От травы этой поднималась теперь летучая белесая мгла и парила низко над землей, так что издали казалось, будто большая вода сплошь заполнила долины и широко разлилась по всей равнинной местности; затем мгла начала возноситься все выше, заслоняя солнечный свет и переменяя погожий день на мглистый и хмурый.
   - Завтра дождь будет, - сказал Азья.
   - Только бы не сегодня. Далеко ли еще до Рашкова?
   Тугай-беевич окинул взглядом едва различимые сквозь туман окрестности и ответил:
   - Отсюда до Рашкова ближе, нежели обратно до Ямполя.
   И вздохнул с облегчением, словно великая тяжесть спала с его плеч.
   В эту минуту со стороны отряда послышался конский топот и в тумане замаячил всадник.
   - Халим! Это он! - вскричал Азья.
   Это и в самом деле был Халим; поравнявшись с Азьей и Басей, он соскочил с бахмата и низко поклонился молодому татарину.
   - Из Рашкова? - спросил Азья.
   - Из Рашкова, господин мой! - ответил Халим.
   - Что там слыхать?
   Старик поднял к Басе безобразное, иссохшее от тяжких испытаний лицо, как бы спрашивая взглядом, может ли он говорить при ней.
   - Говори смело! - сказал Тугай-беевич. - Войско вышло?
   - Да, господин. Горстка их там осталась.
   - Кто их повел?
   - Пан Нововейский.
   - А Пиотровичи выехали в Крым?
   - Давно уж. Остались только две женщины и старый пан Нововейский с ними.
   - Крычинский где?
   - На том берегу. Ждет!
   - Кто там с ним?
   - Адурович со своим отрядом. Оба бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются во власть твою - и, те, кто не успел еще подойти.
   - Прекрасно! - сказал Азья, и глаза его загорелись. - Немедля мчись к Крычинскому и вели ему Рашков занять.
   - Воля твоя, господин!
   Халим мгновенно вскочил на коня и исчез, как призрак, в тумане...
   Страшным, зловещим огнем горело лицо Азьи. Решающая, долгожданная минута, минута наивысшего его счастья наступила... Однако сердце его билось так сильно, что перехватывало дыхание... Какое-то время он молча ехал рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, обратил к ней бездонные сверкающие глаза и сказал:
   - Теперь мне надобно открыться вам, ваша милость...
   - Слушаю, - ответила Бася, пристально в него вглядываясь, словно надеясь прочесть что-то в изменившемся его лице.
   ГЛАВА XXXVIII
   Азья на своем коне вплотную, стремя в стремя, приблизился к Басиному скакуну и еще несколько десятков шагов ехал молча. Все это время он старался успокоиться и не мог взять в толк, отчего так это трудно ему, раз уж Бася у него в руках и никто в целом мире не в силах теперь ее отнять. Но он и сам того не ведал, что в душе его, вопреки всякой очевидности, тлела искорка надежды на то, что желанная женщина ответит ему взаимностью. Надежда была слабая, но жаждал он этого так сильно, что его трясло как в ознобе. Нет, не протянет к нему рук желанная, не упадет в его объятья, не скажет слов, о которых мечтал он ночи напролет: <Азья, я твоя!> - не прильнет устами к его устам, он знал это... Но как примет она его слова? Что скажет? Лишится ли чувств, как голубь в когтях ястреба, и позволит взять себя, подобно тому же бессильному голубю? Или в слезах станет молить о пощаде, иль криком ужаса огласит пустынные места? К лучшему ли все это, к худшему ли? Такие вопросы теснились в голове татарина. А меж тем пробил час отбросить всякое притворство, снять личину и открыть ей истинное, страшное свое лицо... Страх! Тревога! Еще, еще минута - и все свершится!
   В конце концов удушливое беспокойство - как оно бывает у хищников начало сменяться яростью... И он принялся разжигать ее в себе.
   <Как бы то ни было, - думал он, - она моя, вся моя, моею еще нынче будет и завтра будет моей, а после - ей уж не вернуться к мужу, только и останется, что за мною идти...>
   При этой мысли дикая радость вспыхнула в нем, и он заговорил вдруг голосом, который ему самому показался чужим:
   - Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня!..
   - В этом тумане очень голос у тебя переменился, - с некоторым беспокойством ответила Бася, - и в самом деле будто кто другой говорит.
   - В Могилеве войска нету, и в Ямполе нету, и в Рашкове нету! Я один тут над всеми повелитель!.. Крычинский, Адурович и прочие - рабы мои, ибо я князя, владыки, сын, я им визирь и мурза наивысший, я вождь им, как Тугай-бей был вождь, я им хан, на моей стороне сила, и все здесь мне подвластно...
   - Почему ты, сударь, говоришь мне это?
   - Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня... Рашков уже близок... Я хотел стать гетманом татарским, Речи Посполитой служить, да пан Собеский не дозволил... Отныне не польский я татарин и никому не подвластен, я сам большие чамбулы поведу, на Дороша или на Речь Посполитую, это уж как вы, ваша милость, пожелаете, как вы мне велите!
   - Как я велю?.. Азья, да что с тобою?
   - А то со мною, что все тут мои рабы, а я - твой раб! Что мне гетман! Дозволил - не дозволил! Слово, ваша милость, молви, и я Аккерман к ногам твоим положу, и Добруджу тоже; и те орды, что в улусах тут живут, и те, что в Диком Поле кочуют, и те, что на зимовищах, все твоими рабами станут, как я - твой раб... Велишь, я хана крымского ослушаюсь и султана ослушаюсь и с мечом против них пойду, помощь окажу Речи Посполитой, и новую орду в крае том создам, и буду ханом в ней, а ты одна повелевать мною будешь, тебе одной буду я челом бить и о благосклонности, о милости молить!
   Он перегнулся в седле, и, обняв за талию потрясенную и словно бы оглушенную его словами женщину, продолжал прерывисто и хрипло:
   - Иль не ведала ты, что я одну тебя люблю!.. А уж настрадался-то как... Я и так тебя возьму!.. Ты моя уже и будешь моею!.. Никто не вырвет тебя из рук моих! Моя ты! Моя! Моя!
   - Иисус, Мария! - вскричала Бася.
   Он все сильнее душил ее в объятьях... Короткое дыхание рвалось с губ его, глаза заволокло пеленою, наконец он выволок ее из стремян и с седла и усадил прямо перед собою, прижимая грудью к своей груди, и синие его губы, жадно раскрывшись, словно рыбья пасть, искали ее губ.
   Она даже не вскрикнула, но с неожиданной силою стала сопротивляться. Меж ними завязалась борьба, слышалось лишь шумное дыхание обоих. Резкость его движений и близость его лица вернули ей присутствие духа. Дар ясновидения снизошел на нее, какой нисходит на утопающих. В один миг она необычайно отчетливо осознала происходящее. Прежде всего, что земля разверзлась у нее под ногами, открыв бездонную пропасть, куда он неудержимо тащил ее; она прозрела и страсть его, и измену, страшную свою судьбу, свою немощь и бессилие, ощутила тревогу, безмерную боль и тоску, но в то же время пламя неистового гнева вспыхнуло в ней, и бешенство, и жажда мести.
   Такая душевная сила была у самоотверженого этого ребенка, у любимой жены отважнейшего рыцаря Речи Посполитой, что в страшную ту минуту первой ее мыслью было: <Отомстить!>, а после уж: <Спастись!> Разум ее напрягся до предела, и ясность сознания стала почти чудодейственной. Руки ее принялись нашаривать оружие и наконец наткнулись на костяной ствол его пистолета. Но тотчас она смекнула, что если даже пистолет заряжен и она успеет взвести курок, то прежде, нежели сожмет ладонь, приставит дуло к его голове, он неминуемо схватит ее за руку и лишит последней возможности спастись.
   И потому решила действовать иначе.
   Все произошло в мгновенье ока. Он и в самом деле угадал ее намерения и молниеносно выбросил руку вперед, но руки их разминулись, и Бася со всей силой молодости, мужества и отчаяния ударила его костяной рукоятью пистолета меж глаз.
   Удар был такой силы, что Азья, даже не вскрикнув, рухнул навзничь, как громом пораженный, увлекая ее за собою.
   Бася тотчас вскочила и, вспрыгнув на своего скакуна, вихрем понеслась прочь от Днестра в глубь степи. Завеса тумана сомкнулась за нею. Конь, прижав уши, вслепую мчался среди скал, ущелий, обрывов, проломов. В любую минуту мог он рухнуть с кручи, в любую минуту мог разбиться вместе с всадницей о скалистые уступы, но Басе все уже было нипочем; не было для нее опасности страшнее, нежели татары и Азья... И странное дело! Теперь, когда она вырвалась из рук хищника и он, скорее всего бездыханный, лежал средь камней, над всеми ее чувствами возобладала тревога. Прижавшись лицом к конской гриве, мчалась в тумане подобно серне, преследуемой волками, она боялась теперь Азьи несравненно больше, нежели в тот миг, когда была в его объятьях; страх и бессилие завладели ею, она чувствовала себя слабым, заблудшим, одиноким и покинутым ребенком, предоставленным воле божьей. Какие-то рыдающие голоса возникли в ее сердце и стали взывать, стеная и тоскуя: <Михал, спаси! Михал, спаси!>
   А скакун мчал все дальше; гонимый чудесным инстинктом, он перескакивал через проломы в скалах, ловко обходил острые уступы, пока наконец скальный грунт перестал звенеть под его копытами - вероятно, вырвался на ровную луговину, какие простирались здесь меж оврагами.
   Конь весь был в мыле, он шумно дышал, раздувая ноздри, однако же несся во весь опор.
   <Куда бежать?> - подумала Бася.
   И тотчас сама ответила:
   <В Хрептев!>
   Однако новая тревога сжала ей сердце при мысли о том, какой далекий предстоит ей путь через жуткую, бескрайнюю пустыню. И то еще ей вспомнилось, что Азья оставил отряды татар в Могилеве и Ямполе. Без сомнения, все татары в сговоре, все они служат Азье, так что, изловив, неминуемо доставят ее в Рашков; надлежало поэтому поглубже уйти в степь, а затем лишь повернуть на север, минуя приднестровские селения.
   Это имело смысл еще и потому, что погоня, если таковая будет, несомненно направится вдоль берега; к тому же в степи может встретиться польский отряд, возвращающийся в крепость.
   Конь постепенно замедлял бег. Бася, будучи опытной наездницей, сразу поняла, что надо дать ему роздых, чтобы не запалить его. Ясно было и то, что остаться ей средь бескрайних этих степей без коня равносильно гибели.
   Бася убавила ход коня и какое-то время ехала шагом. Мгла редела, от бедного скакуна валил горячий пар.
   Бася принялась молиться.
   Вдруг в тумане, в нескольких сотнях шагов от нее, послышалось конское ржанье.
   Волосы на голове у нее встали дыбом.
   - Своего загоню, но и тех тоже! - произнесла она громко.
   И припустила коня.
   Какое-то время скакун летел подобно голубю, преследуемому балабаном; мчался он так довольно долго, из последних уже сил, но вдалеке по-прежнему слышалось ржание. И было в этом из тумана долетавшем ржании что-то безмерно тоскливое и вместе грозное. После первой тревоги Басе, однако же, пришло в голову, что если бы на преследующем ее коне сидел бы кто-то, конь бы не ржал; всадник, чтобы не обнаружить себя, заставил бы его молчать.
   <Не иначе как бахмат Азьи бежит за моим>, - подумала Бася.
   Она вытащила из кобуры оба пистолета, но предосторожность оказалась напрасной. Спустя минуту что-то зачернелось в редеющей мгле и показался бахмат Азьи. При виде Басиной лошади он вприпрыжку подбежал к ней, раздувая ноздри и издавая короткое, прерывистое ржание. Скакун тотчас ответил ему.
   - Ко мне! - позвала Бася.
   Бахмат, привычный к человеческим рукам, подошел к ней и позволил взять себя под уздцы. <Слава тебе, господи!> - проговорила Бася, подняв глаза к небу.
   В самом деле, то, что она заполучила коня Азьи, было для нее обстоятельством необычайно благоприятным.
   Во-первых, два лучших в отряде коня были в ее руках; во-вторых, теперь она могла менять лошадей и, наконец, в-третьих, то, что лошадь Азьи пришла сюда, означало, что погоня выйдет не скоро. Последуй бахмат за отрядом, татары, встревожившись, несомненно, тотчас бы воротились искать своего главаря; теперь же, возможно, им и в голову не придет, что с Азьей что-то приключилось, и на поиски они отправятся, только обеспокоившись слишком долгим его отсутствием.
   - <А я к тому времени буду уже далеко>, - подумала Бася.
   Тут ей снова вспомнилось, что в Ямполе и в Могилеве стоят отряды Азьи.
   <Чтобы миновать их, надобно поглубже в степь уйти, а к реке приблизиться разве что в окрестностях Хрептева. Хитро расставил ловушки страшный этот человек, да бог убережет меня от них!>
   Укрепившись духом, она приготовилась ехать дальше.
   У седельной луки Азьева коня Бася обнаружила мушкет, рог с порохом, мешочек с пулями и мешочек с конопляным семенем, которое татарин имел обыкновение грызть. Подтянув стремена бахмата по своей ноге, она подумала, что будет, подобно птице, всю дорогу питаться этим семенем, и старательно припрятала мешочек.
   Бася вознамерилась объезжать стороной людей и хутора, поскольку в этаком безлюдье от человека можно ждать скорее зла, нежели добра. Сердце ее сжималось при мысли, чем кормить лошадей. Они могут, конечно, выщипывать траву из-под снега, мох из скалистых расщелин, ну а если все же падут от плохой пищи и тяжких переходов? А щадить их ей нельзя...
   Страшно было и заблудиться в этой пустыне. Хорошо бы держаться днестровского берега, но такой путь ей заказан. Что будет, когда она углубится в мрачные лесные дебри, необъятные, без дорог? Как узнает, к северу ли она движется, если наступят туманные дни без солнца и ночи без звезд? То, что в лесах полно диких зверей, не слишком ее заботило: она обладала отважным сердцем и оружием. Волчьи стаи представляли, правда, опасность, но она больше боялась за лошадей, чем зверей, а всего более боялась заблудиться.
   - Бог укажет мне дорогу и позволит воротиться к Михалу, - громко сказала она.
   Перекрестившись, Бася утерла рукавом осунувшееся свое лицо - влажное, оно зябло, - затем зорко оглядела окрестность и пустила коней вскачь.
   ГЛАВА XXXIX
   Тугай-беевича никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, покуда не пришел в себя.
   Очнувшись, он сел и, силясь понять, что с ним, стал озираться вокруг.
   Однако же видел он все как в полумраке и вскоре осознал, что видит всего одним глазом, да и то плохо. Второй был выбит или залит кровью.
   Азья поднес руки к лицу. Пальцы его нащупали запекшуюся кровь на усах; во рту тоже полно было крови, он давился, кашлял, плевал ею; страшная боль пронзала лицо, он ощупал его повыше усов, но тут же со стоном отдернул пальцы.
   Ударом своим Бася раздробила ему переносицу.
   Минуту он сидел неподвижно; затем огляделся одним своим глазом, который как-то еще видел свет, заметил в расселине немного снега, подполз туда и, набрав его полную пригоршню, приложил к разбитому лицу.
   Это сразу принесло невыразимое облегчение; когда снег, тая, розовыми струйками стекал ему на усы, он снова набирал его в горсть и снова прикладывал. А потом принялся жадно есть снег, это тоже приносило облегчение. Спустя какое-то время он перестал ощущать безмерную тяжесть в голове и вспомнил, что с ним случилось. Но в первую минуту не испытал ни бешенства, ни гнева, ни отчаяния. Телесная боль заглушила в нем все иные чувства, оставив одно-единственное желание - спастись любой ценою.
   Заглотав еще несколько пригоршней снега, Азья стал высматривать свою лошадь: лошади не было; тогда он понял, что, если не хочет ждать, пока татары его хватятся, надобно идти пешком.
   Он попытался встать, опершись на руки, но только завыл от боли и снова сел.
   Он просидел около часа и снова сделал усилие подняться. На сей раз это ему удалось, он встал и, опершись спиною о скалу, сумел удержаться на ногах; но при мысли о том, что придется оторваться от опоры и сделать шаг в пространство, а за ним второй и третий, чувство такой немощи и страха овладело им, что он чуть было снова не сел.
   Однако все же превозмог себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Получилось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и тело у него сильные, что он отлично владеет ими, вот только голова будто не своя, как огромная гиря, мотается вправо, влево, взад, вперед. Эту слишком тяжелую голову приходилось нести с чрезвычайной осторожностью - ужасно страшно было уронить ее и разбить о камень.
   Временами голова кружилась, темнело в единственном способном видеть глазу, тогда он обеими руками опирался на саблю.
   Постепенно головокружение стало меньше, боль, однако, все возрастала и так сверлила во лбу, в глазах, во всей голове, что Азья принимался выть.
   Горное эхо вторило ему, и так он двигался средь пустыни окровавленный, страшный, похожий больше на упыря, чем на человека.
   Смеркалось уже, когда он услышал впереди конский топот.
   То был десятник из его хоругви, приезжавший за распоряжениями.
   В тот вечер у Азьи хватило еще сил выслать погоню, после чего он повалился на шкуры и три дня никого не желал видеть, кроме грека-цирюльника, который перевязывал ему раны, и Халима, цирюльнику тому подсоблявшего. Только на четвертый день Азья обрел дар речи, а с нею и сознание того, что произошло.
   И тут же лихорадочная его мысль помчалась вослед Басе. Он видел ее то бегущей среди скал, в бескрайней степи, то птицею улетающей навечно; видел ее в Хрептеве, видел в объятьях мужа, и зрелище это вызывало в нем боль, куда более жестокую, чем боль от раны, а с нею тоску, а с тоскою чувство позора.
   - Бежала! Бежала! - повторял он непрестанно, и бешенство душило его; порою казалось, будто он снова впадает в забытье.
   - Горе мне! - отвечал он Халиму, когда тот старался его успокоить и уверял, что Басе не уйти от погони, и отшвыривал ногами шкуры, которыми старый татарин укрывал его, и грозил ножом ему и греку, и выл диким зверем, и срывался с места, чтобы мчаться, догнать, схватить ее, а потом в гневе и дикой страсти задушить собственными руками.
   Порою он бредил в жару; как-то подозвал Халима и велел немедля принести ему голову маленького рыцаря, а жену его, связав, запереть в чулане. Случалось, он говорил с нею, молил, угрожал, а то протягивал руки, чтобы обнять ее; наконец погрузился в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда проснулся, жар совсем отпустил его; теперь можно было принять Крычинского и Адуровича.
   Им это было крайне необходимо: они не знали, что делать. Правда, войско, которое вышло из города во главе с молодым Нововейским, должно было воротиться только недели через две, но что, если оно вдруг прибудет раньше? Разумеется, Крычинский с Адуровичем лишь делали вид, будто хотят вернуться на службу Речи Посполитой, всем верховодил здесь Азья - он один мог распорядиться ими, он один мог разъяснить, что нынче выгодней: немедля идти назад, в султанские земли, или притворяться, и как долго притворяться, будто они служат Речи Посполитой? Оба отлично знали, что сам Азья в конце концов предаст Речь Посполитую, не исключено, однако, что он велит им повременить с изменой до начала войны, чтобы после извлечь из этого большую пользу. Его указания были для них непреложны: он навязался им в вожди как голова всего дела, как самый хитрый и влиятельный человек, наконец, как сын Тугай-бея - прославленного средь ордынцев воителя.
   Преисполненные усердия, встали они у его ложа, низко кланяясь, а он в ответ приветствовал их, глядя одним глазом из-под перевязок, слабый еще, но бодрый. И начал так:
   - Я болен. Женщина, которую хотел я для себя похитить, вырвалась из моих рук, ранивши меня рукоятью пистолета. То была жена коменданта Володыёвского... Да падет мор на него и на весь его род!..
   - Быть посему! - ответили оба ротмистра.
   - Да ниспошлет вам аллах, правоверные, счастье и удачу!..
   - И тебе, господин!
   И тут же принялись обсуждать, как надлежит им действовать.
   - Медлить нельзя, надо уходить к султану, не дожидаясь войны, сказал Азья. - После того, что случилось с той женщиной, они перестанут доверять нам и в сабли на нас ударят. Но мы прежде нанесем им удар и сожжем этот город во славу аллаха! А горсть солдат, что тут осталась, ясырями возьмем, добро валахов, армян и греков меж собою разделим и за Днестр подадимся, в султанские земли.
   У Крычинского и Адуровича, которые вконец одичали, с давних пор кочуя и грабя вместе с дикой ордой, при этих словах загорелись глаза.
   - Благодаря тебе, господин, - молвил Крычинский, - нас пустили в этот город, который бог отдает нам нынче...
   - Нововейский думал, что мы на службу Речи Посполитой переходим, он знал, что ты подходишь, чтобы соединиться с нами, и потому счел нас своими, как тебя своим считает.
   - Мы стояли на молдавской стороне, - вставил Адурович, - но оба с Крычинским в гости к нему наезжали, и он принимал нас как шляхтичей и так говорил: нынешним своим поступком вы страшные грехи искупаете, а коль скоро гетман вас за поручительством Азьи простил, мне-то чего на вас волком смотреть? Он хотел даже, чтоб мы в город вошли, но мы так ответили: <Не войдем, покуда Азья, сын Тугай-бея, не вручит нам позволение от гетмана...> Напоследок он еще пир нам закатил и просил, чтобы мы за городом присматривали...
   - На пиру том, - подхватил Крычинский, - видели мы отца его и старуху, что мужа в плену разыскивает, и ту девицу, на которой Нововейский жениться надумал.
   - А, - вскричал Азья, - верно, они же все тут!.. А панну Нововейскую я сам привез!
   И хлопнул в ладоши, а когда, мгновение спустя, появился Халим, сказал ему так:
   - Пускай татары мои, как огонь в городе увидят, тотчас кинутся на солдат, что в крепости остались, и перережут им глотки; а женщин и старого шляхтича пускай свяжут и стерегут до моего распоряжения.
   Потом обратился к Крычинскому и Адуровичу:
   - Сам я помогать вам не буду, слаб еще, однако на коня все же сяду, чтобы поглядеть хотя бы. Ну, други мои, за дело!
   Крычинский с Адуровичем опрометью кинулись к дверям, он же вышел вслед за ними и, велев подать себе коня, подъехал к частоколу, чтобы из ворот высоко положенной крепости наблюдать за тем, что происходит в городе.
   Липеки во множестве перелезли через частокол, чтобы с вала насытиться видом резни. Те из солдат Нововейского, кто не ушел в степь, при виде толпы татар решили, что предстоит какое-то зрелище, и тут же смешались с ними без тени тревоги или подозрения. Впрочем, было той пехтуры не более двух десятков, остальные сидели себе спокойно по кабакам.
   Тем временем отряды Адуровича и Крычинского в мгновение ока рассыпались по городу. Были в тех отрядах почти исключительно липеки и черемисы, то есть давние жители Речи Посполитой, по большей части шляхта, но они уже давно покинули страну и за время своих скитаний вполне уподобились диким татарам. Жупаны их изодрались, почти на всех были теперь бараньи тулупы шерстью наружу, надетые прямо на голые тела, задубелые от степного ветра и дыма костров; оружие, однако, у них было лучше, нежели у диких татар; у всех сабли, луки с калеными стрелами, а у многих и самопалы. Лица же выражали жестокую кровожадность, как и лица их добруджских, белгородских или крымских сородичей.
   Они рассыпались по городу, пронзительно крича, чтобы криком возбудить, подстрекнуть друг друга на убийства и грабежи. Но хотя многие из них, по обыкновению, уже держали ножи в зубах, местные жители - как и в Ямполе, валахи, армяне, греки и татары-купцы - смотрели на них без малейшего недоверия. Все лавки были открыты, купцы сидели подле на скамьях, по-турецки скрестив ноги и перебирая четки. Крики татар только возбудили любопытство, похоже было, что затевается какое-то игрище.
   Но вот внезапно на углах базарной площади взвились кверху столбы дыма, и все татары разом издали такой ужасающий вопль, что смертельный страх объял валахов, армян и греков, женщин и детей.
   Тотчас засверкали сабли, и ливень стрел обрушился на мирных жителей. Крики жертв, грохот спешно затворяемых дверей и ставен смешались с топотом конских копыт и воплями грабителей.
   Площадь заволокло дымом. Послышались крики: <Горе нам! Горе!> Татары уже взламывали лавки, врывались в дома, выволакивали за волосы объятых ужасом женщин, швыряли на улицу утварь, сафьян, всевозможные товары, постели - облаком взметнулись кверху перья; со всех сторон слышались стоны закалываемых, стенания, вой собак, рев скотины - пожар настиг ее в задних пристройках; алые языки пламени, видные даже при свете дня на фоне черных клубов дыма, выстреливали все выше в небо.
   А в крепости конники Азьи в самом начале резни набросились на почти что безоружных пехотинцев.
   Борьбы не было вовсе: несколько десятков ножей с маху вонзились в грудь полякам, затем несчастным поотрубали головы и снесли эти головы к копытам Азьева коня.
   Тугай-беевич разрешил большинству своих татар принять участие в кровавой работе сородичей; сам же стоял и смотрел.
   Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, запах гари достиг даже крепости; город пылал как гигантский костер, все заволокло дымной пеленой; временами в дыму раздавался выстрел из самопала, как гром в тучах; временами мелькал бегущий человек либо группа татар, кого-то преследующих.
   Азья все стоял и смотрел, чуя радость в сердце своем; свирепая усмешка - еще свирепее оттого, что болела подсохшая рана, - раздвигала его губы, белые зубы поблескивали меж них. Не только радостью, но и гордыней полнилось сердце татарина. Наконец-то он сбросил с себя бремя притворства, впервые дал волю ненависти, столь долгие годы скрываемой, наконец был самим собою, истинным Азьей, сыном Тугай-бея..
   Но вместе с тем страшная тоска охватила его оттого, что Бася не видит этого страшного пожара, этой резни, не видит его в новой ипостаси. Страсть и в то же время дикая жажда мести распирала его.
   <Вот здесь бы она стояла у лошади, - думал он, - и я бы за волосы ее держал, а она цеплялась бы за мои ноги, а потом я взял бы ее и в губы ее целовал бы, и была бы она моя, моя, моя... рабыня!>
   Удерживала его от отчаяния одна лишь надежда, что отряды, посланные вдогонку Басе, или те, что он оставил по пути, вернут ее. Он цеплялся за эту надежду как утопающий за соломинку и, не в силах смириться с утратой Баси, непрестанно мечтал о той минуте, когда обретет ее и овладеет ею.