— Да благословит ее бог! — промолвил король. — Я люблю ее за это!
   — Она думала переделать меня, думала, я стану твоим приверженцем и за отчизну буду сражаться, а когда прахом пошли все ее труды, прогневалась на меня так, что сколько прежде любила, столько стала теперь ненавидеть. Между тем Радзивилл призвал меня к себе и стал ублажать. Выходило по его, как дважды два — четыре, что по справедливости он поступил, что только так и мог он спасти погибающую отчизну. Я и пересказать не могу, что он мне толковал, такие это были великие мысли и такое счастье сулили они отчизне! Да он бы стократ мудрого убедил, а что я, простой солдат, против такого державного мужа! Говорю тебе, государь, обеими руками ухватился я за эти его мысли, сердцем принял их, думал, все слепые, один князь правду видит, все грешники, один он чист перед богом. Я бы за него в огонь прыгнул, как теперь за тебя государь, ибо не умею я ни наполовину служить, ни наполовину любить.
   — Я это вижу! — заметил Ян Казимир.
   — Большую оказал я ему услугу, — угрюмо продолжал Кмициц. — Не будь меня, никаких ядовитых плодов не принесла бы эта измена, собственное войско зарубило бы князя саблями. Дело к тому клонилось. Уже драгуны поднялись, венгерская пехота и легкие хоругви, уже рубили они саблями его шотландцев, когда прискакал я со своими людьми и искрошил их в мгновение ока. Но оставались еще хоругви, что стояли на постое. Я и их истребил. Один только пан Володыёвский ушел из подземелья и чудом вывел своих лауданцев в Подлясье, чтобы присоединиться там к пану Сапеге. Много собралось там тех, кому посчастливилось уцелеть, но один бог знает, сколько по моей вине погибло добрых солдат. Винюсь в том, как на духу винюсь. По дороге к пану Сапеге схватил меня Володыёвский и не хотел пощадить мою жизнь. Еле ушел я тогда из его рук, да и то только потому, что нашлись при мне письма, из которых открылось, что, когда он сидел в подземелье и князь хотел его расстрелять, я горячо за него заступился. Отпустил он тогда меня, воротился я к Радзивиллу и снова служил ему. Но горько было мне, содрогалась душа моя от поступков князя, ибо нет у него ни веры, ни чести, ни совести, а собственное слово для него то же, что для шведского короля. Непокорен я стал и дерзок с ним. Гневался он на меня за мою дерзость. И услал наконец с письмами.
   — Очень важно все то, что ты тут рассказываешь, — промолвил король, — мы теперь от очевидца, который pars magna fuit[31], будем знать, как было дело.
   — Правда, что pars magna fui[32], — ответил Кмициц. — С радостью уехал я с письмами, не мог усидеть в Кейданах. В Пильвишках встретил я князя Богуслава. Дай-то бог, чтоб попался он мне в руки, все силы я к тому приложу, чтоб настигла его моя месть за поклеп, который он взвел на меня! Ничего я ему там не предлагал, бесстыдная все это ложь, мало того, — именно там встал я на правый путь, там узнал всю подноготную и воочию убедился в бесстыдстве этих еретиков.
   — Говори же скорее, как было дело, а то нам тут все так представили, будто князь Богуслав лишь по принуждению помогал брату.
   — Он, государь? Он хуже Януша! Да в чьей же голове раньше всего созрел предательский умысел? Да разве не он первый стал соблазнять князя гетмана короной? Суди его бог! Князь Януш хоть личину надевал и bono publico[Общим благом (лат.). прикрывался, а Богуслав, решив, что я из негодяев негодяй, всю душу открыл мне. И повторить страшно, что он мне сказал. «К черту, говорит, полетит ваша Речь Посполитая; но она как бы штука красного сукна, и мы не только не приложим рук для ее спасения, но и сами рвать будем, чтоб у нас в горсти клок побольше остался. Литва, говорит, нам должна достаться, а после смерти брата Януша я великокняжью шапку надену, женившись на его дочери».
   Король закрыл руками глаза.
   — О, боже! — воскликнул он. — Радзивиллы, Радзеёвский, Опалинский… Как же было не статься тому, что сталось! Корона им нужна была, пусть даже пришлось бы разъединить то, что бог соединил!
   — И меня обнял страх, государь! Водою голову я обливал, чтоб с ума не сойти. Но в единый миг переменилась душа моя, словно гром ее оглушил. Сам я собственных дел устрашился. Не знал, что делать: Богуслава иль себя пырнуть ножом? Как дикий зверь, я выл, — в такую попался сеть! Не служить Радзивиллу хотел я, но мести жаждал! И тут меня словно осенило: отправился я со своими людьми на квартиру князя Богуслава, увез его за город, схватил там и к конфедератам хотел отвезти, чтобы ценою его головы к ним и к тебе на службу вкупиться.
   — Я все тебе прощаю! — воскликнул король. — Ибо обманут ты был, но отплатил изменникам! Один только ты мог на такое отважиться, больше никто. Все я тебе за это прощаю и от всего сердца отпускаю тебе твои вины, только поскорее рассказывай дальше, сгораю я от любопытства: что ж он, ушел?
   — На первом же привале вырвал он у меня пистолет из-за пояса и выстрелил мне в лицо. Вот шрам! Сам один людей моих перебил и ушел. Великий он рыцарь, тут ничего не скажешь; но мы еще встретимся с ним, пусть это даже будет мой последний час!
   Тут Кмициц стал теребить одеяло, которым был укрыт; но король тотчас прервал его:
   — И это из мести взвел он поклеп на тебя в письме?
   — И это из мести послал он письмо. Рана у меня поджила в лесу; но хуже болела душа. К Володыёвскому, к конфедератам я не мог пойти, лауданцы саблями бы меня изрубили. Знал я, что князь гетман замыслил против них поход, и упредил их, чтоб они вместе держались. Это и было мое первое доброе дело, потому Радзивилл перебил бы им хоругвь за хоругвью, а теперь вот они его одолели и держат, как я слышал, в осаде. Да поможет им бог, а на него кару нашлет, аминь!
   — Может, оно так уж и сталось, а нет, так станется наверняка, — сказал король. — Что же ты потом делал?
   — Не мог я, государь, служить тебе у конфедератов и положил пробиваться прямо к тебе и верною службой искупить свою вину. Но как было мне пробиться? Кто бы принял Кмицица? Кто бы ему поверил? Кто бы его не окричал изменником? Потому принял я имя Бабинича и, проехав из конца в конец всю Речь Посполитую, добрался до Ченстоховы. Так ли уж велики мои заслуги, пусть про то ксендз Кордецкий скажет. День и ночь думал я об одном: как бы урон возместить, что нанес я отчизне, кровь за нее пролить, вернуть свою славу и честь. Остальное ты сам знаешь, сам видел, государь. И коль твое доброе отцовское сердце склоняется к моим мольбам, коль новая моя служба превысила меру старых грехов или хоть сравнялась с ними, будь же ко мне милосерд, государь, и призри меня в своем сердце, ибо все от меня отступились и никто меня не утешит, только ты один! Ты один видишь мое раскаянье и мои слезы! Я изгнанник, я изменник, я клятвопреступник, но, государь, я люблю отчизну и твое миропомазанное величие и, видит бог, хочу служить вам обоим!
   Обильные слезы полились тут из глаз молодого рыцаря, и горько он разрыдался, а король, добрый отец, обнял его, стал в лоб целовать и успокаивать:
   — Ендрек, люб ты мне, как сын родной! Что я тебе говорил? Что согрешил ты в ослеплении, а сколько грешит с умыслом? От всего сердца прощаю тебе все, ибо искупил ты уже свою вину. Успокойся, Ендрек! Ей-же-ей, не один был бы рад похвалиться такими заслугами, как твои! И я прощаю тебе, и отчизна прощает, и в долгу мы еще перед тобою! Ну, будет тебе голосить!
   — Пусть бог тебя вознаградит, государь, за твое состраданье! — со слезами говорил рыцарь. — А я еще на том свете должен понести кару за клятву, что дал Радзивиллу. Не знал я, в чем клялся, а все едино клятва есть клятва.
   — Не осудит тебя за нее господь, — ответствовал король, — ибо половина Речи Посполитой угодила бы тогда в преисподнюю, все, кто нарушил нам присягу.
   — И я, государь, думаю, что не угожу в преисподнюю, в том мне и ксендз Кордецкий ручался, хоть и не был уверен, минует ли меня чистилище. Тяжелое это дело в огне гореть сотню лет! Ну да уж ладно! Человек все может вытерпеть, когда светит ему надежда на вечное спасение, да и молитвы много могут помочь и сократить муки.
   — Ты только про то не думай! — сказал Ян Казимир. — Я самого нунция попрошу, чтобы он отслужил службу за твое спасение. При таких заступниках не придется тебе много мук терпеть. Верь в милосердие божие!
   Кмициц улыбнулся сквозь слезы.
   — Вот, даст бог, выздоровею, — сказал он, — так не из одного шведа душу выну, и будет от того не только заслуга в небе, но и добрая слава на земле.
   — Уповай на бога, — сказал король, — и не думай прежде времени о славе. Слово мое в том порукой, что не минует тебя то, что тебе положено. Придет пора поспокойней, сам вознагражу я тебя за заслуги, — они ведь и без того немалые, а будут, верно, еще больше. И на сейме, даст бог, повелю обсудить твое дело, и снова ты будешь в чести.
   — Да, государь, ведь только утихнет брань, а может, и того раньше, начнут меня по судам таскать, и уж тут и ты своей королевскою властью не сможешь меня спасти. Но довольно об этом! Не дамся я, покуда жив, покуда саблю держу в руках! Вот с девушкой горе. Оленькой звать ее, государь! Ах, сколько уж времени не видал я ее! Сколько выстрадал я без нее и из-за нее, и хоть порою хочу выбросить ее из сердца вон и с любовью борюсь, как с медведем, все напрасно, не отпускает такая-сякая — и конец!
   Ян Казимир весело и добродушно рассмеялся.
   — Чем же я тут тебе, бедняге, могу помочь?
   — А кто же мне поможет, коль не ты, государь?! Отчаянная она твоя приверженка, и никогда не простит она мне кейданских дел, разве только ты за меня заступишься и засвидетельствуешь, что не тот уж я, что снова служу я тебе и отчизне, и не по принуждению, не потому, что приманили меня всякими благами, но по собственной воле, сокрушаясь о содеянном мною…
   — Коль за этим дело стало, заступлюсь я за тебя, а коль такая она моя приверженка, как ты тут толкуешь, так и заступничество мое будет успешным. Только бы девушка свободна была да беды какой с ней не случилось, — в военное время всякое бывает.
   — Ангелы ее будут хранить!
   — Она того стоит. Чтоб по судам тебя не таскали, ты вот что сделаешь: мы теперь будем спешно набирать войско; не могу я дать тебе грамоту на набор как Кмицицу, коли пало на тебя, как ты говоришь, бесчестье, но Бабиничу дам, станешь и ты войско набирать, а через то и отчизне будет польза, ибо вижу я, отважный ты воитель и искушен опытом. В поход пойдешь под начальством киевского каштеляна, в его войске легче всего и голову сложить, и славу добыть. А надо будет, так и на свой страх станешь учинять набеги на шведов, как учинял на Хованского. С той поры, как назвался ты Бабиничем, стал ты исправляться и добро творить. Зовись же так и дальше, вот и суды не станут тебя трогать. А когда воссияет слава твоя, как солнце, когда слух о твоих заслугах пройдет по всей Речи Посполитой, пусть узнают тогда люди, кто преславный сей витязь. Многие тогда устыдятся таскать по судам столь великого рыцаря. Иные за это время погибнут, других ты сам смягчишь. Много приговоров вовсе пропадет, а я еще раз тебе обещаю, что до небес превознесу тебя за твои заслуги и на сейме к награде представлю, ибо в глазах моих ты уже сейчас этого достоин.
   — Государь мой! Чем заслужил я такую милость?
   — Ты ее больше заслужил, нежели многие из тех, что думают, будто имеют на то право. Ну-ну, не унывай же, милый мой приверженец, ибо уверен я, что и приверженка моя от тебя не уйдет, и, даст бог, в скором времени вы мне еще больше народите приверженцев!
   Хоть и болен был Кмициц, однако же сорвался со своего ложа и ниц пал перед королем.
   — Ради бога, что ты делаешь? — воскликнул король. — Кровь у тебя пойдет! Ендрек! Эй, сюда!
   Вбежал сам маршал, который давно уже искал короля по всему замку.
   — Святой Ежи, покровитель мой, что я вижу?! — крикнул он, увидев, как король собственными руками поднимает Кмицица.
   — Это пан Бабинич, мой самый дорогой солдат и самый верный слуга, который вчера спас мне жизнь, — сказал король. — Помогите мне, пан маршал, перенести его на постель.

ГЛАВА XXVII

   Из Любовли король поехал в Дуклю, Кросно, Ланцут и Львов; сопровождали его коронный маршал, множество епископов, вельмож и сенаторов со своими надворными хоругвями и слугами. И как в могучую реку, что течет через весь край, вливаются малые реки, так в королевскую свиту вливались все новые и новые отряды. Шли магнаты и вооруженная шляхта, солдаты, поодиночке и кучками, и толпы вооруженных крестьян, которые ненавидели шведов особенно лютой ненавистью.
   Движение становилось всеобщим, пришлось вводить военные порядки. Появилось два грозных универсала, помеченных Сончем: один Константина Любомирского, маршала рыцарского круга[33], другой Яна Велёпольского, войницкого каштеляна, призывавшие шляхту краковского воеводства во всеобщее ополчение. Было уже известно, где собираться, за неявку грозила кара по законам Речи Посполитой. Королевский универсал дополнил эти воззвания и поставил на ноги даже самых равнодушных.
   Но в угрозах не было надобности, ибо небывалое воодушевление охватило все сословия. Садились на конь старики и дети. Женщины отдавали драгоценности, одежду; иные сами рвались в бой.
   В кузницах цыгане дни и ночи били молотами, перековывая на мечи мирные орала. Опустели города и деревни, мужчины ушли на войну. С гор, уходивших вершинами в поднебесье, день и ночь спускались толпы дикого люда. Силы короля росли с каждой минутой.
   Навстречу ему выходило духовенство с крестами и хоругвями, еврейские кагалы с раввинами; огромному триумфальному шествию был подобен его поход. Вести приходили самые лучшие, словно сам ветер приносил их отовсюду.
   Народ рвался к оружию не только в той части страны, которая не была захвачена врагом. Повсюду, в самых отдаленных землях и поветах, в крепостях, деревнях, селеньях, дремучих лесах, поднимала огненную главу ужасная война расплаты и мести. Сколь низко пал раньше народ, столь высоко поднимал он теперь голову, перерождался, крепнул духом и в самозабвении, не колеблясь, раздирал даже собственные засохшие раны, дабы очистить от яда свою кровь.
   Все громче кричали повсюду о могучем союзе шляхты и войска, возглавить который должны были великий гетман, старый Ревера Потоцкий, и польный гетман Ланцкоронский, воевода русский, а также киевский каштелян Стефан Чарнецкий, витебский воевода Павел Сапега, литовский кравчий князь Михал Радзивилл, могущественный магнат, который хотел снять бесчестье, что навлек на их род Януш, черниговский воевода Кшиштоф Тышкевич и многие другие сенаторы, вельможи, военачальники и шляхта.
   Каждый день сносились магнаты с коронным маршалом, который не желал, чтобы столь славный союз был заключен без его участия. Сперва только ходили упорные слухи, а там уж и верная весть разнеслась, что гетманы, а с ними и войско, оставили шведов и на защиту короля и отчизны встала Тышовецкая конфедерация.
   Король давно знал о конфедерации; немало потрудился он с королевой над ее созданием, немало писем слал и гонцов, хоть и находился вдали от родины; не имея возможности лично принять участие в конфедерации, он с нетерпением ждал теперь акта об ее учреждении и универсала. Не успел он доехать до Львова, как к нему прибыли Служевский и Домашевский из Домашевицы, луковский судья, они привезли от конфедератов акт на утверждение и заверения в том, что союз их будет служить ему верой и правдой.
   Король читал акт на общем совете с епископами и сенаторами. Сердца всех преисполнились радости, и все возблагодарили создателя, ибо памятная эта конфедерация возвестила о том, что народ, о котором еще недавно иноземный захватчик мог сказать, что нет у него ни веры, ни любви к отчизне, ни совести, ни порядка, ни одной из тех доблестей, на коих зиждутся державы и народы, не только опомнился, но и переродился.
   Свидетельство всех его доблестей лежало теперь перед королем в виде акта конфедерации и ее универсала. В этих документах говорилось о вероломстве Карла Густава, нарушении им клятв и обещаний, жестокости его генералов и солдат, учинявших зверства, каких не знали даже самые дикие народы, осквернении костелов, гнете, мздоимстве, грабежах, пролитии невинной крови, и война объявлялась скандинавским захватчикам не на жизнь, а на смерть. Универсал, грозный, как труба архангела, сзывал ополчение не только рыцарей, но всех сословий и народов Речи Посполитой. «Даже все infames[34], — говорилось в универсале, — banniti[35] и proscripti[36] должны идти на эту войну». Рыцари должны были садиться на конь, грудью встать за родину, да и пеших солдат поставить, кто побогаче — побольше, кто победней — поменьше, по силе возможности.
   «Понеже в державе сей aeque bona[37] то и в том aequales[38] будем, что все одинаково встанем на защи и mala[39] принадлежат всем, то и опасности должно разделить всем. Всяк, кто шляхтичем зовется, оседлым или неоседлым, буде у него и много сынов, обязан идти наойну против врага Речи Посполитой. Поелику все мы — шляхтичи, и худородные и великородные, ab omnes prerogativas[171] на чины, звания и милости отчизны capaces, у отечественных свобод и beneficiorum».[172]
   Так толковал универсал шляхетское равенство. Король, епископы и сенаторы, которые давно лелеяли в сердце мысль о возрождении Речи Посполитой, убедились с радостью и удивлением, что и народ созрел для возрождения, что готов он стать на новый путь, омыться от плесени и тлена и начать новую, достойную жизнь.
   «Открываем при сем, — гласил универсал, — поприще всякому человеку plebeiae conditionis[40], дабы мог он benemerendi in Republica[41], и провозглашаем, что отныне всяк может быть жалован чинами, достигнуть почестей, прав и beneficiorum, коими gaudet[42] сословие шляхетское…»
   Когда на совете у короля прочитали эти слова, воцарилось глубокое молчание. Те сенаторы, которые вместе с королем горячо желали открыть доступ к шляхетским правам людям низших сословий, думали, что немало придется им для этого преодолеть препон, немало претерпеть и немало потрудиться, что годы пройдут, прежде чем можно будет поднять голос за такое дело, а между тем шляхта, которая доселе так ревниво оберегала свои преимущества и была так нетерпима, сама открывала дорогу для черного люда.
   Поднялся примас и как бы в пророческом наитии сказал:
   — Вечно будут славить потомки сию конфедерацию за то, что оный punctum[43] вы поставили, а коль пожелает кто время наше почесть временем упадка старопольской чести, в споре с ним на вас ему укажут.
   Ксендз Гембицкий был болен и не мог говорить, трясущейся от волнения рукою он только благословлял акт и послов.
   — Вижу я уже врага, со стыдом покидающего сей предел, — сказал король.
   — Дай-то бог, да чтоб поскорее! — воскликнули оба посла.
   — Вы с нами во Львов поедете, — обратился к ним король, — мы тотчас утвердим там конфедерацию, а к тому же, не мешкая, новую учредим, такую, что силы адовы не одолеют ее.
   Переглянулись послы и сенаторы, словно вопрошая друг друга, о какой же это могучей силе говорит король; но тот молчал, только лицо его сияло: снова взял он в руки акт и снова читал и улыбался.
   — А много ли было противников? — спросил он вдруг.
   — Государь, — ответил Домашевский, — с помощью панов гетманов, пана витебского воеводы и пана Чарнецкого unanimitate[44] учредили мы нашу конфедерацию; никто из шляхты не воспротивился, так все ополчились на шведов и такой любовью воспылали к отчизне и твоему величеству.
   — Мы загодя постановили, — прибавил Служевский, — что не будет это сейм, что pluralitas[45] все будет решать; и, стало быть, ничье veto[46] не могло испортить нам дело, мы бы противника саблями изрубили, Все говорили, что надо кончать с этим liberum veto[47], a то от него одному воля, а многим неволя.
   — Золотые слова! — воскликнул примас. — Пусть только поднимется Речь Посполитая, и никакой враг нас не устрашит.
   — А где витебский воевода? — спросил король.
   — Подписавши акт, пан воевода в ту же ночь уехал к своему войску под Тыкоцин, где он держит в осаде изменника, виленского воеводу. Теперь он, верно, захватил уже его живым или мертвым.
   — Так уверен он был, что захватит его?
   — Как в том, что на смену дню ночь придет. Все оставили изменника, даже самые верные слуги. Только ничтожная горсть шведов обороняется там, и помощи им ждать неоткуда. Пан Сапега вот что говорил в Тышовцах: «Хотел было я на один день опоздать, к вечеру покончил бы тогда с Радзивиллом! Да тут дела поважней, а Радзивилла и без меня могут взять, одной хоругви для этого хватит».
   — Слава богу! — сказал король. — Ну а где же пан Чарнецкий?
   — Столько к нему шляхты привалило, да все самых доблестных рыцарей, что и дня не прошло, а уж он стал во главе отборной хоругви. Теперь тоже двинулся на шведов, ну а где он сейчас, мы про то не знаем.
   — А паны гетманы?
   — Паны гетманы твоих повелений ждут, государь, а сами держат совет, как вести войну, да с калушским старостой, паном Замойским, сносятся. А покуда что ни день снег валит, и полки к ним валят.
   — Все уже покидают шведов?
   — Да, государь! Были у гетманов посланцы и от войск пана Конецпольского, что все еще стоят в стане Карла Густава. Но и они, сдается, рады воротиться на службу к законному королю, хоть Карл и не скупится на посулы и осыпает их милостями. Говорили посланцы, что не могут тотчас recedere[48], надо время улучить, но что уйдут непременно, потому опротивели уж им и пиры его, и милости, и подмигиванья, и рукоплесканья. Мочи нет больше терпеть.
   — Отовсюду покаянные речи, отовсюду добрые вести, — промолвил король. — Слава пресвятой богородице! Это самый счастливый день в моей жизни, другой такой, верно, тогда наступит, когда последний вражеский солдат покинет пределы Речи Посполитой.
   Домашевский при этих словах хлопнул по кривой своей саблище.
   — Не приведи бог до такого дожить! — воскликнул он.
   — Что это ты говоришь? — удивился король.
   — Чтоб последний немчура да на своих ногах ушел из Речи Посполитой? Не бывать этому, государь! Для чего же у нас тогда сабли на боку?
   — Ну тебя совсем! — развеселился король. — Вот это удаль так удаль!
   Но Служевский не желал отстать от Домашевского.
   — Клянусь богом, — вскричал он, — нет на то нашего согласия, я первый наложу свое veto! Мало нам того, что они уйдут прочь, мы за ними следом пойдем!
   Примас покачал головой и добродушно засмеялся:
   — Ну, села шляхта на конька и скачет и скачет! Боже вас благослови, но только потише, потише! Враг-то еще в наших пределах!
   — Недолго уж ему гулять! — воскликнули оба конфедерата.
   — Дух переменился, переменится и счастье, — слабым голосом сказал ксендз Гембицкий.
   — Вина! — крикнул король. — Дайте мне выпить с конфедератами за наше счастье!
   Слуги принесли вина; но вместе с ними вошел старший королевский лакей и сказал:
   — Государь, приехал пан Кшиштопорский из Ченстоховы, челом бьет вашему величеству.
   — Сюда его, да мигом! — крикнул король.
   Через минуту вошел высокий, худой шляхтич; глядел он, как козел, исподлобья. Сперва земно поклонившись королю, а потом не очень почтительно сановникам, он сказал:
   — Слава Иисусу Христу!
   — Во веки веков! — ответил король. — Что у вас слышно?
   — Мороз трескучий, государь, инда веки смерзаются!
   — Ах ты, господи! — воскликнул Ян Казимир. — Ты мне не про мороз, ты про шведов говори!
   — А что про них толковать, государь, коль нет их под Ченстоховой! — грубовато ответил Кшиштопорский.
   — Слыхали уж мы про то, слыхали, — ответил обрадованный король, — да только то молва была, а ты, верно, прямо из монастыря едешь. Очевидец и защитник?
   — Да, государь, участник обороны и очевидец чудес, что являла пресвятая богородица…
   — Велики ее милости! — возвел очи горе король. — Надо новые заслужить!
   — Навидался я всего на своем веку, — продолжал Кшиштопорский, — но столь явных чудес не видывал, а подробно, государь, доносит тебе обо всем ксендз Кордецкий в этом вот письме.
   Ян Казимир поспешно схватил письмо, которое подал ему Кшиштопорский, и стал читать. Он то прерывал чтение и начинал молиться, то снова принимался читать. Лицо его менялось от радости; наконец он снова поднял глаза на Кшиштопорского.
   — Ксендз Кордецкий пишет мне, — сказал он шляхтичу, — что вы потеряли славного рыцаря, некоего Бабинича, который порохом поднял на воздух шведскую кулеврину?
   — Жизнь свою отдал он за всех, государь! Но толковали люди, будто жив он, и еще бог весть что о нем рассказывали; не знали мы, можно ли верить этим толкам, и не перестали оплакивать его. Не соверши он своего рыцарского подвига, плохо бы нам пришлось.