Страница:
— Закройте поскорей! — распорядился он. — Ужас! Ужас!
В риге наступила мрачная тишина.
— И зачем только нас сюда принесло? — сплюнул князь Гессенский. — Я теперь весь день до еды не дотронусь.
Внезапно Миллера охватила неистовая, граничащая с безумием ярость. Лицо его побагровело, зрачки расширились, зубы заскрежетали. Дикая жажда крови, мести овладела им. Повернувшись к Зброжеку, он крикнул:
— Где тот солдат, который видел, что Куклиновский был в риге? Давайте его сюда! Это сообщник!
— Не знаю я, тут ли еще этот солдат, — ответил Зброжек. — Все люди Куклиновского разбежались, как волы, стряхнувшие ярма.
— Поймать его! — в бешенстве заорал Миллер.
— Сами ловите! — с таким же бешенством крикнул Зброжек.
И снова над головами поляков и шведов на тонкой паутинке повисла опасность роковой вспышки. Поляки толпою стали обступать Зброжека, топорщить грозно усы, бряцать саблями.
Но тут снаружи донесся шум, отголоски стрельбы, конский топот, и в ригу вбежал рейтарский офицер.
— Генерал! — крикнул он. — Вылазка! Рудокопы, что вели подкоп, перебиты все до единого! Отряд пехоты рассеян!
— Я с ума сойду! — взревел Миллер, хватаясь за свой парик. — По коням!
Через минуту все вихрем мчались к монастырю. Только комья снега летели из-под копыт. Сотня конницы Садовского под начальством его брата присоединилась к Миллеру и тоже неслась на помощь своим. По дороге всадники видели отряды пехоты, бегущей в смятении и беспорядке, так пали уже духом несравненные когда-то шведские солдаты. Они покидали даже шанцы, хотя там им вовсе не грозила опасность. Человек двадцать было растоптано мчавшимися во весь опор офицерами и рейтарами. Наконец всадники подскакали к крепости, но лишь для того, чтобы на горе, как на ладони, увидеть благополучно возвращавшийся к себе отряд противника. Песни, радостные клики и смех долетали до слуха Миллера.
Некоторые солдаты даже останавливались и грозили штабу окровавленными саблями. Поляки, скакавшие рядом со шведским генералом, узнали самого Замойского; серадзский мечник лично руководил вылазкой и теперь, завидев штаб, остановился и важно кланялся, помахивая шапкой. Неудивительно! Он чувствовал себя в безопасности под охраной крепостных орудий.
Но вот на валах взвился дым, и железные птицы с ужасающим свистом полетели мимо офицеров. Кое-кто из рейтар пошатнулся в седле, и стон был ответом на свист.
— Мы под огнем, назад! — крикнул Садовский.
Зброжек схватил под уздцы коня Миллера.
— Генерал! Назад! Здесь смерть!
Миллер точно впал в оцепенение, не ответив ни слова, он позволил вывести своего коня из поля обстрела. Вернувшись к себе на квартиру, он заперся и весь день никого не хотел видеть.
Верно, размышлял о своей славе Полиоцертеса.
Тем временем Вжещович взял всю власть в свои руки и с небывалой энергией стал готовиться к приступу. Рыли новые шанцы; солдаты после гибели рудокопов продолжали долбить скалу, чтобы подвести мину. Во всем шведском стане царило лихорадочное движение, казалось, новый дух вселился в сердца или прибыли свежие подкрепления.
Через несколько дней по шведскому и польскому союзническому стану разнеслась весть, будто рудокопы нашли подземный ход, который ведет под самый костел и монастырь, и что теперь достаточно только пожелать генералу и вся крепость взлетит на воздух.
Неописуемая радость овладела солдатами, которых совсем изнурили морозы, голод и напрасный труд.
Крики: «Ченстохова наша! Взорвем этот курятник!» — раздавались в стане. Загуляло, запировало войско.
Вжещович был вездесущ, он ободрял солдат, поддерживал в них веру, сто раз в день подтверждал весть о том, что найден подземный ход, поощрял пьянство и гульбу.
Отголоски этого ликования дошли наконец и до крепости. Весть о подведенных под монастырь и готовых взорваться минах с быстротой молнии разнеслась по валам. Испугались даже самые отважные. Женщины со слезами стали осаждать жилище приора; когда он показывался на минуту, они протягивали к нему детей и кричали:
— Не губи невинных! Кровь их падет на тебя!
И тот, кто был трусливей всех, тот храбрее всех приступал к нему, требуя, чтобы он не подвергал Столь грозной опасности святыню, обитель пресвятой девы.
Для непреклонной души героя в монашеском одеянии наступили столь тяжкие и столь мучительные минуты, каких он еще не изведал. А тут шведы прекратили пальбу, чтобы тем очевиднее показать осажденным, что не нужны им больше ни ядра, ни пушки, что для них довольно поджечь пороховую нить. По этой самой причине росло смятение в монастыре. Глухой ночью трусам чудились шорохи, движение под землей, им казалось, что шведы уже под самым монастырем. В конце концов пали духом и многие монахи. Во главе с отцом Страдомским они направились к приору, чтобы потребовать немедленно начать переговоры о сдаче. С ними пошла большая часть солдат и кое-кто из шляхты.
Тогда ксендз Кордецкий вышел на монастырский двор и вот что сказал толпе, окружившей его плотным кольцом:
— Разве не дали мы клятву друг другу защищать святую обитель до последней капли крови? Истинно говорю вам: коль взорвут нас порохом, на воздух взлетит лишь немощная наша плоть, лишь бренные останки падут снова на землю, а души уже не воротятся!.. Небеса разверзнутся над ними, и внидут они в веселие и блаженство, как в море без границ. Иисус Христос примет их и приснодева, и, как золотые пчелы, сядут они на ризу ее и в сиянии будут взирать на лик господень…
Озарился тут этим сиянием лик самого приора, устремил он горе вдохновенные очи и продолжал с неземным покоем и благостью:
— Господи, владыка небесный, ты зришь мое сердце и ведаешь, что не лгу я малым сим, когда говорю, что, если бы жаждал я лишь собственного блаженства, я бы руки простер к тебе и возопиял из глубины души моей: «Господи! Да свершится сие! Пусть будет порох, пусть взорвется он, ибо искуплю я такою смертью содеянные прегрешения, ибо в ней вечный покой, а раб твой изнурен трудами и весь изнемог…» Кто не пожелал бы такой награды за смерть без мучений, краткую, как мгновение ока, как молния, сверкнувшая в небе, после коей вечность неизменная, блаженство безграничное, радость бесконечная!..
Но ты повелел мне хранить обитель твою, и не волен я уйти; ты поставил меня на страже и влил в меня силу свою, и ведаю я, господи, и зрю и чую, что когда бы вражеская злоба достигла даже порога костела сего, когда бы весь порох и всю смертоносную селитру сложили под ним, довольно мне осенить их крестом, дабы не взорвались они…
Тут он обратился к собравшимся и продолжал:
— Бог дал мне силу сию, и вы изгоните страх из ваших сердец! Дух мой проник сквозь землю и говорит вам: лгут ваши враги, нет под костелом порохового змея! Вы, люди робких сердец, вы, в ком страх заглушил веру, не заслужили того, чтобы еще сегодня войти в царство блаженства и покоя, стало быть, нет пороха под стопами вашими! Господь хочет спасти обитель сию, дабы, как Ноев ковчег, носилась она над потопом бедствий и невзгод, и именем бога в третий раз говорю я вам: нет пороха под костелом! А коль я говорю его именем, кто посмеет перечить мне, кто отважится еще сомневаться?
Он умолк и смотрел на толпу монахов, шляхты и солдат. И такой непоколебимой верой, надеждой и силой дышал его голос, что и толпа молчала, никто не промолвил ни слова. Бодрость влилась в сердца, и один из солдат, простой крестьянин, сказал наконец:
— Да будет благословенно имя господне! Вот уж три дня толкуют они, что взорвут крепость, что же она не взрывается?
— Слава пресвятой деве! Что же она не взрывается? — повторили несколько голосов.
И тут всем было дивное знамение. Неожиданно шум крыльев раздался вокруг, и целые стаи зимних птиц появились на монастырском дворе, и все новые вереницы их летели из окрестных голодных деревень: серые хохлатые жаворонки, золотогрудые овсянки, убогие воробьи, зеленые синички, красные снегири усеяли гребни крыш, углы, косяки и карнизы костела; иные, трепеща крылышками и жалобно щебеча, пестрым венцом кружили над головою ксендза Кордецкого и словно милостыни просили, нимало не пугаясь людей. Изумились все, увидев это зрелище, ксендз же минуту молился, а потом сказал:
— Вот и пташки лесные слетаются под крыло богородицы, а вы усомнились в ее могуществе?
Бодростью и надеждой преисполнились тут сердца, и монахи, бия себя в грудь, направились в костел, а солдаты на стены.
Женщины вышли посыпать корму пташкам, и те стали жадно клевать зерна.
Все решили, что появление маленьких лесных обитателей сулит им добро, а врагу — худо.
— Глубокие, знать, снега лежат, коль пташка, не глядя на выстрелы и рев пушек, жмется к жилью, — толковали между собою солдаты.
— Почему бегут они к нам от шведов?
— А потому, что самая убогая тварь и та разум имеет и может отличить врага от своего.
— Да нет! — возразил другой солдат. — Ведь и в шведском стане есть поляки. Просто голодно уже там и корма нет для лошадей.
— Что ж, оно и лучше! — промолвил третий. — Выходит, всё врут про порох.
— Как так? — хором спросили солдаты.
— Старики рассказывают, — ответил им товарищ, — что когда дом должен обвалиться, ласточки и воробьи, что весною свили гнезда под крышей, за два-три дня улетают прочь, такие они разумные твари, что наперед угадывают опасность. Вот и выходит, что не прилетели бы к нам птицы, когда бы под монастырем был порох.
— Смотри ты, неужто правда?
— Как аминь, что молитву вершит!
— Слава пресвятой богородице! Стало быть, плохи дела шведов!
В эту минуту у юго-западных ворот послышались звуки рожка, и все бросились поглядеть, кто это явился.
Это был шведский трубач, который привез из стана письмо.
Монахи тотчас собрались в советном покое. Письмо было от Вжещовича; граф предупреждал, что, если крепость не сдастся до наступления следующего дня, шведы взорвут ее.
Но даже те, кого прежде трепет клонил вниз, не поверили теперь этой угрозе.
— Пустые страхи! — кричали хором монахи и шляхта.
— Напишем, чтоб не жалели нас. Пускай взрывают!
Монахи и в самом деле дали Вжещовичу такой ответ.
Тем временем солдаты окружили трубача и смеялись в ответ на его угрозы.
— Ладно! — говорили они. — Чего вам жалеть нас! Скорее дух наш примут небеса!
А тот, кто вручал посланцу ответное письмо, сказал:
— Не тратьте попусту времени и слов! Вам самим есть нечего, а у нас, слава богу, всего вдоволь. Даже птицы бегут от вас.
Так кончилась ничем последняя хитрость Вжещовича.
А когда минул еще один день, стало уж вовсе ясно, что напрасны были все страхи осажденных, и спокойствие снова воцарилось в монастыре.
На следующий день ченстоховский мещанин Яцек Бжуханский опять подкинул монахам письмо, в котором предупредил их о новом штурме, но вместе с тем и о том, что Ян Казимир выехал уже из Силезии и вся Речь Посполитая встает на шведов. Да и самый штурм, по слухам, которые распространились за стенами монастыря, должен быть последним.
Это письмо Бжуханский подкинул с мешком рыбы для монахов на рождественский сочельник; к крепостным стенам он подобрался, переодевшись шведским солдатом.
К несчастью, его узнали и схватили. Миллер приказал поднять его на дыбу; но во время пыток старик имел небесные виденья и улыбался сладко, как дитя, и не боль, а неизъяснимая радость читалась на его лице. Генерал сам присутствовал при пытке, но не вырвал у мученика признаний, только убедился с отчаянием, что ничто этих людей не поколеблет, ничто не сломит, и совсем пал духом.
Тем временем к шведам явилась старая нищенка Костуха с письмом от ксендза Кордецкого, смиренно просившего не штурмовать крепость во время службы на рождество. Стража и офицеры на смех подняли такого посла, глумились над старухой, но она решительно ответила им:
— Больше никто не захотел пойти, потому вы с послами как разбойники обходитесь, а я за кусок хлеба взялась. Недолго мне жить-то осталось, вот и не боюсь я вас, а не верите, что ж, я в ваших руках.
Однако ничего дурного ей шведы не сделали. Мало того, Миллер попытался еще раз найти путь к миру и согласился исполнить просьбу приора; он принял даже выкуп за Яцека Бжуханского, которого шведы не успели замучить, отослал и часть серебра, найденного шведскими солдатами. Сделал он это назло Вжещовичу, который после своей последней неудачи снова впал в немилость.
Пришел наконец рождественский сочельник. С первой звездой огни и огонечки затеплились во всей крепости. Ночь была тихая, морозная и ясная. Шведские солдаты, костенея на шанцах от холода, глядели снизу на черные стены неприступной крепости и вспоминали теплые, ухиченные мохом скандинавские хижины, жен, детей, елки с горящими свечками, и не одна железная грудь тяжело вздыхала от сожалений, тоски и отчаяния. А в крепости, за столами, покрытыми сеном, осажденные преломляли облатки. Тихой радостью пылали лица, ибо все предчувствовали, уверены были, что скоро уже минует година невзгод.
— Завтра еще штурм, но уже последний, — повторяли монахи и солдаты. — Кому богом назначена смерть, пусть возблагодарит создателя за то, что позволит он ему перед смертью у обедни помолиться и тем вернее раскроет перед ним врата рая, ибо кто в день рождества Христова положит душу за веру, внидет в царство небесное.
Они желали друг другу удачи, долгих лет жизни или царства небесного, и такое это всем принесло облегчение, будто беда уже миновала.
Но рядом с приором стоял пустой стулец, а перед ним на столе тарелка, на которой белели облатки, перевязанные голубою ленточкой.
Когда все расселись и никто не занял этого места, мечник сказал:
— Сдается, преподобный отче, у тебя, по старому обычаю, и для нежданных гостей припасено место?
— Не для нежданных оно гостей, — ответил ксендз Августин, — а в память о рыцаре, которого мы все как сына любили и душа которого с радостью взирает теперь на нас, потому вспоминаем мы его с благодарностью.
— Боже, боже, — воскликнул серадзский мечник, — лучше ему теперь, нежели нам! Да, мы по справедливости должны быть ему благодарны!
У ксендза Кордецкого слезы стояли на глазах, а Чарнецкий сказал:
— Не о таких героях и то пишут в хрониках. Коли, даст бог, останусь жив и кто-нибудь потом спросит меня, кто среди вас был воин, равный старинным богатырям, я скажу: Бабинич!
— Не Бабиничем его звали, — сказал ксендз Кордецкий.
— Как не Бабиничем?
— Давно уж я знал настоящее его имя, но под тайной исповеди открыл он мне его. И только уходя во вражеский стан, чтобы взорвать кулеврину, сказал мне: «Коль погибну я, пусть узнают все мое имя, дабы доброю славой было оно покрыто и забыты были старые мои грехи». Ушел он, погиб, и теперь я могу сказать вам: это был Кмициц!
— Тот самый знаменитый литовский Кмициц?! — схватился за голову Чарнецкий.
— Да! Так по милости господней меняются людские сердца!
— О, боже! Теперь я понимаю, что он мог решиться на такое дело, понимаю, откуда бралась у него эта удаль, эта отвага, которой он превзошел всех нас! Кмициц, Кмициц! Тот самый страшный Кмициц, о котором слух идет по всей Литве!
— Отныне не слух, но слава пройдет о нем не только по всей Литве, но и по всей Речи Посполитой.
— Это он первый сказал нам о Вжещовиче!
— Спасибо ему, что вовремя мы закрыли врата и приготовились встретить шведов!
— Он подстрелил из лука первого врага!
— А сколько перебил их из пушки! А кто уложил де Фоссиса?
— А эта кулеврина! Кто виновник того, что мы не боимся завтрашнего штурма?
— Пусть же всяк добром его помянет и прославит, где только можно, имя его, дабы восторжествовала справедливость, — сказал ксендз Кордецкий. — А теперь: «Упокой, господи, душу его!»
— «Где праведные упокояются!» — подхватил хор голосов.
Но Чарнецкий долго не мог успокоиться, и мысли его все время возвращались к Кмицицу.
— Было в нем, скажу я вам, что-то такое, — говорил он, — что хоть служил он простым солдатом, а как-то само собой получалось, что он начальствовал над всеми. Я прямо диву давался, как это люди невольно начинают слушаться такого мальчишки. По сути дела, на нашей башне он был начальником, и я сам ему подчинялся. Знать бы тогда, что это Кмициц!
— Однако же странно мне, — заметил серадзский мечник, — что не стали шведы кричать об его смерти.
Ксендз Кордецкий вздохнул.
— Верно, порохом его разнесло на месте.
— Я бы руку дал себе отрубить, только бы он остался жив! — воскликнул Чарнецкий. — Но чтоб он да так оплошал!
— Он отдал за нас свою жизнь! — прервал его ксендз Кордецкий.
— Что говорить! — молвил мечник. — Когда бы эта кулеврина стояла на валу, не думал бы я так весело о завтрашнем дне.
— Завтра бог пошлет нам новую победу, — сказал ксендз Кордецкий, — ибо Ноев ковчег не может погибнуть в потопе!
Такой разговор вели они между собою в сочельник, а потом разошлись кто куда: монахи в костел, солдаты на тихий отдых или на стражу у врат и на стенах. Но излишней была эта бдительность, ибо и в шведском стане царил невозмутимый покой. И шведы предались отдыху и размышлениям, и для них приближался самый торжественный праздник.
Ночь была также торжественна. Мириады звезд светились в небе, мерцая красным и синим огоньком. Лунное сияние окрасило в зеленый цвет снежную пелену между крепостью и вражеским станом. Не веял ветер, и такая стояла тишина, какой не бывало у монастырских стен с самого начала осады.
В полночь шведские солдаты услышали мягко льющиеся с высоты звуки органа, к которым присоединились вскоре человеческие голоса, звон колоколов и колокольчиков. Весельем, бодростью и покоем дышали эти звуки, и тем большим сомненьем стеснилась грудь шведов, и сердце в них упало.
Польские солдаты из хоругвей Зброжека и Калинского, не спрашивая позволения, подошли к самым крепостным стенам. Их не пустили в монастырь, опасаясь засады в ночной темноте, но позволили стоять у самых стен. Собралась целая толпа. Одни преклонили колена на снегу, другие жалостно качали головами, сокрушаясь над собственной долей, или били себя в грудь, давая себе слово исправиться, и все с восторгом и со слезами на глазах внимали звукам органа и песнопениям, которые пелись по древнему обычаю.
Между тем запела и стража на стенах, чтобы вознаградить себя за то, что не может она быть в костеле, и вскоре по всем стенам из конца в конец разнеслась колядка:
В яслях лежит,
Кто прибежит
Славить младенца.
На следующий день пополудни рев пушек снова заглушил все иные голоса. Шанцы сразу окутались дымом, земля содрогалась; по-прежнему летели на крышу костела тяжелые ядра, и бомбы, и гранаты, и факелы в оправе из труб, которые лили потоки расплавленного свинца, и факелы без оправы, и канаты, и пакля. Никогда еще не был так неумолчен рев, никогда еще не обрушивался на монастырь такой шквал огня и железа; но не было среди шведских пушек той кулеврины, которая одна могла сокрушить стену и пробить бреши для приступа.
Да и так уже привыкли защитники к огню, так хорошо знал каждый из них, что должен он делать, что оборона и без команды шла обычным своим чередом. На огонь отвечали огнем, на ядро — ядром, только целились лучше, потому что были спокойны.
Под вечер Миллер выехал посмотреть при последних лучах заходящего солнца, что же дал этот штурм, и взор его приковала башня, спокойно рисовавшаяся в небесной синеве.
— Этот монастырь будет стоять до скончания века! — воскликнул он в изумлении.
— Аминь! — спокойно ответил Зброжек.
Вечером в главной квартире снова собрался совет; угрюмы все были больше обыкновенного. Открыл совет сам Миллер.
— Сегодняшний штурм, — сказал он, — ничего не принес. Порох у нас кончается, половина людей погибла, прочие пали духом и не победы ждут, а поражения. Запасы кончились, подкреплений ждать неоткуда.
— А монастырь стоит нерушимо, как в первый день осады! — прибавил Садовский.
— Что же нам остается?
— Позор!
— Я получил приказ, — продолжал генерал, — немедленно взять крепость или снять осаду и направиться в Пруссию.
— Что же нам остается? — повторил князь Гессенский.
Все взоры обратились на Вжещовича.
— Спасать нашу честь! — воскликнул граф.
Короткий, отрывистый смех, похожий на скрежет зубов, сорвался с губ того самого Миллера, которого звали Полиоцертесом.
— Граф Вжещович хочет научить нас воскрешать мертвых! — сказал он.
Вжещович сделал вид, что не слышит.
— Честь свою спасли только убитые! — прибавил Садовский.
Миллер начал терять самообладание.
— И он все еще стоит, этот монастырь? Эта Ясная Гора, этот курятник?! И я не взял его?! И мы отступаем? Сон ли это или явь?
— Этот монастырь, эта Ясная Гора все еще стоит, — как эхо повторил князь Гессенский, — и мы отступаем, разбитые!
Наступила минута молчания; казалось, военачальник и его подчиненные находят дикое наслаждение в мыслях о собственном позоре и унижении.
Но тут медленно и раздельно заговорил Вжещович.
— Во всех войнах, — сказал он, — не однажды случалось, что осажденная крепость давала выкуп за снятие осады, и тогда войска уходили как победители, ибо тот, кто дает выкуп, тем самым признает себя побежденным.
Офицеры, которые сперва слушали графа с надменным презрением, вдруг насторожились.
— Пусть монастырь даст нам какой-нибудь выкуп, — продолжал Вжещович, — тогда никто не посмеет сказать, что мы не могли его взять, скажут, что просто не пожелали.
— Но согласятся ли на это монахи? — спросил князь Гессенский.
— Ручаюсь головой, — ответил Вейгард, — более того, своей солдатской честью!
— Что ж, все может статься! — сказал вдруг Садовский. — Вконец измучила нас эта осада, но ведь их тоже. Генерал, что вы на это скажете?
Миллер обратился к Вжещовичу:
— Много тяжелых минут принесли мне, граф, ваши советы, самых, пожалуй, тяжелых во всей моей жизни, но за этот совет спасибо вам, век буду помнить.
Все вздохнули с облегчением. И в самом деле, речь могла идти уже только о том, чтобы уйти с почетом.
Назавтра, в день святого Стефана, офицеры собрались все до единого, чтобы выслушать ответ ксендза Кордецкого на посланное утром письмо Миллера, в котором монахам предлагалось внести выкуп.
Долго пришлось ждать офицерам. Миллер притворялся веселым; но на лице его читалось принужденье. Никто из офицеров не мог усидеть на месте. Тревожно бились сердца.
Князь Гессенский и Садовский стояли у окна и вполголоса вели между собой разговор.
— Как вы думаете, полковник, согласятся они? — спросил князь.
— Всё как будто за то, что должны согласиться. Кто бы не согласился избавиться от такой, что ни говорите, грозной опасности ценою каких-нибудь двух десятков тысяч талеров; да и то надо принять во внимание, что для монахов не существуют ни мирская гордость, ни солдатская честь, во всяком случае, не должны существовать. Я вот только боюсь, не потребовал ли генерал слишком много.
— А сколько он потребовал?
— Сорок тысяч талеров от монахов и двадцать тысяч от шляхты. Ну, на худой конец они, может, захотят поторговаться.
— Ах, боже мой, уступать надо, уступать! Да если бы я знал, что у них нет денег, я бы предпочел ссудить их, только чтоб осталась хоть видимость почета.
— Должен вам сказать, князь, что на этот раз совет Вжещовича, сдается мне, хорош, я уверен, что монахи дадут выкуп. Мочи нет терпеть, уж лучше десять приступов, чем это ожидание.
— Уф! Вы правы. Однако этот Вжещович может далеко пойти.
— Да пусть себе идет хоть на виселицу.
Собеседники не угадали. Графу Вейгарду Вжещовичу уготована была участь, горшая даже виселицы.
Между тем рев пушек прервал дальнейший разговор.
— Что это? В крепости стреляют? — крикнул Миллер.
Он сорвался и как оглашенный выбежал вон.
За ним последовали остальные и стали слушать. В самом деле из крепости долетали пушечные залпы.
— Ради бога, что бы это могло значить? Дерутся они там, что ли?! — кричал Миллер. — Ничего не понимаю!
— Генерал, я вам все объясню, — сказал Зброжек. — Нынче день святого Стефана, именины обоих Замойских, отца и сына, это салютуют в их честь.
Из крепости долетели приветственные клики, а за ними новые залпы салюта.
— Да, пороха у них много! — угрюмо заметил Миллер. — Вот новый знак для нас.
Но еще одного знака, гораздо более чувствительного, не пожалела для генерала судьба. Шведские солдаты так уже отчаялись и пали духом, что при звуках крепостных залпов целые отряды их в смятении бежали из ближних шанцев.
Миллер видел, как целый полк отборных смаландских стрелков укрылся в замешательстве у самой его квартиры, слышал, как офицеры при виде бегущих солдат повторяли:
— Пора, пора сниматься!
Понемногу, однако, все успокоилось, осталось только тягостное впечатление. Вместе со своими подчиненными генерал снова вошел в дом, и снова все ждали, ждали с нетерпением, так что даже на неподвижном лице Вжещовича изобразилось беспокойство.
Наконец в сенях раздался звон шпор, и вошел трубач, разрумянившийся с мороза, с заиндевелыми усами.
— Ответ из монастыря! — сказал он, вручая генералу большой пакет, завернутый в цветной платок и перевязанный шнурком.
У Миллера руки тряслись, он не стал развязывать пакет, а прямо разрезал шнурок кинжалом. Десятки глаз уставились на сверток, офицеры затаили дыхание.
В риге наступила мрачная тишина.
— И зачем только нас сюда принесло? — сплюнул князь Гессенский. — Я теперь весь день до еды не дотронусь.
Внезапно Миллера охватила неистовая, граничащая с безумием ярость. Лицо его побагровело, зрачки расширились, зубы заскрежетали. Дикая жажда крови, мести овладела им. Повернувшись к Зброжеку, он крикнул:
— Где тот солдат, который видел, что Куклиновский был в риге? Давайте его сюда! Это сообщник!
— Не знаю я, тут ли еще этот солдат, — ответил Зброжек. — Все люди Куклиновского разбежались, как волы, стряхнувшие ярма.
— Поймать его! — в бешенстве заорал Миллер.
— Сами ловите! — с таким же бешенством крикнул Зброжек.
И снова над головами поляков и шведов на тонкой паутинке повисла опасность роковой вспышки. Поляки толпою стали обступать Зброжека, топорщить грозно усы, бряцать саблями.
Но тут снаружи донесся шум, отголоски стрельбы, конский топот, и в ригу вбежал рейтарский офицер.
— Генерал! — крикнул он. — Вылазка! Рудокопы, что вели подкоп, перебиты все до единого! Отряд пехоты рассеян!
— Я с ума сойду! — взревел Миллер, хватаясь за свой парик. — По коням!
Через минуту все вихрем мчались к монастырю. Только комья снега летели из-под копыт. Сотня конницы Садовского под начальством его брата присоединилась к Миллеру и тоже неслась на помощь своим. По дороге всадники видели отряды пехоты, бегущей в смятении и беспорядке, так пали уже духом несравненные когда-то шведские солдаты. Они покидали даже шанцы, хотя там им вовсе не грозила опасность. Человек двадцать было растоптано мчавшимися во весь опор офицерами и рейтарами. Наконец всадники подскакали к крепости, но лишь для того, чтобы на горе, как на ладони, увидеть благополучно возвращавшийся к себе отряд противника. Песни, радостные клики и смех долетали до слуха Миллера.
Некоторые солдаты даже останавливались и грозили штабу окровавленными саблями. Поляки, скакавшие рядом со шведским генералом, узнали самого Замойского; серадзский мечник лично руководил вылазкой и теперь, завидев штаб, остановился и важно кланялся, помахивая шапкой. Неудивительно! Он чувствовал себя в безопасности под охраной крепостных орудий.
Но вот на валах взвился дым, и железные птицы с ужасающим свистом полетели мимо офицеров. Кое-кто из рейтар пошатнулся в седле, и стон был ответом на свист.
— Мы под огнем, назад! — крикнул Садовский.
Зброжек схватил под уздцы коня Миллера.
— Генерал! Назад! Здесь смерть!
Миллер точно впал в оцепенение, не ответив ни слова, он позволил вывести своего коня из поля обстрела. Вернувшись к себе на квартиру, он заперся и весь день никого не хотел видеть.
Верно, размышлял о своей славе Полиоцертеса.
Тем временем Вжещович взял всю власть в свои руки и с небывалой энергией стал готовиться к приступу. Рыли новые шанцы; солдаты после гибели рудокопов продолжали долбить скалу, чтобы подвести мину. Во всем шведском стане царило лихорадочное движение, казалось, новый дух вселился в сердца или прибыли свежие подкрепления.
Через несколько дней по шведскому и польскому союзническому стану разнеслась весть, будто рудокопы нашли подземный ход, который ведет под самый костел и монастырь, и что теперь достаточно только пожелать генералу и вся крепость взлетит на воздух.
Неописуемая радость овладела солдатами, которых совсем изнурили морозы, голод и напрасный труд.
Крики: «Ченстохова наша! Взорвем этот курятник!» — раздавались в стане. Загуляло, запировало войско.
Вжещович был вездесущ, он ободрял солдат, поддерживал в них веру, сто раз в день подтверждал весть о том, что найден подземный ход, поощрял пьянство и гульбу.
Отголоски этого ликования дошли наконец и до крепости. Весть о подведенных под монастырь и готовых взорваться минах с быстротой молнии разнеслась по валам. Испугались даже самые отважные. Женщины со слезами стали осаждать жилище приора; когда он показывался на минуту, они протягивали к нему детей и кричали:
— Не губи невинных! Кровь их падет на тебя!
И тот, кто был трусливей всех, тот храбрее всех приступал к нему, требуя, чтобы он не подвергал Столь грозной опасности святыню, обитель пресвятой девы.
Для непреклонной души героя в монашеском одеянии наступили столь тяжкие и столь мучительные минуты, каких он еще не изведал. А тут шведы прекратили пальбу, чтобы тем очевиднее показать осажденным, что не нужны им больше ни ядра, ни пушки, что для них довольно поджечь пороховую нить. По этой самой причине росло смятение в монастыре. Глухой ночью трусам чудились шорохи, движение под землей, им казалось, что шведы уже под самым монастырем. В конце концов пали духом и многие монахи. Во главе с отцом Страдомским они направились к приору, чтобы потребовать немедленно начать переговоры о сдаче. С ними пошла большая часть солдат и кое-кто из шляхты.
Тогда ксендз Кордецкий вышел на монастырский двор и вот что сказал толпе, окружившей его плотным кольцом:
— Разве не дали мы клятву друг другу защищать святую обитель до последней капли крови? Истинно говорю вам: коль взорвут нас порохом, на воздух взлетит лишь немощная наша плоть, лишь бренные останки падут снова на землю, а души уже не воротятся!.. Небеса разверзнутся над ними, и внидут они в веселие и блаженство, как в море без границ. Иисус Христос примет их и приснодева, и, как золотые пчелы, сядут они на ризу ее и в сиянии будут взирать на лик господень…
Озарился тут этим сиянием лик самого приора, устремил он горе вдохновенные очи и продолжал с неземным покоем и благостью:
— Господи, владыка небесный, ты зришь мое сердце и ведаешь, что не лгу я малым сим, когда говорю, что, если бы жаждал я лишь собственного блаженства, я бы руки простер к тебе и возопиял из глубины души моей: «Господи! Да свершится сие! Пусть будет порох, пусть взорвется он, ибо искуплю я такою смертью содеянные прегрешения, ибо в ней вечный покой, а раб твой изнурен трудами и весь изнемог…» Кто не пожелал бы такой награды за смерть без мучений, краткую, как мгновение ока, как молния, сверкнувшая в небе, после коей вечность неизменная, блаженство безграничное, радость бесконечная!..
Но ты повелел мне хранить обитель твою, и не волен я уйти; ты поставил меня на страже и влил в меня силу свою, и ведаю я, господи, и зрю и чую, что когда бы вражеская злоба достигла даже порога костела сего, когда бы весь порох и всю смертоносную селитру сложили под ним, довольно мне осенить их крестом, дабы не взорвались они…
Тут он обратился к собравшимся и продолжал:
— Бог дал мне силу сию, и вы изгоните страх из ваших сердец! Дух мой проник сквозь землю и говорит вам: лгут ваши враги, нет под костелом порохового змея! Вы, люди робких сердец, вы, в ком страх заглушил веру, не заслужили того, чтобы еще сегодня войти в царство блаженства и покоя, стало быть, нет пороха под стопами вашими! Господь хочет спасти обитель сию, дабы, как Ноев ковчег, носилась она над потопом бедствий и невзгод, и именем бога в третий раз говорю я вам: нет пороха под костелом! А коль я говорю его именем, кто посмеет перечить мне, кто отважится еще сомневаться?
Он умолк и смотрел на толпу монахов, шляхты и солдат. И такой непоколебимой верой, надеждой и силой дышал его голос, что и толпа молчала, никто не промолвил ни слова. Бодрость влилась в сердца, и один из солдат, простой крестьянин, сказал наконец:
— Да будет благословенно имя господне! Вот уж три дня толкуют они, что взорвут крепость, что же она не взрывается?
— Слава пресвятой деве! Что же она не взрывается? — повторили несколько голосов.
И тут всем было дивное знамение. Неожиданно шум крыльев раздался вокруг, и целые стаи зимних птиц появились на монастырском дворе, и все новые вереницы их летели из окрестных голодных деревень: серые хохлатые жаворонки, золотогрудые овсянки, убогие воробьи, зеленые синички, красные снегири усеяли гребни крыш, углы, косяки и карнизы костела; иные, трепеща крылышками и жалобно щебеча, пестрым венцом кружили над головою ксендза Кордецкого и словно милостыни просили, нимало не пугаясь людей. Изумились все, увидев это зрелище, ксендз же минуту молился, а потом сказал:
— Вот и пташки лесные слетаются под крыло богородицы, а вы усомнились в ее могуществе?
Бодростью и надеждой преисполнились тут сердца, и монахи, бия себя в грудь, направились в костел, а солдаты на стены.
Женщины вышли посыпать корму пташкам, и те стали жадно клевать зерна.
Все решили, что появление маленьких лесных обитателей сулит им добро, а врагу — худо.
— Глубокие, знать, снега лежат, коль пташка, не глядя на выстрелы и рев пушек, жмется к жилью, — толковали между собою солдаты.
— Почему бегут они к нам от шведов?
— А потому, что самая убогая тварь и та разум имеет и может отличить врага от своего.
— Да нет! — возразил другой солдат. — Ведь и в шведском стане есть поляки. Просто голодно уже там и корма нет для лошадей.
— Что ж, оно и лучше! — промолвил третий. — Выходит, всё врут про порох.
— Как так? — хором спросили солдаты.
— Старики рассказывают, — ответил им товарищ, — что когда дом должен обвалиться, ласточки и воробьи, что весною свили гнезда под крышей, за два-три дня улетают прочь, такие они разумные твари, что наперед угадывают опасность. Вот и выходит, что не прилетели бы к нам птицы, когда бы под монастырем был порох.
— Смотри ты, неужто правда?
— Как аминь, что молитву вершит!
— Слава пресвятой богородице! Стало быть, плохи дела шведов!
В эту минуту у юго-западных ворот послышались звуки рожка, и все бросились поглядеть, кто это явился.
Это был шведский трубач, который привез из стана письмо.
Монахи тотчас собрались в советном покое. Письмо было от Вжещовича; граф предупреждал, что, если крепость не сдастся до наступления следующего дня, шведы взорвут ее.
Но даже те, кого прежде трепет клонил вниз, не поверили теперь этой угрозе.
— Пустые страхи! — кричали хором монахи и шляхта.
— Напишем, чтоб не жалели нас. Пускай взрывают!
Монахи и в самом деле дали Вжещовичу такой ответ.
Тем временем солдаты окружили трубача и смеялись в ответ на его угрозы.
— Ладно! — говорили они. — Чего вам жалеть нас! Скорее дух наш примут небеса!
А тот, кто вручал посланцу ответное письмо, сказал:
— Не тратьте попусту времени и слов! Вам самим есть нечего, а у нас, слава богу, всего вдоволь. Даже птицы бегут от вас.
Так кончилась ничем последняя хитрость Вжещовича.
А когда минул еще один день, стало уж вовсе ясно, что напрасны были все страхи осажденных, и спокойствие снова воцарилось в монастыре.
На следующий день ченстоховский мещанин Яцек Бжуханский опять подкинул монахам письмо, в котором предупредил их о новом штурме, но вместе с тем и о том, что Ян Казимир выехал уже из Силезии и вся Речь Посполитая встает на шведов. Да и самый штурм, по слухам, которые распространились за стенами монастыря, должен быть последним.
Это письмо Бжуханский подкинул с мешком рыбы для монахов на рождественский сочельник; к крепостным стенам он подобрался, переодевшись шведским солдатом.
К несчастью, его узнали и схватили. Миллер приказал поднять его на дыбу; но во время пыток старик имел небесные виденья и улыбался сладко, как дитя, и не боль, а неизъяснимая радость читалась на его лице. Генерал сам присутствовал при пытке, но не вырвал у мученика признаний, только убедился с отчаянием, что ничто этих людей не поколеблет, ничто не сломит, и совсем пал духом.
Тем временем к шведам явилась старая нищенка Костуха с письмом от ксендза Кордецкого, смиренно просившего не штурмовать крепость во время службы на рождество. Стража и офицеры на смех подняли такого посла, глумились над старухой, но она решительно ответила им:
— Больше никто не захотел пойти, потому вы с послами как разбойники обходитесь, а я за кусок хлеба взялась. Недолго мне жить-то осталось, вот и не боюсь я вас, а не верите, что ж, я в ваших руках.
Однако ничего дурного ей шведы не сделали. Мало того, Миллер попытался еще раз найти путь к миру и согласился исполнить просьбу приора; он принял даже выкуп за Яцека Бжуханского, которого шведы не успели замучить, отослал и часть серебра, найденного шведскими солдатами. Сделал он это назло Вжещовичу, который после своей последней неудачи снова впал в немилость.
Пришел наконец рождественский сочельник. С первой звездой огни и огонечки затеплились во всей крепости. Ночь была тихая, морозная и ясная. Шведские солдаты, костенея на шанцах от холода, глядели снизу на черные стены неприступной крепости и вспоминали теплые, ухиченные мохом скандинавские хижины, жен, детей, елки с горящими свечками, и не одна железная грудь тяжело вздыхала от сожалений, тоски и отчаяния. А в крепости, за столами, покрытыми сеном, осажденные преломляли облатки. Тихой радостью пылали лица, ибо все предчувствовали, уверены были, что скоро уже минует година невзгод.
— Завтра еще штурм, но уже последний, — повторяли монахи и солдаты. — Кому богом назначена смерть, пусть возблагодарит создателя за то, что позволит он ему перед смертью у обедни помолиться и тем вернее раскроет перед ним врата рая, ибо кто в день рождества Христова положит душу за веру, внидет в царство небесное.
Они желали друг другу удачи, долгих лет жизни или царства небесного, и такое это всем принесло облегчение, будто беда уже миновала.
Но рядом с приором стоял пустой стулец, а перед ним на столе тарелка, на которой белели облатки, перевязанные голубою ленточкой.
Когда все расселись и никто не занял этого места, мечник сказал:
— Сдается, преподобный отче, у тебя, по старому обычаю, и для нежданных гостей припасено место?
— Не для нежданных оно гостей, — ответил ксендз Августин, — а в память о рыцаре, которого мы все как сына любили и душа которого с радостью взирает теперь на нас, потому вспоминаем мы его с благодарностью.
— Боже, боже, — воскликнул серадзский мечник, — лучше ему теперь, нежели нам! Да, мы по справедливости должны быть ему благодарны!
У ксендза Кордецкого слезы стояли на глазах, а Чарнецкий сказал:
— Не о таких героях и то пишут в хрониках. Коли, даст бог, останусь жив и кто-нибудь потом спросит меня, кто среди вас был воин, равный старинным богатырям, я скажу: Бабинич!
— Не Бабиничем его звали, — сказал ксендз Кордецкий.
— Как не Бабиничем?
— Давно уж я знал настоящее его имя, но под тайной исповеди открыл он мне его. И только уходя во вражеский стан, чтобы взорвать кулеврину, сказал мне: «Коль погибну я, пусть узнают все мое имя, дабы доброю славой было оно покрыто и забыты были старые мои грехи». Ушел он, погиб, и теперь я могу сказать вам: это был Кмициц!
— Тот самый знаменитый литовский Кмициц?! — схватился за голову Чарнецкий.
— Да! Так по милости господней меняются людские сердца!
— О, боже! Теперь я понимаю, что он мог решиться на такое дело, понимаю, откуда бралась у него эта удаль, эта отвага, которой он превзошел всех нас! Кмициц, Кмициц! Тот самый страшный Кмициц, о котором слух идет по всей Литве!
— Отныне не слух, но слава пройдет о нем не только по всей Литве, но и по всей Речи Посполитой.
— Это он первый сказал нам о Вжещовиче!
— Спасибо ему, что вовремя мы закрыли врата и приготовились встретить шведов!
— Он подстрелил из лука первого врага!
— А сколько перебил их из пушки! А кто уложил де Фоссиса?
— А эта кулеврина! Кто виновник того, что мы не боимся завтрашнего штурма?
— Пусть же всяк добром его помянет и прославит, где только можно, имя его, дабы восторжествовала справедливость, — сказал ксендз Кордецкий. — А теперь: «Упокой, господи, душу его!»
— «Где праведные упокояются!» — подхватил хор голосов.
Но Чарнецкий долго не мог успокоиться, и мысли его все время возвращались к Кмицицу.
— Было в нем, скажу я вам, что-то такое, — говорил он, — что хоть служил он простым солдатом, а как-то само собой получалось, что он начальствовал над всеми. Я прямо диву давался, как это люди невольно начинают слушаться такого мальчишки. По сути дела, на нашей башне он был начальником, и я сам ему подчинялся. Знать бы тогда, что это Кмициц!
— Однако же странно мне, — заметил серадзский мечник, — что не стали шведы кричать об его смерти.
Ксендз Кордецкий вздохнул.
— Верно, порохом его разнесло на месте.
— Я бы руку дал себе отрубить, только бы он остался жив! — воскликнул Чарнецкий. — Но чтоб он да так оплошал!
— Он отдал за нас свою жизнь! — прервал его ксендз Кордецкий.
— Что говорить! — молвил мечник. — Когда бы эта кулеврина стояла на валу, не думал бы я так весело о завтрашнем дне.
— Завтра бог пошлет нам новую победу, — сказал ксендз Кордецкий, — ибо Ноев ковчег не может погибнуть в потопе!
Такой разговор вели они между собою в сочельник, а потом разошлись кто куда: монахи в костел, солдаты на тихий отдых или на стражу у врат и на стенах. Но излишней была эта бдительность, ибо и в шведском стане царил невозмутимый покой. И шведы предались отдыху и размышлениям, и для них приближался самый торжественный праздник.
Ночь была также торжественна. Мириады звезд светились в небе, мерцая красным и синим огоньком. Лунное сияние окрасило в зеленый цвет снежную пелену между крепостью и вражеским станом. Не веял ветер, и такая стояла тишина, какой не бывало у монастырских стен с самого начала осады.
В полночь шведские солдаты услышали мягко льющиеся с высоты звуки органа, к которым присоединились вскоре человеческие голоса, звон колоколов и колокольчиков. Весельем, бодростью и покоем дышали эти звуки, и тем большим сомненьем стеснилась грудь шведов, и сердце в них упало.
Польские солдаты из хоругвей Зброжека и Калинского, не спрашивая позволения, подошли к самым крепостным стенам. Их не пустили в монастырь, опасаясь засады в ночной темноте, но позволили стоять у самых стен. Собралась целая толпа. Одни преклонили колена на снегу, другие жалостно качали головами, сокрушаясь над собственной долей, или били себя в грудь, давая себе слово исправиться, и все с восторгом и со слезами на глазах внимали звукам органа и песнопениям, которые пелись по древнему обычаю.
Между тем запела и стража на стенах, чтобы вознаградить себя за то, что не может она быть в костеле, и вскоре по всем стенам из конца в конец разнеслась колядка:
В яслях лежит,
Кто прибежит
Славить младенца.
На следующий день пополудни рев пушек снова заглушил все иные голоса. Шанцы сразу окутались дымом, земля содрогалась; по-прежнему летели на крышу костела тяжелые ядра, и бомбы, и гранаты, и факелы в оправе из труб, которые лили потоки расплавленного свинца, и факелы без оправы, и канаты, и пакля. Никогда еще не был так неумолчен рев, никогда еще не обрушивался на монастырь такой шквал огня и железа; но не было среди шведских пушек той кулеврины, которая одна могла сокрушить стену и пробить бреши для приступа.
Да и так уже привыкли защитники к огню, так хорошо знал каждый из них, что должен он делать, что оборона и без команды шла обычным своим чередом. На огонь отвечали огнем, на ядро — ядром, только целились лучше, потому что были спокойны.
Под вечер Миллер выехал посмотреть при последних лучах заходящего солнца, что же дал этот штурм, и взор его приковала башня, спокойно рисовавшаяся в небесной синеве.
— Этот монастырь будет стоять до скончания века! — воскликнул он в изумлении.
— Аминь! — спокойно ответил Зброжек.
Вечером в главной квартире снова собрался совет; угрюмы все были больше обыкновенного. Открыл совет сам Миллер.
— Сегодняшний штурм, — сказал он, — ничего не принес. Порох у нас кончается, половина людей погибла, прочие пали духом и не победы ждут, а поражения. Запасы кончились, подкреплений ждать неоткуда.
— А монастырь стоит нерушимо, как в первый день осады! — прибавил Садовский.
— Что же нам остается?
— Позор!
— Я получил приказ, — продолжал генерал, — немедленно взять крепость или снять осаду и направиться в Пруссию.
— Что же нам остается? — повторил князь Гессенский.
Все взоры обратились на Вжещовича.
— Спасать нашу честь! — воскликнул граф.
Короткий, отрывистый смех, похожий на скрежет зубов, сорвался с губ того самого Миллера, которого звали Полиоцертесом.
— Граф Вжещович хочет научить нас воскрешать мертвых! — сказал он.
Вжещович сделал вид, что не слышит.
— Честь свою спасли только убитые! — прибавил Садовский.
Миллер начал терять самообладание.
— И он все еще стоит, этот монастырь? Эта Ясная Гора, этот курятник?! И я не взял его?! И мы отступаем? Сон ли это или явь?
— Этот монастырь, эта Ясная Гора все еще стоит, — как эхо повторил князь Гессенский, — и мы отступаем, разбитые!
Наступила минута молчания; казалось, военачальник и его подчиненные находят дикое наслаждение в мыслях о собственном позоре и унижении.
Но тут медленно и раздельно заговорил Вжещович.
— Во всех войнах, — сказал он, — не однажды случалось, что осажденная крепость давала выкуп за снятие осады, и тогда войска уходили как победители, ибо тот, кто дает выкуп, тем самым признает себя побежденным.
Офицеры, которые сперва слушали графа с надменным презрением, вдруг насторожились.
— Пусть монастырь даст нам какой-нибудь выкуп, — продолжал Вжещович, — тогда никто не посмеет сказать, что мы не могли его взять, скажут, что просто не пожелали.
— Но согласятся ли на это монахи? — спросил князь Гессенский.
— Ручаюсь головой, — ответил Вейгард, — более того, своей солдатской честью!
— Что ж, все может статься! — сказал вдруг Садовский. — Вконец измучила нас эта осада, но ведь их тоже. Генерал, что вы на это скажете?
Миллер обратился к Вжещовичу:
— Много тяжелых минут принесли мне, граф, ваши советы, самых, пожалуй, тяжелых во всей моей жизни, но за этот совет спасибо вам, век буду помнить.
Все вздохнули с облегчением. И в самом деле, речь могла идти уже только о том, чтобы уйти с почетом.
Назавтра, в день святого Стефана, офицеры собрались все до единого, чтобы выслушать ответ ксендза Кордецкого на посланное утром письмо Миллера, в котором монахам предлагалось внести выкуп.
Долго пришлось ждать офицерам. Миллер притворялся веселым; но на лице его читалось принужденье. Никто из офицеров не мог усидеть на месте. Тревожно бились сердца.
Князь Гессенский и Садовский стояли у окна и вполголоса вели между собой разговор.
— Как вы думаете, полковник, согласятся они? — спросил князь.
— Всё как будто за то, что должны согласиться. Кто бы не согласился избавиться от такой, что ни говорите, грозной опасности ценою каких-нибудь двух десятков тысяч талеров; да и то надо принять во внимание, что для монахов не существуют ни мирская гордость, ни солдатская честь, во всяком случае, не должны существовать. Я вот только боюсь, не потребовал ли генерал слишком много.
— А сколько он потребовал?
— Сорок тысяч талеров от монахов и двадцать тысяч от шляхты. Ну, на худой конец они, может, захотят поторговаться.
— Ах, боже мой, уступать надо, уступать! Да если бы я знал, что у них нет денег, я бы предпочел ссудить их, только чтоб осталась хоть видимость почета.
— Должен вам сказать, князь, что на этот раз совет Вжещовича, сдается мне, хорош, я уверен, что монахи дадут выкуп. Мочи нет терпеть, уж лучше десять приступов, чем это ожидание.
— Уф! Вы правы. Однако этот Вжещович может далеко пойти.
— Да пусть себе идет хоть на виселицу.
Собеседники не угадали. Графу Вейгарду Вжещовичу уготована была участь, горшая даже виселицы.
Между тем рев пушек прервал дальнейший разговор.
— Что это? В крепости стреляют? — крикнул Миллер.
Он сорвался и как оглашенный выбежал вон.
За ним последовали остальные и стали слушать. В самом деле из крепости долетали пушечные залпы.
— Ради бога, что бы это могло значить? Дерутся они там, что ли?! — кричал Миллер. — Ничего не понимаю!
— Генерал, я вам все объясню, — сказал Зброжек. — Нынче день святого Стефана, именины обоих Замойских, отца и сына, это салютуют в их честь.
Из крепости долетели приветственные клики, а за ними новые залпы салюта.
— Да, пороха у них много! — угрюмо заметил Миллер. — Вот новый знак для нас.
Но еще одного знака, гораздо более чувствительного, не пожалела для генерала судьба. Шведские солдаты так уже отчаялись и пали духом, что при звуках крепостных залпов целые отряды их в смятении бежали из ближних шанцев.
Миллер видел, как целый полк отборных смаландских стрелков укрылся в замешательстве у самой его квартиры, слышал, как офицеры при виде бегущих солдат повторяли:
— Пора, пора сниматься!
Понемногу, однако, все успокоилось, осталось только тягостное впечатление. Вместе со своими подчиненными генерал снова вошел в дом, и снова все ждали, ждали с нетерпением, так что даже на неподвижном лице Вжещовича изобразилось беспокойство.
Наконец в сенях раздался звон шпор, и вошел трубач, разрумянившийся с мороза, с заиндевелыми усами.
— Ответ из монастыря! — сказал он, вручая генералу большой пакет, завернутый в цветной платок и перевязанный шнурком.
У Миллера руки тряслись, он не стал развязывать пакет, а прямо разрезал шнурок кинжалом. Десятки глаз уставились на сверток, офицеры затаили дыхание.