— Пан Бабинич, — обратился он к нему, — ты говорил мне, что ты из Литвы?
   — Да, пан староста.
   — Скажи мне, не знаешь ли ты в Литве Подбипяток?
   — Знать я их не знаю, потому их никого и на свете уж нет, по крайней мере тех, что звались Сорвиглавцами. Последний под Збаражем голову сложил. Это был самый великий рыцарь из всех, что дала нам Литва. Кто не знает у нас Подбипяток!
   — Слыхал про то и я, а спрашиваю вот почему: тут у моей сестры одна панна живет, зовут ее Борзобогатая-Красенская. Девица благородная. Она невестой была пана Подбипятки, убитого под Збаражем. Сирота круглая, без отца, без матери, и сестра ее очень любит, да и я, будучи опекуном сестры, тем самым и эту девушку опекаю.
   — Милое дело! — прервал его Кмициц.
   Калушский староста улыбнулся, и глазом подмигнул, и языком прищелкнул.
   — Что? Марципанчик, розанчик, а?
   Однако тут же спохватился и принял важное выражение.
   — Изменник! — сказал он полушутя, полусерьезно. — Ты на удочку хотел меня поймать, а я чуть было не выдал свою тайну.
   — Какую? — спросил Кмициц, бросив на него быстрый взгляд.
   Тут Себепан окончательно понял, что в остроте ума ему не сравниться с гостем, и повернул разговор на другое.
   — Этот Подбипятка, — сказал он, — фольварки ей отписал в ваших краях. Не помню я их названий, чудные какие-то: Балтупе, Сыруцяны, Мышьи Кишки, словом, все, что у него было. Право, всех не припомню… Пять или шесть фольварков.
   — Не фольварки это, а скорее поместья. Подбипятка был очень богат, и коль заполучит эта панна когда-нибудь все его состояние, сможет держать собственный двор и мужа искать себе среди сенаторов.
   — Что ты говоришь? Ты знаешь эти деревни?
   — Я знаю только Любовичи и Шепуты, они лежат рядом с моими поместьями. Рубежи одних только лесных угодий тянутся мили на две, а земель да лугов еще на столько же.
   — Где же это?
   — В Витебском воеводстве.
   — Ну это далеко! Дело выеденного яйца не стоит, ведь тот край в руках врага.
   — Выгоним врага и до поместий дойдем. Но у Подбипятки и в других краях есть поместья, особенно большие в Жмуди, я это хорошо знаю, у меня самого там клочок земли.
   — Вижу, и ты не пустосум, состояньице немаленькое.
   — Никакого теперь от него толку. Но чужого мне не надобно.
   — Дай же совет, как поставить девушку на ноги.
   Кмициц рассмеялся.
   — Да уж коль давать, так лучше об этом, не об чем другом. Самое лучшее попросить помочь пана Сапегу. Ежели примет он в девушке участие, то как витебский воевода и первый человек в Литве много может для нее сделать.
   — Он бы мог разослать трибуналам письма, что имения отписаны Борзобогатой, чтобы родичи Подбипятки не зарились.
   — Так-то оно так, но ведь трибуналов сейчас нет, да и у пана Сапеги голова другим занята.
   — Можно было бы отвезти к нему девушку и опеку передать над нею. Будет она у него на глазах, так он для нее скорее что-нибудь сделает.
   Кмициц с удивлением посмотрел на старосту.
   «Что это он решил от нее избавиться?» — подумалось ему.
   Староста между тем продолжал:
   — В стане жить у воеводы, в его шатре, ей не пристало, но он мог бы оставить ее со своими дочками.
   «Что-то мне невдомек, — снова подумал Кмициц. — Да в Опеке ли тут дело?»
   — Вся беда в том, что время нынче неспокойное, трудно отсылать ее в те края. Пришлось бы несколько сот людей с нею отправить, а я не могу оголять Замостье. Найти бы кого, кто доставил бы ее целой и невредимой. Вот ты бы, к примеру, мог это сделать, все едино ведь едешь к пану Сапеге. Я бы дал тебе письма, а ты бы мне дал слово рыцаря, что доставишь ее целой и невредимой.
   — Мне везти ее к пану Сапеге? — удивился Кмициц.
   — Разве это так уж неприятно? Пусть бы даже в дороге дело у вас дошло до любви!
   — Эге-ге! — сказал Кмициц. — Любовью-то моей уж другая владеет и хоть ничем мне за нее не платит, а все менять ее я не думаю.
   — Тем лучше, тем спокойней я вверю ее твоему попечению.
   Наступила минута молчания.
   — Ну как? Не возьмешься? — спросил староста.
   — С татарами я иду.
   — Мне говорили, что эти татары боятся тебя пуще огня. Ну как, не возьмешься?
   — Гм!.. Отчего не взяться, отчего же, вельможный пан, не сослужить тебе службу. Да вот…
   — Знаю! Ты думаешь, надо, чтоб княгиня дала на то свое согласие. Она позволит, как пить дать позволит! Ведь она, представь себе, подозревает меня…
   Тут староста что-то долго шептал Кмицицу на ухо, а вслух закончил:
   — Страх как она на меня за это разгневалась, а я и вовсе присмирел, потому чем с бабами воевать, так уж лучше, чтоб шведы под Замостьем стояли. Но теперь у нее будет лучший довод, что ничего дурного я не замышляю, коль скоро сам хочу услать девушку. Удивится она, да, очень! Ну, так при первом же удобном случае я поговорю с нею.
   С этими словами староста отошел, а Кмициц поглядел ему вслед и пробормотал:
   — Расставляешь ты, пан староста, какие-то сети, и хоть цель мне неясна, однако западню я хорошо вижу, потому и ловец из тебя страх какой неискусный.
   Староста был доволен собой, хотя понимал, что сделана только половина дела; оставалась другая, такая трудная, что при одной мысли о ней он просто трусил и сомненье брало его: надо было получить позволение княгини Гризельды, а сурового нрава ее и проницательного ума староста очень боялся.
   Однако, раз начав дело, он хотел поскорее довести его до конца, поэтому на следующий день после обедни, завтрака и смотра наемной немецкой пехоты направился в покои княгини.
   Он застал сестру за вышиванием ризы для собора. Ануся за спиной у нее мотала развешанный на двух стульцах шелк; другой моток розового цвета она повесила себе на шею и, бегая вокруг стульцев, быстро свивала нить, так что только ручки мелькали.
   У старосты глаза замаслились при виде ее; однако он тотчас придал своему лицу важное выражение и, поздоровавшись с княгиней, словно бы вскользь сказал:
   — А пан Бабинич, что приехал сюда с татарами, литвин. Человек, видно, богатый и очень учтивый, а уж рыцарь прямо прирожденный. Ты заметила его, сестра?
   — Ты же сам мне его и представил, — равнодушно уронила княгиня. — Лицо у него приятное, и с виду он храбрый рыцарь.
   — Я его о поместьях расспрашивал, что панне Борзобогатой завещаны. Он говорит, что это состояние, равное чуть ли не радзивилловскому.
   — Дай бог Анусе получить это наследство! Легче ей будет сиротство переносить, а потом и старость, — ответила княгиня.
   — Вот только одно periculum, как бы дальняя родня не завладела им. Бабинич говорит, что витебский воевода, если захочет, может этим делом заняться. Достойный он человек и к нам весьма расположен, я бы ему и родную дочь не побоялся доверить… Надо только, чтобы он письмо послал в трибуналы да объявил об опеке. Но Бабинич уверяет, что для этого панне Анне самой придется туда поехать.
   — Куда? К пану Сапеге?
   — Или к его дочкам, но самой придется, чтобы pro forma[71] утвердиться в правах на наследство.
   Это «утверждение в правах pro forma» воевода просто выдумал, справедливо полагая, что княгиня примет фальшивую монету за настоящую.
   Подумав с минуту времени, она сказала:
   — Как же ей сейчас ехать, когда по пути всюду шведы?
   — Я получил весть, что из Люблина они ушли. Весь край по эту сторону Вислы свободен.
   — Да кто же отвезет Ганку к пану Сапеге?
   — Да хоть бы тот же Бабинич.
   — С татарами? Побойся бога, брат, ведь это дикий и жестокий народ!
   — Я совсем не боюсь, — сделала реверанс Ануся.
   Но княгиня Гризельда уже поняла, что брат явился к ней с каким-то готовым умыслом; она услала Анусю и испытующе на него посмотрела.
   — Эти ордынцы, — сказал он словно бы про себя, — трепещут перед Бабиничем. Он их вешает за малейшее неповиновение.
   — Не могу я дать согласие на такую поездку, — объявила княгиня. — Девушка она честная, но ветрена и влюбляет в себя походя. Ты сам это прекрасно знаешь. Никогда бы я не вперила ее попечению молодого и к тому же неизвестного человека.
   — Ну там-то его знают, да и кто не слыхал о Бабиничах, людях родовитых и достойных! — (Первый пан староста о них и не слыхивал!) — В конце концов, — продолжал он, — ты бы могла дать ей для сопровождения какую-нибудь степенную женщину, вот и decorum[72] был бы соблюден. За Бабинича я ручаюсь. К тому же невеста у него в тех краях, и влюблен он в нее, по его же словам, смертельно. А кто влюблен, тому проказы нейдут на ум. Все дело в том, что другой такой случай вряд ли скоро представится, а у девушки состояние может пропасть, и на старости она может остаться без крова.
   Княгиня перестала вышивать, подняла голову и снова устремила на брата проницательный взгляд.
   — Почему тебе так хочется услать ее отсюда?
   — Почему мне хочется? — опустил староста глаза. — Да вовсе мне не хочется!
   — Ян! Ты уговорился с Бабиничем покуситься на ее честь?
   — Вот тебе на! Этого только недоставало! Да ты сама прочтешь письмо, которое я напишу пану Сапеге, и свое приложишь. А я одно только тебе обещаю, что шагу не ступлю из Замостья. Наконец, ты сама поговоришь с ним, сама попросишь взяться за это дело. Раз ты меня подозреваешь, знать ничего не хочу.
   — Почему же ты настаиваешь, чтобы она уехала из Замостья?
   — Потому что добра ей желаю и богатства. Наконец, так и быть, откроюсь тебе! Надо мне, чтоб уехала она из Замостья. Надоели мне твои подозрения, не нравится мне, что вечно ты хмуришься, вечно на меня косишься. Надеялся я, что посодействую отъезду девушки и наилучшее argumentum[73] представлю против твоих подозрений. Право, с меня довольно! Не школяр я и не повеса, что ночью крадется под окно возлюбленной. Скажу тебе больше: офицеры передраться из-за нее готовы, саблями друг другу грозятся. Ни покоя, ни порядка, ни надлежащей службы. С меня довольно! Ну что ты на меня уставилась? Коли так, поступай как знаешь, а за Михалом сама следи, это уж не моя, а твоя забота.
   — За Михалом? — изумилась княгиня.
   — Я про девушку ничего не могу сказать. Кружит она ему голову не больше, чем прочим, но коль ты не видишь, что он глаз с нее не сводит, что влюблен в нее по уши, одно скажу тебе: Купидон не ослепляет так, как материнская любовь.
   Княгиня нахмурилась и побледнела.
   Увидев, что он попал наконец в самую точку, староста хлопнул себя по коленям и сказал:
   — Вот оно дело какое, сестра! А мне-то что. Пусть себе Михалек помогает ей мотать шерсть, пусть млеет, пусть томится, пусть поглядывает в замочную скважину! Мое дело сторона! Да и то сказать, состояние большое, родом она шляхтянка, а я выше шляхты себя не ставлю… Что ж, твоя воля! Летами вот только он не вышел, да и это не моя забота.
   С этими словами староста встал, весьма учтиво поклонился сестре и собрался уходить.
   У княгини кровь прилила к лицу. Гордая дама во всей Речи Посполитой не видела партии, достойной Вишневецкого, а за границей разве только среди австрийских принцесс. Как раскаленное железо, обожгли ее слова брата.
   — Ян! — сказал она. — Погоди!
   — Сестра, — ответил калушский староста, — я хотел, primo[74], дать тебе довод, что ты напрасно меня подозреваешь, secundo[75], что подозревать надо кое-кого другого. Теперь поступай как знаешь, мне больше сказать нечего.
   С этими словами Замойский поклонился и вышел.

ГЛАВА XXXV

   Калушский староста не прилгнул, когда сказал сестре о любви князя Михала: как и вся молодежь, вплоть до придворных пажей, князь тоже был влюблен в Анусю. Но не такой уж пылкой была эта любовь и уж вовсе не предприимчивой, так, род сладкого томленья, а не тот порыв страсти, когда сердце жаждет вечного обладания предметом любви. Для такой жажды у Михала было слишком мало энергии.
   И все же это чувство очень испугало княгиню. Гризельду, мечтавшую о блестящей будущности для сына.
   В первую минуту она просто поразилась, когда узнала, что староста договорился вдруг об отъезде Ануси; теперь же душа ее была настолько потрясена грозящей сыну опасностью, что она об этом и думать забыла. Разговор с сыном, который бледнел и дрожал и ударился в слезы, еще не успев ни в чем ей признаться, утвердил ее в мысли, что опасность над ним нависла грозная.
   Однако не сразу усыпила она совесть, и только тогда, когда Ануся, которой хотелось свету повидать и людей посмотреть, а может, и голову вскружить красавцу рыцарю, упала к ее ногам и стала молить позволить ей уехать, княгиня не нашла в себе сил, чтобы отказать ей.
   Правда, Ануся слезами обливалась при мысли о разлуке со своей госпожой, заменившей ей мать; но хитрая девушка сразу смекнула, что, прося о разлуке, она тем самым отводит от себя всякие подозрения в том, будто она с каким-то заранее обдуманным намерением кружит голову молодому князю или даже самому старосте.
   Желая убедиться, не в сговоре ли брат с Кмицицем, княгиня велела пану Анджею явиться к ней. Обещание старосты шагу не ступить из Замостья несколько ее успокоило, и все же она пожелала поближе познакомиться с человеком, который будет сопровождать Анусю.
   Разговор с Кмицицем успокоил ее совершенно.
   Серые глаза молодого шляхтича глядели так открыто и правдиво, что нельзя было в нем сомневаться. Он сразу признался княгине, что любит другую и потому нет у него охоты до шалостей. Наконец, он дал ей слово кавалера, что охранит девушку от любой опасности, разве только прежде сам сложит голову.
   — Благополучно доставлю я ее к пану Сапеге, потому староста говорит, что враг уже ушел и из Люблина. Ну а там и думать о ней не хочу. И не потому, что отказываюсь я служить твоей милости, нет, я всегда готов пролить свою кровь за вдову величайшего из воителей, гордости всего народа. А потому, что свои у меня там нелегкие дела и не знаю, цел ли я останусь.
   — Да больше ничего и не надобно, — ответила ему княгиня, — только доставить ее к пану Сапеге, а уж пан воевода не откажет мне в том, чтобы взять ее под свое покровительство.
   Она протянула рыцарю руку, которую он поцеловал весьма почтительно, и сказала ему на прощанье:
   — Будь же осторожен, пан, будь осторожен! Не смотри на то, что врагов нет в этом краю.
   Последние слова смутили Кмицица; но некогда было ему подумать над ними, потому что его тут же поймал староста.
   — Что ж, дорогой мой, — весело сказал он ему, — увозишь из Замостья его главное украшенье?
   — Да, но по вашей воле, — возразил Кмициц.
   — Стереги же ее хорошенько. Лакомый это кусочек! Всяк бы рад отбить ее.
   — Попробуй только! Сунься! Я дал княгине слово кавалера, а слово для меня вещь святая!
   — Ну, это я только так, в шутку сказал. Нечего тебе бояться и соблюдать особую осторожность.
   — И все-таки я попрошу у тебя, вельможный пан, какую-нибудь крытую карету, обшитую железом.
   — Да хоть две тебе дам! Но ведь не сейчас же ты едешь?
   — Нет, нет, я тороплюсь! И так уж тут засиделся.
   — Тогда отправь сперва своих татар в Красностав. А я нарочного туда пошлю, чтобы там для них все приготовили, а тебе своих солдат дам, они проводят тебя до самого Красностава. Ничего дурного тут с тобой не может случиться, мои это земли. Отборных немецких драгун дам тебе, народ это смелый, и места здешние они знают. Да и дорога до самого Красностава прямая, как стрела.
   — А зачем мне тут оставаться?
   — Подольше с нами побудешь, гость ты у нас желанный, я бы год целый рад тебя не отпускать. К тому же за табунами послал я в Переспу, может, и для тебя найдется скакун, что не выдаст, поверь мне, в бою!
   Кмициц быстро взглянул старосте в глаза, затем, словно приняв вдруг какое-то решение, сказал:
   — Спасибо, я остаюсь, а татар ушлю вперед.
   И он тотчас отправился отдать распоряжения.
   — Акба-Улан! — сказал он татарину, отведя его в сторонку. — Надо вам в Красностав идти по дороге прямой, как стрела. Я останусь здесь и в путь двинусь завтра с солдатами старосты. Послушай же, что я тебе скажу: в Красностав вы не ходите, а в ближнем лесу, недалеко от Замостья, притаитесь так, чтобы живая душа о вас не прознала, а как услышите выстрел на дороге, тотчас бросайтесь ко мне. Какую-то пакость хотят мне тут устроить.
   — Твоя воля! — ответил Акба-Улан, прижав ладонь ко лбу, губам и груди.
   «Я тебя, пан староста, насквозь вижу, — сказал про себя Кмициц. — В Замостье ты сестры боишься, вот и хочешь похитить девушку да поселить где-нибудь поблизости, а из меня сделать instrumentum[76] своих страстей и, кто тебя знает, может, и жизни лишить. Погоди же! Не на такого напал. Я похитрей. Тебя самого захлопнет западня, которую ты устроил!»
   Вечером поручик Щурский постучался к Кмицицу. Он тоже что-то знал, о чем-то догадывался, а так как любил Анусю, то предпочитал, чтобы она уехала, только бы не попала в лапы старосты. Однако открыто говорить он не решался, а может, не доверял Кмицицу; он только удивлялся, как это Кмициц согласился отослать вперед татар, убеждал его, что дороги не так уж безопасны, что всюду бродят вооруженные шайки, которые всегда готовы учинить насилие.
   Но пан Анджей решил делать вид, что он ни о чем не догадывается.
   — Да что со мной может статься? — говорил он. — Ведь пан калушский староста дает мне в сопровождение своих собственных солдат!
   — Да! Но ведь это немцы.
   — А разве они люди ненадежные?
   — Этим собачьим детям никогда нельзя верить. Случалось, что, сговорившись в дороге, они перебегали к врагу.
   — Но ведь шведов нет по эту сторону Вислы.
   — Да в Люблине они, собаки! Это неправда, что они ушли. От души тебе советую, не отсылай ты татар, ведь с большим отрядом ехать безопасней.
   — Жаль, что ты мне этого раньше не сказал. Один у меня язык, и не отменю я приказа, раз уж дал его.
   На следующий день татары ушли. Кмициц должен был выехать к вечеру, чтобы на первый ночлег остановиться в Красноставе. Тем временем ему вручили два письма Сапеге: одно от княгини, другое — от старосты.
   Очень хотелось пану Анджею вскрыть письмо старосты, но не посмел он этого сделать, посмотрел только письмо на свет и увидел, что внутри вложена чистая бумага. Это окончательно убедило его в том, что и девушку и письма в пути хотят у него похитить.
   Тем временем пригнали табун из Переспы, и староста подарил молодому рыцарю чудо-скакуна, а пан Анджей, приняв подарок с благодарностью, подумал в душе, что уедет на этом чудо-скакуне дальше, чем надеется староста. Вспомнил он и про своих татар, которые уже, верно, залегли в лесу, и веселый смех стал его разбирать. Но и зло его брало, и давал он себе обещание хорошенько проучить пана старосту.
   Наступило наконец время обеда, который прошел очень уныло. У Ануси глаза были красные, офицеры хранили немое молчание; один только староста был весел и все приказывал подливать вина, а Кмициц осушал чары одну за другой. Когда наступило время уезжать, не много народу пришло проститься с отъезжающими, так как староста разослал офицеров по делам службы.
   Ануся повалилась в ноги княгине, и ее долго нельзя было от них оторвать: на лице княгини читалась явная тревога. Быть может, упрекала она себя молча за то, что в такое смутное время, когда Анусю на каждом шагу могла подстеречь беда, позволила верной своей девушке уехать. Но, услышав громкий плач Михала, который ревел, как школяр, прижимая к глазам кулаки, гордая княгиня утвердилась в своем намерении подавить в самом зародыше это юношеское чувство. Да и тешила она себя надеждой, что в семье Сапеги девушка найдет покровительство, безопасный приют и, наконец, то богатство, которое должно было обеспечить ее на всю жизнь.
   — Чести твоей, храбрости и отваге вверяю ее, — сказала она еще раз Кмицицу, — а ты помни, что клятву дал целой и невредимой доставить ее к пану Сапеге.
   — Как стекло буду везти, надо будет — в очесья, как стекло, оберну, потому я слово дал, и одна только смерть может помешать мне сдержать его, — ответил рыцарь.
   И подал руку Анусе, которая зла была на рыцаря, потому что он и не глядел на нее, и обходился с нею небрежно; надменно отворотясь, подала девушка ему свою руку.
   Жаль было ей уезжать и страшно уж стало, но отступать было поздно.
   Пришла минута отъезда, сели все, — она в карету со старой панной Сувальской, он на коня, — и тронулись. Двенадцать немецких рейтар окружили карету и повозку с коробьями Ануси. Когда заскрипели наконец, опускаясь, решетки Варшавских ворот и раздался стук колес по разводному мосту, Ануся расплакалась в голос.
   Кмициц нагнулся к карете.
   — Не бойся, панна, я тебя не съем!
   «Грубиян!» — подумала Ануся.
   Некоторое время они ехали мимо домов, стоявших за крепостными стенами, направляясь к Старому Замостью, затем выехали в поля и углубились в лес, который в те времена тянулся по одну сторону дороги с холма на холм до самого Буга и дальше, за Буг, а по другую шел, прерываясь деревнями, до самого Завихоста.
   Ночь уже спустилась, ясная, впрочем, и очень погожая, впереди виднелась серебряная лента дороги; только стук кареты нарушал тишину да топот рейтарских коней.
   «Тут уж где-то мои татары должны, как волки, таиться в зарослях», — подумал Кмициц.
   — Что это? — спросил он у офицера, который командовал рейтарами.
   — Топот слышен! Какой-то всадник за нами скачет! — ответил офицер.
   Не успел он кончить, как к ним подскакал на взмыленном коне казак.
   — Пан Бабинич! Пан Бабинич! — кричал он. — Письмо от пана старосты!
   Отряд остановился. Казак подал Кмицицу письмо.
   Кмициц взломал печать и при свете фонаря, укрепленного у козел кареты, прочел следующее письмо:
   «Любезный друг наш, пан Бабинич! Вскоре после отъезда панны Борзобогатой-Красенской дошла до меня весть, что шведы не только не оставили Люблин, но намерены ударить на мое Замостье. Посему неразумно было бы урочный продолжать путь. Взвесили мы pericula, коим панна Борзобогатая может подвергнуться в дороге, и желаем, чтобы воротилась она назад, в Замостье. Привезут ее к нам те же рейтары, ибо ты, милостивый пан, поспешаешь по своим делам и мы тебя fatigare[77] не станем. Объявляя нашу волю, просим, милостивый пан, соблаговолить отдать рейтарам приказ согласно с сим нашим желанием».
   «Все-таки хватило у него совести на жизнь мою не посягать, хочет только дураком меня сделать, — подумал Кмициц. — Ну, мы это мигом узнаем, нет ли тут какой ловушки!»
   Между тем Ануся высунулась в окно кареты.
   — Что случилось? — спросила она.
   — Ничего! Пан калушский староста еще раз поручает тебя моему попеченью. Только и всего.
   — Вперед! — приказал он затем кучеру и рейтарам.
   Однако офицер, командовавший рейтарами, осадил коня.
   — Стой! — крикнул он кучеру.
   Затем обратился к Кмицицу:
   — Как так «вперед»?
   — А чего же нам еще в лесу стоять? — притворился дурачком Кмициц.
   — Да ведь ты, милостивый пан, получил какой-то приказ.
   — А тебе какое до этого дело? Получил, потому и приказываю: вперед!
   — Стой! — крикнул офицер.
   — Вперед! — повторил Кмициц.
   — Что случилось? — снова спросила Ануся.
   — Мы шагу не сделаем, покуда я не увижу приказа! — решительно заявил офицер.
   — Приказа ты не увидишь, потому что не тебе его прислали!
   — Коль ты не хочешь подчиниться приказу, я его выполню! Езжай себе с богом в Красностав, да смотри, как бы мы тебе на дорогу не всыпали, а мы с панной возвращаемся назад.
   Кмицицу только того и надо было: офицер выдал, что знает приказ, все оказалось заранее обдуманной хитростью.
   — Езжай с богом! — грозно повторил офицер.
   В ту же минуту рейтары без команды выхватили из ножен сабли.
   — Ах вы, собачьи дети, вы бы хотели не в Замостье девушку увезти, а где-нибудь на отшибе ее устроить, чтобы староста на свободе мог предаваться любовным утехам. Ну нет, не на такого напали!
   С этими словами он выпалил вверх из пистолета.
   При звуке выстрела в глубине леса раздался такой ужасающий вой, точно этот выстрел разбудил целые стаи волков, спавших поблизости. Рев послышался спереди, сзади, с боков, в ту же минуту раздался конский топот, треск сучьев, ломаемых копытами, и на дороге показались толпы всадников, которые приближались с нечеловеческим воем и визгом.
   — Господи Иисусе! Мать пресвятая богородица! — взвизгнули перепуганные женщины в карете.
   Тем временем тучей подскакали татары: однако Кмициц троекратным возгласом остановил их, а сам повернулся к испуганному офицеру и давай похваляться:
   — Что, узнал теперь, на кого напал! Пан староста хотел из меня дурака сделать, слепое свое instrumentum! А тебе поручил сводником быть, и ты, пан офицер, пошел на это ради милостей господина. Кланяйся же пану старосте от Бабинича и скажи ему, что панна благополучно прибудет к пану Сапеге!
   Офицер повел испуганными глазами и увидел дикие лица, хищно глядевшие на него и рейтар. Было ясно, что они ждут одного только слова, чтобы броситься на них и растерзать на части.
   — Милостивый пан, ты все, что хочешь, можешь сделать с нам. и, против силы не попрешь, — ответил он дрожащим голосом, — но пан староста сумеет отомстить.
   — Пусть на тебе отомстит, ведь не выдай ты себя, не покажи, что знаешь приказ, не воспротивься мне, я бы не уверился в том, что все это ловушка, и тут же, в Красноставе, отдал бы вам панну. Вот и скажи пану старосте, чтобы поумней себе сводников выбирал.