III
   Однако еще в начале марта, когда Горчаков только ехал в Крым из Кишинева, Остен-Сакен доносил ему о том, что ожидает <томительного и убийственного бомбардирования сосредоточенными выстрелами огромного числа и огромной досягаемости орудий и ракет, к чему приготовлено у них неслыханное в осадах число снарядов. У нас пороху недостаточно для противодействия, наши снаряды будут направлены только на батареи и прислугу в амбразуры; войска же их станут вне черты досягаемости, тогда как наших войск некуда отвести, исключая некоторой их части в блиндажи. Неприятель, по мнению моему, - заканчивал уныло Сакен, - может решиться на приступ, ослабив гарнизон бомбардированием или сделав бреши>.
   Горчаков вскоре после прибытия в Севастополь убедился в том, что Сакен ничего не преувеличил; поэтому, ожидая со дня на день бомбардировки, он готовился, насколько был в силах, ее встретить, для чего и стремился ложементы впереди редутов обратить в непрерывные траншеи, в траншеях же этих заложить новые батареи. Даже впереди Камчатского люнета, после вылазки в ночь с 10 на 11 марта, приказано было ложементы обратить в траншеи, кроме того, протянуть траншеи в обе стороны от Камчатки - к Килен-балке и к Доковой балке, и каждую из этих траншей вооружить одну мортирной, другую орудийной батареей.
   Отнюдь не назначавшиеся для борьбы с большей половиной Европы запасы севастопольского адмиралтейства все-таки оказались настолько внушительны, что позволяли севастопольской <бороде> расти гуще, чем это было бы желательно интервентам.
   Правда, при этом еще разоружались и суда боевого флота, но Севастополь по существу состоял из трех сторон: Южной, или собственно городской, Корабельной и Северной. Каждая из этих сторон представляла особую крепость, разобщенную от других бухтами; и если Северной стороне пока еще не угрожал неприятель, все-таки она должна была вооружаться для защиты в будущем и вооружалась. Начало этому было положено Меншиковым, продолжалось это и при Горчакове; исподволь Северная сторона, с прилегающими к ней Инкерманом и Мекензиевой горой, превращалась в сильную и гораздо более современную крепость, чем внезапно, на глазах и под выстрелами противника выросшие бастионы Южной и Корабельной сторон.
   Севастопольский порт, конечно, только казался неистощимым, но хранившиеся в нем, например, запасы пороха давно уже иссякли, не хватало также и снарядов, и приказано было отвечать одним выстрелом на два неприятельских; не хватало и много другого в материальной части; но было в Севастополе то, что дороже и важнее иных запасов: несокрушимый дух войск.
   Это обстоятельство не учтено было политиками Англии, когда они начинали войну с Россией. Они знали императора Николая, тем более что он приезжал за десять лет до войны в Лондон и показался там во весь свой рост; но разве имели они понятие о простом русском солдате, рядовом девятой роты Камчатского егерского полка Егоре Мартышине?
   Во время Дунайской кампании в одном сражении было довольно много раненых, и небольшой перевязочный пункт переполнился до отказа. Тут заметили невысокого и немолодого солдата, который раза три подходил к дверям и заглядывал в операционную, но потом однообразно махал рукою и уходил. Лицо его было в крови, но серые усталые глаза смотрели сквозь это кровавое кружево спокойно.
   Когда работа в операционной подходила уже к концу, один свободный врач вспомнил о нем и послал за ним санитара вдогонку, как только он, еще раз заглянув в дверь, повернулся снова назад. Санитар привел раненого.
   - Что у тебя такое, дружище? - спросил его врач.
   Солдат только показал на свою щеку и открыл рот: говорить он не мог. Оказалось, что турецкая пуля пробила ему щеку и застряла в языке, отчего язык сильно распух и перестал ворочаться.
   - Как же это пуля тебе в рот попала? - спросил врач, и за раненого ответил, улыбаясь, другой солдат, которому только что перевязали руку и ногу:
   - Да ведь он, ваше благородие, песенник у нас... Шли, значит, в атаку, он и запой:
   Эх, зачем было город городить,
   Да зачем было капусту садить...
   Известно, песня веселая, - под нее людям бойчее идется... И турки, конечное дело, по нас залпом дали...
   Когда пулю вырезали, и опухоль языка несколько опала, спросили раненого песенника, почему он раза три подходил к дверям перевязочного и все уходил обратно.
   - Да ведь стыдно было, - с усилием ответил тот. - У других - раны, а у меня - что? Я и пообождать мог.
   Этот солдат был Егор Мартышин.
   Лежали камчатцы-охотники в ложементах перед своим многотрудным люнетом в начале марта. Шагах в двустах от них в подобных же ложементах лежали французы... День стоял теплый. Сильно пахло свежей травой и парной землей... Перестрелка шла вяло, так как незачем было тратить заряды ни тем, ни другим: ложементы были устроены хорошо: противники за насыпями не могли друг друга прощупать пулями.
   Но вдруг какому-то зайцу вздумалось промчаться между ложементами во всю прыть своих ног, и один солдат-камчатец его заметил, прицелился и выстрелил. Заяц подпрыгнул на месте так высоко, что всем стало видно его из-за козырьков ложементов, и, грохнувшись о землю, лег неподвижно.
   Солдат, его подстреливший, встал со штуцером в руке и снял фуражку. Это был у него как бы некий парламентерский жест, обращенный к французским стрелкам, дескать: <Разрешите, братцы, зайчика подобрать, так как, выходит, это ведь не то чтобы война, а чистая охота...> И жест этот был понят как нельзя лучше.
   Своеобразное перемирие установилось вдруг между стрелками с той и с другой стороны, пока камчатец добежал до зайца, взял его за задние ноги, показал французам и неторопливо побежал на свое место в ложементах, из-за которых высунулось поглядеть на него много улыбающихся лиц.
   Только когда улегся он снова рядом со своей добычей, раздалось несколько выстрелов со стороны французов, но больше для проформы.
   Этот солдат-камчатец был тот же Егор Мартышин.
   - Как же ты так отчаялся подняться, Мартышин? - спрашивали его потом одноротцы.
   - Да что же я?.. Конечно, само собой, подумал я тогда: <Не оголтелый же он, француз, должен понять, думаю, что и я бы в него не стрелял в таком разе: ведь я не ему вред доставил, а только зайцу... А раз если заяц, выходит, стал мой, то должен я его забрать или нет?>
   - Ну, братец, турок бы тебе не спустил! - говорили ему.
   - Об турке и разговору у меня нет, - спокойно отозвался Мартышин. Турок, известно, азиятец, - он этих делов понять не может.
   Назначен был командиром батальона в Камчатский полк на вакансию майор из другого полка и в первый же день накричал на одного солдата своего батальона. После выяснилось, что совсем незачем было на него кричать, но майор был человек горячий, и перестрелка на Малаховом, где это было до постройки еще Камчатского люнета, велась в то время жаркая.
   Однако не прошло и пяти минут, как тот же самый обруганный майором солдат бросился на него со зверской, как ему показалось, рожей, сгреб в охапку, свалил подножкой и прижал к земле. Он ворочался, пытаясь сбросить с себя солдата, но тот держал его крепко, глядел страшно и бормотал что-то...
   Вдруг оглушительный раздался взрыв рядом, повалил душный дым, полетели осколки: разорвался большой снаряд.
   Тогда солдат встал сам и потянул за рукав шинели своего начальника:
   - Извольте подниматься, вашсокбродь: лопнула!
   Только теперь догадался майор, что солдат не из мести за окрик бросился на него, а просто спасал его от не замеченной им бомбы, которая упала, вертелась и шипела рядом с ним.
   - Как твоя фамилия? - спросил майор, поднявшись.
   - Девятой роты рядовой Мартышин Егор, вашсокбродь! - ответил солдат.
   - Что же это ты, ничего мне не говоря, прямо на меня кидаешься, и подножку... и рожу зверскую сделал, а?
   - По недостатку время, вашсокбродь.
   Майор пригляделся к своему спасителю, обнял его, вынул потом кошелек, достал старый серебряный рубль времен Екатерины:
   - На вот, спрячь на память, а к медали тебя при первом случае представлю.
   - Покорнейше благодарим, вашсокбродь! - как бы и не за себя одного, а за всю девятую свою роту ответил Мартышин.
   А в середине марта он не уберегся от французского ядра сам, - правда, ядро это залетело в траншею Камчатки и нашло его там среди многих других.
   Он как раз полез в это время в левый карман шинели за табачком, ядро, размозжив и оторвав кисть левой руки, раздробило также и ногу около паха... Не только товарищи его по траншее, но и сам он видел и чувствовал, что этой раны пережить ему уже не суждено.
   Однако потерял ли он при этом присущее ему спокойствие? - Нет. Когда положили его на носилки, чтобы нести на перевязочный пункт на Корабельную, он нахмурился только потому, что за носилки взялось четверо.
   - Я ведь легкий, - сказал он, - да еще и крови сколько из меня вышло... Так неужто ж вдвоем меня не донесут, а? Если с каждым, кого чугунка зацепит, по четыре человека уходить станет, то этак и Камчатку некому будет стеречь!
   А когда остались только двое, он просил их пронести его вдоль траншеи проститься с товарищами.
   - Прощайте, братцы! - обратился он к своим одноротцам. - Отстаивайте нашу Камчатку, - ни отнюдь не сдавайте, а то из могилы своей приду, стыдить вас стану!.. Прощайте, братцы, помяните меня, грешного!.. Вот умираю уж, а мне ничуть этого не страшно, и вам, братцы, тоже в свой черед не должно быть страшно ни капли умереть за правое дело... Одно только больно, что в своей транчее смерть застигла, а не там, - показал он правой рукой на французские батареи.
   Тут же отыскал он этой здоровой рукой спрятанный им майорский подарок - екатерининский рубль - и передал его одному из тех, кто держал носилки, - солдату своей роты Захару Васильеву, говоря:
   - Это даю тебе, брат Захар, чтоб ты, как принесете вы меня на перевязочный, живым манером священника там разыскал исповедать меня, приобщить, потому как дохторам уж со мной нечего возиться... Рупь этот самый от меня священнику и дай!
   IV
   Против Южной (городской) стороны осадные орудия интервентов были поставлены так густо, что на каждые двадцать шагов по дуге приходилось по орудию.
   Секретом для Севастополя это не могло быть благодаря пленным и дезертирам, и не было. Но если по количеству орудий большого калибра, выставленных на защиту Южной стороны, севастопольцы мало уступали интервентам, зато снарядов как сплошных, так особенно пустотелых, имели меньше в пять-шесть раз; пороха же для зарядов было так мало, что решено было в случае крайности добывать его из ружейных патронов, находящихся на складах.
   От артиллерийского огня в начале осады было очень много жертв из-за отсутствия блиндажей; это припомнили, и теперь приказано было усиленно строить блиндажи, разбирая для этого все полуразрушенные здания, начиная с морского госпиталя. Доски из разобранных домов шли также и на устройство и починку орудийных платформ.
   К концу марта очевидны стали итоги неустанных трудов: блиндажей было уже столько, что в них можно было укрыть до шести тысяч человек, то есть почти пятую часть севастопольского гарнизона, что было очень важно, так как большие резервы необходимо было держать вблизи бастионов и редутов ввиду штурма, в котором никто в Севастополе не сомневался.
   Неизвестно было только одно: какой день выберут союзные главнокомандующие для начала канонады.
   Подходил праздник пасхи; в этом 1855 году он совпадал по времени у русских и у французов, между тем по всем признакам приготовления интервентов к <дню страшного суда в большом виде> заканчивались: Христос оставался Христом, канонада должна была быть канонадой.
   Перед праздником матросы и солдаты даже и бастионы, досыта напоенные кровью, прибрали, приукрасили, как могли... Даже подмели их метлами из фашинника, даже песочком посыпали!.. В блиндажах стремились соблюдать торжественность; щедро покупали копеечные свечки и втыкали их в подсвечники перед иконами... В четверг на страстной неделе не только в уцелевших еще церквах севастопольских, но и на бастионах и в блиндажах читались <двенадцать евангелий> и раздавался в городе колокольный звон.
   Как раз в это время поднялась усиленная пальба против третьего бастиона: это англичане решили, что настал удобный момент штурмовать ложементы перед третьим бастионом - Большим Реданом, единственным из севастопольских укреплений, овладеть которым они поставили себе целью.
   Обстреляли; штурмовали ложементы, но были позорно отбиты... Не настал еще их час; но зато наступал день общесоюзных, почти общеевропейских усилий поставить Севастополь на колени: это был второй день пасхи - 28 марта (9 апреля).
   Однако первый день пасхи праздновали как в лагере французов, так и в осажденном городе, причем в последнем особенно широко и самозабвенно.
   Уже в субботу к вечеру совершенно неудержимым потоком ринулись на бастионы матроски к своим мужьям, их ребятишки к отцам, таща им на розговенье куличи, сырные пасхи, красные яички: это было <преддверие праздника>...
   А ровно в полночь начался трезвон к заутрене, точно бы в любой Калуге или Пензе... Пальба из орудий, правда, была в это время тоже, но привычная, обычная, так же как и ружейная стрельба в ложементах, тоже обычная: звон колоколов не мешал перестрелке, перестрелка - звону...
   В церквах городских, в госпитальной церкви на Северной, в Александровских казармах, где тоже была домовая церковь и где все множество окон было ярко освещено, сладкоголосо пели: <Друг друга обымем, рцем: братие! - и ненавидящим ны простим...> А снаряды с батарей летели, вычерчивая огненные дуги в темном ночном небе, и заведомо нельзя было, невозможно было простить <ненавидящих>, приплывших на тысяче кораблей, чтобы истребить цветущий город и десятки, сотни тысяч людей в нем и перед его стенами убить или изувечить...
   В небольшом гарнизонном соборе собрались на пасхальную службу многие генералы с самим главнокомандующим во главе, парадно одетые офицеры, флотские и сухопутные... Очень плотно набит был ими весь этот старый, при Екатерине построенный собор... Христосоваться все подходили к Горчакову. Старик расчувствовался, троекратно лобызаясь с каждым из своих подчиненных, - ведь многих из них уже поджидала смерть; подслеповатые глаза его застилали слезы, а в памяти все вертелся афоризм либеральствующего министра государственных имуществ, графа Киселева, сказанный им когда-то в интимном кругу: <Два варварских обычая есть в России: запрягать четверню в карету и целоваться на пасху>.
   Около собора толпились с зажженными свечами и гарнизонные солдаты и женщины рядом с куличами и пасхами, принесенными на <освящение>; и мимо этих убого, но истово украшенных куличей и пасх двигалась толпа крестного хода, сияя золотом риз, эполет, орденов.
   И было розговенье, как всегда, и пились праздничные чарки водки, казенные и покупные, а когда дождались дня, гуляли в обнимку по бастионам, пели песни, собирались в кружки и открывали пляс под визгливую матросскую скрипку; батареи же с той и другой стороны молчали. Возмущались даже искренне, что ружейная пальба из неприятельских траншей не унималась, но объясняли это тем, что ведут ее, конечно, нехристи-турки.
   На бульваре Казарского с шести часов вечера загремела полковая музыка, и началось праздничное гулянье. Если бы кто-нибудь неведомо для себя и невидимой силой был бы перенесен сюда, на этот бульвар, он не мог бы поверить, что он в осажденном городе, после полугодовой осады и как раз накануне бомбардировки, небывалой в истории войн: так много было на этом бульваре весело болтающих и радостно смеющихся женщин... Откуда появились они здесь? Где таились раньше?.. Где бы ни таились, но Севастополь все еще был многолюден, и чуть празднично загремела музыка, на нее слетелись женщины в праздничных весенних костюмах, тем более что и день выдался солнечный, тихий, теплый и пахло не пороховым дымом, а морем, - море же весною пахнет, как только что разрезанный спелый арбуз...
   Как много может внести изменений в сотни тысяч жизней всего одна только ночь! О том, что эти изменения готовятся, можно было только догадываться, да и то смутно, по какой-то довольно шумной деятельности в стороне неприятеля именно в эти ночные часы; шум этот мог быть объяснен и неугомонившимся праздничным весельем; но многим, слышавшим его, он казался военно-рабочим шумом, сгущенным благодаря туману, который в полночь надвинулся с моря.
   Чуть рассвело, - ровно в пять утра, - с моря же взвилась и рассыпалась тревожными искрами ракета: это был сигнал к открытию канонады, данный с одного из кораблей интервентов; и выстрелы загремели сразу со всех сторон.
   Но в густом белом тумане прятался проливной дождь, который и хлынул, чуть только началась канонада, точно по особому заказу тех же двух генералов - Канробера и Раглана, которые как будто хотели повторить начало бомбардировки 5/17 октября во всей полноте.
   Впрочем, дождь теперь был гораздо сильнее, точно в полном соответствии с тем, что число орудий, начавших состязание на пасху, было уже вдвое больше октябрьского числа орудий.
   V
   С чем это можно бы было сравнить? С грозою при ливне, когда беспрерывно слепят глаза молнии и ревет и на части раскалывается небо?.. Но при подобной грозе, способной пугать только младенцев, не прыгают всюду кругом, как футбольные мячи, чугунные ядра, не разбиваются вдребезги стены и крыши домов, не валится с потолков даже нетронутых зданий штукатурка, точно при сильном землетрясении, не раскачиваются оконные рамы до того, что в них лопаются стекла, и они вылетают, наконец, на улицу; не ест глаза густой пороховой дым, из-за которого в двух шагах не видно, и не проходят усталым шагом одни за другими люди в солдатских шинелях, таща носилки, из которых капает кровь; не мечутся на улицах зеленые фуры с зарядами, снарядами, фашинами и даже с обыкновенною водою в бочках, несмотря на то, что воронки от снарядов на улицах полны дождевой воды, и все кругом промочены дождем до нитки, и потоки воды мчатся, едва не сбивая с ног, особенно мощные там, где часто улицы узки и круто спускаются вниз.
   Солнце еще не оторвалось от горизонта, и косые слабые лучи его едва в состоянии были пробить туман, дым, потоки ливня; верховые лошади адъютантов, ординарцев, штаб-офицеров и генералов, наконец, поднятых свирепой канонадой, сталкивались на улицах в полумраке, теряя направление; женщины тащили на руках и за руки детей, уже надорвавшихся от плача; страшно было сидеть и ждать смерти в домах, еще страшнее было бежать куда-то, - куда? - по улицам. Бежали и к Графской пристани, чтобы переправиться на Северную, и к огромнейшему зданию Николаевской береговой батареи, способному вместить не одну тысячу человек.
   Поднялся вдруг ветер, сильный и сразу, протащил дальше густую вату тумана и дыма, висевшую над бухтами, и столпившиеся у Графской увидели в открытом море другой дым - черный угольный дым боевого неприятельского флота. Видно стало на минуту, что суда там находятся в движении, как бы спеша занять места, удобнейшие для бомбардировки города... Однако едва успела толпа испуганных людей на берегу бухты понять, что это за маневры судов, море заволокло снова белым туманом и орудийным дымом.
   Растерянность при виде двигавшегося в черном облаке дыма союзного флота охватила ставку Горчакова, который по слабости зрения не мог, конечно, ничего разглядеть сам, но вполне полагался на острые глаза чинов своего штаба.
   Канонады с моря, подобной октябрьской, ожидали с минуты на минуту, но ее все не было; между тем Горчаков получал донесение за донесением, что неприятельский флот движется, насколько можно было уловить в тумане, по направлению к устью Качи.
   - Ну да, к устью Качи, да, да, - так именно я и думал! - экспансивно выкрикивал Горчаков. - К устью Качи, чтобы там высадить десант и зайти мне в тыл! Значит, нам нужно направить достаточный отряд к устью Качи!
   Маленький ростом начальник его штаба генерал Коцебу пытался было возражать, но Горчаков махал в его сторону длинными тощими руками, точно отгонял стаю докучных мух, и не хотел даже выслушать возражений.
   Около устья Качи стоял небольшой отряд; теперь его решено было увеличить в самом спешном порядке, и с приказом главнокомандующего выступить немедленно к Каче помчались уже адъютанты к нескольким полкам и полевым батареям, когда туман свеяло ветром настолько, что все около Горчакова могли разглядеть, даже не прибегая к подзорным трубам, что флот остановился: имел ли он намерение, подойдя ближе к берегу, начать обстрел Севастополя, или не имел, только к устью Качи он не шел и транспортов с десантом при нем не было.
   Немедленно новые адъютанты и ординарцы были посланы Горчаковым к тем полкам и батареям на Инкермане, которые получили уже приказ выступать, с отменой этого приказа.
   Еще во время Дунайской кампании французские карикатуристы изображали Горчакова 2-го с распростертыми руками и с надписями: на правой ладони ordre, на левой - contre-ordre, а на лбу - desordre*.
   _______________
   * O r d r e  - приказ, c o n t r e - o r d r e  - отмена
   приказа, d e s o r d r e  - беспорядок (фр.).
   Нахимов же, чуть только началась канонада, поскакал на сереньком маштачке на бастионы. Теперь он считал это еще более своим настоящим делом, чем полгода назад, в первую бомбардировку; теперь на нем, как на помощнике начальника гарнизона, лежала забота о всех и обо всем в пределах Севастополя.
   Всем своим существом и примером стремился он быть воплощенной, для всех очевидной, неиссякаемой энергией обороны, предоставляя начальнику гарнизона Сакену считаться ее мозгом и отлично сознавая, конечно, что мозгом-то этим в большей степени были Тотлебен и Васильчиков - начальник штаба Сакена.
   Когда один из адъютантов вздумал, было уговаривать его остаться дома, не бросаться в самое пекло артиллерийского боя, не рисковать жизнью, Нахимов ответил ему совершенно серьезно:
   - А что же такое моя жизнь?.. Вот если убьют Тотлебена или Васильчикова, это будет беда непоправимая, а я... Пустяки-с! Вздор-с! - и вскочил в седло не без некоторого даже щегольства тем, что уже в совершенстве постиг этот затруднявший его полгода назад кавалерийский прием.
   VI
   Сто тридцать мортир было среди осадных орудий интервентов против пятидесяти семи у защитников Севастополя; между тем огонь мортир не прицельный, а навесный, и своими бомбами большого веса производили они огромные разрушения на русских батареях и вырывали множество жертв, тем более что недостаток пороха заставил Сакена разослать по бастионам и редутам приказ отвечать на два неприятельских выстрела одним, и это было всего через пять часов после начала бомбардировки.
   Чугунная туча над головой, и каждую секунду рвутся, круша ребра укреплений, снаряды, - так было на бастионах. Чугунная туча, не редея, направлялась в город и бухту, на флот и низвергалась там. На бастионах от нее было темно и днем, как в сумерки. Это был подлинный ураганный огонь, хотя тогда еще не было в ходу такого сочетания слов.
   На береговых батареях ожидали открытия канонады с неприятельских судов, и все стояли на местах, и были разожжены ядрокалильные печи. Однако флот противника предпочел остаться почетным зрителем дуэли сухопутных батарей и не подходил на пушечный выстрел: слишком свежа была среди высшего командного состава там память о 17 октября!
   С первых же часов бомбардировки, открытой интервентами, выяснилось для защитников Севастополя, что ведется она по обдуманному плану.
   Сосредоточив с начала осады свои усилия против четвертого и пятого бастионов, французы и подошли к ним траншеями и минными ходами ближе, чем к другим; переменив затем, под влиянием Ниэля, направление атаки в сторону Малахова, они успели приблизиться и к нему; пасхальная канонада должна была увенчать их саперные успехи и <сбрить> прежде всего все эти досадные укрепления: четвертый и пятый бастионы и Малахов курган с его передовыми редутами: Волынским, Селенгинским, Камчатским... Последний особенно досаждал французам, и против него направлен был самый ожесточенный огонь.
   После смерти Истомина четвертым отделением оборонительной линии, в которую входил Малахов курган с его редутами, стал ведать капитан 1-го ранга Юрковский, отец десятерых малолетних ребят, из которых самый старший был всего только кадет третьего класса.
   Жена Юрковокого поспешила увезти их всех в Харьков еще до начала осады, и он, свободный от семейных забот, старался служить самозабвенно и поддерживать на отделении порядок, заведенный его предместником.
   Он и поселился в каземате башни, там же, где жил Истомин. Однако даже и полуразбитая башня эта все-таки представляла прекрасную цель для длинных бомбических орудий, и теперь на нее с раннего утра усиленно начали падать и сверлить ее взрывами пятипудовые бомбы. Боясь, что ее рязрушат до основания, Юрковский приказал совершенно очистить ее от людей.
   Юнкер Зарубин, по наследству от Истомина перешедший ординарцем к Юрковскому, бросившись передавать это приказание, едва не был задавлен обвалившимися от сотрясения камнями над входом в башню, но, проскочив благополучно, только оглянулся, протер поспешно глаза, запорошенные известковой пылью, и звонко прокричал приказ очистить башню. Он был полон чисто адъютантского делового азарта, свойственного далеко не всем шестнадцатилетним. На его глазах в это утро залетевшим в амбразуру ядром размозжило голову матросу-комендору, наводившему орудие, но едва он упал, тут же подскочил другой матрос, занял место, залитое кровью товарища, левой рукой сорвал с себя бескозырку и накрыл ею лицо убитого, а правой взялся за подъемный винт орудия. Некогда было даже и секунду времени отдавать жалости по том, с кем двадцать лет ел кашу из одного котла, надо было отвечать противнику на его меткий выстрел тоже выстрелом метким и без задержки...