Страница:
Все, кто бежал к лесу, были перебиты. Доскакало лишь несколько рейтарских эскадронов, преследуемых хоругвями легкой кавалерии.
Но в лесу недобитых шведов уже поджидали мужики, которые, заслышав бранные клики, сбежались сюда со всех окрестных деревень.
Самая же страшная погоня происходила на варшавской дороге, по которой уходили главные шведские силы. Младший маркграф, Адольф, дважды пытался задержать преследователей и дважды был разбит, пока, наконец, сам не попал в плен. Его личная охрана, четыреста французов-пехотинцев, сложили оружие, а остальные три тысячи отборной конницы и мушкетеров ухитрились добежать до самого Мнишева. Мушкетеров теребили в Мнишеве, а за кавалерией пришлось гнаться вплоть до Черска, пока вся она не рассеялась по лесам, камышам, зарослям. А уж на другой день всадников поодиночке выловили оттуда мужики.
Еще солнце не зашло, а армия Фридриха, маркграфа баденского, перестала существовать.
У реки, на поле битвы, оставались лишь знаменосцы со знаменами, все остальные ускакали в погоню за неприятелем. Солнце уже почти закатилось, когда из лесу и от Мнишева стали возвращаться первые отряды кавалерии. Бойцы пели, кричали, подбрасывали вверх шапки и палили из мушкетов. Чуть не каждый вел за собой толпу связанных друг с другом пленных. Пленные тащились за всадниками, без шляп и шлемов, с поникшими головами, ободранные, окровавленные, то и дело спотыкаясь о тела своих павших товарищей.
Поле битвы являло собой страшный вид. В тех местах, где схватка была особенно жестокой, трупы громоздились штабелями высотой до половины копья. Некоторые из пехотинцев еще сжимали в окоченевших руках длинные древка. Копьями было усеяно все поле. Местами они были воткнуты в землю, местами лежали навалом, кое-где торчавшие из земли обломки образовали целые изгороди и частоколы.
И всюду, всюду, куда ни кинь взгляд, валялись в ужасном и горестном смешении раздавленные копытами мертвые тела, древка пик, сломанные мушкеты, барабаны, трубы, шляпы, пояса, жестяные ладонки пехотинцев и множество рук и ног, торчавших из плотной груды тел в таком беспорядке, что невозможно было угадать, кому они принадлежат. Особенно густо устилали землю трупы в тех местах, где сражалась шведская пехота.
Поодаль, у самой реки, стояли уже остывшие пушки; одни были опрокинуты людским потоком, другие словно изготовились дать новый залп. Подле них спали вечным сном канониры, — их тоже перебили всех до единого. На многих пушках, обнимая их руками, повисли тела убитых солдат, словно солдаты и после смерти хотели прикрыть пушки собою. Орудийная бронза, забрызганная кровью и мозгом, зловеще сверкала под лучами заходящего солнца. Золотой отблеск заката лежал и на лужах застывшей крови, по всему полю слышен был ее сладковатый запах, смешанный с трупным смрадом, запахом пороха и конского пота.
Чарнецкий с королевским полком возвратился еще до заката и стал посреди ратного поля. Войска приветствовали его громовыми криками. Отряд подходил за отрядом, и возгласы «виват!» гремели без конца, а он стоял, озаренный солнцем, бесконечно усталый, но и столь же счастливый, с непокрытой головой, с саблей на темляке, и на все приветствия отвечал:
— Не меня, ваши милости, не меня, но господа нашего благодарите!
Рядом с ним стояли Витовский и Любомирский; Любомирский, сверкавший, как солнце, в своих золоченых доспехах, с лицом, забрызганным кровью врагов, которых он сам своею рукой колол и рубил без передышки, словно простой солдат, был, однако, угрюм и мрачен, ибо даже его собственные толки кричали:
— Виват Чарнецкий, dux et victor![105]
И в душе коронного маршала уже шевельнулась зависть.
Тем временем на поле боя со всех сторон стекались все новые отряды, и от каждого подъезжал к Чарнецкому рыцарь и кидал к его ногам захваченное неприятельское знамя. Это вызывало новую бурю восторженных криков, снова летели вверх шапки и гремели выстрелы из мушкетонов.
Солнце опускалось все ниже.
В единственном костеле, который уцелел в Варке после пожара, зазвонили к вечерне; все тотчас обнажили головы; ксендз Пекарский, бравый полковой священник, начал читать: «Ангел господень возвестил пречистой деве Марии!..» — и сотни могучих голосов подхватили хором: «…И зачала она от святого духа…»
Все глаза обратились вверх, к румяной вечерней заре, которая разлилась в небесах, и понеслась благочестивая песнь с поля кровавой битвы прямо в озаренное этим тихим вечерним светом небо.
Едва кончилась молитва, рысью подошли лауданцы, которые в погоне за врагом ускакали дальше всех. Снова под ноги Чарнецкому полетели знамена, наполняя его сердце великой радостью; завидев Володыёвского, он подъехал к нему.
— А много ли их ушло от вас? — спросил пан каштелян.
Володыёвский только головой помотал, — дескать, нет, не много; до того он умаялся, даже слова вымолвить не мог, лишь хватал воздух открытым ртом, так что в груди свистело. Под конец он показал рукой, что не может говорить, а Чарнецкий понял и крепко прижал к себе его голову.
— Да ты, знать, себя не жалел! — воскликнул он. — Побольше бы нам таких молодцов!
Заглоба, тот раньше отдышался и, стуча зубами и заикаясь, заговорил:
— О господи! Стоим на юру, а я весь вспотел… Сейчас паралич хватит… Разденьте какого-нибудь шведа потолще и дайте мне одежду, а то на мне все мокрое… хоть выжми… Уж и не знаю, где вода, где мой собственный пот, а где шведская кровь… Вот не думал, что мне когда-нибудь доведется такую кучу этой сволочи перебить! Назовите меня болваном, если думал! Величайшая победа за всю войну… Но уж в воду лезть — дудки, на это я больше не согласен… Не ешь, не пей, не спи, да еще вдобавок купайся?.. Нет, стар я для этого дела… Вон уж и рука немеет… Паралич, ей-ей, паралич! Горелки, ради бога!
Слыша такие речи и видя, что убеленный сединами рыцарь в самом деле весь залит неприятельской кровью, Чарнецкий сжалился над его годами и подал ему собственную манерку.
Заглоба осушил ее, вернул пустую Чарнецкому и сказал:
— Ну, это будет получше, чем вода, а то я ее в Пилице столько нахлебался, что в брюхе, того и гляди, заведется рыба.
— А ты, пан Заглоба, и правда переоделся бы в сухое, вон хоть со шведа какого-нибудь, — сказал каштелян.
— Сейчас, дядя, я найду вам толстого шведа, — вызвался Рох.
— Стану я надевать окровавленное, с трупа! — ответил Заглоба. — Раздень-ка ты лучше того генерала, которого я в плен взял.
— Так вы взяли генерала? — с живостью спросил Чарнецкий.
— Кого я только не взял, каких только подвигов не совершил! — ответствовал Заглоба.
Тут и к Володыёвскому вернулся дар речи.
— Нами захвачены в плен младший маркграф Адольф, граф Фалькенштейн, генерал Венгер, генерал Потер, Бенци, не считая других, чином пониже.
— А маркграф Фридрих?
— Коли здесь не лежит, значит, ушел в леса, да только все равно мужики его убьют!
Володыёвский ошибался. Маркграф Фридрих вместе с графом Шлипенбахом и Эреншайном в ту же ночь лесом добрались до Черска; там они, голодные и холодные, просидели три дня в развалинах замка, а затем ночью отправились в Варшаву. Впоследствии это не спасло их от плена, но на сей раз они уцелели.
Была уже ночь, когда Чарнецкий покинул поле битвы и двинулся к Варке. Это была, быть может, лучшая ночь в его жизни, ибо впервые с самого начала войны шведам было нанесено столь страшное поражение. Захвачены были все пушки, все знамена, все военачальники, кроме самого главнокомандующего; армия была уничтожена, ее жалкие, рассеянные по всему краю остатки неминуемо должны были пасть жертвой мужицких ватаг. Но мало того — сражение это доказало, что те самые шведы, которые почитали себя непобедимыми в открытом бою, именно в открытом-то бою и не могут тягаться с регулярными польскими хоругвями. И, наконец, Чарнецкий понимал, сколь могучий отклик вызовет слух об этой победе во всей Речи Посполитой, как страна воспрянет духом, каким боевым огнем загорится; и он уже видел в недалеком будущем свою отчизну освобожденной от гнета, ликующей… А может, и золоченая булава великого гетмана рисовалась его внутреннему взору.
Что ж, он имел право мечтать о ней, ибо шел к ней честным ратным путем, защищая отчизну, и если суждена ему была награда, так не откупом и не подкупом он ее добывал, а заслужил собственной своей кровью.
А пока радость переполняла его, не местилась в груди. Обернувшись к коронному маршалу, который ехал рядом, он воскликнул:
— Теперь под Сандомир! Скорей под Сандомир! Наше войско уже научилось переплывать реки, не страшны нам теперь ни Сан, ни Висла!
Маршал не ответил ни слова, зато Заглоба, ехавший несколько поодаль, переодетый в шведский мундир, не постеснялся заметить вслух:
— Езжайте, езжайте куда хотите, да только без меня; я вам не флюгер на костеле, который ни есть, ни пить не просит, знай вертится без устали во все стороны!
Чарнецкий был так весел, что не только не разгневался, но ответил шутливо:
— Да ты, пан Заглоба, скорее на колокольню похож, чем на флюгер, вон у тебя и воробьи, я слышу, галдят под крышей. Однако quod attinet еды и отдыха, это действительно необходимо.
В ответ Заглоба пробормотал, но так, чтобы Чарнецкий не слышал:
— Самому тебе морду исклевали воробьи, вот воробьев и поминаешь!
ГЛАВА X
ГЛАВА XI
Но в лесу недобитых шведов уже поджидали мужики, которые, заслышав бранные клики, сбежались сюда со всех окрестных деревень.
Самая же страшная погоня происходила на варшавской дороге, по которой уходили главные шведские силы. Младший маркграф, Адольф, дважды пытался задержать преследователей и дважды был разбит, пока, наконец, сам не попал в плен. Его личная охрана, четыреста французов-пехотинцев, сложили оружие, а остальные три тысячи отборной конницы и мушкетеров ухитрились добежать до самого Мнишева. Мушкетеров теребили в Мнишеве, а за кавалерией пришлось гнаться вплоть до Черска, пока вся она не рассеялась по лесам, камышам, зарослям. А уж на другой день всадников поодиночке выловили оттуда мужики.
Еще солнце не зашло, а армия Фридриха, маркграфа баденского, перестала существовать.
У реки, на поле битвы, оставались лишь знаменосцы со знаменами, все остальные ускакали в погоню за неприятелем. Солнце уже почти закатилось, когда из лесу и от Мнишева стали возвращаться первые отряды кавалерии. Бойцы пели, кричали, подбрасывали вверх шапки и палили из мушкетов. Чуть не каждый вел за собой толпу связанных друг с другом пленных. Пленные тащились за всадниками, без шляп и шлемов, с поникшими головами, ободранные, окровавленные, то и дело спотыкаясь о тела своих павших товарищей.
Поле битвы являло собой страшный вид. В тех местах, где схватка была особенно жестокой, трупы громоздились штабелями высотой до половины копья. Некоторые из пехотинцев еще сжимали в окоченевших руках длинные древка. Копьями было усеяно все поле. Местами они были воткнуты в землю, местами лежали навалом, кое-где торчавшие из земли обломки образовали целые изгороди и частоколы.
И всюду, всюду, куда ни кинь взгляд, валялись в ужасном и горестном смешении раздавленные копытами мертвые тела, древка пик, сломанные мушкеты, барабаны, трубы, шляпы, пояса, жестяные ладонки пехотинцев и множество рук и ног, торчавших из плотной груды тел в таком беспорядке, что невозможно было угадать, кому они принадлежат. Особенно густо устилали землю трупы в тех местах, где сражалась шведская пехота.
Поодаль, у самой реки, стояли уже остывшие пушки; одни были опрокинуты людским потоком, другие словно изготовились дать новый залп. Подле них спали вечным сном канониры, — их тоже перебили всех до единого. На многих пушках, обнимая их руками, повисли тела убитых солдат, словно солдаты и после смерти хотели прикрыть пушки собою. Орудийная бронза, забрызганная кровью и мозгом, зловеще сверкала под лучами заходящего солнца. Золотой отблеск заката лежал и на лужах застывшей крови, по всему полю слышен был ее сладковатый запах, смешанный с трупным смрадом, запахом пороха и конского пота.
Чарнецкий с королевским полком возвратился еще до заката и стал посреди ратного поля. Войска приветствовали его громовыми криками. Отряд подходил за отрядом, и возгласы «виват!» гремели без конца, а он стоял, озаренный солнцем, бесконечно усталый, но и столь же счастливый, с непокрытой головой, с саблей на темляке, и на все приветствия отвечал:
— Не меня, ваши милости, не меня, но господа нашего благодарите!
Рядом с ним стояли Витовский и Любомирский; Любомирский, сверкавший, как солнце, в своих золоченых доспехах, с лицом, забрызганным кровью врагов, которых он сам своею рукой колол и рубил без передышки, словно простой солдат, был, однако, угрюм и мрачен, ибо даже его собственные толки кричали:
— Виват Чарнецкий, dux et victor![105]
И в душе коронного маршала уже шевельнулась зависть.
Тем временем на поле боя со всех сторон стекались все новые отряды, и от каждого подъезжал к Чарнецкому рыцарь и кидал к его ногам захваченное неприятельское знамя. Это вызывало новую бурю восторженных криков, снова летели вверх шапки и гремели выстрелы из мушкетонов.
Солнце опускалось все ниже.
В единственном костеле, который уцелел в Варке после пожара, зазвонили к вечерне; все тотчас обнажили головы; ксендз Пекарский, бравый полковой священник, начал читать: «Ангел господень возвестил пречистой деве Марии!..» — и сотни могучих голосов подхватили хором: «…И зачала она от святого духа…»
Все глаза обратились вверх, к румяной вечерней заре, которая разлилась в небесах, и понеслась благочестивая песнь с поля кровавой битвы прямо в озаренное этим тихим вечерним светом небо.
Едва кончилась молитва, рысью подошли лауданцы, которые в погоне за врагом ускакали дальше всех. Снова под ноги Чарнецкому полетели знамена, наполняя его сердце великой радостью; завидев Володыёвского, он подъехал к нему.
— А много ли их ушло от вас? — спросил пан каштелян.
Володыёвский только головой помотал, — дескать, нет, не много; до того он умаялся, даже слова вымолвить не мог, лишь хватал воздух открытым ртом, так что в груди свистело. Под конец он показал рукой, что не может говорить, а Чарнецкий понял и крепко прижал к себе его голову.
— Да ты, знать, себя не жалел! — воскликнул он. — Побольше бы нам таких молодцов!
Заглоба, тот раньше отдышался и, стуча зубами и заикаясь, заговорил:
— О господи! Стоим на юру, а я весь вспотел… Сейчас паралич хватит… Разденьте какого-нибудь шведа потолще и дайте мне одежду, а то на мне все мокрое… хоть выжми… Уж и не знаю, где вода, где мой собственный пот, а где шведская кровь… Вот не думал, что мне когда-нибудь доведется такую кучу этой сволочи перебить! Назовите меня болваном, если думал! Величайшая победа за всю войну… Но уж в воду лезть — дудки, на это я больше не согласен… Не ешь, не пей, не спи, да еще вдобавок купайся?.. Нет, стар я для этого дела… Вон уж и рука немеет… Паралич, ей-ей, паралич! Горелки, ради бога!
Слыша такие речи и видя, что убеленный сединами рыцарь в самом деле весь залит неприятельской кровью, Чарнецкий сжалился над его годами и подал ему собственную манерку.
Заглоба осушил ее, вернул пустую Чарнецкому и сказал:
— Ну, это будет получше, чем вода, а то я ее в Пилице столько нахлебался, что в брюхе, того и гляди, заведется рыба.
— А ты, пан Заглоба, и правда переоделся бы в сухое, вон хоть со шведа какого-нибудь, — сказал каштелян.
— Сейчас, дядя, я найду вам толстого шведа, — вызвался Рох.
— Стану я надевать окровавленное, с трупа! — ответил Заглоба. — Раздень-ка ты лучше того генерала, которого я в плен взял.
— Так вы взяли генерала? — с живостью спросил Чарнецкий.
— Кого я только не взял, каких только подвигов не совершил! — ответствовал Заглоба.
Тут и к Володыёвскому вернулся дар речи.
— Нами захвачены в плен младший маркграф Адольф, граф Фалькенштейн, генерал Венгер, генерал Потер, Бенци, не считая других, чином пониже.
— А маркграф Фридрих?
— Коли здесь не лежит, значит, ушел в леса, да только все равно мужики его убьют!
Володыёвский ошибался. Маркграф Фридрих вместе с графом Шлипенбахом и Эреншайном в ту же ночь лесом добрались до Черска; там они, голодные и холодные, просидели три дня в развалинах замка, а затем ночью отправились в Варшаву. Впоследствии это не спасло их от плена, но на сей раз они уцелели.
Была уже ночь, когда Чарнецкий покинул поле битвы и двинулся к Варке. Это была, быть может, лучшая ночь в его жизни, ибо впервые с самого начала войны шведам было нанесено столь страшное поражение. Захвачены были все пушки, все знамена, все военачальники, кроме самого главнокомандующего; армия была уничтожена, ее жалкие, рассеянные по всему краю остатки неминуемо должны были пасть жертвой мужицких ватаг. Но мало того — сражение это доказало, что те самые шведы, которые почитали себя непобедимыми в открытом бою, именно в открытом-то бою и не могут тягаться с регулярными польскими хоругвями. И, наконец, Чарнецкий понимал, сколь могучий отклик вызовет слух об этой победе во всей Речи Посполитой, как страна воспрянет духом, каким боевым огнем загорится; и он уже видел в недалеком будущем свою отчизну освобожденной от гнета, ликующей… А может, и золоченая булава великого гетмана рисовалась его внутреннему взору.
Что ж, он имел право мечтать о ней, ибо шел к ней честным ратным путем, защищая отчизну, и если суждена ему была награда, так не откупом и не подкупом он ее добывал, а заслужил собственной своей кровью.
А пока радость переполняла его, не местилась в груди. Обернувшись к коронному маршалу, который ехал рядом, он воскликнул:
— Теперь под Сандомир! Скорей под Сандомир! Наше войско уже научилось переплывать реки, не страшны нам теперь ни Сан, ни Висла!
Маршал не ответил ни слова, зато Заглоба, ехавший несколько поодаль, переодетый в шведский мундир, не постеснялся заметить вслух:
— Езжайте, езжайте куда хотите, да только без меня; я вам не флюгер на костеле, который ни есть, ни пить не просит, знай вертится без устали во все стороны!
Чарнецкий был так весел, что не только не разгневался, но ответил шутливо:
— Да ты, пан Заглоба, скорее на колокольню похож, чем на флюгер, вон у тебя и воробьи, я слышу, галдят под крышей. Однако quod attinet еды и отдыха, это действительно необходимо.
В ответ Заглоба пробормотал, но так, чтобы Чарнецкий не слышал:
— Самому тебе морду исклевали воробьи, вот воробьев и поминаешь!
ГЛАВА X
После этой битвы Чарнецкий разрешил наконец своему войску передохнуть и подкормить измученных коней, после чего он намерен был спешно возвратиться под Сандомир и там осаждать шведского короля до победного конца.
Меж тем в лагерь однажды вечером прибыл Харламп с вестями от Сапеги. Чарнецкий в ту пору уехал в Черск, куда собиралось на смотр равское народное ополчение, и Харламп, не застав главнокомандующего, отправился прямо к Володыёвскому отдохнуть после долгого пути.
Друзья радостно бросились ему навстречу, но Харламп был мрачнее тучи; едва переступив порог, он сказал:
— О вашей победе я уже слышал. Здесь счастье нам улыбнулось, а вот под Сандомиром оно нам изменило. Нет уже Карла, упустил его Сапега, и притом с великим для себя конфузом.
— Быть не может! — вскричал Володыёвский, хватаясь за голову.
Оба Скшетуские и Заглоба замерли на месте.
— Как это случилось? Ради бога, рассказывай, а не то мы лопнем от нетерпения!
— Сил нет, — ответил Харламп, — я скакал день и ночь, устал до смерти. Подождите, вот приедет пан Чарнецкий, тогда все расскажу ab ovo[106], а сейчас дайте дух перевести.
— Так, так удалось-таки Carolus'y ускользнуть… А ведь я это предвидел. Как? Вы уже забыли, что я это предсказывал? Спросите Ковальского, он подтвердит.
— Верно, дядя предсказывал! — подтвердил Рох.
— И куда же пошел Carolus? — спросил Харлампа Володыёвский.
— Пехота поплыла на челнах, а сам он с кавалерией отправился берегом Вислы к Варшаве.
— Была битва?
— И была и не была. Короче, оставьте меня в покое, не могу я теперь разговаривать.
— Еще одно слово: неужто Сапега разбит?
— Какое разбит! Целехонек, погнался за королем, да только разве Сапеге кого-нибудь догнать!
— Он такой же мастер гнаться, как немец поститься, — проворчал Заглоба.
— Слава богу, хоть войско цело! — заметил Володыёвский.
— Ну, отличились молодцы-литвины! — воскликнул Заглоба. — Ха! Делать нечего! Опять придется нам всем вместе заделывать дыры в нашей Речи Посполитой.
— Вы литовское войско не порочьте, — возразил Харламп. — Carolus знаменитый полководец, и проиграть ему стыд не велик. А вы, королевские, не проиграли разве под Уйстем? И под Вольбожем? И под Сулеёвом? И в десяти других местах? Сам Чарнецкий был побит под Голомбом! Диво ли, что и Сапегу побили, тем паче, что вы его бросили, и остался он один, как перст!
— А мы что, по-твоему, на бал ушли? — возмутился Заглоба.
— Знаю, что не на бал, а на бой, и господь послал вам победу. А только, кто его знает, может, лучше было вам и не ходить; говорят же у нас, что порознь наши войска можно разбить, хоть литовское, хоть польское, но вот когда они действуют заодно — сам дьявол им не страшен.
— Может, оно и верно, — сказал Володыёвский. — Но таково было решение вождей, и не нам о том судить. Все же, думается, и вы здесь не без вины.
— Не иначе, Сапежка свалял дурака, уж я его знаю! — сказал Заглоба.
— Спорить не стану! — буркнул себе под нос Харламп.
Какое-то время они молчали, только хмуро поглядывали друг на друга, размышляя о том, что счастье, кажется, вновь начинает изменять Речи Посполитой, а ведь еще так недавно все они полны были самых радужных надежд.
Вдруг Володыёвский сказал:
— Каштелян возвращается.
И вышел на улицу.
Каштелян в самом деле возвращался. Володыёвский побежал ему навстречу и еще издали стал кричать:
— Ваша милость! Шведский король одурачил литвинов и ушел! Прибыл рыцарь с письмами от воеводы виленского.
— Самого его сюда! — крикнул Чарнецкий. — Где он?
— У меня. Сейчас я его приведу.
Но Чарнецкий был так взволнован известием, что не стал дожидаться и, соскочив с коня, сам вошел в квартиру Володыёвского.
При виде его все повскакали с мест, а он, едва кивнув им, потребовал:
— Письмо!
Харламп подал ему запечатанное послание. Каштелян подошел к окну, так как в комнате было темно, и начал читать, озабоченно хмуря брови. Время от времени глаза его загорались гневным огнем.
— Ох, сердит наш пан каштелян, — шепнул Скшетускому Заглоба, — взгляни, как у него рябины на лице покраснели; сейчас и шепелявить начнет, — он от злости всегда шепелявит.
Кончив читать, Чарнецкий сгреб бороду пятерней и довольно долго мял и крутил ее, погрузившись в раздумье; наконец он гнусаво, дребезжащим голосом произнес:
— А ну-ка братец, подойди поближе!
— К услугам вашего превосходительства!
— Говори правду! — сказал Чарнецкий внушительно. — Ибо эта реляция составлена столь искусно, что до сути не доберешься… Правду говори, ничего не смягчай: войско разбежалось?
— Никак нет, милостивый пан каштелян, не разбежалось.
— А сколько вам понадобится времени, чтобы вновь собрать его воедино?
Тут Заглоба шепнул Скшетускому:
— Гляди-ка, хитростью хочет взять.
Однако Харламп ответил, не колеблясь:
— Коли войско не разбежалось, то его и собирать незачем. Правда, к моему отъезду недосчитывалось ополченцев человек двести, и среди павших их тоже не нашли, но это дело обычное, для войска в том беды особой нет, и пан гетман в полном боевом порядке двинул все свои силы в погоню за королем.
— Пушек, говоришь, не потеряли ни одной?
— Нет, потеряли, и не одну, а четыре, их заклепали шведы, так как не могли забрать с собой
— Вижу, что говоришь правду. Теперь рассказывай все по порядку.
— …Incipiam, — начал Харламп. — Остались мы, значит, одни, и тут неприятель обнаружил, что регулярных войск за Вислой нет, а стоят там лишь партизанские отряды да ватаги разгульные. Мы думали, вернее сказать, пан Сапега думал, что шведы станут атаковать тот берег, и даже послали туда подкрепление, правда, небольшое, чтобы самим не остаться без прикрытия. В лагере шведском шум, суматоха, точно в улье. Под вечер они толпами повалили к Сану. Мы как раз были у воеводы на квартире. Приехал туда пан Кмициц, тот, что теперь зовется Бабиничем, кстати, славный боец, и рассказал. А пан Сапега как раз садился за стол, к нему на пир со всей округи шляхтинки съехались, даже из-под Красника и Янова… наш пан воевода питает слабость к прекрасному полу…
— И к пирам, — прервал его Чарнецкий.
— Меня при нем нет, вот и некому его призвать к воздержанности, — вмешался Заглоба.
А Чарнецкий ему на это:
— Быть может, вы с ним свидитесь раньше, чем ты, сударь, думаешь, тогда вместе будете воздерживаться. — И кивнул Харлампу: — Продолжай.
— Так вот, Бабинич, стало быть, доложил, а воевода отвечает: «Это они нарочно притворяются, будто хотят наступать! Ничего они не сделают. Скорее, говорит, они попробуют переправиться через Вислу, но я за ними слежу, и если что — сам выйду им навстречу. А пока, говорит, выпьем за наше здоровье и не будем портить себе удовольствия!» И стали мы есть и пить. А тут и музыка загремела и сам воевода открывает танцы.
— Ужо я ему задам танцы! — вставил Заглоба.
— Тише! — сердито сказал Чарнецкий.
— Меж тем с берега опять прибегают с донесением: шведы что-то сильно расшумелись. Воеводе все нипочем! Трах оруженосца по уху: «Не лезь, куда не просят!» Проплясали мы до рассвета, потом проспали до полудня. А как проснулись, видим — у шведов выросли мощные шанцы, а на шанцах стоят тяжелые пушки, картоуны[107], и постреливают время от времени. А уж ядра — не ядра, а целые ведра! Хлопнет такое одно — в глазах темно…
— Не балагурь, — одернул его Чарнецкий, — не с гетманом разговариваешь!
Харламп сильно смутился и продолжал так:
— В полдень выехал сам воевода, а шведы под прикрытием своих шанцев уже начали строить мост. Строили до самого вечера, и это нам показалось весьма удивительно, ну, думаем, построить они его построят, но ведь как им по нему перейти! На другой день смотрим, все строят. Тут уж и воевода начал готовить войска к бою, решив, что без баталии не обойдется…
— На самом же деле мост был только для отвода глаз, а переправились они ниже, по другому мосту, и ударили на вас с фланга? — прервал его Чарнецкий.
Харламп только вытаращил глаза и рот открыл от изумления; наконец он проговорил:
— Так вы уже получили донесение, ваше превосходительство?
— Что и толковать! — прошептал Заглоба. — В военном деле наш старик собаку съел, любой маневр разгадает, словно своими глазами видел!
— Продолжай! — приказал Чарнецкий.
— Наступил вечер. Войска стояли наготове, однако с первой звездой гетман снова сел пировать. Меж тем шведы в то же утро переправились по другому мосту, построенному ниже, и сразу пошли в наступление. Ближе всех к ним стоял со своей хоругвью Кошиц, отличный боец. Он и принял на себя удар. На помощь ему бросились ополченцы, стоявшие по соседству, но шведы пальнули по ним из пушек — они и давай бог ноги! Кошиц погиб, и людей у него порядочно перебили. А ополченцы гурьбой ворвались в лагерь, и вот тут-то и началась суматоха. Сколько было у нас готовых хоругвей, все пошли на шведа, да все без толку, мы еще и пушки потеряли. Будь у короля побольше артиллерии и пехоты, разбили бы они нас в пух и прах, но, на наше счастье, большинство его пеших полков вместе с пушками ушли ночью на челнах, а мы об этом и понятия не имели.
— Недоглядел Сапежка! Так я и знал! — воскликнул Заглоба.
— К нам в руки попало королевское письмо, которое обронили шведы, — сказал Харламп. — В нем, по словам читавших, говорится, будто король намерен пойти в Пруссию, взять там войска курфюрста и с ними вернуться назад, ибо, как он пишет, одними шведскими силами ему не обойтись.
— Знаю, — ответил Чарнецкий, — пан Сапега прислал мне это письмо. — И негромко, словно бы про себя, пробормотал: — Придется и нам за ним следом в Пруссию идти.
— А я что все время говорю? — подхватил Заглоба.
Чарнецкий задумчиво посмотрел на него, а вслух сказал:
— Не посчастливилось! Не успел я вовремя под Сандомир, а то бы вдвоем с гетманом никого оттуда живьем не выпустили… Ну ладно, что пропало, того не воротишь. Войне суждено продлиться, но рано или поздно придет ей конец, а с нею и нашим супостатам.
— Так и будет! — хором воскликнули рыцари.
И сердца их, перед тем исполненные сомнений, вновь загорелись надеждой.
Тут Заглоба торопливо шепнул что-то на ухо арендатору Вонсоши, тот исчез за дверью и через минуту вернулся, неся в руках жбан. Володыёвский низко поклонился каштеляну.
— Окажите великую милость своим верным солдатам… — начал он.
— Я охотно выпью с вами, — сказал Чарнецкий, — и знаете, по какому случаю? По случаю нашего с вами прощанья.
— Как так? — вскричал изумленный Володыёвский.
— Сапега пишет, что лауданская хоругвь принадлежит литовскому войску и послал он ее лишь сопровождать короля. А теперь она нужна ему самому, в особенности офицеры, коих у него большая нехватка. Друг мой Володыёвский, ты знаешь, как я тебя люблю, и тяжело мне с тобой расставаться, но в письме есть для тебя приказ. Правда, Сапега, как человек учтивый, прислал его мне, на мое усмотрение. Я мог бы его тебе и не показывать… Ну и ну, удружил мне пан гетман! Да лучше бы он мою самую острую саблю сломал… Однако ж именно потому, что Сапега полагается на мою любезность, я отдаю этот приказ тебе. Вот он, возьми и исполни свой долг. За твое здоровье, сынок!
Володыёвский снова низко поклонился каштеляну и осушил кубок. Он был так опечален, что не мог вымолвить ни слова, а когда каштелян обнял его, по желтым усикам пана Михала ручьем потекли слезы.
— Лучше бы мне умереть! — горестно воскликнул он. — Я привык побеждать под твоим началом, мой возлюбленный вождь, а как там будет, еще неизвестно…
— Да плюнь ты, Михась, на приказ! — сказал взволнованный Заглоба, — Я сам напишу Сапежке и намылю ему голову.
Но пан Михал был прежде всего солдатом, поэтому Заглобе же от него и досталось:
— Эх, пан Заглоба, старая вольница! Молчи уж лучше, коли дела не понимаешь! Служба есть служба!
— То-то и оно! — заключил Чарнецкий.
Меж тем в лагерь однажды вечером прибыл Харламп с вестями от Сапеги. Чарнецкий в ту пору уехал в Черск, куда собиралось на смотр равское народное ополчение, и Харламп, не застав главнокомандующего, отправился прямо к Володыёвскому отдохнуть после долгого пути.
Друзья радостно бросились ему навстречу, но Харламп был мрачнее тучи; едва переступив порог, он сказал:
— О вашей победе я уже слышал. Здесь счастье нам улыбнулось, а вот под Сандомиром оно нам изменило. Нет уже Карла, упустил его Сапега, и притом с великим для себя конфузом.
— Быть не может! — вскричал Володыёвский, хватаясь за голову.
Оба Скшетуские и Заглоба замерли на месте.
— Как это случилось? Ради бога, рассказывай, а не то мы лопнем от нетерпения!
— Сил нет, — ответил Харламп, — я скакал день и ночь, устал до смерти. Подождите, вот приедет пан Чарнецкий, тогда все расскажу ab ovo[106], а сейчас дайте дух перевести.
— Так, так удалось-таки Carolus'y ускользнуть… А ведь я это предвидел. Как? Вы уже забыли, что я это предсказывал? Спросите Ковальского, он подтвердит.
— Верно, дядя предсказывал! — подтвердил Рох.
— И куда же пошел Carolus? — спросил Харлампа Володыёвский.
— Пехота поплыла на челнах, а сам он с кавалерией отправился берегом Вислы к Варшаве.
— Была битва?
— И была и не была. Короче, оставьте меня в покое, не могу я теперь разговаривать.
— Еще одно слово: неужто Сапега разбит?
— Какое разбит! Целехонек, погнался за королем, да только разве Сапеге кого-нибудь догнать!
— Он такой же мастер гнаться, как немец поститься, — проворчал Заглоба.
— Слава богу, хоть войско цело! — заметил Володыёвский.
— Ну, отличились молодцы-литвины! — воскликнул Заглоба. — Ха! Делать нечего! Опять придется нам всем вместе заделывать дыры в нашей Речи Посполитой.
— Вы литовское войско не порочьте, — возразил Харламп. — Carolus знаменитый полководец, и проиграть ему стыд не велик. А вы, королевские, не проиграли разве под Уйстем? И под Вольбожем? И под Сулеёвом? И в десяти других местах? Сам Чарнецкий был побит под Голомбом! Диво ли, что и Сапегу побили, тем паче, что вы его бросили, и остался он один, как перст!
— А мы что, по-твоему, на бал ушли? — возмутился Заглоба.
— Знаю, что не на бал, а на бой, и господь послал вам победу. А только, кто его знает, может, лучше было вам и не ходить; говорят же у нас, что порознь наши войска можно разбить, хоть литовское, хоть польское, но вот когда они действуют заодно — сам дьявол им не страшен.
— Может, оно и верно, — сказал Володыёвский. — Но таково было решение вождей, и не нам о том судить. Все же, думается, и вы здесь не без вины.
— Не иначе, Сапежка свалял дурака, уж я его знаю! — сказал Заглоба.
— Спорить не стану! — буркнул себе под нос Харламп.
Какое-то время они молчали, только хмуро поглядывали друг на друга, размышляя о том, что счастье, кажется, вновь начинает изменять Речи Посполитой, а ведь еще так недавно все они полны были самых радужных надежд.
Вдруг Володыёвский сказал:
— Каштелян возвращается.
И вышел на улицу.
Каштелян в самом деле возвращался. Володыёвский побежал ему навстречу и еще издали стал кричать:
— Ваша милость! Шведский король одурачил литвинов и ушел! Прибыл рыцарь с письмами от воеводы виленского.
— Самого его сюда! — крикнул Чарнецкий. — Где он?
— У меня. Сейчас я его приведу.
Но Чарнецкий был так взволнован известием, что не стал дожидаться и, соскочив с коня, сам вошел в квартиру Володыёвского.
При виде его все повскакали с мест, а он, едва кивнув им, потребовал:
— Письмо!
Харламп подал ему запечатанное послание. Каштелян подошел к окну, так как в комнате было темно, и начал читать, озабоченно хмуря брови. Время от времени глаза его загорались гневным огнем.
— Ох, сердит наш пан каштелян, — шепнул Скшетускому Заглоба, — взгляни, как у него рябины на лице покраснели; сейчас и шепелявить начнет, — он от злости всегда шепелявит.
Кончив читать, Чарнецкий сгреб бороду пятерней и довольно долго мял и крутил ее, погрузившись в раздумье; наконец он гнусаво, дребезжащим голосом произнес:
— А ну-ка братец, подойди поближе!
— К услугам вашего превосходительства!
— Говори правду! — сказал Чарнецкий внушительно. — Ибо эта реляция составлена столь искусно, что до сути не доберешься… Правду говори, ничего не смягчай: войско разбежалось?
— Никак нет, милостивый пан каштелян, не разбежалось.
— А сколько вам понадобится времени, чтобы вновь собрать его воедино?
Тут Заглоба шепнул Скшетускому:
— Гляди-ка, хитростью хочет взять.
Однако Харламп ответил, не колеблясь:
— Коли войско не разбежалось, то его и собирать незачем. Правда, к моему отъезду недосчитывалось ополченцев человек двести, и среди павших их тоже не нашли, но это дело обычное, для войска в том беды особой нет, и пан гетман в полном боевом порядке двинул все свои силы в погоню за королем.
— Пушек, говоришь, не потеряли ни одной?
— Нет, потеряли, и не одну, а четыре, их заклепали шведы, так как не могли забрать с собой
— Вижу, что говоришь правду. Теперь рассказывай все по порядку.
— …Incipiam, — начал Харламп. — Остались мы, значит, одни, и тут неприятель обнаружил, что регулярных войск за Вислой нет, а стоят там лишь партизанские отряды да ватаги разгульные. Мы думали, вернее сказать, пан Сапега думал, что шведы станут атаковать тот берег, и даже послали туда подкрепление, правда, небольшое, чтобы самим не остаться без прикрытия. В лагере шведском шум, суматоха, точно в улье. Под вечер они толпами повалили к Сану. Мы как раз были у воеводы на квартире. Приехал туда пан Кмициц, тот, что теперь зовется Бабиничем, кстати, славный боец, и рассказал. А пан Сапега как раз садился за стол, к нему на пир со всей округи шляхтинки съехались, даже из-под Красника и Янова… наш пан воевода питает слабость к прекрасному полу…
— И к пирам, — прервал его Чарнецкий.
— Меня при нем нет, вот и некому его призвать к воздержанности, — вмешался Заглоба.
А Чарнецкий ему на это:
— Быть может, вы с ним свидитесь раньше, чем ты, сударь, думаешь, тогда вместе будете воздерживаться. — И кивнул Харлампу: — Продолжай.
— Так вот, Бабинич, стало быть, доложил, а воевода отвечает: «Это они нарочно притворяются, будто хотят наступать! Ничего они не сделают. Скорее, говорит, они попробуют переправиться через Вислу, но я за ними слежу, и если что — сам выйду им навстречу. А пока, говорит, выпьем за наше здоровье и не будем портить себе удовольствия!» И стали мы есть и пить. А тут и музыка загремела и сам воевода открывает танцы.
— Ужо я ему задам танцы! — вставил Заглоба.
— Тише! — сердито сказал Чарнецкий.
— Меж тем с берега опять прибегают с донесением: шведы что-то сильно расшумелись. Воеводе все нипочем! Трах оруженосца по уху: «Не лезь, куда не просят!» Проплясали мы до рассвета, потом проспали до полудня. А как проснулись, видим — у шведов выросли мощные шанцы, а на шанцах стоят тяжелые пушки, картоуны[107], и постреливают время от времени. А уж ядра — не ядра, а целые ведра! Хлопнет такое одно — в глазах темно…
— Не балагурь, — одернул его Чарнецкий, — не с гетманом разговариваешь!
Харламп сильно смутился и продолжал так:
— В полдень выехал сам воевода, а шведы под прикрытием своих шанцев уже начали строить мост. Строили до самого вечера, и это нам показалось весьма удивительно, ну, думаем, построить они его построят, но ведь как им по нему перейти! На другой день смотрим, все строят. Тут уж и воевода начал готовить войска к бою, решив, что без баталии не обойдется…
— На самом же деле мост был только для отвода глаз, а переправились они ниже, по другому мосту, и ударили на вас с фланга? — прервал его Чарнецкий.
Харламп только вытаращил глаза и рот открыл от изумления; наконец он проговорил:
— Так вы уже получили донесение, ваше превосходительство?
— Что и толковать! — прошептал Заглоба. — В военном деле наш старик собаку съел, любой маневр разгадает, словно своими глазами видел!
— Продолжай! — приказал Чарнецкий.
— Наступил вечер. Войска стояли наготове, однако с первой звездой гетман снова сел пировать. Меж тем шведы в то же утро переправились по другому мосту, построенному ниже, и сразу пошли в наступление. Ближе всех к ним стоял со своей хоругвью Кошиц, отличный боец. Он и принял на себя удар. На помощь ему бросились ополченцы, стоявшие по соседству, но шведы пальнули по ним из пушек — они и давай бог ноги! Кошиц погиб, и людей у него порядочно перебили. А ополченцы гурьбой ворвались в лагерь, и вот тут-то и началась суматоха. Сколько было у нас готовых хоругвей, все пошли на шведа, да все без толку, мы еще и пушки потеряли. Будь у короля побольше артиллерии и пехоты, разбили бы они нас в пух и прах, но, на наше счастье, большинство его пеших полков вместе с пушками ушли ночью на челнах, а мы об этом и понятия не имели.
— Недоглядел Сапежка! Так я и знал! — воскликнул Заглоба.
— К нам в руки попало королевское письмо, которое обронили шведы, — сказал Харламп. — В нем, по словам читавших, говорится, будто король намерен пойти в Пруссию, взять там войска курфюрста и с ними вернуться назад, ибо, как он пишет, одними шведскими силами ему не обойтись.
— Знаю, — ответил Чарнецкий, — пан Сапега прислал мне это письмо. — И негромко, словно бы про себя, пробормотал: — Придется и нам за ним следом в Пруссию идти.
— А я что все время говорю? — подхватил Заглоба.
Чарнецкий задумчиво посмотрел на него, а вслух сказал:
— Не посчастливилось! Не успел я вовремя под Сандомир, а то бы вдвоем с гетманом никого оттуда живьем не выпустили… Ну ладно, что пропало, того не воротишь. Войне суждено продлиться, но рано или поздно придет ей конец, а с нею и нашим супостатам.
— Так и будет! — хором воскликнули рыцари.
И сердца их, перед тем исполненные сомнений, вновь загорелись надеждой.
Тут Заглоба торопливо шепнул что-то на ухо арендатору Вонсоши, тот исчез за дверью и через минуту вернулся, неся в руках жбан. Володыёвский низко поклонился каштеляну.
— Окажите великую милость своим верным солдатам… — начал он.
— Я охотно выпью с вами, — сказал Чарнецкий, — и знаете, по какому случаю? По случаю нашего с вами прощанья.
— Как так? — вскричал изумленный Володыёвский.
— Сапега пишет, что лауданская хоругвь принадлежит литовскому войску и послал он ее лишь сопровождать короля. А теперь она нужна ему самому, в особенности офицеры, коих у него большая нехватка. Друг мой Володыёвский, ты знаешь, как я тебя люблю, и тяжело мне с тобой расставаться, но в письме есть для тебя приказ. Правда, Сапега, как человек учтивый, прислал его мне, на мое усмотрение. Я мог бы его тебе и не показывать… Ну и ну, удружил мне пан гетман! Да лучше бы он мою самую острую саблю сломал… Однако ж именно потому, что Сапега полагается на мою любезность, я отдаю этот приказ тебе. Вот он, возьми и исполни свой долг. За твое здоровье, сынок!
Володыёвский снова низко поклонился каштеляну и осушил кубок. Он был так опечален, что не мог вымолвить ни слова, а когда каштелян обнял его, по желтым усикам пана Михала ручьем потекли слезы.
— Лучше бы мне умереть! — горестно воскликнул он. — Я привык побеждать под твоим началом, мой возлюбленный вождь, а как там будет, еще неизвестно…
— Да плюнь ты, Михась, на приказ! — сказал взволнованный Заглоба, — Я сам напишу Сапежке и намылю ему голову.
Но пан Михал был прежде всего солдатом, поэтому Заглобе же от него и досталось:
— Эх, пан Заглоба, старая вольница! Молчи уж лучше, коли дела не понимаешь! Служба есть служба!
— То-то и оно! — заключил Чарнецкий.
ГЛАВА XI
Заглоба, представ перед гетманом, не ответил на радостное его приветствие, а заложил руки за спину, выпятил губы и устремил на Сапегу взор, полный справедливого негодования. Гетман, видя Заглобину мину и предвкушая потеху, обрадовался еще больше и тотчас заговорил:
— Как дела, старый плут? Ты что это носом крутишь, словно тут плохо пахнет?
— Кислой капустой пахнет по всему Сапегину стану!
— Капустой? Это отчего же, скажи на милость?
— Да, видно, от тех капустных кочнов, что шведы тут нарубили.
— Ишь ты! До чего же скор на укор! Жаль, что и тебя не зарубили!
— Тот, под чьим началом я служил, сам бьет врага, а своих под нож не подставляет.
— О, чтоб тебя… Хоть бы кто язык тебе отрезал!
— А чем бы я тогда прославлял Сапегины победы?
Понурился тут гетман и сказал:
— Эх, братец, оставь! И без тебя хватает таких, кто, позабыв все мои перед отчизной заслуги, измывается надо мной, как может. И долго еще люди будут меня осуждать, знаю сам, а ведь если б не злосчастные эти ополченцы, все могло обернуться иначе. Вот, говорят, Сапега за утренней трапезой неприятеля прозевал, а ведь с этим неприятелем не смогла справиться вся Речь Посполитая!
Слова гетмана несколько смягчили Заглобу.
— Таков уж наш обычай, — сказал он, — во всех неудачах первым делом винить вождя. За трапезу порицать тебя не стану, перед трудным днем подкрепиться не грех. Пан Чарнецкий — великий воин, но, на мой вкус, есть у него один недостаток: войско свое он и на завтрак, и на обед, и на ужин кормит сплошь одной шведятиной. Конечно, воюет он лучше, чем кухарит, а все же это нехорошо, — ведь от этой пищи и самому закаленному рыцарю скоро воевать расхочется.
— Чарнецкий, верно, крепко на меня сердит?
— Э!.. Не очень! Сначала, правда, пошумел, но как узнал, что войско цело, так сразу и сказал: «Ну, знать, такова воля божья! Ничего, говорит, с каждым может случиться; если б, говорит, все у нас были похожи на Сапегу, страна наша уподобилась бы родине Аристида».
— Я бы за Чарнецкого всю кровь свою отдал! — воскликнул гетман. — Другой рад был бы удвоить собственную славу ценою моего унижения, тем более после победы, которую сам только что одержал, но Чарнецкий не таков!
— Всем он хорош, слов нет, да только стар я уже для той службы, какой он требует от солдата, особенно же для купаний, которые он нам устраивал.
— Так ты рад, что вернулся ко мне?
— И рад и не рад, ибо разговоров про еду много, а самой еды что-то не видать.
— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий намерен делать дальше?
— Пойдет в Великую Польшу, подсобит тамошним горемыкам, а оттуда двинется на Стенбока и в Пруссию — авось Гданьск даст ему пушек и пехоты.
— Гданчане — настоящие патриоты! Пример для всей Речи Посполитой! Ну, так мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, я тоже туда пойду, вот только под Люблином придется немного задержаться.
— А что, его опять шведы заняли?
— Несчастный город! Уж и не знаю, сколько раз он побывал в руках неприятеля. Тут прибыла депутация от люблинской шляхты, сейчас придут просить, чтобы я их выручил. Но мне надо отправить письмо королю и гетманам, придется им подождать.
— В Люблин и я охотно пойду, уж очень там бабы хороши, гладкие да пышные. Даже каравай бесчувственный, и тот от удовольствия краснеет, когда этакая бабенка прижмет его к груди, чтоб нарезать!
— Экий турка!
— Ваша милость человек пожилой, вам это непонятно, а мне до сих пор каждый год в мае приходится кровь себе пускать.
— Да ведь ты постарше меня будешь!
— Старше лишь опытом, не годами, а что я сумел conservare juventutem meam[108], это верно, тут мне многие завидуют. Давайте, ваша милость, я сам приму депутацию, пообещаю, что мы скоро придем им на помощь, пусть утешатся бедные люблинцы, а потом мы и бедных люблянок утешим.
— Ладно, — сказал гетман, — а я пойду отправлять письма.
И вышел.
— Как дела, старый плут? Ты что это носом крутишь, словно тут плохо пахнет?
— Кислой капустой пахнет по всему Сапегину стану!
— Капустой? Это отчего же, скажи на милость?
— Да, видно, от тех капустных кочнов, что шведы тут нарубили.
— Ишь ты! До чего же скор на укор! Жаль, что и тебя не зарубили!
— Тот, под чьим началом я служил, сам бьет врага, а своих под нож не подставляет.
— О, чтоб тебя… Хоть бы кто язык тебе отрезал!
— А чем бы я тогда прославлял Сапегины победы?
Понурился тут гетман и сказал:
— Эх, братец, оставь! И без тебя хватает таких, кто, позабыв все мои перед отчизной заслуги, измывается надо мной, как может. И долго еще люди будут меня осуждать, знаю сам, а ведь если б не злосчастные эти ополченцы, все могло обернуться иначе. Вот, говорят, Сапега за утренней трапезой неприятеля прозевал, а ведь с этим неприятелем не смогла справиться вся Речь Посполитая!
Слова гетмана несколько смягчили Заглобу.
— Таков уж наш обычай, — сказал он, — во всех неудачах первым делом винить вождя. За трапезу порицать тебя не стану, перед трудным днем подкрепиться не грех. Пан Чарнецкий — великий воин, но, на мой вкус, есть у него один недостаток: войско свое он и на завтрак, и на обед, и на ужин кормит сплошь одной шведятиной. Конечно, воюет он лучше, чем кухарит, а все же это нехорошо, — ведь от этой пищи и самому закаленному рыцарю скоро воевать расхочется.
— Чарнецкий, верно, крепко на меня сердит?
— Э!.. Не очень! Сначала, правда, пошумел, но как узнал, что войско цело, так сразу и сказал: «Ну, знать, такова воля божья! Ничего, говорит, с каждым может случиться; если б, говорит, все у нас были похожи на Сапегу, страна наша уподобилась бы родине Аристида».
— Я бы за Чарнецкого всю кровь свою отдал! — воскликнул гетман. — Другой рад был бы удвоить собственную славу ценою моего унижения, тем более после победы, которую сам только что одержал, но Чарнецкий не таков!
— Всем он хорош, слов нет, да только стар я уже для той службы, какой он требует от солдата, особенно же для купаний, которые он нам устраивал.
— Так ты рад, что вернулся ко мне?
— И рад и не рад, ибо разговоров про еду много, а самой еды что-то не видать.
— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий намерен делать дальше?
— Пойдет в Великую Польшу, подсобит тамошним горемыкам, а оттуда двинется на Стенбока и в Пруссию — авось Гданьск даст ему пушек и пехоты.
— Гданчане — настоящие патриоты! Пример для всей Речи Посполитой! Ну, так мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, я тоже туда пойду, вот только под Люблином придется немного задержаться.
— А что, его опять шведы заняли?
— Несчастный город! Уж и не знаю, сколько раз он побывал в руках неприятеля. Тут прибыла депутация от люблинской шляхты, сейчас придут просить, чтобы я их выручил. Но мне надо отправить письмо королю и гетманам, придется им подождать.
— В Люблин и я охотно пойду, уж очень там бабы хороши, гладкие да пышные. Даже каравай бесчувственный, и тот от удовольствия краснеет, когда этакая бабенка прижмет его к груди, чтоб нарезать!
— Экий турка!
— Ваша милость человек пожилой, вам это непонятно, а мне до сих пор каждый год в мае приходится кровь себе пускать.
— Да ведь ты постарше меня будешь!
— Старше лишь опытом, не годами, а что я сумел conservare juventutem meam[108], это верно, тут мне многие завидуют. Давайте, ваша милость, я сам приму депутацию, пообещаю, что мы скоро придем им на помощь, пусть утешатся бедные люблинцы, а потом мы и бедных люблянок утешим.
— Ладно, — сказал гетман, — а я пойду отправлять письма.
И вышел.