Страница:
По одежде пан Анджей тотчас догадался, что перед ним кто-то из сановников, да и остальные молящиеся, и сам ксендз, совершавший литургию, смотрели на него с почтением и трепетом. Незнакомец был в черном бархате на соболях, только на плечи был откинут белый кружевной ворот, из-под которого выглядывала золотая цепь; черная шляпа с такими же перьями лежала рядом, а один из пажей, стоявших позади на коленях, держал перчатки и шпагу, покрытую голубой финифтью. За складками коврика Кмициц не мог разглядеть лица незнакомца, да и букли необыкновенно пышного парика, рассыпавшись вокруг головы, заслоняли его совершенно.
Пан Анджей приблизился к самому амвону, чтобы посмотреть на незнакомца, когда тот встанет с колен. Литургия между тем подходила к концу. Ксендз пел уже «Pater noster»[5]. Толпа народа, желавшего помолиться у поздней обедни, текла через главный вход. Костел постепенно наполнился людьми с подбритыми чуприной головами, в плащах, солдатских бурках, шубах, кафтанах золотой парчи. Стало довольно тесно. Кмициц дотронулся до локтя стоявшего рядом шляхтича и шепнул:
— Прости, вельможный пан, что мешаю тебе молиться, но уж очень мне любопытно знать, кто это?
И он показал глазами на человека, лежавшего ниц.
— Ты, милостивый пан, видно, издалека приехал, коль не знаешь, кто это, — ответил шляхтич.
— Это правда, приехал я издалека, потому и спрашиваю, надеюсь, человек учтивый не откажется мне ответить.
— Это король.
— О, боже! — воскликнул Кмициц.
Но в эту минуту ксендз начал читать Евангелие, и король поднялся с колен.
Пан Анджей увидел осунувшееся, желтое и прозрачное, как церковный воск, лицо. Глаза короля были влажны, веки покраснели. Словно судьбы всей страны отразились на этом благородном лице, такая чувствовалась в нем боль, такое страдание и тоска. Бессонные ночи, которые король проводил в печали и молитве, жестокие разочарования, скитальческая жизнь, униженное величие этого сына, внука и правнука могущественных королей, горечь, которой так щедро напоили его собственные подданные, неблагодарность отчизны, за которую он готов был отдать свою жизнь, все это, как в книге, читалось в его лице. Но оно дышало не только решимостью, обретенною в вере и молитве, не только величием короля и помазанника божия, но и столь необыкновенной, неиссякаемой добротой, что казалось, довольно самому подлому, самому злому отступнику простереть руки к нему, своему отцу, и он примет его, простит и забудет свои обиды.
Когда Кмициц поглядел на короля, будто кто железной рукой сдавил его сердце. Жалость закипела в пылкой душе молодого рыцаря. Сокрушеньем, трепетом и тоской стеснилась его грудь, от сознания собственной вины подкосились ноги, он весь задрожал, и внезапно новое, неведомое чувство проснулось в его душе. В одно короткое мгновение полюбил он венценосного страдальца, почувствовал, что нет для него на всем свете никого дороже отца и государя, что готов он кровь пролить за него, пытки стерпеть, все на свете. Он хотел броситься к его ногам, обнять его колени и просить о прощении. Шляхтич, дерзкий смутьян, умер в нем в это короткое мгновение и родился ярый приверженец короля, всей душою преданный ему.
— Это наш государь, наш несчастный государь! — повторял он, словно вслух хотел подтвердить то, что видели его глаза и чуяло сердце.
Между тем Ян Казимир после Евангелия снова опустился на колени, воздел руки, устремил очи горе и погрузился в молитву. Уж и ксендз ушел, и движение поднялось в костеле, а король по-прежнему не вставал с колен.
Шляхтич, к которому обратился Кмициц, толкнул теперь в бок пана Анджея.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — спросил он.
Не сразу понял Кмициц, о чем его спрашивают, и не вдруг ответил он шляхтичу, настолько сердце его и ум были поглощены королевской особой.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — снова спросил шляхтич.
— Шляхтич, как и ты, вельможный пан, — ответил пан Анджей, словно пробудившись ото сна.
— А как звать тебя?
— Как звать? Бабиничем зовут меня, а родом я из Литвы, из Витебска.
— А я Луговский, королевский придворный. Так ты едешь из Литвы, из Витебска?
— Нет, я еду из Ченстоховы.
От удивления Луговский на минуту онемел.
— Ну коли так, привет тебе, пан, привет, ты ведь новости нам расскажешь! Наш король чуть с тоски не пропал, — вот уж три дня нет оттуда вестей. Ты что, из хоругви Зброжека, или, может, Калинского, или Куклиновского? Под Ченстоховой был?
— Да не под Ченстоховой я был, а в Ченстохове, прямо из монастыря еду!
— Да ты не шутишь ли? Ну как же там? Что слышно? Стоит ли еще Ченстохова?
— Стоит и стоять будет. Шведы вот-вот отступят!
— Господи! Да король озолотит тебя! Так ты говоришь, из самого монастыря? Как же шведы тебя пропустили?
— А я у них позволения не спрашивал! Прости, однако, милостивый пан, не могу я в костеле подробно тебе обо всем рассказывать.
— Правда, правда! — промолвил Луговский. — Боже милостивый! С неба ты грянул к нам! А в костеле и впрямь неудобно рассказывать. Погоди! Король сейчас встанет, завтракать поедет перед обедней. Нынче воскресенье. Пойдем со мною, мы станем в дверях, и я у входа представлю тебя королю. Пойдем, пойдем, время не терпит.
С этими словами он направился к выходу, а Кмициц последовал за ним. Не успели они стать в дверях, как показались оба пажа, а вслед за ними из костела медленно вышел Ян Казимир.
— Государь! — воскликнул Луговский. — Вести из Ченстоховы!
Восковое лицо Яна Казимира сразу оживилось.
— Что? Где? Кто приехал? — спросил он.
— Вот этот шляхтич! Говорит, будто едет из самого монастыря.
— Неужто монастырь уже пал? — воскликнул король.
Но пан Анджей повалился тут ему в ноги.
Ян Казимир нагнулся и стал поднимать его за плечи.
— Потом! — восклицал он. — Потом! Вставай, пан, ради Христа вставай! Говори скорее! Монастырь пал?
Кмициц вскочил со слезами на глазах и крикнул с жаром:
— Не пал, государь, и не падет! Шведы разбиты! Самая большая пушка взорвана! Страх обнял их души, голод у них, беда! Отступать они думают.
— Слава, слава тебе, владычица! — воскликнул король.
С этими словами он повернулся к дверям костела, снял шляпу и, не заходя внутрь, преклонил колена на снегу у дверей. Опершись головою о каменный косяк, он погрузился в молчание. Через минуту грудь его сотряслась от рыданий.
Все были растроганы. Пан Анджей ревел, как зубр.
Помолясь и выплакавшись, король встал успокоенный, с просветленным лицом. Он спросил Кмицица, как его зовут, а когда тот назвался своим вымышленным именем, сказал:
— Пан Луговский проводит тебя к нам. Мы и есть не станем, коль за завтраком ты не расскажешь нам про оборону!
Спустя четверть часа Кмициц очутился в королевском покое перед высоким собранием. Король ждал только королевы, чтобы сесть за утреннюю похлебку; через минуту появилась Мария Людвика. Увидев ее, Ян Казимир вскричал:
— Ченстохова устояла! Шведы отступают! Вот пан Бабинич, он приехал оттуда и привез нам эту весть!
Королева устремила испытующий взор на молодого рыцаря, и черные глаза ее прояснились при виде его открытого лица; он же, отвесив низкий поклон, смело смотрел на нее, как умеют смотреть только правда и невинность.
— Боже всемогущий! — воскликнула королева. — Сколь тяжкое бремя снял ты с наших плеч, милостивый пан. Даст бог, это будет началом перемены в нашей судьбе. Так ты был под Ченстоховой, едешь прямо оттуда?
— Не под Ченстоховой он был, а в самом монастыре, он один из защитников! — воскликнул король. — Бесценный гость. Вот бы каждый день таких! Дайте же, однако, ему слово сказать! Рассказывай, брат, рассказывай, как вы оборонялись и как хранила вас десница господня.
— Истинная правда, ваши величества, только десница господня хранила нас да чудеса пресвятой богородицы, кои мы всякий день зрели своими очами.
Кмициц хотел уже начать свой рассказ, но тут в покой стали входить новые сановники. Пришел папский нунций; затем примас Лещинский; за ним ксендз Выджга, златоуст, он был сперва канцлером королевы, потом епископом варминским, а еще позже примасом. Вместе с ним вошел коронный канцлер Корыцинский и француз де Нуайе, придворный королевы; вслед за ними входили один за другим прочие сановники, что не оставили в беде своего государя и предпочли разделить с ним горький хлеб изгнания, но не изменить присяге.
Королю не терпелось узнать новости, и он, то и дело отрываясь от еды, повторял:
— Слушайте, слушайте гостя из Ченстоховы! Добрые вести! Слушайте! Он прямо из Ченстоховы!
Сановники с любопытством устремляли взоры на Кмицица, который стоял, как перед судилищем; но, смелый по натуре, привыкший иметь дело со знатью, не устрашился он при виде стольких вельмож и, когда все они расселись по местам, повел свой рассказ об осаде.
Правда дышала в его словах, и речь была ясной и внятной, как у солдата, который сам все видел, все испытал, все пережил. О ксендзе Кордецком он говорил, как о святом пророке, до небес превозносил Замойского и Чарнецкого, прославлял прочих отцов, никого не пропустил, кроме себя; но защиту святыни приписал одной только пресвятой деве, ее милосердию и чудесам.
В изумлении внимали ему король и сановники.
Архиепископ устремлял горе слезящиеся глаза, ксендз Выджга торопливо переводил слова Кмицица нунцию, другие сановники за голову хватались, слушая гостя, иные молились, бия себя в грудь.
Когда же Кмициц дошел до последних штурмов, когда стал он рассказывать о том, как Миллеру доставили из Кракова тяжелые пушки и среди них кулеврину, перед которой не устояли бы не то что ченстоховские, но никакие стены в мире, стало так тихо, хоть мак сей, и все взоры приковались к его устам.
Но пан Анджей, словно бы задохнувшись, оборвал внезапно речь, ярким румянцем залилось его лицо и брови нахмурились, он поднял голову и гордо промолвил:
— Надо мне теперь о себе слово молвить, хоть и предпочел бы я умолчать… Но коль молвлю я слово, то не похвальбы ради, бог свидетель, и не ради наград, не нужны они мне, ибо высшая награда для меня пролить кровь за королевское величие…
— Говори смело, мы верим тебе! — сказал король. — Что же с этой кулевриной?
— Кулеврина на воздух взлетела! Ночью выкрался я из крепости и взорвал ее порохом!
— О, боже! — воскликнул король.
Тишина наступила после этого, все слушатели замерли в изумлении. Как зачарованные, смотрели они на молодого рыцаря, а он стоял, сверкая очами, с пылающим лицом и гордо поднятой головой. И так ужасен был он в эту минуту, полон такой дикой отваги, что все невольно подумали, что этот человек мог свершить такой подвиг.
— Да, он мог на такое отважиться! — промолвил после минутного молчания примас.
— Как же ты это сделал? — воскликнул король.
Кмициц рассказал все как было.
— Ушам своим не верю! — воскликнул канцлер Корыцинский.
— Милостивые паны, — торжественно промолвил король, — не знали мы, кто перед нами! Жива еще надежда, что не погибла Речь Посполитая, коль родит она таких рыцарей и граждан.
— Он может сказать о себе: «Si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae!»[6] — сказал ксендз Выджга, который любил по всякому поводу цитировать древних авторов.
— Прямо не верится! — снова вмешался в разговор канцлер. — Скажи же нам, рыцарь, как спас ты жизнь свою и как пробился сквозь шведов?
— Гром оглушил меня, — ответил Кмициц, — и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
— А ты бежал?
— Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
— Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, — сказал каштелян Кшивинский. — Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
— Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
— Да этот шляхтич, я вижу, огонь огнем! — воскликнул, развеселясь, король. — Такому поперек дороги не становись! Так Миллер отдал тогда тебя Куклиновскому?
— Да, государь! В пустой риге заперся Куклиновский со мной и с несколькими своими солдатами. Там привязал меня веревками к балке и стал огнем пытать, бок мне опалил.
— О, боже!
— Но тут его к Миллеру позвали, а тем временем пришли трое шляхтичей, солдат его. Они раньше у меня служили, Кемличами звать их.
— И ты бежал с ними. Теперь все ясно! — сказал король.
— Нет, государь. Мы подождали, покуда Куклиновский воротится. Я приказал тогда привязать его к той самой балке и сам огнем его пытал, да посильней.
Кмициц снова покраснел, увлекшись воспоминаниями, и глаза его блеснули, как у волка.
Но король, который легко переходил от печали к веселью, от строгости к шутке, хлопнул ладонями по столу и крикнул со смехом:
— Так ему и надо! Так ему и надо! Лучшего такой изменник и не заслужил!
— Я его живым оставил, — сказал Кмициц, — но к утру он, пожалуй, замерз.
— Ишь ты какой, обид не прощаешь! Побольше бы нам таких! — восклицал король, совсем уже развеселясь. — А сам с теми солдатами сюда явился? Как звать их?
— Кемличи, отец и двое сыновей.
— Mater mea de domo Кемличей est[7], — с важностью сказал канцлер королевы, Выджга.
— Видно, есть Кемличи большие и малые, — весело ответил Кмициц, — ну а эти не то что малые, а просто разбойники, но храбрые солдаты и преданы мне.
Канцлер Корыцинский уже некоторое время все что-то шептал на ухо архиепископу гнезненскому.
— Много к нам таких приезжает, — сказал он наконец, — что похвальбы ли, награды ли ради басни тут всякие рассказывают. Вести привозят ложные и нелепые, а наущают их часто враги.
На всех как будто вылили ушат холодной воды. Кмициц побагровел.
— Я, вельможный пан, твоего звания не знаю, — сказал он, — но видно, оно высокое, не хочу я поэтому оскорблять тебя; однако же думаю, нет такого звания, чтобы можно было позволить себе безо всякого повода обвинить шляхтича во лжи.
— Милостивый пан, ты говоришь с великим коронным канцлером! — остановил его Луговский.
Но Кмицица взорвало.
— Тому, кто меня во лжи обвиняет, будь он хоть сам канцлер, я одно скажу: легче во лжи обвинять, нежели голову подставлять под пули, легче воском бумаги припечатывать, нежели собственной кровью запечатлевать верность отчизне!
Но Корыцинский совсем не прогневался, он только сказал:
— Я тебя, пан, во лжи не обвиняю, но коли правда то, что ты говорил, бок у тебя должен быть обожжен.
— Так выйдем, ясновельможный пан канцлер, и я тебе его покажу! — рявкнул Кмициц.
— Нет в том нужды, — возразил король, — мы и так тебе верим!
— Нет, нет, государь! — воскликнул пан Анджей. — Я сам этого хочу и прошу, как милости, дозволь показать, чтобы никто, хоть самый что ни на есть достойный, не делал из меня лжеца! Плохая была бы мне это награда за муки! Не хочу я награды, хочу, чтобы верили мне, так пусть же Фома Неверующий коснется моих ран!
— Я тебе верю! — сказал король.
— В словах его одна правда, — прибавила Мария Людвика. — Я в людях не ошибаюсь.
Но Кмициц и руки сложил с мольбою.
— Ваше величество, пусть же выйдет кто-нибудь со мною, ибо тяжко мне оставаться под подозрением.
— Я выйду, — сказал Тизенгауз, молодой королевский придворный.
С этими словами он повел Кмицица в соседний покой, а по дороге вот что сказал ему:
— Не потому я пошел с тобою, что не верю тебе, нет, я верю, а потому, что хотел поговорить с тобою. Видал я тебя где-то в Литве. Но вот имени твоего не припомню, может статься, мы с тобою были тогда еще подростками.
Кмициц отвернулся, чтобы скрыть внезапное смущение.
— Может, где-нибудь на сеймике. Покойный отец часто брал меня с собою, чтобы присматривался я, как шляхта вершит дела.
— Может статься, что и так… Лицо твое мне знакомо, хоть тогда не было у тебя этого шрама. Но ты смотри, сколь memoria fragilis est[8], что-то, мне сдается, что и звали тебя тогда иначе?
— Года все изглаживают в памяти, — ответил пан Анджей.
Тут они вошли в соседний покой. Через минуту Тизенгауз предстал перед лицом короля.
— Как на вертеле его жарили, государь! — сказал он. — Весь бок сожгли!
Когда вернулся и Кмициц, король встал, обнял его и сказал:
— Мы никогда не усомнились бы в том, что ты говоришь правду, и заслуга твоя и страдания не будут забыты.
— В долгу мы перед тобою, — прибавила королева и подала ему руку.
Пан Анджей преклонил колено и почтительно поцеловал руку, а королева, как мать, погладила его по голове.
— Ты уж на пана канцлера не гневайся, — снова сказал король. — Ведь тут у нас и впрямь немало побывало изменников и вралей, что плели всякие небылицы, а долг канцлера правду publicis[9] показать.
— Что для такого великого человека гнев худородного шляхтича! — ответил пан Анджей. — Да и не посмел бы я роптать на достойного сенатора, что являет пример верности отчизне и любви к ней.
Канцлер добродушно улыбнулся и протянул Кмицицу руку.
— Ну, давай мириться! Ты вон тоже как дерзок на язык, вишь, что мне про воск сказал! Только знай, и Корыцинские не только воском бумаги припечатывали, но и кровью не однажды запечатлели верность свою отчизне.
Король совсем развеселился.
— Уж очень нам по сердцу пришелся этот Бабинич, — сказал он сенаторам. — Мало кто был нам так люб. Не отпустим мы тебя больше и, даст бог, в скором времени вместе воротимся в милую отчизну.
— О всепресветлейший король! — в восторге воскликнул Кмициц. — Хоть и сидел я в осаде, однако же от шляхты, от войска, даже от тех, кто служит под начальством Зброжека и Калинского и осаждает Ченстохову, знаю, что все ждут не дождутся того дня и часа, когда ты воротишься. Только явись, государь, и в тот же день Литва, Корона и Русь все, как один человек, грудью встанут за тебя! Шляхта пойдет за тобой, даже подлые холопы пойдут, чтобы со своим государем дать отпор врагу. Войско гетманское рвется в бой против шведов. Знаю я, что и под Ченстохову приезжали от него посланцы, чтобы Зброжека, Калинского и Куклиновского поднять на шведов. Государь, перейди ты сегодня рубеж, и через месяц не останется у нас ни одного шведа, — только явись, только явись, ибо мы там, как овцы без пастыря!
Глаза Кмицица сверкали огнем, когда говорил он эти слова: в страстном порыве он упал посреди залы на колени. Сама отважная и неустрашимая королева, которая давно уговаривала короля вернуться, была захвачена этим порывом.
Обратившись к Яну Казимиру, она сказала решительно и твердо:
— Весь народ говорит устами этого шляхтича!
— Да, да, милостивая королева, мать наша! — воскликнул Кмициц.
Между тем внимание канцлера Корыцинского и короля привлекли некоторые слова Кмицица.
— Мы всегда готовы пожертвовать жизнью, — сказал король, — и ждали только, когда раскаются наши подданные.
— Они уже раскаялись, — сказала Мария Людвика.
— Majestas infracta malis[10], — с благоговением глядя на нее, произнес ксендз Выджга.
— Важное это дело, — прервал его архиепископ Лещинский. — Ужель и в самом деле посланцы от гетманских войск приезжали под Ченстохову?
— Я это от моих людей знаю, от Кемличей! — ответил пан Анджей. — У Зброжека и Калинского все об этом не таясь говорили и не глядя на Миллера и шведов. Кемличи не сидели в осаде, они с людьми встречались, с солдатами, шляхтой. Я могу привести их, и они сами расскажут, что весь край как котел кипит. Гетманы только по принуждению присоединились к шведам, ибо злой дух вселился в войско, а теперь оно само хочет снова служить своему королю. Шведы грабят и бьют шляхту и духовенство, они глумятся над исконными вольностями, что же удивительного, что всяк только кулаки сжимает да на саблю свирепо поглядывает.
— И у нас были вести от войск, — промолвил король, — и тайные посланцы были, говорили они нам, что все снова хотят служить нам верой и правдой.
— Стало быть, и тут наш гость говорит правду, — заметил канцлер. — Но коль полки шлют друг к другу посланцев, это уже большое дело, стало быть, созрел уже плод, не пропали даром наши труды, все готово, и пришла пора…
— А Конецпольский? — прервал его король. — А многие другие, что все еще стоят на стороне захватчика, в глаза ему умильно засматривают и клянутся в верности?
Все умолкли при этих словах, а король нахмурился вдруг, и как весь свет сразу мрачнеет, когда набежит туча и скроется солнце, так помрачнело его лицо.
Вот что молвил он через минуту:
— Бог зрит наши сердца, он видит, что мы хоть сегодня готовы двинуться в поход и удерживает нас не могущество шведов, но злополучная переменчивость нашего народа, что, подобно Протею, всякий раз новую надевает личину. Можем ли мы поверить, что искренне он раскаялся, что не мнимо его желанье, не ложна готовность? Можем ли мы положиться на народ, что предал нас недавно и со столь легким сердцем вступил в союз с захватчиком против собственного короля, против собственной отчизны, против собственных вольностей? Сердце сжимается у нас от муки, стыдно нам за наших подданных! Где в истории можно найти тому примеры? Кто из королей изведал столько измен и вражды, был так предан народом? Вспомните только, любезные сенаторы, что среди нашего войска, среди тех, кто должен был кровь проливать за нас, мы не были уверены в своей безопасности и — страшно сказать! — боялись даже за свою жизнь. И не из страха перед врагом покинули мы отчизну и принуждены были искать здесь убежища, но дабы наших подданных, наших детей уберечь от страшного злодейства, от цареубийства и отцеубийства.
— Государь! — воскликнул Кмициц. — Тяжко провинился наш народ, грешен он, и справедливо карает его десница господня; но клянусь, не сыскался среди этого народа и, даст бог, вовек не сыщется предатель, который осмелился бы поднять руку на священную особу помазанника божия!
— Ты не веришь этому, ибо сам честен, — возразил король, — но у нас письма есть и свидетельства. Черной неблагодарностью отплатили нам Радзивиллы за благодеяния, которыми мы осыпали их; но хоть и предатель Богуслав, а пробудилась в нем совесть, и он не только не пожелал покуситься на нашу жизнь, но и первый донес нам о том, что на нас готовится умысел.
— Какой умысел? — воскликнул в изумлении Кмициц.
— Он донес нам, — отвечал король, — что сыскался предатель, который за сотню дукатов предложил ему похитить нас и живыми или мертвыми доставить шведам.
Все затрепетали при этих словах, а Кмициц насилу выговорил:
— Кто это был? Кто это был?
— Некий Кмициц, — ответил король.
Кровь бросилась в голову пану Анджею, в глазах у него помутилось, сжав руками виски, он ужасным, неистовым голосом крикнул:
— Это ложь! Князь Богуслав лжет, как пес! Милостивый король, государь мой, не верь этому изменнику! Он с умыслом сделал это, чтобы опозорить своего врага, а тебя устрашить, государь! Изменник он! Кмициц не решился бы на такое!
Ноги подкосились у пана Анджея, он пошатнулся. Силы оставили его, изнуренного осадой, ослабевшего после взрыва кулеврины и пытки, которой подверг его Куклиновский, и он без памяти повалился к ногам короля.
Его подняли, и королевский лекарь стал в соседнем покое приводить его в чувство. В толпе сановников понять не могли, отчего слова короля так поразили молодого шляхтича.
— То ли честен он так, что сама мерзость поступка сокрушила его, то ли родич он Кмицицу, — заметил краковский каштелян.
— Надо бы его расспросить, — прибавил канцлер Корыцинский. — Они там в Литве все в родстве между собою, как и мы в Короне.
— Государь!! — обратился к Яну Казимиру Тизенгауз. — Я ничего дурного не хочу сказать об этом шляхтиче, избави бог! Но не надо слишком ему доверять. Это верно, что он служил в Ченстохове, бок у него обожжен, чего монахи не могли сделать, ибо, будучи слугами господними, они должны быть милосердны к пленникам и даже к предателям. Но не выходит у меня из головы одна мысль, и не дает мне она поверить ему до конца. Встречал я его когда-то в Литве еще мальчишкой то ли на сеймике, то ли на масленичном гулянье, не помню…
— Ну и что из этого? — спросил король.
— Все мне сдается, что не Бабиничем его звали.
— Не говори глупостей! — прервал его король. — Ты молод и рассеян, просто мог все перепутать. Бабинич он или не Бабинич, почему же мне не верить ему? Искренность и прямодушие читаю я в его лице, а сердце у него, видно, золотое. Да я бы самому себе перестал верить, когда бы не поверил солдату, что кровь проливал за нас и отчизну.
— Он более достоин доверия, нежели письмо князя Богуслава, — сказала королева. — Примите во внимание, любезные сенаторы, что в письме нет, может, ни слова правды. Биржанским Радзивиллам, наверно, очень желалось, чтобы мы совсем пали духом, а князь Богуслав, может статься, врага хотел погубить, да и лазейку оставить себе на случай перемены судьбы.
Пан Анджей приблизился к самому амвону, чтобы посмотреть на незнакомца, когда тот встанет с колен. Литургия между тем подходила к концу. Ксендз пел уже «Pater noster»[5]. Толпа народа, желавшего помолиться у поздней обедни, текла через главный вход. Костел постепенно наполнился людьми с подбритыми чуприной головами, в плащах, солдатских бурках, шубах, кафтанах золотой парчи. Стало довольно тесно. Кмициц дотронулся до локтя стоявшего рядом шляхтича и шепнул:
— Прости, вельможный пан, что мешаю тебе молиться, но уж очень мне любопытно знать, кто это?
И он показал глазами на человека, лежавшего ниц.
— Ты, милостивый пан, видно, издалека приехал, коль не знаешь, кто это, — ответил шляхтич.
— Это правда, приехал я издалека, потому и спрашиваю, надеюсь, человек учтивый не откажется мне ответить.
— Это король.
— О, боже! — воскликнул Кмициц.
Но в эту минуту ксендз начал читать Евангелие, и король поднялся с колен.
Пан Анджей увидел осунувшееся, желтое и прозрачное, как церковный воск, лицо. Глаза короля были влажны, веки покраснели. Словно судьбы всей страны отразились на этом благородном лице, такая чувствовалась в нем боль, такое страдание и тоска. Бессонные ночи, которые король проводил в печали и молитве, жестокие разочарования, скитальческая жизнь, униженное величие этого сына, внука и правнука могущественных королей, горечь, которой так щедро напоили его собственные подданные, неблагодарность отчизны, за которую он готов был отдать свою жизнь, все это, как в книге, читалось в его лице. Но оно дышало не только решимостью, обретенною в вере и молитве, не только величием короля и помазанника божия, но и столь необыкновенной, неиссякаемой добротой, что казалось, довольно самому подлому, самому злому отступнику простереть руки к нему, своему отцу, и он примет его, простит и забудет свои обиды.
Когда Кмициц поглядел на короля, будто кто железной рукой сдавил его сердце. Жалость закипела в пылкой душе молодого рыцаря. Сокрушеньем, трепетом и тоской стеснилась его грудь, от сознания собственной вины подкосились ноги, он весь задрожал, и внезапно новое, неведомое чувство проснулось в его душе. В одно короткое мгновение полюбил он венценосного страдальца, почувствовал, что нет для него на всем свете никого дороже отца и государя, что готов он кровь пролить за него, пытки стерпеть, все на свете. Он хотел броситься к его ногам, обнять его колени и просить о прощении. Шляхтич, дерзкий смутьян, умер в нем в это короткое мгновение и родился ярый приверженец короля, всей душою преданный ему.
— Это наш государь, наш несчастный государь! — повторял он, словно вслух хотел подтвердить то, что видели его глаза и чуяло сердце.
Между тем Ян Казимир после Евангелия снова опустился на колени, воздел руки, устремил очи горе и погрузился в молитву. Уж и ксендз ушел, и движение поднялось в костеле, а король по-прежнему не вставал с колен.
Шляхтич, к которому обратился Кмициц, толкнул теперь в бок пана Анджея.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — спросил он.
Не сразу понял Кмициц, о чем его спрашивают, и не вдруг ответил он шляхтичу, настолько сердце его и ум были поглощены королевской особой.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — снова спросил шляхтич.
— Шляхтич, как и ты, вельможный пан, — ответил пан Анджей, словно пробудившись ото сна.
— А как звать тебя?
— Как звать? Бабиничем зовут меня, а родом я из Литвы, из Витебска.
— А я Луговский, королевский придворный. Так ты едешь из Литвы, из Витебска?
— Нет, я еду из Ченстоховы.
От удивления Луговский на минуту онемел.
— Ну коли так, привет тебе, пан, привет, ты ведь новости нам расскажешь! Наш король чуть с тоски не пропал, — вот уж три дня нет оттуда вестей. Ты что, из хоругви Зброжека, или, может, Калинского, или Куклиновского? Под Ченстоховой был?
— Да не под Ченстоховой я был, а в Ченстохове, прямо из монастыря еду!
— Да ты не шутишь ли? Ну как же там? Что слышно? Стоит ли еще Ченстохова?
— Стоит и стоять будет. Шведы вот-вот отступят!
— Господи! Да король озолотит тебя! Так ты говоришь, из самого монастыря? Как же шведы тебя пропустили?
— А я у них позволения не спрашивал! Прости, однако, милостивый пан, не могу я в костеле подробно тебе обо всем рассказывать.
— Правда, правда! — промолвил Луговский. — Боже милостивый! С неба ты грянул к нам! А в костеле и впрямь неудобно рассказывать. Погоди! Король сейчас встанет, завтракать поедет перед обедней. Нынче воскресенье. Пойдем со мною, мы станем в дверях, и я у входа представлю тебя королю. Пойдем, пойдем, время не терпит.
С этими словами он направился к выходу, а Кмициц последовал за ним. Не успели они стать в дверях, как показались оба пажа, а вслед за ними из костела медленно вышел Ян Казимир.
— Государь! — воскликнул Луговский. — Вести из Ченстоховы!
Восковое лицо Яна Казимира сразу оживилось.
— Что? Где? Кто приехал? — спросил он.
— Вот этот шляхтич! Говорит, будто едет из самого монастыря.
— Неужто монастырь уже пал? — воскликнул король.
Но пан Анджей повалился тут ему в ноги.
Ян Казимир нагнулся и стал поднимать его за плечи.
— Потом! — восклицал он. — Потом! Вставай, пан, ради Христа вставай! Говори скорее! Монастырь пал?
Кмициц вскочил со слезами на глазах и крикнул с жаром:
— Не пал, государь, и не падет! Шведы разбиты! Самая большая пушка взорвана! Страх обнял их души, голод у них, беда! Отступать они думают.
— Слава, слава тебе, владычица! — воскликнул король.
С этими словами он повернулся к дверям костела, снял шляпу и, не заходя внутрь, преклонил колена на снегу у дверей. Опершись головою о каменный косяк, он погрузился в молчание. Через минуту грудь его сотряслась от рыданий.
Все были растроганы. Пан Анджей ревел, как зубр.
Помолясь и выплакавшись, король встал успокоенный, с просветленным лицом. Он спросил Кмицица, как его зовут, а когда тот назвался своим вымышленным именем, сказал:
— Пан Луговский проводит тебя к нам. Мы и есть не станем, коль за завтраком ты не расскажешь нам про оборону!
Спустя четверть часа Кмициц очутился в королевском покое перед высоким собранием. Король ждал только королевы, чтобы сесть за утреннюю похлебку; через минуту появилась Мария Людвика. Увидев ее, Ян Казимир вскричал:
— Ченстохова устояла! Шведы отступают! Вот пан Бабинич, он приехал оттуда и привез нам эту весть!
Королева устремила испытующий взор на молодого рыцаря, и черные глаза ее прояснились при виде его открытого лица; он же, отвесив низкий поклон, смело смотрел на нее, как умеют смотреть только правда и невинность.
— Боже всемогущий! — воскликнула королева. — Сколь тяжкое бремя снял ты с наших плеч, милостивый пан. Даст бог, это будет началом перемены в нашей судьбе. Так ты был под Ченстоховой, едешь прямо оттуда?
— Не под Ченстоховой он был, а в самом монастыре, он один из защитников! — воскликнул король. — Бесценный гость. Вот бы каждый день таких! Дайте же, однако, ему слово сказать! Рассказывай, брат, рассказывай, как вы оборонялись и как хранила вас десница господня.
— Истинная правда, ваши величества, только десница господня хранила нас да чудеса пресвятой богородицы, кои мы всякий день зрели своими очами.
Кмициц хотел уже начать свой рассказ, но тут в покой стали входить новые сановники. Пришел папский нунций; затем примас Лещинский; за ним ксендз Выджга, златоуст, он был сперва канцлером королевы, потом епископом варминским, а еще позже примасом. Вместе с ним вошел коронный канцлер Корыцинский и француз де Нуайе, придворный королевы; вслед за ними входили один за другим прочие сановники, что не оставили в беде своего государя и предпочли разделить с ним горький хлеб изгнания, но не изменить присяге.
Королю не терпелось узнать новости, и он, то и дело отрываясь от еды, повторял:
— Слушайте, слушайте гостя из Ченстоховы! Добрые вести! Слушайте! Он прямо из Ченстоховы!
Сановники с любопытством устремляли взоры на Кмицица, который стоял, как перед судилищем; но, смелый по натуре, привыкший иметь дело со знатью, не устрашился он при виде стольких вельмож и, когда все они расселись по местам, повел свой рассказ об осаде.
Правда дышала в его словах, и речь была ясной и внятной, как у солдата, который сам все видел, все испытал, все пережил. О ксендзе Кордецком он говорил, как о святом пророке, до небес превозносил Замойского и Чарнецкого, прославлял прочих отцов, никого не пропустил, кроме себя; но защиту святыни приписал одной только пресвятой деве, ее милосердию и чудесам.
В изумлении внимали ему король и сановники.
Архиепископ устремлял горе слезящиеся глаза, ксендз Выджга торопливо переводил слова Кмицица нунцию, другие сановники за голову хватались, слушая гостя, иные молились, бия себя в грудь.
Когда же Кмициц дошел до последних штурмов, когда стал он рассказывать о том, как Миллеру доставили из Кракова тяжелые пушки и среди них кулеврину, перед которой не устояли бы не то что ченстоховские, но никакие стены в мире, стало так тихо, хоть мак сей, и все взоры приковались к его устам.
Но пан Анджей, словно бы задохнувшись, оборвал внезапно речь, ярким румянцем залилось его лицо и брови нахмурились, он поднял голову и гордо промолвил:
— Надо мне теперь о себе слово молвить, хоть и предпочел бы я умолчать… Но коль молвлю я слово, то не похвальбы ради, бог свидетель, и не ради наград, не нужны они мне, ибо высшая награда для меня пролить кровь за королевское величие…
— Говори смело, мы верим тебе! — сказал король. — Что же с этой кулевриной?
— Кулеврина на воздух взлетела! Ночью выкрался я из крепости и взорвал ее порохом!
— О, боже! — воскликнул король.
Тишина наступила после этого, все слушатели замерли в изумлении. Как зачарованные, смотрели они на молодого рыцаря, а он стоял, сверкая очами, с пылающим лицом и гордо поднятой головой. И так ужасен был он в эту минуту, полон такой дикой отваги, что все невольно подумали, что этот человек мог свершить такой подвиг.
— Да, он мог на такое отважиться! — промолвил после минутного молчания примас.
— Как же ты это сделал? — воскликнул король.
Кмициц рассказал все как было.
— Ушам своим не верю! — воскликнул канцлер Корыцинский.
— Милостивые паны, — торжественно промолвил король, — не знали мы, кто перед нами! Жива еще надежда, что не погибла Речь Посполитая, коль родит она таких рыцарей и граждан.
— Он может сказать о себе: «Si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae!»[6] — сказал ксендз Выджга, который любил по всякому поводу цитировать древних авторов.
— Прямо не верится! — снова вмешался в разговор канцлер. — Скажи же нам, рыцарь, как спас ты жизнь свою и как пробился сквозь шведов?
— Гром оглушил меня, — ответил Кмициц, — и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
— А ты бежал?
— Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
— Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, — сказал каштелян Кшивинский. — Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
— Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
— Да этот шляхтич, я вижу, огонь огнем! — воскликнул, развеселясь, король. — Такому поперек дороги не становись! Так Миллер отдал тогда тебя Куклиновскому?
— Да, государь! В пустой риге заперся Куклиновский со мной и с несколькими своими солдатами. Там привязал меня веревками к балке и стал огнем пытать, бок мне опалил.
— О, боже!
— Но тут его к Миллеру позвали, а тем временем пришли трое шляхтичей, солдат его. Они раньше у меня служили, Кемличами звать их.
— И ты бежал с ними. Теперь все ясно! — сказал король.
— Нет, государь. Мы подождали, покуда Куклиновский воротится. Я приказал тогда привязать его к той самой балке и сам огнем его пытал, да посильней.
Кмициц снова покраснел, увлекшись воспоминаниями, и глаза его блеснули, как у волка.
Но король, который легко переходил от печали к веселью, от строгости к шутке, хлопнул ладонями по столу и крикнул со смехом:
— Так ему и надо! Так ему и надо! Лучшего такой изменник и не заслужил!
— Я его живым оставил, — сказал Кмициц, — но к утру он, пожалуй, замерз.
— Ишь ты какой, обид не прощаешь! Побольше бы нам таких! — восклицал король, совсем уже развеселясь. — А сам с теми солдатами сюда явился? Как звать их?
— Кемличи, отец и двое сыновей.
— Mater mea de domo Кемличей est[7], — с важностью сказал канцлер королевы, Выджга.
— Видно, есть Кемличи большие и малые, — весело ответил Кмициц, — ну а эти не то что малые, а просто разбойники, но храбрые солдаты и преданы мне.
Канцлер Корыцинский уже некоторое время все что-то шептал на ухо архиепископу гнезненскому.
— Много к нам таких приезжает, — сказал он наконец, — что похвальбы ли, награды ли ради басни тут всякие рассказывают. Вести привозят ложные и нелепые, а наущают их часто враги.
На всех как будто вылили ушат холодной воды. Кмициц побагровел.
— Я, вельможный пан, твоего звания не знаю, — сказал он, — но видно, оно высокое, не хочу я поэтому оскорблять тебя; однако же думаю, нет такого звания, чтобы можно было позволить себе безо всякого повода обвинить шляхтича во лжи.
— Милостивый пан, ты говоришь с великим коронным канцлером! — остановил его Луговский.
Но Кмицица взорвало.
— Тому, кто меня во лжи обвиняет, будь он хоть сам канцлер, я одно скажу: легче во лжи обвинять, нежели голову подставлять под пули, легче воском бумаги припечатывать, нежели собственной кровью запечатлевать верность отчизне!
Но Корыцинский совсем не прогневался, он только сказал:
— Я тебя, пан, во лжи не обвиняю, но коли правда то, что ты говорил, бок у тебя должен быть обожжен.
— Так выйдем, ясновельможный пан канцлер, и я тебе его покажу! — рявкнул Кмициц.
— Нет в том нужды, — возразил король, — мы и так тебе верим!
— Нет, нет, государь! — воскликнул пан Анджей. — Я сам этого хочу и прошу, как милости, дозволь показать, чтобы никто, хоть самый что ни на есть достойный, не делал из меня лжеца! Плохая была бы мне это награда за муки! Не хочу я награды, хочу, чтобы верили мне, так пусть же Фома Неверующий коснется моих ран!
— Я тебе верю! — сказал король.
— В словах его одна правда, — прибавила Мария Людвика. — Я в людях не ошибаюсь.
Но Кмициц и руки сложил с мольбою.
— Ваше величество, пусть же выйдет кто-нибудь со мною, ибо тяжко мне оставаться под подозрением.
— Я выйду, — сказал Тизенгауз, молодой королевский придворный.
С этими словами он повел Кмицица в соседний покой, а по дороге вот что сказал ему:
— Не потому я пошел с тобою, что не верю тебе, нет, я верю, а потому, что хотел поговорить с тобою. Видал я тебя где-то в Литве. Но вот имени твоего не припомню, может статься, мы с тобою были тогда еще подростками.
Кмициц отвернулся, чтобы скрыть внезапное смущение.
— Может, где-нибудь на сеймике. Покойный отец часто брал меня с собою, чтобы присматривался я, как шляхта вершит дела.
— Может статься, что и так… Лицо твое мне знакомо, хоть тогда не было у тебя этого шрама. Но ты смотри, сколь memoria fragilis est[8], что-то, мне сдается, что и звали тебя тогда иначе?
— Года все изглаживают в памяти, — ответил пан Анджей.
Тут они вошли в соседний покой. Через минуту Тизенгауз предстал перед лицом короля.
— Как на вертеле его жарили, государь! — сказал он. — Весь бок сожгли!
Когда вернулся и Кмициц, король встал, обнял его и сказал:
— Мы никогда не усомнились бы в том, что ты говоришь правду, и заслуга твоя и страдания не будут забыты.
— В долгу мы перед тобою, — прибавила королева и подала ему руку.
Пан Анджей преклонил колено и почтительно поцеловал руку, а королева, как мать, погладила его по голове.
— Ты уж на пана канцлера не гневайся, — снова сказал король. — Ведь тут у нас и впрямь немало побывало изменников и вралей, что плели всякие небылицы, а долг канцлера правду publicis[9] показать.
— Что для такого великого человека гнев худородного шляхтича! — ответил пан Анджей. — Да и не посмел бы я роптать на достойного сенатора, что являет пример верности отчизне и любви к ней.
Канцлер добродушно улыбнулся и протянул Кмицицу руку.
— Ну, давай мириться! Ты вон тоже как дерзок на язык, вишь, что мне про воск сказал! Только знай, и Корыцинские не только воском бумаги припечатывали, но и кровью не однажды запечатлели верность свою отчизне.
Король совсем развеселился.
— Уж очень нам по сердцу пришелся этот Бабинич, — сказал он сенаторам. — Мало кто был нам так люб. Не отпустим мы тебя больше и, даст бог, в скором времени вместе воротимся в милую отчизну.
— О всепресветлейший король! — в восторге воскликнул Кмициц. — Хоть и сидел я в осаде, однако же от шляхты, от войска, даже от тех, кто служит под начальством Зброжека и Калинского и осаждает Ченстохову, знаю, что все ждут не дождутся того дня и часа, когда ты воротишься. Только явись, государь, и в тот же день Литва, Корона и Русь все, как один человек, грудью встанут за тебя! Шляхта пойдет за тобой, даже подлые холопы пойдут, чтобы со своим государем дать отпор врагу. Войско гетманское рвется в бой против шведов. Знаю я, что и под Ченстохову приезжали от него посланцы, чтобы Зброжека, Калинского и Куклиновского поднять на шведов. Государь, перейди ты сегодня рубеж, и через месяц не останется у нас ни одного шведа, — только явись, только явись, ибо мы там, как овцы без пастыря!
Глаза Кмицица сверкали огнем, когда говорил он эти слова: в страстном порыве он упал посреди залы на колени. Сама отважная и неустрашимая королева, которая давно уговаривала короля вернуться, была захвачена этим порывом.
Обратившись к Яну Казимиру, она сказала решительно и твердо:
— Весь народ говорит устами этого шляхтича!
— Да, да, милостивая королева, мать наша! — воскликнул Кмициц.
Между тем внимание канцлера Корыцинского и короля привлекли некоторые слова Кмицица.
— Мы всегда готовы пожертвовать жизнью, — сказал король, — и ждали только, когда раскаются наши подданные.
— Они уже раскаялись, — сказала Мария Людвика.
— Majestas infracta malis[10], — с благоговением глядя на нее, произнес ксендз Выджга.
— Важное это дело, — прервал его архиепископ Лещинский. — Ужель и в самом деле посланцы от гетманских войск приезжали под Ченстохову?
— Я это от моих людей знаю, от Кемличей! — ответил пан Анджей. — У Зброжека и Калинского все об этом не таясь говорили и не глядя на Миллера и шведов. Кемличи не сидели в осаде, они с людьми встречались, с солдатами, шляхтой. Я могу привести их, и они сами расскажут, что весь край как котел кипит. Гетманы только по принуждению присоединились к шведам, ибо злой дух вселился в войско, а теперь оно само хочет снова служить своему королю. Шведы грабят и бьют шляхту и духовенство, они глумятся над исконными вольностями, что же удивительного, что всяк только кулаки сжимает да на саблю свирепо поглядывает.
— И у нас были вести от войск, — промолвил король, — и тайные посланцы были, говорили они нам, что все снова хотят служить нам верой и правдой.
— Стало быть, и тут наш гость говорит правду, — заметил канцлер. — Но коль полки шлют друг к другу посланцев, это уже большое дело, стало быть, созрел уже плод, не пропали даром наши труды, все готово, и пришла пора…
— А Конецпольский? — прервал его король. — А многие другие, что все еще стоят на стороне захватчика, в глаза ему умильно засматривают и клянутся в верности?
Все умолкли при этих словах, а король нахмурился вдруг, и как весь свет сразу мрачнеет, когда набежит туча и скроется солнце, так помрачнело его лицо.
Вот что молвил он через минуту:
— Бог зрит наши сердца, он видит, что мы хоть сегодня готовы двинуться в поход и удерживает нас не могущество шведов, но злополучная переменчивость нашего народа, что, подобно Протею, всякий раз новую надевает личину. Можем ли мы поверить, что искренне он раскаялся, что не мнимо его желанье, не ложна готовность? Можем ли мы положиться на народ, что предал нас недавно и со столь легким сердцем вступил в союз с захватчиком против собственного короля, против собственной отчизны, против собственных вольностей? Сердце сжимается у нас от муки, стыдно нам за наших подданных! Где в истории можно найти тому примеры? Кто из королей изведал столько измен и вражды, был так предан народом? Вспомните только, любезные сенаторы, что среди нашего войска, среди тех, кто должен был кровь проливать за нас, мы не были уверены в своей безопасности и — страшно сказать! — боялись даже за свою жизнь. И не из страха перед врагом покинули мы отчизну и принуждены были искать здесь убежища, но дабы наших подданных, наших детей уберечь от страшного злодейства, от цареубийства и отцеубийства.
— Государь! — воскликнул Кмициц. — Тяжко провинился наш народ, грешен он, и справедливо карает его десница господня; но клянусь, не сыскался среди этого народа и, даст бог, вовек не сыщется предатель, который осмелился бы поднять руку на священную особу помазанника божия!
— Ты не веришь этому, ибо сам честен, — возразил король, — но у нас письма есть и свидетельства. Черной неблагодарностью отплатили нам Радзивиллы за благодеяния, которыми мы осыпали их; но хоть и предатель Богуслав, а пробудилась в нем совесть, и он не только не пожелал покуситься на нашу жизнь, но и первый донес нам о том, что на нас готовится умысел.
— Какой умысел? — воскликнул в изумлении Кмициц.
— Он донес нам, — отвечал король, — что сыскался предатель, который за сотню дукатов предложил ему похитить нас и живыми или мертвыми доставить шведам.
Все затрепетали при этих словах, а Кмициц насилу выговорил:
— Кто это был? Кто это был?
— Некий Кмициц, — ответил король.
Кровь бросилась в голову пану Анджею, в глазах у него помутилось, сжав руками виски, он ужасным, неистовым голосом крикнул:
— Это ложь! Князь Богуслав лжет, как пес! Милостивый король, государь мой, не верь этому изменнику! Он с умыслом сделал это, чтобы опозорить своего врага, а тебя устрашить, государь! Изменник он! Кмициц не решился бы на такое!
Ноги подкосились у пана Анджея, он пошатнулся. Силы оставили его, изнуренного осадой, ослабевшего после взрыва кулеврины и пытки, которой подверг его Куклиновский, и он без памяти повалился к ногам короля.
Его подняли, и королевский лекарь стал в соседнем покое приводить его в чувство. В толпе сановников понять не могли, отчего слова короля так поразили молодого шляхтича.
— То ли честен он так, что сама мерзость поступка сокрушила его, то ли родич он Кмицицу, — заметил краковский каштелян.
— Надо бы его расспросить, — прибавил канцлер Корыцинский. — Они там в Литве все в родстве между собою, как и мы в Короне.
— Государь!! — обратился к Яну Казимиру Тизенгауз. — Я ничего дурного не хочу сказать об этом шляхтиче, избави бог! Но не надо слишком ему доверять. Это верно, что он служил в Ченстохове, бок у него обожжен, чего монахи не могли сделать, ибо, будучи слугами господними, они должны быть милосердны к пленникам и даже к предателям. Но не выходит у меня из головы одна мысль, и не дает мне она поверить ему до конца. Встречал я его когда-то в Литве еще мальчишкой то ли на сеймике, то ли на масленичном гулянье, не помню…
— Ну и что из этого? — спросил король.
— Все мне сдается, что не Бабиничем его звали.
— Не говори глупостей! — прервал его король. — Ты молод и рассеян, просто мог все перепутать. Бабинич он или не Бабинич, почему же мне не верить ему? Искренность и прямодушие читаю я в его лице, а сердце у него, видно, золотое. Да я бы самому себе перестал верить, когда бы не поверил солдату, что кровь проливал за нас и отчизну.
— Он более достоин доверия, нежели письмо князя Богуслава, — сказала королева. — Примите во внимание, любезные сенаторы, что в письме нет, может, ни слова правды. Биржанским Радзивиллам, наверно, очень желалось, чтобы мы совсем пали духом, а князь Богуслав, может статься, врага хотел погубить, да и лазейку оставить себе на случай перемены судьбы.