Паруса, снятые с тех кораблей и фрегатов, которые были потом затоплены, пошли на палатки, и в таких палатках, в одной из балок на Корабельной стороне, размещен был Камчатский полк. Как ни укрыт был этот лагерь от противника, но и туда залетали иногда снаряды, пущенные навесно.
   Французы, пришедшие на этот фронт на помощь англичанам, очень деятельно строили свои укрепления на высотах и устанавливали в них дальнобойные мортиры.
   Зеленый Холм, как они прозвали Кривую Пятку, очень пленял живое воображение их инженеров, но наука осады крепостей требовала строгой последовательности действий, а не скачков в неизвестное; просторные, чтобы было где укрываться многочисленному резерву при атаках, траншеи их подходили строго классическими зигзагами, почва же была неблагодарная неподатливая, каменистая, кроме того, все крупные орудия Малахова кургана, так же как и орудия двух новопоставленных редутов - Селенгинского и Волынского, - сильно затрудняли их работы метким огнем.
   Англичане, общее число которых под Севастополем не достигало теперь и третьей части числа французов, сосредоточивались против третьего бастиона, неприступного Редана; они следили с чисто спортсменским интересом за соперничеством своих союзников и русских и держали между собою азартные пари, кто скорее овладеет Зеленым Холмом, с которого, при удаче французов, можно было громить остатки русского Черноморского флота.
   Если со смертью Николая, совпавшей с отставкой Меншикова и назначением в Крым Горчакова, вводилось неизбежное новое в дело обороны Севастополя, то и во французской армии в Крыму к этому времени введено было новшество, имевшее огромное значение для дела осады. Армия эта была разделена на два сорокатысячных корпуса, и одним из них начал командовать способнейший генерал Боске, другим же - вызванный нарочно для этого из Алжира Жан-Жак Пелисье.
   Первый корпус оставался там же, где были расположены его дивизии и раньше, - против Городской стороны; вести же атаку против Малахова кургана поручено было второму корпусу под командой Боске.
   Непосредственно при главной квартире, у Канробера, в виде общего резерва оставалось всего несколько тысяч человек, и хотя он по-прежнему был главнокомандующим, но авторитетнее его выступал на военных советах личный адъютант и представитель Наполеона генерал Ниэль, который и указал на Малахов, как на ключ всех севастопольских укреплений. И в то время как Канробер писал свои донесения о ходе осады военному министру, маршалу Вальяну, Ниэль - непосредственно Наполеону.
   Это было время полного охлаждения отношений Канробера к лорду Раглану: как ни пытался он расшевелить старого маршала Англии, красноречивый Раглан находил десятки причин для объяснения медленности своих действий против Редана, а между тем отсутствие поддержки англичан задерживало Боске в его стремлении овладеть Зеленым Холмом.
   Все-таки Боске обещал Канроберу непременно занять этот холм 1/13 марта, но вот в ночь с 26 на 27 февраля камчатцы уже складывали в гряду обломки белого камня, как им указывали Сахаров и Бородатов, и под прикрытием этой гряды начали долбить кирками и отбрасывать лопатами землю, проводя траншею широкого, на четверть версты, охвата, в виде неполной, несомкнутой снизу трапеции.
   Ночь была исключительно благоприятна: моросил мелкий дождик, луна таилась за тучами, посылая все-таки достаточно света, чтобы видеть в нескольких шагах.
   Тотлебен, встретив батальон, торжественно, хотя и не в полный голос, сказал солдатам, что они своей работой в эту ночь спасут Севастополь, и солдаты работали истово, проникаясь важностью выпавшей на их долю задачи.
   Никто из них не курил под отвернутой полою шинели даже здесь, на линии траншеи, не только там, где устраивались ложементы; переговаривались они хриплым шепотом не повышая голоса, даже когда переругивались друг с другом; старались стучать кирками как можно глуше и землю лопатой укладывать осторожно, а не швырять с размаху на вал.
   Может быть, и сами не догадываясь о том, они действовали здесь ночью как опытные воры, и они действительно крали у генерала Боске, у его второго корпуса, у всей армии французов, у всей союзной армии, у Франции, у Англии, у Турции курган Зеленый Холм, на котором через два-три дня должны были по всем расчетам стоять французские тридцатисантиметровые мортиры, чтобы под их прикрытием еще через несколько дней внезапным штурмом в больших силах захватить неожиданно вскочившие перед Малаховым два досадных редута, а может быть, и всю Корабельную и тем блистательно закончить осаду.
   Впереди, в секретах, лежали пластуны под командой своего неизменного батьки шестидесятилетнего есаула Даниленка, который вот уже несколько месяцев провел на аванпостах, но не был ни разу ранен. Пластуны доносили, что со стороны французов слышны им стуки кирок и лопат: там тоже усердно работали в траншеях, проклиная каменистый грунт. С виду тихая, дождливая ночь полна была напряжения и пылких надежд.
   Офицеры батальона не сходились кучкой, как это непременно сделали бы на ученье; каждый ротный был на участке своей роты, а младшие офицеры при своих взводах. Дело шло, хотя и не так успешно, как того хотелось бы саперам; но шло и время, и уже подвигалось к трем часам утра, когда какой-то рокот, точно от тарахтящей по камням телеги, раздался на левом фланге работ.
   - Что это? Что там такое? - встревоженно пробормотал Бородатов, бывший недалеко от левого фланга.
   Пожилой рядовой солдат, работавший около него, выдохнул горестно:
   - Э-эх! Всю нам обедню испортил!.. Это же наш новый батюшка, кажись...
   - Батюшка ваш?.. Священник?
   - По голосу будто он, так точно.
   - Зачем же он тут?.. Добеги, скажи, что нельзя тут! - заторопился Бородатов, потому что продолжался рокот.
   - Слушаю! - И солдат, пригнувшись, точно его могли разглядеть и поднять пальбу французы, побежал на левый фланг окопа.
   Это действительно был иеромонах Иоанникий.
   - Батюшка! Нельзя так! Вполне нехорошо! - укоризненно и сразу выпалил солдат вполголоса первое, что пришло на ум.
   От монаха пахло водкой.
   - Ты-ы что это за птица такая? - чуть не в голос рявкнул Иоанникий.
   - Девятой роты рядовой Егор Мартышин! - привычно на вопрос <кто?> ответил солдат шепотом и добавил: - А вас прошу, батюшка, неприятелю знать не давайте-с!
   - Как же ты смеешь мне вдруг... слова такие? - изумился Иоанникий.
   - Послан я начальством, а не сам...
   Но тут подбежал уже и сам Бородатов, шипя:
   - Тише! Пожалуйста, тише!
   - А ты кто такой? - обратился к нему Иоанникий.
   - Мне принято говорить <вы>: я офицер!.. Говорите, пожалуйста, шепотом. Что вам здесь нужно?
   - Как так <что нужно>? - несколько как бы опешил монах. - Я пришел к своим овцам духовным, а ты...
   - Никаких овец тут нет, тут - защитники отечества... Прошу вас, оставьте нас сейчас же!
   - Так я тебя взял и послушался такого! - буркнул монах.
   - Иди доложи командиру батальона! - повернулся к Мартышину Бородатов.
   Мартышин метнулся в темноту, успев только сказать при этом:
   - Вот наказанье осподне!
   - Я вас умоляю, батюшка, вернитесь в свою палатку, - очень просительно и учтиво, насколько мог себя осилить, проговорил Бородатов.
   - Те-те-те!.. Три шага вперед! Разевай рот!.. Имя? - командным тоном, хотя даже и не в четверть своего голоса, но с выражением отозвался ему Иоанникий.
   Это была придуманная им самим команда солдатам, которые говели у него на первой неделе шедшего теперь великого поста.
   Мартышину не пришлось далеко бежать: командир батальона майор Лештуков поспешно шел уже сам на неожиданный шум на левом фланге. Подойдя к монаху, он взял его под локоть и прошептал внушительно:
   - Пойдемте-ка, батюшка, в лагерь!
   Он повернул его кругом и, к удивлению Бородатова, выпивший огромный иеромонах безмолвной тенью пошел рядом с ним.
   - Проводи-ка своего батюшку до лагеря, а то еще заблудится, - попадет к французам, - сказал Бородатов Мартышину Егору.
   - Вот наказание с таким! - отозвался Егор прежним тоном и ринулся, уткнув голову в плечи, следом за уходившими, понимая без дальних расспросов, что батальонный не может же далеко уйти от своего батальона, а подвыпивший иеромонах действительно, пожалуй, не найдет один обратной дороги к лагерю.
   Чуть забрезжила утренняя полоса на море, отделяя воду от неба, вернулись лишние люди из ложементов и пластуны со своим заколдованным есаулом. В ложементах остались только штуцерники, а в вырытой за ночь траншее в полной безопасности от пуль можно уже было продолжать работы и днем.
   И когда развернулось утро, те из англичан против третьего бастиона, которые держали за русских, торжествующе получали с проигравших пари.
   Правда, пока через Зеленый Холм и в обе стороны от него протянута была только узенькая ленточка окопа, но заметно было, что кирки и лопаты продолжали там действовать неутомимо, и дымки выстрелов белели, расплываясь впереди окопа из ложементов: там русские охотники перестреливались с французскими <головорезами> из своих ложементов.
   Французы были поражены. Они открыли по русским работам на Зеленом Холме оживленную пальбу из орудий, но на защиту новорожденного люнета выступили батареи с Малахова, а вечером сюда на работу пришли уже остальные батальоны Камчатского полка, и люнет от полка, давшего ему жизнь, получил и свое имя. Впрочем, чаще потом звали его просто Камчаткой.
   Глава вторая
   ИСТОМИН
   I
   Это было несколько странно, пожалуй, однако оказалось вполне возможным, что два адмирала враждебных армий - командующий английской эскадрой в Черном море Лайонс и командующий 4-й оборонительной дистанцией, центром которой был грозный Корниловский бастион, Владимир Иванович Истомин, - обменялись дружественными письмами в конце ноября - начале декабря 1854 года.
   Они познакомились в водах Средиземного моря за несколько лет до войны, и Лайонс в своем письме вспоминал это. Между прочим, он припомнил и то, что Истомину очень нравился честерский сыр, и вместе с письмом прислал ему с парламентером этого сыру.
   Истомин приказал зажарить седло дикой козы, как самое вкусное место этой дичи, и, отдарив им Лайонса, послал ему такое письмо:
   <Любезный адмирал! Я был очень доволен вашей присылкой; она привела мне на память наше крейсерство, от которого сохранились у меня неизгладимые впечатления, и вызвала передо мной со всей живою обстановкой то время, какого теперь нет. Я не забуду Афины и Мальту.
   Ныне, через столько лет, мы опять вблизи друг от друга; но хотя мне и можно вас слышать, чему доказательством служит 5/17 октября, когда голос мощного <Агамемнона> раздался очень близко, но я не могу пожать вам руку.
   В таких-то слишком, по-моему, церемонных формах благодарю я вас за добрую память и за дружескую присылку. Позвольте мне в свою очередь предложить вам добычу недавней охоты: крымские дикие козы превосходны.
   Вы отдаете справедливость нашим морякам, любезный адмирал; они действительно заслуживают похвалу судьи, столь сведущего, но, как мне кажется, несколько взыскательного. Они - наша гордость и наша радость!..
   Примите, любезный адмирал, изъявление моей преданности>.
   Упомянутый в этом письме трехдечный корабль <Агамемнон> был флагманским судном; на нем Лайонс, руководя обстрелом Северной стороны, ближе всех других боевых единиц английской эскадры держался перед фортами и энергичнее всех осыпал их снарядами.
   Что адмирал Лайонс непримиримый враг России, Истомин знал. Кроме того, он знал и то, что Лайонсу в начале войны казалось легчайшей задачей овладеть Севастополем: это он высказывал неоднократно и устно и в печати. На зимнюю кампанию он не только не рассчитывал, но над слишком осторожными, которые боялись такой возможности, ядовито смеялся. А между тем зимняя кампания наступила, так как осень не принесла интервентам никаких положительных результатов, буря разметала их флот, английская армия потеряла свое значение после побоища при Инкермане...
   Ответить Лайонсу ввиду всего этого так, как он ответил, Истомин считал долгом общепринятой вежливости при этом мимолетном перемирии между ними двумя, допущенном явочным порядком. Однако в том же письме он отметил неджентльменский поступок парламентера, посланного Лайонсом, добавив такие строки:
   <Заговорив о морском деле, пользуюсь случаем, чтобы заявить об одном обстоятельстве, которое, без сомнения, есть дело случая, но которое, если будет повторяться, то может повлечь к неприятностям. В последний раз стимер, посланный для переговоров, подошел к самым пушкам крепости, тогда как он должен был вне линии наших огней дожидаться гребного судна, высланного к нему навстречу. Вы хорошо сделаете, сказавши словечко на этот счет, и вперед, конечно, не выйдет недоразумений>.
   Несомненно, что лорд Лайонс оставался в этом эпизоде вполне верен себе и, нагрузив своего парламентера прелестным честерским сыром для любителя его - русского адмирала, в то же время заставил парламентера сыграть и роль разведчика, чтобы привезти сведения о внешнем состоянии фортов.
   Но Истомин, всего себя без остатка отдавая делу защиты Севастополя, не мог этого не отметить в своем письме, хотя и в выражениях, подобранных очень тщательно.
   Английский офицер, правда, хотя бы и подобравшись к самым русским фортам, многого увидеть там не мог, однако не принято было, считалось даже зазорным по правилам войны парламентеру выходить из своих рамок и заниматься соглядатайством. В этом не видел доблести Истомин, и если бы сделал подобное русский моряк, он был бы осужден за это своим адмиралом.
   Во время Синопского боя действия стопушечного корабля <Париж> под командой Истомина, тогда капитана 1-го ранга, привели в восторг даже такого строгого службиста, как Нахимов: действовать тогда как-нибудь еще удачнее, еще успешнее было уже невозможно.
   И этот предел исполнительности, точности, бесстрашия, полного спокойствия во время самого жаркого боя был достигнут экипажем корабля <Париж> в глазах Нахимова главным образом потому, что командовал кораблем человек безукоризненно исполнительный, точный во всех своих действиях и неизменно спокойный.
   Таким знал адмирал Нахимов капитана Истомина в мирное время; после же Синопского боя он как бы сразу был принят им в свою семью немногочисленную семью моряков, исключительных, достойных особого уважения.
   Есть признание и признание. Люди, влюбленные в дело, которому служат, ценят только признание знатоков этого дела и, если оно получено, до самой смерти не выпускают знамени из рук, передавая его достойнейшему: так движется вперед лучшее, что создал и чем живет человек.
   Признание Нахимовым и Корниловым выдающихся достоинств в молодом контр-адмирале отлило его в законченную форму, а смерть Корнилова, которого он издавна привык ставить себе в пример, потрясла его, как величайшее личное несчастье, и в то же время заставила презирать опасность.
   Навсегда простясь в Морском госпитале со смертельно раненным Корниловым и благословленный его холодеющей рукой, он выбежал тогда из госпиталя рыдая, но рыдал он в последний раз. Он мчался потом на свой Малахов курган с огромной ненавистью к смерти и с острым презрением к ней. До конца бомбардировки он появлялся в самых опасных по обстрелу местах, но смерть в этот день обошла его.
   Позже, когда при других бомбардировках он точно так же держался вызывающе к реющей кругом него смерти и окружавшие пытались убедить его уйти в блиндаж, он говорил обычно:
   - Еще с пятого октября выписал я себя в расход и живу только за счет плохой стрельбы англичан и французов.
   Что Малахов курган - ключ севастопольских укреплений, знали, конечно, защитники Севастополя, и только интервентам не удалось сразу этого понять. Назначенный начальником четвертой дистанции, в которую входил Малахов курган, Истомин получил под свою ответственность наиболее важный участок оборонительной линии; благодаря ему он сделался наиболее мощным.
   Истомин был очень требователен к подчиненным, но еще требовательней к самому себе. Он был уже однажды контужен, потом легко ранен, но не покидал своего кургана. Жил он в каземате башни, от которой уцелел только нижний этаж, верхний же был сбит еще в первую бомбардировку.
   Так же, как и Нахимов, не надевал он солдатской шинели сверх морского сюртука с эполетами. Шинель эта, равняя его со всеми окружающими, прятала бы его от прицельных выстрелов неприятельских стрелков, которые охотились на русских командиров; но прятаться за что-нибудь от смерти он считал недостойным, как недостойным считал и отдых. Бессменно стоял он на вахте с самого начала осады и спал, не раздеваясь, готовый вскочить по первой тревоге и отбиваться от штурмующих колонн.
   В последнее время, к концу февраля, он почувствовал, что силы начинают изменять ему. Он поддерживал их мускусом, но не сходил с поста.
   Он был холост, как и Нахимов, но имел весьма престарелую, уже восьмидесятилетнюю мать и двух сестер, живших в Петербурге; им он отсылал свое жалованье; им он писал несколько раз, что, в случае если будет убит, им следует обратиться к генерал-адмиралу великому князю Константину; и, может статься, что жалованье его - восемьсот шестьдесят рублей в год <будет обращено в пожизненный им пенсион>. Других советов, как им устроиться после его смерти, он дать им не мог, никаких недвижимостей у него не было, больше завещать им было нечего, и с этой стороны он чувствовал себя спокойным.
   II
   Между тем ответственность его за Севастополь сильно возросла с тех пор, как на Малахов курган направил свою атаку корпус Боске. Истомин сделался как бы комендантом особой крепости, опиравшейся на Корабельную сторону. Два сильных бастиона входило в эту крепость: Корниловский и второй, три редута - Жерве, Волынский и Селенгинский - и, наконец, Камчатский люнет. Люнет огибал дугою пространство от каменоломни до Селенгинского редута и Волынского, и Истомин шутливо назвал все эти три новых сооружения <очками Малахова кургана>.
   Выброшенный на берег с корабля <Париж>, молодой адмирал как бы получил команду над целой эскадрой, только лишенной способности маневрировать. Четвертое отделение стало обширнейшим военным хозяйством. Уже не два, не три полка пехоты, а около двух дивизий, занимали теперь, в начале марта, его блиндажи, казармы, землянки, палатки.
   Правда, иные полки были обескровлены до того, что стоили по числу людей не больше двух батальонов, даже одного, но зато каждый солдат в них был почти то же, что матрос на палубе корабля: обстрелянные, обветренные, насквозь продымленные, втянувшиеся во всякую работу, переставшие замечать, какие пули пели кругом, бравые по своей выправке в строю, надежные на случай штурма люди.
   Как-то он сам вздумал собрать для вылазки охотников от одного батальона Якутского полка. Отозвал всех офицеров батальона к себе и обратился к солдатам:
   - Вот что, братцы! Требуется от вас семьдесят пять человек охотников на вылазку этой ночью. Ну-ка, охотники, выходи вперед!
   Солдаты стояли не шевелясь, и все - глаза на него, на начальство, но никто не вышел. Озадаченный этим, Истомин поглядел было вопросительно на командира батальона, но тут же скомандовал жестко:
   - Охотники, пять шагов вперед, марш!
   И сразу весь батальон сдвинулся с места, подался, не ломая строя, на пять широких шагов вперед и стал, сильно стукнув каблук о каблук правой ногою.
   Истомин подумал, что его не поняли, и прикрикнул:
   - Только охотники, а не все!
   Но ему ответило много голосов вразнобой:
   - Все охотники! Так точно, все пойдем!.. Согласны!
   Это показалось до того прекрасным ответом стоявшему недалеко волонтеру из юнкеров флота Вите Зарубину, что он прошептал: <Браво!> - и готов даже был захлопать в ладоши.
   В эту вылазку под командой лейтенанта Астапова он потом просился и сам и был взят; тут в первый раз он и был ранен английским штыком, но рана оказалась легкая, и через неделю, покинув перевязочный пункт, Витя снова появился на бастионе.
   III
   Как тело, погруженное в воду, теряет в весе столько, сколько весит вытесненная им вода, так Витя Зарубин сразу почувствовал себя и легче, и проще, и в чем-то вполне оправданным, когда в первый раз пришел на Малахов <волонтером из юнкеров>.
   Батальон якутцев, впоследствии он потому и понял так, что сам почувствовал бы себя оскорбленным, если бы вдруг выступили другие раньше его из общего строя и нашлось бы их семьдесят пять, а он почему-либо замешкался, не попал в их число, отстал и остался.
   Изо дня в день на бастионе около него совершалось то самое н а с т о я щ е е, к чему так неудержимо стремятся все подростки, только что оторвавшиеся от детских игр: настоящие подвиги, настоящие опасности, настоящая смерть. При этом смерть не какая-то, трусливо подкравшаяся неизвестно откуда, невидимая, непонятная, страшная и в то же время презренная, как ночной вор, а вполне явная, летящая из неприятельских батарей и ложементов, - встречная смерть: они посылают ее нам, а мы им...
   Стояли в разных местах на бастионе сигнальщики-матросы и смотрели во время бомбардировки в небо. Они следили за полетом неприятельских снарядов очень понаторевшими в этом ответственном деле глазами. И, как петухи кричат по-особому, едва завидят ястреба, так же кричали и сигнальщики:
   - На-аша! Береги-ись!
   Это <и-ись> было как свист в два пальца пронзительно, и, услышав его, кто бросался к закрытиям, кто падал на землю.
   <Наша> была бомба, которая должна была вот сию секунду упасть среди нас и взорваться. Это была <наша> смерть, <наше> увечье... Она падала, крутилась, шипела, выбрасывала искры, наконец взрывалась, наполняя все вокруг удушливым дымом и осколками.
   Не все могли расслышать сигнальщика в грохоте перестрелки, не все могли удачно укрыться от осколков... Обычно после разрыва бомбы валялось на земле два-три тела, и были стоны, и багровела кровь на рыжей грязи, и кричали уцелевшие:
   - Эй! Носилки сюда! Давай носилки!
   Если сигнальщики кричали: <Армейская!> - то это значило, что бомба упадет в расположении того или другого полка из дежуривших на бастионе, а если: <Пить пошла!> - значило, что перемахнет через всю Корабельную и утонет в бухте.
   Шутливо относились к этой зримой смерти, посылавшейся оттуда, от <него> - неприятеля; говорили: <Земляк гостинца прислал!> Страшную пятипудовую бомбу, которая во время полета обволакивалась полотнищем искр из своей трубки, особенно заметных и ярких ночью, называли <гривастым жеребцом>, <лохматкой>, <мохлаткой>... Певучие пули английских штуцеров называли <лебедушками>.
   Так естественна и понятна была смерть здесь, на бастионе, что Вите Зарубину уже через месяц после того как он поступил волонтером, неестественным казалось, когда он слышал о смерти кого-нибудь в городе от болезни. Даже дико как-то звучало это: умер от чахотки! Как же можно было допустить себя умереть от какой-то чахотки, когда каждый день то бомбардировки, то вылазки?
   Во время вылазки, в которой участвовал Витя, у него в руках было солдатское ружье со штыком. Лейтенант Астапов, правда, пытался держать его все время около себя, однако не удержал. Когда и как Витя ворвался тогда вместе с бежавшими вперед и орущими <ура> матросами в английскую траншею, об этом ясного представления у него не осталось, но он помнил, что тоже кричал на бегу, очень крепко держа ружье наперевес, а после пробовал пальцами свой штык, когда отступали, - вдруг сухой! И с гордостью долго вспоминал потом, что штык был в крови.
   Предметом гордости был для него и крест из чугунных ядер, сложенный на том самом месте, где был смертельно ранен Корнилов. Когда ему случалось проходить мимо этого креста, он шел как мимо бастионной святыни, - глаза на крест и руки по швам.
   Очень скоро постиг он весь, довольно несложный, впрочем, обиход жизни на Малаховом, и мало того, что постиг, - все принял и все одобрил, потому что все сложилось там за несколько месяцев осады строго целесообразно: он ничего не мог бы изменить к лучшему, так как видел, каких огромных усилий тысяч людей в серых шинелях и матросских бушлатах стоило то, что называлось Корниловским бастионом. Разбиваемое усиленной бомбардировкой противника, оно возникало вновь на следующее утро: лежали грудами, как и прежде, новые земляные мешки на бруствере; вместо подбитых орудий стояли новые, того же калибра и на новых платформах; над пороховыми погребами высились заново насыпанные и утоптанные земляные крыши... Чего-нибудь изменять в общем строе бастиона не приходилось, - можно было только восстанавливать испорченное чужими снарядами.
   В матросах и солдатах вокруг себя на кургане Витя видел не геройство момента, не геройство часа, двух, трех часов подряд, какое, например, видел его отец во время Синопского боя, а то отстоявшееся геройство повседневности, которое перестало уже всем казаться чем-нибудь особенным, а стало необходимым по своей целесообразности.
   Если закатилась, например, бомба небольших размеров в блиндаж через двери, и вертится, и шипит, готовая взорваться и убить и искалечить осколками несколько человек, то, конечно, должен же кто-нибудь броситься к ней, схватить ее руками и выбросить вон из блиндажа, - как же иначе? Это, конечно, геройский поступок, но подобных поступков было много, к ним привыкли, они никого уже не удивляли, - они были просто необходимы, так же как борщ и каша.