с паном Зацвилиховским. После недолгого совещания региментарии приняли его предложение, и старик выехал из окопов.
   Издалека видели рыцари, как казаки на шанцах поснимали перед ним шапки: за недолгую бытность комиссаром Зацвилиховский успел снискать уваженье необузданных запорожцев — его почитал сам Хмельницкий. Стрельба вмиг прекратилась. Казаки траншеями приблизились к самому валу, рыцарство сошло им навстречу. Обе стороны держались настороженно, но без неприязни. Шляхта всегда казаков ставила выше черного люда и теперь, воздавая должное их отваге в бою и упорству, говорила с ними на равных, как рыцарю с рыцарем пристало, казаки же с восхищением разглядывали вблизи неприступное логово льва, которое не по зубам пришлось запорожскому войску со всей ханской ратью в придачу. Сойдясь, воины стали толковать меж собою и сетовать, что столько проливается христианской крови, а там и принялись угощать друг дружку табаком и горелкой.
   — Эй, панове лицарi! — говорили старые запорожцы. — Кабы вы прежде дрались так, не было бы ни Желтых Вод, ни Корсуня, ни Пилявцев. Черти в вас, что ли, вселились? Таких удальцов нам еще не случалось встречать на свете.
   — А мы всегда такие! Хоть завтра приходите, хоть послезавтра…
   — И придем, а пока, слава господу, передышка. Страсть сколько христианской крови пролито. Да и все равно голод вас сломит.
   — Раньше король прибудет с подмогой, а покамест мы только-только рты после вкусного обеда утерли.
   — А не хватит провианту, в ваших пошарим обозах, — сказал, подбоченясь, Заглоба.
   — Дай бог батьке Зацвилиховскому хоть что-нибудь выговорить у нашего гетмана. Не столкуются — ввечеру снова пойдем на приступ.
   — Да и нам уже тошно.
   — Хан обещается: всем вам «кесим» будет.
   — А наш князь хана за бороду к хвосту своего жеребца привязать обещался.
   — Чародей он, а все равно не здержить.
   — Лучше б вы с нашим князем на басурман пошли, чем руку подымать противу власти.
   — С вашим князем… Хм! А неплохо бы было.
   — Так чего же бунтуетесь? Король скоро придет, вот кого надо бояться. Князь Ярема вам как отец родной был…
   — Отец… Такой же отец, как смерть — матерь. Чума столько добрых молодцев не положила.
   — Дальше хуже будет: вы еще не знаете князя.
   — И не хотим знать. Старики наши говорят: который казак Ярему в глаза увидит, тому не миновать смерти.
   — И с Хмельницким так будет.
   — Бог знает, що будет. Одно верно: не жить им двоим на свете. Наш батько говорит, кабы вы ему выдали Ярему, он бы вас отпустил подобру-поздорову и с нами со всеми королю поклонился.
   Тут солдаты нахмурились, засопели и зубами заскрежетали.
   — Молчать, не то за сабли возьмемся.
   — Сердитесь, ляхи, — говорили казаки, — а все одно вам кесим будет.
   Такой шел у противников разговор: то приязненный, то вперемешку с угрозами, которые против воли срывались с уст, грому подобны. После полудня вернулся в лагерь Зацвилиховокий. Ничего не вышло из переговоров, и насчет перемирия не столковались. Хмельницкий чудовищное поставил условие: чтобы ему выдали князя и хорунжего Конецпольского. Напоследок перечислил все нанесенные запорожскому войску обиды и стал уговаривать Зацвилиховского насовсем остаться с казаками. Вспылил старый рыцарь, такое услыша, вскочил и уехал.
   Вечером начался штурм, большой кровью отбитый. Весь лагерь в течение двух часов был охвачен огнем. Казаков не только отбросили от валов: пехота заняла ближние шанцы, разворотила земляные укрепления, разбила стрелковые башни и спалила еще четырнадцать гуляй-городков. Но Хмельницкий в ту ночь поклялся хану, что не отступится, пока в окопах жив будет хоть один человек.
   Назавтра чем свет снова пальба, новые подкопы под валы и с утра до вечера схватки, в которых все было пущено в ход: цепы, косы, скобели, сабли, комья земли и камни. Вчерашние добрые чувства и сокрушения над пролитой христианской кровью еще большей остервенелостью сменились. С утра накрапывал дождик. В тот день солдатам был выдан половинный рацион, отчего сильно брюзжал Заглоба; впрочем, на пустой желудок ярость воинов только усугубилась. Рыцари клялись друг другу лечь костьми, но не сдаваться до последнего вздоха. Вечером на штурм брошены были казаки, одетые турками, однако новые приступы длились короче прежних. Настала ночь «вельми бурливая», полная шума и криков. Стрельба не прекращалась ни на минуту. Завязывались поединки: бились и по одному, и по нескольку человек. Выходил и пан Лонгинус, но никто не хотел с этим рыцарем драться — по нему лишь стреляли с почтительного расстояния. Зато великую славу снискали себе Стемповский и Володы„вский, который в поединке победил знаменитого рубаку Дударя.
   Напоследок вышел и Заглоба, но… на поединок словесный. «Не могу я,
   — говорил он, — после Бурляя об кого ни попало марать руки!» Зато остротой языка никто не мог с ним сравниться — старый шляхтич до исступления доводил казаков, когда, осмотрительно укрывшись дерниной, истошно кричал, будто из-под земли:
   — Сидите, сидите под Збаражем, хамы, а войско литовское тем часом вниз по Днепру валит. Уж они поклонятся женам да девкам вашим. К весне пропасть литвинят в своих хатах найдете, если, конечно, отыщете сами хаты.
   То была правда: литовское войско под командою Радзивилла и впрямь шло вниз по Днепру, все на своем пути предавая огню и мечу, лишь землю за собой оставляя и воду. Казаки об этом знали и, заходясь от ярости, в ответ подымали стрельбу — точно с дерева груши, сыпались на Заглобу пули. Но он, голову пряча за дерном, снова принимался кричать:
   — Промахнулись, вражьи души, а я небось не промахнулся, когда рубился с Бурляем. Да-да, это я и есть! Знайте наших! А ну, выходи один на один! Чего, хамы, ждете! Стреляйте, покуда не допекло, по осени будете в Крыму вшей щелкать на татарчатах либо гребли на Днепре насыпать… Сюда, сюда, давайте! Грош цена вам всем вместе с вашим Хмелем! Съездите который-нибудь ему от меня по роже — Заглоба, мол, кланяется, скажите. Слышите? Что, мерзавцы? Мало еще вашего падла гниет на поле? От вас дохлятиной за версту разит! Скоро всех приберет моровая! За вилы пора браться, гологузы, за плуги! Вишни и соль вам вверх по реке возить на дубасах, а не против нас подымать руку!
   Казаки не оставались в долгу: насмешничали над «панами, что втроем один сухарь грызут», спрашивали, почему оные паны не требуют со своих мужиков оброка и десятины, но Заглоба брал верх во всех перепалках. Так и велись разговоры эти, прерываемые то проклятьями, то дикими взрывами смеха, ночи напролет, под пулями, между стычками мелкими и крупными. Потом пан Яницкий ездил на переговоры к хану, который опять твердил, что всем кесим будет, пока посол не ответил, потеряв терпенье: «Вы это давно уже нам сулите, а мы все живы-здоровы!
   Кто по наши головы придет, свою сложит!» Еще требовал хан, чтобы князь Иеремия съехался с его визирем в поле, но то была просто ловушка, о которой стало известно, — и переговоры были сорваны бесповоротно. Да и пока они шли, стычки не прекращались. Что ни вечер, то приступ, днем пальба из органок, из пушек, из пищалей и самопалов, вылазки из-за валов, сшибки, перемещение хоругвей, бешеные конные атаки — и все ощутимей потери, все страшнее кровопролитье.
   Дух солдата поддерживался какой-то ярой жаждой борьбы, опасностей, крови. В бой шли, словно на свадьбу, с песней. Все так уже привыкли к шуму и грому, что полки, отправляемые на отдых, в самом пекле под пулями спали непробудным сном. С едою становилось все хуже, потому что региментарии до прибытия князя не запасли достаточно провианту. Дороговизна стояла ужасная, но те, у кого были деньги, покупая горелку или хлеб, весело делились с товарищами. Никто не думал о завтрашнем дне, всяк понимал: либо король подойдет на помощь, либо всем до единого смерть, — и готов был к тому и к другому, а более всего к бою. Случай небывалый в истории: десятки противостояли тысячам с таким упорством, с такой ожесточенностью, что каждый штурм оканчивался для казаков пораженьем. Вдобавок дня не проходило без нескольких вылазок из лагеря: осажденные громили врага в его собственных окопах. Вечерами, когда Хмельницкий, полагая, что усталость должна свалить даже самых стойких, тишком готовился к штурму, его слуха достигало вдруг веселое пенье. В величайшем изумлении колотил он себя тогда по ляжкам и всерьез начинал думать, что Иеремия, верно, и впрямь колдун почище тех, которые были в казацком таборе. И приходил в ярость, и опять подымал людей на бой, и проливал реки крови: от гетмана не укрылось, что его звезда пред звездою страшного князя начинает меркнуть.
   В казацком лагере пели о Яреме песни или потихоньку рассказывали такое, от чего у молодцев волосы подымались дыбом. Говорили, будто в иные ночи он является на валу верхом на коне и растет на глазах, покуда головой не превысит збаражских башен, и что очи у него как два полумесяца светят, а меч в руке подобен той зловещей хвостатой звезде, которую господь зажигает порой в небе, предвещая людям погибель. Говорили также, что стоит ему крикнуть, и павшие в бою рыцари подымаются, звеня железом, и встают в строй с живыми рядом. У всех на устах был Иеремия: о нем пели дiди-лирники, толковали старые запорожцы, и темная чернь, и татары. И в разговорах этих, в этой ненависти, в суеверном страхе находилось место странной какой-то любви, которую внушал степному люду кровавый его супостат. Да, Хмельницкий рядом с ним бледнел не только в глазах хана и татар, но и в глазах собственного народа, и видел гетман, что должен захватить Збараж, иначе чары его рассеются, как сумрак перед рассветом, видел, что должен растоптать сего льва — иначе сам погибнет.
   Но лев сей не только оборонялся, а каждодневно сам выползал из логова и все страшней наносил удары. Ничто не могло его сдержать: ни измены, ни хитроумные уловки, ни прямой натиск. Меж тем чернь и казаки начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму и огне, под градом пуль, дыша трупным зловоньем, в дождь и в зной, перед обличьем смерти. Но не ратных трудов страшились удалые молодцы, не лишений, не штурмов, не огня, крови и смерти — они страшились Яремы.

Глава XXVII

   Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в достопамятные дни осады Збаража, но первым изо всех восславит лютня пана Лонгина Подбипятку, ибо доблести его столь велики были, что сравниться с ними могла лишь его скромность.
   Была ночь, пасмурная, темная и сырая; солдаты, утомленные бдением у валов, дремали стоя, опершись на саблю. Впервые за десять дней неустанной пальбы и штурмов воцарились тишина и покой.
   Из недалеких, всего на каких-нибудь тридцать шагов отстоящих казацких шанцев не слышно было проклятий, выкриков и привычного шума. Казалось, неприятель в своих стараниях взять противника измором сам в конце концов изморился. Кое-где лишь поблескивали слабые огоньки костров, укрытых под дерном; в одном месте казак играл на лире, и тихий сладостный ее голос разносился окрест; поодаль в татарском коше ржали лошади, а на валах время от времени перекликалась стража.