Страница:
Дуглас понял, что произошло нечто необычайное.
Но что? Ответа не было. Дуглас задумался. Его думы внезапно прервал офицер аванпоста.
— Ваше превосходительство! — сказал тот. — Сквозь кусты на небольшом расстоянии видна группа людей. Они не двигаются, как в дозоре. Я остановил разведку, чтобы доложить вашему превосходительству.
— Конные или пешие? — спросил Дуглас.
— Пешие, их четверо или пятеро в группе, сосчитать точно нельзя, их заслоняют ветки. Но что-то желтое мелькает, как у наших мушкетчиков.
Дуглас пришпорил коня, быстро погнал его к передовым постам и вместе с ними двинулся вперед. Сквозь редеющие заросли в глубине леса была видна группа солдат, которая в полной неподвижности стояла под деревом.
— Это наши, наши! — сказал Дуглас. — Где-то поблизости должен быть князь.
— Странно! — произнес, помолчав, офицер. — Они стоят в карауле, но ни один не окликнул нас, хотя мыто идем с шумом.
В этот момент заросли кончились и открылся чистый лес. И тогда едущие увидели кучку из четверых людей, теснящихся друг к другу и как будто что-то высматривающих на земле. У каждого от головы прямо вверх тянулась черная полоска.
— Ваше превосходительство! — вдруг сказал офицер. — Эти люди висят.
— Это точно, — ответил Дуглас.
И, ускоривши шаг, они через мгновение были около трупов. Четверо пехотинцев разом висели в петлях, как кучка дроздов, и ноги их поднимались над землей едва на дюйм, поскольку ветвь была низкая.
Дуглас довольно равнодушно поглядел на них, а потом сказал как бы сам себе:
— Стало быть, мы уже знаем, что тут побывали и князь, и Бабинич.
И он снова задумался, потому что и сам хорошенько не знал, идти ли ему дальше по этой лесной дороге или перебираться на большую остроленскую дорогу.
Тем временем получасом позже снова обнаружились два трупа. Видимо, то были мародеры или больные, которых бабиничевские татары ловили, идя вслед князю.
Но почему князь отступал?
Дуглас слишком хорошо его знал, то есть знал и его отвагу, и его воинскую опытность, чтобы допустить хоть на мгновение, что князь отступал без серьезных причин. Видимо, что-то произошло.
Только на другой день все выяснилось. А именно когда приехал с отрядом в тридцать всадников пан Бес от Богуслава и привез донесение, что король Ян Казимир отправил за Буг против Дугласа пана польного гетмана Госевского с войском в шесть тысяч литовских и татарских кавалеристов.
— Мы узнали об этом, — говорил пан Бес, — еще перед тем как подошел Бабинич, поскольку он шел очень осторожно, кружил, а потому подвигался медленно. Госевский сейчас находится в четырех или пяти милях отсюда. Князь, получив это известие, начал поспешно отступать, чтобы соединиться с Радзеёвским, которого легко могли разгромить. Но поскольку мы шли быстро, то и счастливо соединились. И тут же князь направил во все стороны разъезды по десятке в каждом с донесением вашему превосходительству. Многие из них попали в лапы татар и мужиков, но в такой войне без этого не обойдешься.
— А где князь и пан Радзеёвский?
— В двух милях отсюда, на берегу.
— Князь весь отряд сохранил?
— Он вынужден был оставить пехоту, которая добирается по самым глухим лесам, чтобы спастись от татар.
— Такой коннице, как татарская, и самая глухая чащоба не помеха. Пехоты этой нам не видать как своих ушей. Но в этом нет ничьей вины, князь поступил как опытный воин.
— Князь послал большой отряд к Остроленке, чтобы ввести в заблуждение пана литовского подскарбия. Литовцы кинутся туда сразу же, подумав, что все наше войско пошло на Остроленку.
— Это хорошо! — сказал успокоенный Дуглас. — Мы с литовским подскарбием управимся.
И, не тратя ни минуты, он велел выступать в поход, чтобы соединиться с князем Богуславом и Радзеёвским. Что и произошло в тот же самый день, к вящему удовольствию всех, в особенности Радзеёвского, который боялся плена пуще самой смерти, поскольку хорошо знал, что ему пришлось бы со всей строгостью отвечать как изменнику и виновнику всех несчастий Речи Посполитой.
Сейчас, во всяком случае, после объединения с Дугласом, шведская армия насчитывала четыре тысячи людей, то есть могла дать решительный отпор силам польного гетмана. У него, правда, было шесть тысяч конницы, но татары, исключая Бабиничевых, которые были хорошо вымуштрованы, в остальном не могли быть использованы для атаки, да и сам пан Госевский, несмотря на свою выучку и опыт, не способен был, как это делал Чарнецкий, зажечь людей, чтобы они все сокрушали на своем пути.
Дуглас, однако, не мог взять в толк, с какой целью Ян Казимир выслал польного гетмана за Буг. Шведский король вместе с курфюрстом шел на Варшаву, раньше или позже там должно было состояться решающее сражение. Так что, возможно, Казимир стоял уже во главе могучего войска, численно превосходящего шведов и бранденбургскую армию, однако шесть тысяч ратников представляли собой слишком большую подмогу, чтобы польский король мог добровольно от нее отказаться.
Правда, пан Госевский вырвал Бабинича из ловушки, но все-таки и для спасения Бабинича королю не нужно было посылать целую дивизию. Так что в этом походе была какая-то своя скрытая цель, которой шведский генерал, несмотря на всю свою проницательность, не мог распознать.
В письме шведского короля, присланном неделей позже, чувствовалась сильная тревога и даже как бы отчаяние по поводу этой экспедиции, и по некоторым словам можно было понять причину такого беспокойства. По мнению Карла Густава, пан гетман был послан не затем, чтобы совершить удар по армии Дугласа, и не затем, чтобы идти в Литву для поддержки тамошнего восстания, поскольку и без того шведы там были ослаблены, но затем, чтобы угрожать Княжеской Пруссии, а именно ее восточным областям, практически лишенным каких бы то ни было войск.
«Они рассчитывают, — писал король, — что смогут поколебать курфюрста в его верности мальборкскому трактату и нам, что может легко произойти, поскольку он готов войти в союз одновременно и с Христом противу дьявола и с дьяволом против Христа, чтобы попользоваться от обоих».
Письмо кончалось рекомендацией, чтобы Дуглас всеми своими силами постарался не допустить в Пруссию пана гетмана, который, если его задержать на несколько недель, так и так должен будет возвращаться к Варшаве.
Дуглас счел, что возложенная на него задача вполне ему по силам. Еще недавно он с успехом выходил на самого Чарнецкого, и потому Госевский был ему не страшен. Он не помышлял о полном разгроме его дивизии, но был уверен, что сможет ее остановить и лишить возможности передвижения.
И с этого момента начались чрезвычайно искусные маневры обеих армий, взаимно избегающих открытого боя, но стремящихся обойти одна другую. Оба военачальника удачно соперничали друг с другом, однако Дуглас взял верх, поскольку дальше Остроленки пана польного гетмана не выпустил.
Однако же пан Бабинич, спасенный от засады Богуслава, совершенно не торопился соединяться с литовской дивизией, поскольку с огромным тщанием занялся той самой пехотой, которую Богуслав в своем поспешном броске к Радзеёвскому вынужден был оставить по дороге. Татары Бабинича, взявши в провожатые местных лесников, шли за этой пехотой день и ночь, пощипывая неосторожных или тех, кто отставал. Недостаток продовольствия вынудил в конце концов шведов разделиться на малые подразделения, которым было бы легче найти провиант, — и именно этого и ждал пан Бабинич.
Разделивши свою рать на три отряда, один под своим началом, два другие под началом Акба-Улана и Сороки, он в несколько дней выбил почти всю пехоту. То была как бы неустанная охота на людей по лесным пущам, лознякам и камышам, полная шума, воплей, переклички, выстрелов и смерти.
Эта охота широко прославила имя Бабинича среди Мазуров Отряды собрались и воссоединились с паном Госевским только под самой Остроленкой, когда пан польный гетман, поход которого был просто демонстрацией силы, уже получил приказ возвращаться обратно в Варшаву. Недолго пришлось Бабиничу наслаждаться встречей с друзьями, с паном Заглобой и Володыёвским, которые сопровождали гетмана во главе своей лауданской хоругви. Однако все трое были сердечно рады, поскольку они уже полюбили друг друга и сблизились. Оба молодых полковника страшно горевали, что на этот раз у них ничего не получилось с Богуславом, но пан Заглоба утешал их, обильно доливая им в чаши и говоря при этом:
— Это пустое! Я начиная с мая соображаю в уме насчет военных хитростей, а у меня это никогда не проходит даром. У меня уже готово несколько отменных фокусов, но для их применения не хватает времени, разве что отложим их до Варшавы, куда мы все прибудем.
— Мне надо в Пруссию! — ответил Бабинич. — Меня не будет под Варшавой.
— Ты что, сможешь влезть в Пруссию? — спросил Володыёвский.
— Да проскочу, как бог свят, и клянусь вам, что я там настряпаю бигосу, мне стоит только сказать моим татарам: «Гуляй, душа!..» Они и тут бы были рады с поножовщиной пройтись по шеям, но я им обещал, что за каждое насилие будет хорошая веревка! А вот в Пруссии и я в свое удовольствие погуляю. Почему бы это мне не влезть в Пруссию? Вы-то не могли, но это все другие дела, поскольку гораздо легче загородить путь большому войску, чем такой ватажке, как у меня, которую скрыть легче легкого. Я уже сколько в камышах просидел, а рядом проходил Дуглас, и ничего, даже и не заметил. А Дуглас тоже, верней всего, пойдет за вами и откроет мне тут поле действия.
— Но ты его, я слышал, совсем затрепал! — сказал Володыёвский не без удовольствия.
— Ха, шельма! — добавил пан Заглоба. — Он каждый божий день небось рубаху менял, небось попотел. Ваша милость с ним не хуже чем с Хованским справился, и я должен признать, что я и сам не смог бы тут ничего прибавить, если бы стоял на твоем месте, хотя еще пан Конецпольский говорил, что лучше Заглобы нет никого для партизанской войны.
— Мне сдается, — сказал Кмицицу Володыёвский, — что если Дуглас уйдет, то он тут оставит Радзивилла.
— Вот и дай бог! Я только на это и надеюсь, — живо ответствовал Кмициц. — Если я его начну искать, а он меня, то мы ведь найдем друг друга. В третий раз он меня не перескочит, а перескочит, то я уж не поднимусь. Я хорошо помню твои лубненские приемчики и фортели знаю наизусть, как «Отче наш». Мы с Сорокой каждый день упражняемся, чтобы руку набить.
— Да что там фортели! — закричал Володыёвский. — Главное — сабля!
Заглоба почувствовал себя слегка задетым этим утверждением, почему немедленно ответил:
— Каждая мельница все думает, что главное — это крыльями махать, а знаешь, Михась, почему? У нее полно соломы на чердаке, alias[152] в башке. И военная наука тоже основана на этих фортелях, иначе Рох мог быть великим гетманом, а ты польным.
— А что поделывает пан Рох Ковальский?
— Пан Ковальский? Он таскает на голове железный шлем и правильно делает, в котле капуста лучше варится. В Варшаве он сильно поживился, разорился себе на хорошую свиту и попер к гусарам, к князю Полубинскому, а все затем, чтобы можно было достать копьем Каролюса. Он к нам приходит каждый день в палатку и лупает бельмами, не торчит ли где из соломы горлышко жбана. Я этого парня не могу отучить от пьянства. Брал бы с меня хороший пример! Но я ему напророчил, что он сам себе хуже сделал, когда ушел из лауданской хоругви. Шельма! Неблагодарный! За все мои благодеяния, которые ему перепали, он меня променял, такой-то сын, на копье!
— Ваша милость его воспитывала?
— Мой друг! Я что, медвежатник? Когда меня спросил об этом пан Сапега, я ответил, что у них с Рохом был общий praeceptor, но не я, я смолоду был хороший бочар, и клепки ставил крепко.
— Во-первых, такого бы ты, сударь, не посмел сказать Сапеге, — отвечал Володыёвский, — а во-вторых, ты вроде ругаешь Ковальского, а сам бережешь его как зеницу ока.
— А я его предпочту тебе, пан Михал, поскольку я никогда не выносил майских жучков и влюбчивых пройдох, которые при виде первой попавшейся юбки начинают подпрыгивать, как немецкие собачки.
— Или как те обезьяны у Казановских, с которыми ваша честь сражалась.
— Смейтесь, смейтесь, сами будете в другой раз брать Варшаву!
— А что, это ты ее взял в прошлый раз?
— А кто, спрашивается, Краковские ворота expugnavit?[153] Кто задумал взять в плен генералов? Они теперь сидят на хлебе и воде в Замостье, и Виттенберг, как взглянет на Врангеля, так и говорит: «Заглоба нас сюда посадил», — и оба в рев. Если бы пан Сапега не захворал и был бы тут, он бы вам рассказал, кто первый вытащил шведского клеща из варшавской шкуры.
— Ради бога, — сказал Кмициц, — сделайте для меня такое божеское дело, пришлите мне весточку об этой битве, которая будет под Варшавой. Я буду дни и ночи по пальцам высчитывать и не найду себе места, пока не узнаю все точно.
Заглоба приставил палец ко лбу.
— Слушайте, как я это понимаю, — сказал он, — я что скажу, так оно и исполнится… И это так же верно, как то, что чарка стоит тут передо мною… Или не стоит? А?
— Стоит, стоит! Говори, ваша милость!
— Это большое сражение мы или проиграем, или выиграем…
— Да это каждый знает! — ввернул Володыёвский.
— Ты бы лучше помолчал, пан Михал, и поучился. Если предположить, что мы его проиграли, то знаешь, что будет потом?.. Вот видишь! Ты не знаешь, поскольку уже зашевелил своими щетинками под носом, как заяц… Вот я и говорю вам, что ничего не будет…
Кмициц, пылкий по натуре, вскочил, брякнул чаркой о стол и вскричал:
— Чего тянешь!
— Я и говорю, ничего не будет, — ответил Заглоба. — Вы еще молодые и не понимаете, что все будет стоять, как сейчас стоит, наш король, наша милая отчизна, и наши войска могут хоть пятьдесят битв проиграть одну за другой… и война пойдет дальше по-старому, и шляхта встанет, а с нею и низшие сословья… И если разок не удастся, то удастся во второй, пока враги наши не начнут таять. По уж когда шведы проиграют хоть одно сражение, тогда их дьявол утащит безо всякой пощады, а с ними и курфюрста в придачу.
Тут Заглоба оживился, выдул чарку, грохнул ею о стол и сказал еще:
— Так что слушайте, и не всякий роток вам разинется такое сказать, поскольку надо уметь смотреть в целом. Многие думают: а что нас ожидает? Сколько битв, сколько поражений, насчет которых, кстати, с Карлом довольно просто… Сколько слез? Сколько крови пролитой? Сколько тяжелых кризисов? И многих берут сомнения, и многие грешат насчет милосердия божьего и матери божьей… А я вам говорю так: вы знаете, что ждет наших вандалов? Гибель. Вы знаете, что нас ждет? Победа! Нас поколотят еще сто раз… Ладно… А на сто первый раз мы победим, и будет конец.
Высказавши это, пан Заглоба на момент прикрыл глаза, но сразу же их открыл, посмотрел блестящими очами в пространство и внезапно возопил во весь голос:
— Победа! Победа!
Кмициц даже покраснел от радости.
— Даст бог, он прав! Даст бог, он верно говорит! Иначе не может быть! Такой конец и будет!
— Надо признаться, ваша честь, у тебя тут клепок хватает! — сказал Володыёвский, стукнув себя по голове. — Можно захватить Речь Посполитую, но высидеть в ней нельзя… Все равно в конце концов придется убираться.
— Ха! Что? Хватает клепок? — сказал, обрадовавшись похвале, Заглоба. — Тогда я вам еще напророчу, бог правду любит! Ты, сударь (он обернулся к Кмицицу), победишь изменника Радзивилла, придешь в Тауроги, получишь свою дивчину, возьмешь ее в жены, родишь потомство… Типун мне на язык, если не сбудется так, как я сказал… Господи! Да не удуши только меня!
Заглоба вовремя спохватился, поскольку пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и так стал сжимать, что у старика глаза вылезли из орбит, но едва он встал на ноги, едва отдышался, как воспламененный пан Володыёвский схватил его за руку.
— Теперь моя очередь! Скажи, сударь, что меня ожидает?
— Благослови тебя господь, пан Михал!.. И твоя хитрая вертушка тоже выведет тебе цыпляток… Не бойся. Уф!
— Виват! — крикнул Володыёвский.
— Но сначала покончим со шведами, — добавил Заглоба.
— Покончим! Покончим! — воскликнули, загремевши саблями, молодые полковники.
— Виват! Победа!
ГЛАВА XXIV
Но что? Ответа не было. Дуглас задумался. Его думы внезапно прервал офицер аванпоста.
— Ваше превосходительство! — сказал тот. — Сквозь кусты на небольшом расстоянии видна группа людей. Они не двигаются, как в дозоре. Я остановил разведку, чтобы доложить вашему превосходительству.
— Конные или пешие? — спросил Дуглас.
— Пешие, их четверо или пятеро в группе, сосчитать точно нельзя, их заслоняют ветки. Но что-то желтое мелькает, как у наших мушкетчиков.
Дуглас пришпорил коня, быстро погнал его к передовым постам и вместе с ними двинулся вперед. Сквозь редеющие заросли в глубине леса была видна группа солдат, которая в полной неподвижности стояла под деревом.
— Это наши, наши! — сказал Дуглас. — Где-то поблизости должен быть князь.
— Странно! — произнес, помолчав, офицер. — Они стоят в карауле, но ни один не окликнул нас, хотя мыто идем с шумом.
В этот момент заросли кончились и открылся чистый лес. И тогда едущие увидели кучку из четверых людей, теснящихся друг к другу и как будто что-то высматривающих на земле. У каждого от головы прямо вверх тянулась черная полоска.
— Ваше превосходительство! — вдруг сказал офицер. — Эти люди висят.
— Это точно, — ответил Дуглас.
И, ускоривши шаг, они через мгновение были около трупов. Четверо пехотинцев разом висели в петлях, как кучка дроздов, и ноги их поднимались над землей едва на дюйм, поскольку ветвь была низкая.
Дуглас довольно равнодушно поглядел на них, а потом сказал как бы сам себе:
— Стало быть, мы уже знаем, что тут побывали и князь, и Бабинич.
И он снова задумался, потому что и сам хорошенько не знал, идти ли ему дальше по этой лесной дороге или перебираться на большую остроленскую дорогу.
Тем временем получасом позже снова обнаружились два трупа. Видимо, то были мародеры или больные, которых бабиничевские татары ловили, идя вслед князю.
Но почему князь отступал?
Дуглас слишком хорошо его знал, то есть знал и его отвагу, и его воинскую опытность, чтобы допустить хоть на мгновение, что князь отступал без серьезных причин. Видимо, что-то произошло.
Только на другой день все выяснилось. А именно когда приехал с отрядом в тридцать всадников пан Бес от Богуслава и привез донесение, что король Ян Казимир отправил за Буг против Дугласа пана польного гетмана Госевского с войском в шесть тысяч литовских и татарских кавалеристов.
— Мы узнали об этом, — говорил пан Бес, — еще перед тем как подошел Бабинич, поскольку он шел очень осторожно, кружил, а потому подвигался медленно. Госевский сейчас находится в четырех или пяти милях отсюда. Князь, получив это известие, начал поспешно отступать, чтобы соединиться с Радзеёвским, которого легко могли разгромить. Но поскольку мы шли быстро, то и счастливо соединились. И тут же князь направил во все стороны разъезды по десятке в каждом с донесением вашему превосходительству. Многие из них попали в лапы татар и мужиков, но в такой войне без этого не обойдешься.
— А где князь и пан Радзеёвский?
— В двух милях отсюда, на берегу.
— Князь весь отряд сохранил?
— Он вынужден был оставить пехоту, которая добирается по самым глухим лесам, чтобы спастись от татар.
— Такой коннице, как татарская, и самая глухая чащоба не помеха. Пехоты этой нам не видать как своих ушей. Но в этом нет ничьей вины, князь поступил как опытный воин.
— Князь послал большой отряд к Остроленке, чтобы ввести в заблуждение пана литовского подскарбия. Литовцы кинутся туда сразу же, подумав, что все наше войско пошло на Остроленку.
— Это хорошо! — сказал успокоенный Дуглас. — Мы с литовским подскарбием управимся.
И, не тратя ни минуты, он велел выступать в поход, чтобы соединиться с князем Богуславом и Радзеёвским. Что и произошло в тот же самый день, к вящему удовольствию всех, в особенности Радзеёвского, который боялся плена пуще самой смерти, поскольку хорошо знал, что ему пришлось бы со всей строгостью отвечать как изменнику и виновнику всех несчастий Речи Посполитой.
Сейчас, во всяком случае, после объединения с Дугласом, шведская армия насчитывала четыре тысячи людей, то есть могла дать решительный отпор силам польного гетмана. У него, правда, было шесть тысяч конницы, но татары, исключая Бабиничевых, которые были хорошо вымуштрованы, в остальном не могли быть использованы для атаки, да и сам пан Госевский, несмотря на свою выучку и опыт, не способен был, как это делал Чарнецкий, зажечь людей, чтобы они все сокрушали на своем пути.
Дуглас, однако, не мог взять в толк, с какой целью Ян Казимир выслал польного гетмана за Буг. Шведский король вместе с курфюрстом шел на Варшаву, раньше или позже там должно было состояться решающее сражение. Так что, возможно, Казимир стоял уже во главе могучего войска, численно превосходящего шведов и бранденбургскую армию, однако шесть тысяч ратников представляли собой слишком большую подмогу, чтобы польский король мог добровольно от нее отказаться.
Правда, пан Госевский вырвал Бабинича из ловушки, но все-таки и для спасения Бабинича королю не нужно было посылать целую дивизию. Так что в этом походе была какая-то своя скрытая цель, которой шведский генерал, несмотря на всю свою проницательность, не мог распознать.
В письме шведского короля, присланном неделей позже, чувствовалась сильная тревога и даже как бы отчаяние по поводу этой экспедиции, и по некоторым словам можно было понять причину такого беспокойства. По мнению Карла Густава, пан гетман был послан не затем, чтобы совершить удар по армии Дугласа, и не затем, чтобы идти в Литву для поддержки тамошнего восстания, поскольку и без того шведы там были ослаблены, но затем, чтобы угрожать Княжеской Пруссии, а именно ее восточным областям, практически лишенным каких бы то ни было войск.
«Они рассчитывают, — писал король, — что смогут поколебать курфюрста в его верности мальборкскому трактату и нам, что может легко произойти, поскольку он готов войти в союз одновременно и с Христом противу дьявола и с дьяволом против Христа, чтобы попользоваться от обоих».
Письмо кончалось рекомендацией, чтобы Дуглас всеми своими силами постарался не допустить в Пруссию пана гетмана, который, если его задержать на несколько недель, так и так должен будет возвращаться к Варшаве.
Дуглас счел, что возложенная на него задача вполне ему по силам. Еще недавно он с успехом выходил на самого Чарнецкого, и потому Госевский был ему не страшен. Он не помышлял о полном разгроме его дивизии, но был уверен, что сможет ее остановить и лишить возможности передвижения.
И с этого момента начались чрезвычайно искусные маневры обеих армий, взаимно избегающих открытого боя, но стремящихся обойти одна другую. Оба военачальника удачно соперничали друг с другом, однако Дуглас взял верх, поскольку дальше Остроленки пана польного гетмана не выпустил.
Однако же пан Бабинич, спасенный от засады Богуслава, совершенно не торопился соединяться с литовской дивизией, поскольку с огромным тщанием занялся той самой пехотой, которую Богуслав в своем поспешном броске к Радзеёвскому вынужден был оставить по дороге. Татары Бабинича, взявши в провожатые местных лесников, шли за этой пехотой день и ночь, пощипывая неосторожных или тех, кто отставал. Недостаток продовольствия вынудил в конце концов шведов разделиться на малые подразделения, которым было бы легче найти провиант, — и именно этого и ждал пан Бабинич.
Разделивши свою рать на три отряда, один под своим началом, два другие под началом Акба-Улана и Сороки, он в несколько дней выбил почти всю пехоту. То была как бы неустанная охота на людей по лесным пущам, лознякам и камышам, полная шума, воплей, переклички, выстрелов и смерти.
Эта охота широко прославила имя Бабинича среди Мазуров Отряды собрались и воссоединились с паном Госевским только под самой Остроленкой, когда пан польный гетман, поход которого был просто демонстрацией силы, уже получил приказ возвращаться обратно в Варшаву. Недолго пришлось Бабиничу наслаждаться встречей с друзьями, с паном Заглобой и Володыёвским, которые сопровождали гетмана во главе своей лауданской хоругви. Однако все трое были сердечно рады, поскольку они уже полюбили друг друга и сблизились. Оба молодых полковника страшно горевали, что на этот раз у них ничего не получилось с Богуславом, но пан Заглоба утешал их, обильно доливая им в чаши и говоря при этом:
— Это пустое! Я начиная с мая соображаю в уме насчет военных хитростей, а у меня это никогда не проходит даром. У меня уже готово несколько отменных фокусов, но для их применения не хватает времени, разве что отложим их до Варшавы, куда мы все прибудем.
— Мне надо в Пруссию! — ответил Бабинич. — Меня не будет под Варшавой.
— Ты что, сможешь влезть в Пруссию? — спросил Володыёвский.
— Да проскочу, как бог свят, и клянусь вам, что я там настряпаю бигосу, мне стоит только сказать моим татарам: «Гуляй, душа!..» Они и тут бы были рады с поножовщиной пройтись по шеям, но я им обещал, что за каждое насилие будет хорошая веревка! А вот в Пруссии и я в свое удовольствие погуляю. Почему бы это мне не влезть в Пруссию? Вы-то не могли, но это все другие дела, поскольку гораздо легче загородить путь большому войску, чем такой ватажке, как у меня, которую скрыть легче легкого. Я уже сколько в камышах просидел, а рядом проходил Дуглас, и ничего, даже и не заметил. А Дуглас тоже, верней всего, пойдет за вами и откроет мне тут поле действия.
— Но ты его, я слышал, совсем затрепал! — сказал Володыёвский не без удовольствия.
— Ха, шельма! — добавил пан Заглоба. — Он каждый божий день небось рубаху менял, небось попотел. Ваша милость с ним не хуже чем с Хованским справился, и я должен признать, что я и сам не смог бы тут ничего прибавить, если бы стоял на твоем месте, хотя еще пан Конецпольский говорил, что лучше Заглобы нет никого для партизанской войны.
— Мне сдается, — сказал Кмицицу Володыёвский, — что если Дуглас уйдет, то он тут оставит Радзивилла.
— Вот и дай бог! Я только на это и надеюсь, — живо ответствовал Кмициц. — Если я его начну искать, а он меня, то мы ведь найдем друг друга. В третий раз он меня не перескочит, а перескочит, то я уж не поднимусь. Я хорошо помню твои лубненские приемчики и фортели знаю наизусть, как «Отче наш». Мы с Сорокой каждый день упражняемся, чтобы руку набить.
— Да что там фортели! — закричал Володыёвский. — Главное — сабля!
Заглоба почувствовал себя слегка задетым этим утверждением, почему немедленно ответил:
— Каждая мельница все думает, что главное — это крыльями махать, а знаешь, Михась, почему? У нее полно соломы на чердаке, alias[152] в башке. И военная наука тоже основана на этих фортелях, иначе Рох мог быть великим гетманом, а ты польным.
— А что поделывает пан Рох Ковальский?
— Пан Ковальский? Он таскает на голове железный шлем и правильно делает, в котле капуста лучше варится. В Варшаве он сильно поживился, разорился себе на хорошую свиту и попер к гусарам, к князю Полубинскому, а все затем, чтобы можно было достать копьем Каролюса. Он к нам приходит каждый день в палатку и лупает бельмами, не торчит ли где из соломы горлышко жбана. Я этого парня не могу отучить от пьянства. Брал бы с меня хороший пример! Но я ему напророчил, что он сам себе хуже сделал, когда ушел из лауданской хоругви. Шельма! Неблагодарный! За все мои благодеяния, которые ему перепали, он меня променял, такой-то сын, на копье!
— Ваша милость его воспитывала?
— Мой друг! Я что, медвежатник? Когда меня спросил об этом пан Сапега, я ответил, что у них с Рохом был общий praeceptor, но не я, я смолоду был хороший бочар, и клепки ставил крепко.
— Во-первых, такого бы ты, сударь, не посмел сказать Сапеге, — отвечал Володыёвский, — а во-вторых, ты вроде ругаешь Ковальского, а сам бережешь его как зеницу ока.
— А я его предпочту тебе, пан Михал, поскольку я никогда не выносил майских жучков и влюбчивых пройдох, которые при виде первой попавшейся юбки начинают подпрыгивать, как немецкие собачки.
— Или как те обезьяны у Казановских, с которыми ваша честь сражалась.
— Смейтесь, смейтесь, сами будете в другой раз брать Варшаву!
— А что, это ты ее взял в прошлый раз?
— А кто, спрашивается, Краковские ворота expugnavit?[153] Кто задумал взять в плен генералов? Они теперь сидят на хлебе и воде в Замостье, и Виттенберг, как взглянет на Врангеля, так и говорит: «Заглоба нас сюда посадил», — и оба в рев. Если бы пан Сапега не захворал и был бы тут, он бы вам рассказал, кто первый вытащил шведского клеща из варшавской шкуры.
— Ради бога, — сказал Кмициц, — сделайте для меня такое божеское дело, пришлите мне весточку об этой битве, которая будет под Варшавой. Я буду дни и ночи по пальцам высчитывать и не найду себе места, пока не узнаю все точно.
Заглоба приставил палец ко лбу.
— Слушайте, как я это понимаю, — сказал он, — я что скажу, так оно и исполнится… И это так же верно, как то, что чарка стоит тут передо мною… Или не стоит? А?
— Стоит, стоит! Говори, ваша милость!
— Это большое сражение мы или проиграем, или выиграем…
— Да это каждый знает! — ввернул Володыёвский.
— Ты бы лучше помолчал, пан Михал, и поучился. Если предположить, что мы его проиграли, то знаешь, что будет потом?.. Вот видишь! Ты не знаешь, поскольку уже зашевелил своими щетинками под носом, как заяц… Вот я и говорю вам, что ничего не будет…
Кмициц, пылкий по натуре, вскочил, брякнул чаркой о стол и вскричал:
— Чего тянешь!
— Я и говорю, ничего не будет, — ответил Заглоба. — Вы еще молодые и не понимаете, что все будет стоять, как сейчас стоит, наш король, наша милая отчизна, и наши войска могут хоть пятьдесят битв проиграть одну за другой… и война пойдет дальше по-старому, и шляхта встанет, а с нею и низшие сословья… И если разок не удастся, то удастся во второй, пока враги наши не начнут таять. По уж когда шведы проиграют хоть одно сражение, тогда их дьявол утащит безо всякой пощады, а с ними и курфюрста в придачу.
Тут Заглоба оживился, выдул чарку, грохнул ею о стол и сказал еще:
— Так что слушайте, и не всякий роток вам разинется такое сказать, поскольку надо уметь смотреть в целом. Многие думают: а что нас ожидает? Сколько битв, сколько поражений, насчет которых, кстати, с Карлом довольно просто… Сколько слез? Сколько крови пролитой? Сколько тяжелых кризисов? И многих берут сомнения, и многие грешат насчет милосердия божьего и матери божьей… А я вам говорю так: вы знаете, что ждет наших вандалов? Гибель. Вы знаете, что нас ждет? Победа! Нас поколотят еще сто раз… Ладно… А на сто первый раз мы победим, и будет конец.
Высказавши это, пан Заглоба на момент прикрыл глаза, но сразу же их открыл, посмотрел блестящими очами в пространство и внезапно возопил во весь голос:
— Победа! Победа!
Кмициц даже покраснел от радости.
— Даст бог, он прав! Даст бог, он верно говорит! Иначе не может быть! Такой конец и будет!
— Надо признаться, ваша честь, у тебя тут клепок хватает! — сказал Володыёвский, стукнув себя по голове. — Можно захватить Речь Посполитую, но высидеть в ней нельзя… Все равно в конце концов придется убираться.
— Ха! Что? Хватает клепок? — сказал, обрадовавшись похвале, Заглоба. — Тогда я вам еще напророчу, бог правду любит! Ты, сударь (он обернулся к Кмицицу), победишь изменника Радзивилла, придешь в Тауроги, получишь свою дивчину, возьмешь ее в жены, родишь потомство… Типун мне на язык, если не сбудется так, как я сказал… Господи! Да не удуши только меня!
Заглоба вовремя спохватился, поскольку пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и так стал сжимать, что у старика глаза вылезли из орбит, но едва он встал на ноги, едва отдышался, как воспламененный пан Володыёвский схватил его за руку.
— Теперь моя очередь! Скажи, сударь, что меня ожидает?
— Благослови тебя господь, пан Михал!.. И твоя хитрая вертушка тоже выведет тебе цыпляток… Не бойся. Уф!
— Виват! — крикнул Володыёвский.
— Но сначала покончим со шведами, — добавил Заглоба.
— Покончим! Покончим! — воскликнули, загремевши саблями, молодые полковники.
— Виват! Победа!
ГЛАВА XXIV
А неделю спустя пан Кмициц уже был в пределах Княжеской Пруссии под Райгродом. Это ему удалось довольно легко, поскольку он перед самым уходом пана польного гетмана словно канул в глухие леса, и так умело, что Дуглас был уверен — Кмициц и его орда вместе со всей татарско-литовской дивизией ушли под Варшаву, и оставил только малые гарнизоны по крепостям для охраны этих мест.
Дуглас тоже ушел вслед за Госевским, а с ним и Радзеёвский и Радзивилл.
Кмициц узнал об этом еще перед переходом границы и страшно досадовал на себя, что не сможет встретиться с глазу на глаз со своим смертельным врагом и что господь бог может покарать Богуслава чужими руками, а именно руками пана Володыёвского, который также поклялся ему отомстить.
И тогда Кмициц, будучи не в силах наказать изменника за муки Речи Посполитой и свои собственные, перенес всю свою ярость на владения курфюрста.
Уже той самой ночью, когда татары миновали пограничный столб, небо побагровело от зарева, раздались ужасные вопли и плач людей, по которым шла железная стопа войны. Кто мог просить о пощаде по-польски, того, по приказу начальства, оставляли в живых, однако все немецкие поселки, колонии, деревни, городки превращены были в реку огня, и масло не так быстро разливается по поверхности моря, когда с корабля выльют его для успокоения волн, как разлились орды татар и добровольцев Кмицица по этому спокойному и до сих пор не ведавшему горя краю. Казалось, что каждый татарин мог двоиться и троиться, быть одновременно в нескольких местах, чтобы жечь, резать. Не пощадили даже посевов в полях, даже деревьев в садах.
Кмициц столько времени держал в узде своих татар, что наконец, когда он их распустил, как распускают стаю хищных птиц, они совершенно утонули в резне и уничтожении. Один старался перещеголять другого, а поскольку в плен брать было нельзя, они с утра до вечера купались в человеческой крови.
Да и сам Кмициц, сохранивший в своей душе немало дикости, дал ей полную волю и, хоть не мочил рук в крови невинных людей, все-таки смотрел не без удовольствия на то, как она течет. Душа его была спокойна, и совесть его ничего не говорила ему, поскольку лилась не польская кровь, и вдобавок еретическая кровь, так что он считал, что делает богоугодное дело.
Ведь курфюрст ленник, то есть слуга Речи Посполитой, живущий ее милостями, первый поднял кощунственную руку на свою королеву и госпожу, так что его должна была настичь господня кара, так что Кмициц оказывался только орудием возмездия господня.
Поэтому каждый вечер он спокойно возносил молитвы при отблесках горящих немецких городов, а когда крики убиваемых заглушали его слова, он начинал сначала, чтобы не согрешить грехом неточности в служении господу богу.
Однако он лелеял в душе не только жестокие чувства, ее согревали, кроме набожности, еще и сентиментальные воспоминания, связанные с давними временами. Ему часто приходили на ум те года, когда он с такой славой совершал набеги на Хованского, и прежние друзья как живые являлись ему. Кокосинский, огромный Кульвец-Гиппоцентаврус, рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, Углик, умеющий играть на чекане, Рекуц, которого не осквернила никогда человеческая кровь, и Зенд, который так умело подражал голосам птиц и всякого зверя.
«И все они, кроме, может быть, только Рекуца, трещат сейчас в адском огне. А вот сейчас бы они порадовались, они бы кровью умылись, не принимая греха на душу, и с пользою для Речи Посполитой!..»
И тут пан Анджей вздыхал при мысли о том, как губительна в ранней молодости распущенность, если она еще на заре жизни перерезает дорогу благородным подвигам на веки веков.
Но больше всего он вздыхал по своей Оленьке, и чем дальше он заходил в глубь Пруссии, тем жарче горели раны его сердца, как будто те пожары, которые он раздувал, распаляли и его старую любовь. Каждый день он мысленно говорил девушке:
«Голубка моя милая, может быть, ты там забыла уже обо Мне, а если вспоминаешь, то в сердце твоем одно презрение. А я, вдали или вблизи от тебя, ночью и днем, в трудах для своей родины, все думаю о тебе и лечу к тебе душой через леса и воды, как измученная птица, чтобы пасть у твоих ног. Речи Посполитой и тебе, единственной, я отдал бы всю мою кровь. Но горе мне, если ты навеки отлучишь меня от своего сердца!»
С такими думами он шел все дальше на север по границе, жег и резал и никого не оставлял в живых. Его душила ужасная тоска. Он бы хотел завтра же оказаться в Таурогах, а дорога еще вела туда далекая и трудная, поскольку только что начала подниматься вся прусская провинция.
Все, кто был в силах, брались за оружие, чтобы отразить страшное нашествие; подкрепления прибывали из самых далеких городов, в полки брали даже городских подростков, и вскоре всюду уже против одного татарина Пруссия могла выставить двадцать вооруженных воинов.
Кмициц бросался на эти отряды как молния — громил, рассеивал, вешал, вывертывался, скрывался и снова выплывал на волне пожаров, но, однако, он не мог идти уже так быстро, как раньше, вперед. Иногда требовалось, по татарскому обычаю, затаиваться целыми неделями в лесах или в камышах над берегами озер. Население вставало, как на волков, а он и кусался, как волк, который одним ударом клыков приносит смерть, и не только защищался, но и не переставал вести наступательную войну.
Уважая свое военное ремесло, он иногда, несмотря на погоню, так долго не двигался из какой-нибудь местности, пока огнем и мечом не уничтожал все на несколько миль вокруг. Его прозвище неведомо какими путями стало известно людям и гремело, повитое грозой и ужасом, до берегов Балтики.
Правда, пан Бабинич мог вернуться в границы Речи Посполитой и, не обращая внимания на шведские гарнизоны, быстрым маршем дойти до Таурогов, но он не хотел этого делать, потому что желал служить не себе, а Речи Посполитой.
Между тем пришли известия, которые местным жителям прибавили сил обороняться и мстить, а в сердце пана Бабинича поселили жестокое горе. Прогремела весть о решающей битве под Варшавой, которую польский король, по всей видимости, проиграл. «Карл Густав и курфюрст побили все войска Казимира», — из уст в уста повторяли в Пруссии с огромной радостью. «Варшава снова взята! Это самая большая в нынешней войне victoria, и теперь приходит уже конец Речи Посполитой!»
Все люди, которых забирали в полон и клали на уголья для допроса татары, повторяли то же самое; были и преувеличенные известия, как это обычно бывает в неверное военное время. И согласно этим сведениям, войска были уничтожены, гетманы погибли, а Ян Казимир попал в плен.
Стало быть, все кончено? И эта встающая из руин и победная Речь Посполитая была только видением? Столько мощи, такие войска, столько великих людей и столько знаменитых полководцев: гетманы, король, пан Чарнецкий со своей непобедимой дивизией, пан коронный маршал, другие господа со своими свитами — неужели все пропало, неужели все рассеялось, как дым, и нет тебе другой защиты, несчастная страна, кроме одиночных партизанских отрядов, которые наверняка при первой же вести о поражении развеются, как туман?!
Кмициц рвал на себе волосы и ломал руки, он хватал влажную землю в горсти и прикладывал к горящей голове.
— И я погибну! — говорил он себе. — Но сначала я эту землю утоплю в крови!
И он начал воевать, как безумец; он уже не укрывался больше, не таился по лесам и болотам, он искал смерти, он бросался как безумный на отряды в три раза большие и разносил их в пух и прах саблями и копытами. Хищные, но не слишком приспособленные к открытому бою, татары, не потеряв сноровки в устройстве засад и ловушек, так закалились в непрерывных боях и походах, что теперь могли лицом к лицу встретить любого врага в открытом поле и разносили квадраты даже шведской далекарлийской гвардии, и в поединке с вооруженной прусской армией сто таких татар с легкостью разбивало двести, а то и триста могучих, вооруженных мушкетами бойцов.
Кмициц отучил их тащить за собой награбленное, они брали только деньги, а именно золото, которое зашивали в седла. Так что когда кто-нибудь из них погибал, остальные с бешенством дрались за его коня и седло. Несмотря на то, что они обогащались таким способом, они совершенно не утратили своей сверхъестественной подвижности, и, поняв, что ни под одним начальником и мире они не собирали бы столь обильной дани, татары привязались к Бабиничу, как гончие псы привязываются к охотнику, и с настоящей магометанской честностью отдавали в руки Сороки и Кемличей львиную долю добычи для «багадыра».
«Алла, — говаривал Акба-Улан, — мало кто из них увидит Бахчисарай, но те, что вернутся, те станут мурзами».
Дуглас тоже ушел вслед за Госевским, а с ним и Радзеёвский и Радзивилл.
Кмициц узнал об этом еще перед переходом границы и страшно досадовал на себя, что не сможет встретиться с глазу на глаз со своим смертельным врагом и что господь бог может покарать Богуслава чужими руками, а именно руками пана Володыёвского, который также поклялся ему отомстить.
И тогда Кмициц, будучи не в силах наказать изменника за муки Речи Посполитой и свои собственные, перенес всю свою ярость на владения курфюрста.
Уже той самой ночью, когда татары миновали пограничный столб, небо побагровело от зарева, раздались ужасные вопли и плач людей, по которым шла железная стопа войны. Кто мог просить о пощаде по-польски, того, по приказу начальства, оставляли в живых, однако все немецкие поселки, колонии, деревни, городки превращены были в реку огня, и масло не так быстро разливается по поверхности моря, когда с корабля выльют его для успокоения волн, как разлились орды татар и добровольцев Кмицица по этому спокойному и до сих пор не ведавшему горя краю. Казалось, что каждый татарин мог двоиться и троиться, быть одновременно в нескольких местах, чтобы жечь, резать. Не пощадили даже посевов в полях, даже деревьев в садах.
Кмициц столько времени держал в узде своих татар, что наконец, когда он их распустил, как распускают стаю хищных птиц, они совершенно утонули в резне и уничтожении. Один старался перещеголять другого, а поскольку в плен брать было нельзя, они с утра до вечера купались в человеческой крови.
Да и сам Кмициц, сохранивший в своей душе немало дикости, дал ей полную волю и, хоть не мочил рук в крови невинных людей, все-таки смотрел не без удовольствия на то, как она течет. Душа его была спокойна, и совесть его ничего не говорила ему, поскольку лилась не польская кровь, и вдобавок еретическая кровь, так что он считал, что делает богоугодное дело.
Ведь курфюрст ленник, то есть слуга Речи Посполитой, живущий ее милостями, первый поднял кощунственную руку на свою королеву и госпожу, так что его должна была настичь господня кара, так что Кмициц оказывался только орудием возмездия господня.
Поэтому каждый вечер он спокойно возносил молитвы при отблесках горящих немецких городов, а когда крики убиваемых заглушали его слова, он начинал сначала, чтобы не согрешить грехом неточности в служении господу богу.
Однако он лелеял в душе не только жестокие чувства, ее согревали, кроме набожности, еще и сентиментальные воспоминания, связанные с давними временами. Ему часто приходили на ум те года, когда он с такой славой совершал набеги на Хованского, и прежние друзья как живые являлись ему. Кокосинский, огромный Кульвец-Гиппоцентаврус, рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, Углик, умеющий играть на чекане, Рекуц, которого не осквернила никогда человеческая кровь, и Зенд, который так умело подражал голосам птиц и всякого зверя.
«И все они, кроме, может быть, только Рекуца, трещат сейчас в адском огне. А вот сейчас бы они порадовались, они бы кровью умылись, не принимая греха на душу, и с пользою для Речи Посполитой!..»
И тут пан Анджей вздыхал при мысли о том, как губительна в ранней молодости распущенность, если она еще на заре жизни перерезает дорогу благородным подвигам на веки веков.
Но больше всего он вздыхал по своей Оленьке, и чем дальше он заходил в глубь Пруссии, тем жарче горели раны его сердца, как будто те пожары, которые он раздувал, распаляли и его старую любовь. Каждый день он мысленно говорил девушке:
«Голубка моя милая, может быть, ты там забыла уже обо Мне, а если вспоминаешь, то в сердце твоем одно презрение. А я, вдали или вблизи от тебя, ночью и днем, в трудах для своей родины, все думаю о тебе и лечу к тебе душой через леса и воды, как измученная птица, чтобы пасть у твоих ног. Речи Посполитой и тебе, единственной, я отдал бы всю мою кровь. Но горе мне, если ты навеки отлучишь меня от своего сердца!»
С такими думами он шел все дальше на север по границе, жег и резал и никого не оставлял в живых. Его душила ужасная тоска. Он бы хотел завтра же оказаться в Таурогах, а дорога еще вела туда далекая и трудная, поскольку только что начала подниматься вся прусская провинция.
Все, кто был в силах, брались за оружие, чтобы отразить страшное нашествие; подкрепления прибывали из самых далеких городов, в полки брали даже городских подростков, и вскоре всюду уже против одного татарина Пруссия могла выставить двадцать вооруженных воинов.
Кмициц бросался на эти отряды как молния — громил, рассеивал, вешал, вывертывался, скрывался и снова выплывал на волне пожаров, но, однако, он не мог идти уже так быстро, как раньше, вперед. Иногда требовалось, по татарскому обычаю, затаиваться целыми неделями в лесах или в камышах над берегами озер. Население вставало, как на волков, а он и кусался, как волк, который одним ударом клыков приносит смерть, и не только защищался, но и не переставал вести наступательную войну.
Уважая свое военное ремесло, он иногда, несмотря на погоню, так долго не двигался из какой-нибудь местности, пока огнем и мечом не уничтожал все на несколько миль вокруг. Его прозвище неведомо какими путями стало известно людям и гремело, повитое грозой и ужасом, до берегов Балтики.
Правда, пан Бабинич мог вернуться в границы Речи Посполитой и, не обращая внимания на шведские гарнизоны, быстрым маршем дойти до Таурогов, но он не хотел этого делать, потому что желал служить не себе, а Речи Посполитой.
Между тем пришли известия, которые местным жителям прибавили сил обороняться и мстить, а в сердце пана Бабинича поселили жестокое горе. Прогремела весть о решающей битве под Варшавой, которую польский король, по всей видимости, проиграл. «Карл Густав и курфюрст побили все войска Казимира», — из уст в уста повторяли в Пруссии с огромной радостью. «Варшава снова взята! Это самая большая в нынешней войне victoria, и теперь приходит уже конец Речи Посполитой!»
Все люди, которых забирали в полон и клали на уголья для допроса татары, повторяли то же самое; были и преувеличенные известия, как это обычно бывает в неверное военное время. И согласно этим сведениям, войска были уничтожены, гетманы погибли, а Ян Казимир попал в плен.
Стало быть, все кончено? И эта встающая из руин и победная Речь Посполитая была только видением? Столько мощи, такие войска, столько великих людей и столько знаменитых полководцев: гетманы, король, пан Чарнецкий со своей непобедимой дивизией, пан коронный маршал, другие господа со своими свитами — неужели все пропало, неужели все рассеялось, как дым, и нет тебе другой защиты, несчастная страна, кроме одиночных партизанских отрядов, которые наверняка при первой же вести о поражении развеются, как туман?!
Кмициц рвал на себе волосы и ломал руки, он хватал влажную землю в горсти и прикладывал к горящей голове.
— И я погибну! — говорил он себе. — Но сначала я эту землю утоплю в крови!
И он начал воевать, как безумец; он уже не укрывался больше, не таился по лесам и болотам, он искал смерти, он бросался как безумный на отряды в три раза большие и разносил их в пух и прах саблями и копытами. Хищные, но не слишком приспособленные к открытому бою, татары, не потеряв сноровки в устройстве засад и ловушек, так закалились в непрерывных боях и походах, что теперь могли лицом к лицу встретить любого врага в открытом поле и разносили квадраты даже шведской далекарлийской гвардии, и в поединке с вооруженной прусской армией сто таких татар с легкостью разбивало двести, а то и триста могучих, вооруженных мушкетами бойцов.
Кмициц отучил их тащить за собой награбленное, они брали только деньги, а именно золото, которое зашивали в седла. Так что когда кто-нибудь из них погибал, остальные с бешенством дрались за его коня и седло. Несмотря на то, что они обогащались таким способом, они совершенно не утратили своей сверхъестественной подвижности, и, поняв, что ни под одним начальником и мире они не собирали бы столь обильной дани, татары привязались к Бабиничу, как гончие псы привязываются к охотнику, и с настоящей магометанской честностью отдавали в руки Сороки и Кемличей львиную долю добычи для «багадыра».
«Алла, — говаривал Акба-Улан, — мало кто из них увидит Бахчисарай, но те, что вернутся, те станут мурзами».