- И какая же польза отечеству от подобной <храбрости>? - удивился Истомин.
   - Пользы, разумеется, никакой, да и Шильдеру это не помогло, - он скоро умер после операции, там же, под Силистрией, его и схоронили. Но ведь все-таки запомнилось почему-то это: я запомнил, другой запомнил, произвело кое-какое впечатление... На удальство же все-таки не совсем похоже, потому что ведь безвредно. Но вот я могу привести вам другой случай, - и это уж здесь, в Севастополе, было, на четвертом бастионе. Прапорщик Плескачев вздумал <показать штуку> своим товарищам, таким же зеленым. Ему, видите ли, мало было, что каждый день он на глазах у смерти, - ему понадобилось, чтобы смерть сама была у него на глазах. <Штука> его в том заключалась, чтобы вскарабкаться на вал и там усесться и закурить папиросу, а когда докурит до мундштука, - слезть. Влез на вал, и сел, и закурил - все честь честью. Товарищи его стоят во рву, а над ними пули свистят, какие из французских траншей в этого Плескачева летят. И что же вы думаете? Ведь успел докурить папиросу и уж спускался, когда пуля наконец-то его поймала, прошла под левую лопатку. Отправили в Гущин дом, а потом на Северную, на кладбище. Это - удальство, молодечество. Может быть, даже пари держал... А погиб ни за копейку.
   - Я, конечно, прекрасно понимаю и сам, что такое просто удальство, а что - храбрость и как разграничивает их Павел Степаныч! Но меня смущает в этом приказе то, что ведь он сам по себе-то бесцелен, этот приказ, потому что неисполним. Запретить молодечество, удальство нельзя ведь; и, может быть, даже в той обстановке, в какую мы все попали, нельзя даже и трех дней прожить, не чувствуя себя удальцом. Беспредметное удальство всегда может перейти в храбрость, - ну, вот в эту самую, о которой говорит Павел Степаныч, - а уж из труса не сделаешь храбреца...
   - А трус как заорет в ночном деле: <Братцы, обходят!> - тут и храбрые могут показать тыл, - поддержал Хрулев.
   - Вот именно! Я об этом и говорю... А если покажут тыл, то может погибнуть зря не один уже сумасбродный Плескачев, а сотня, две или гораздо больше Плескачевых и прочих. Да в конце-то концов, если уж на то пошло, я иначе себе и не представляю всей нашей защиты, как на четверть - земля, чугун и свинец, а на три четверти - живые человеческие тела... Эти живые тела приходят на бастионы оттуда, с Северной, а потом известный процент их отправляют обратно на Северную, или в госпиталь, или прямо на Братское, и ненужных смертей, по-моему, у нас не бывает: все они вполне законны и необходимы, даже и в рассказанном вами случае с этим Плескачевым. Может быть, просто загрустил человек и захотелось ему взбодриться.
   - У нас тут французы теперь, кажется, никому не дадут грустить, усмехнулся Хрулев. - Пленные во вчерашнем деле говорили, что генерал Боске держит против Камчатского люнета двенадцать тысяч в траншеях. Я думаю, что если мы их не отгоним, то люнет неминуемо станет ихним. Но для этого нам надо собрать тоже порядочно силы.
   - Непременно... Непременно... Ну, вот видите, Степан Александрыч, очень оживился Истомин, - вы, значит, хотите идти на крупные потери?
   - Без потерь, конечно, не обойдется, но зато можно надеяться и на крупный результат тоже.
   - Непременно! Все дело в живой стене, а не... В сторону французов только предполагаете вылазку?
   - Большую вылазку против французов, а малую, предохранительную, придется пустить против англичан... чтобы и у них создалось впечатление, что мы не шутим.
   - Ага! Для этой цели имейте в виду двух храбрецов: лейтенанта Бирюлева и капитана второго ранга Будищева, - оба с третьего бастиона. Они уже не раз бывали в подобных делах и всегда удачно. Я назвал их храбрецами, но, может быть, они еще и удальцы вдобавок. - И Истомин улыбнулся затяжной улыбкой, делавшей лицо его еще более моложавым и привлекательным.
   Как раз в это время ударил в башню снаряд большого калибра; разрыв его там, вверху, отдался в каземате сильным гулом.
   - Гм... однако! - качнул головой Хрулев. - Не опасаетесь, Владимир Иваныч, что когда-нибудь пробьют они ваш накат?
   - Лично за себя я вообще не опасаюсь, - по-прежнему улыбнулся Истомин. - Я даже думаю, что мне незаслуженно везет, что бог меня милует не в меру моих молитв... Вот и вам ведь тоже везет, Степан Александрович!
   - Мне? - Хрулев почему-то нахмурился и стал усиленно глядеть в пол. Правда, много раз приходилось мне людей водить под пули, и бог хранил... Только не люблю я говорить об этом перед делом, Владимир Иваныч... А вот вина выпью с большой охотой.
   Вошел ординарец, волонтер из юнкеров флота, Зарубин, и очень отчетливо доложил Истомину, что <подпоручик ластового экипажа Дещинский просит позволения изложить устно свою жалобу>.
   - Где он? - недовольно спросил Истомин.
   - Ожидает в канцелярии, ваше превосходительство, - четко и громко ответил Витя.
   - Простите, Степан Александрович! Придется мне выйти к нему на минутку... Хотя едва ли, чтобы что-нибудь серьезное...
   Истомин вышел, посвечивая густыми желтыми эполетами, а Хрулев, изучающе, как артиллерист, оглядывая потолок каземата, тянул медленными глотками рдевшее под огоньком свечи вино. Он имел вид отдыхающего и действительно отдыхал здесь после целого дня хлопот на новом для него обширном и очень ответственном участке обороны.
   Но Истомин не задержался: он вернулся быстро.
   - Вот чудак! - сказал он несколько раздраженно. - Вы только представьте, с чем именно он пришел! Жалуется на то, что его товарища, имярек, произвели последним приказом из Петербурга в поручики, а его нет, хотя у него-де имеется старшинство в два месяца! Чудак или круглый дурак?.. Ну, не все ли ему равно, скажите, убьют ли его в чине подпоручика или поручика?
   - Гм... Значит, он крепко надеется, что не убьют.
   - А какое же он право имеет на это надеяться? - удивленно возразил Истомин. - Наше общее назначение здесь какое? Умереть, защищая Севастополь! А произойдет ли это с нами сегодня, или через месяц, и будем ли мы при этом подпоручики, или адмиралы с такими крестами (он взялся за свой белый крест на шее), или простые рядовые матросы и солдаты, разве это не все равно, скажите?
   Вместо Хрулева ответил на это новый снаряд, ударившийся в башню, наполнивший каземат гулом прежней силы. Хрулев же, снова встревоженно оглядев потолок и продолжая держать стакан под лохматыми усами, сказал:
   - Если они будут настойчивы, то десятым, двадцатым снарядом пробить потолок вам все-таки могут, Владимир Иваныч... Бестия наводчик их знает, куда целит!
   - Еще бы не знал! Башня эта полгода у них на виду, - улыбнулся Истомин.
   - Поэтому, кажется мне, вам бы надо, пожалуй, перейти в какой-нибудь блиндаж поближе к горже, а?
   - Зачем именно? От смерти не спрячешься, - флегматично отозвался Истомин. - Да они сегодня долго стрелять по башне не будут: это они по привычке, а теперь у них новая забота - бельмо на глазу - Камчатка! Что-то они там сочинят, а это рабочие заделают, как заделывали сто раз, и все тут пойдет по-прежнему, пока не придет к концу... Тому или иному... тому или иному... За что и давайте с вами чокнемся.
   И он протянул Хрулеву полный стакан, слегка дрожавший в его красивой белой руке, хотя ясные глаза его казались веселыми.
   VI
   Ночью, как и предполагал Истомин, снова была сильная пальба по Камчатке. Французы, руководимые энергичным Боске, задались, очевидно, целью не только мешать ночным работам на Зеленом Холме, но и разрушить, сровнять с землей все это скороспелое укрепление, которое не успело еще вооружиться достаточно сильно, чтобы вести поединок с их батареями.
   Истомин был там в полночь. Туда везли орудия. Одно из этих орудий было подбито, чуть только его поставили. Когда вместо него подоспело новое, Истомин сам наблюдал за его установкой, хотя командир люнета Сенявин и упрашивал его не рисковать напрасно.
   Думая над тем, как можно применить приказ Нахимова в ночные часы, когда идут и должны идти совершенно необходимые саперные работы и в то же время открывается - и не может не открываться - канонада, он пришел к мысли отводить людей по траншее с более опасного участка на менее опасный. Это заметно уменьшило число потерь, хотя и замедлило работы.
   Начальник большого участка линии обороны Истомин видел, что с началом теплых весенних дней союзные войска ожили, как стаи мух, и вот к ним, ожившим, обогревшимся на щедром крымском солнце, везли и везли на больших океанских пароходах, как <Гималай>, и новые дальнобойные мортиры, и огромные запасы снарядов, и большие пополнения людьми. Об этом говорили дезертиры и пленные, но об этом писали также весьма откровенно, не считаясь ни с какими военными тайнами, корреспонденты английских газет.
   Между тем он знал и то, какие древние пушки выволакивались из хранилища адмиралтейства и ставились на бастионы взамен подбитых, но прозорливое высшее начальство требовало, чтобы из этих музейных старух палили умеренно не только потому, что они были почти безвредны для атакующих, но и по недостатку пороха и снарядов, что стало обычным. Ближайший к Севастополю пороховой завод был в местечке Шостка, Черниговской губернии - в нескольких сотнях верст от Перекопа; снаряды шли из Луганска, тоже через Перекоп, но Луганск был довольно далеко от Севастополя.
   И, однако, дела обстояли так, что защищать Севастополь было делом чести русского имени, хотя бы он и был схвачен железной хваткой.
   Истомин нашел в себе и то хладнокровие среди опасностей, даже презрение к ним, и ту жажду деятельности во вред противнику, которые его отличали.
   Он и теперь шел к Камчатскому люнету, как шел бы хозяин на свое поле, пережившее ночью грозу, град и ливень. Кроме того, с саперным капитаном Чернавским, который теперь ведал там работами вместо Сахарова, ему хотелось поговорить о новой траншее для резерва батальонного состава между исходящим углом Малахова и правым флангом люнета.
   Лихие фурштаты умчали уже чем свет убитых этой ночью, сложив их тела, как поленницы дров, на свои зеленые фуры и еле накрыв их заскорузлым и черным от крови брезентом; раненых же отнесли на Корабельную, на перевязочный, к профессору Гюббенету, и теперь на Камчатке все пришло в будничный вид, даже аванпостная перестрелка велась уже лениво.
   Желтая, чуть заметная на фоне молодой тощенькой и низенькой травки линия французской параллели против Кривой Пятки, такую лаву чугуна извергавшая ночью из своих орудий, теперь не представляла ничего внушительного. Странно было слышать жаворонков вверху, в чистом синем небе, но они пели... они трепетали крылышками и заливались, потому что была ранняя весна, время их песен.
   В первый раз именно в этот день - 7 марта - услышал их Истомин в этом году.
   Когда капитан-лейтенант Сенявин встретил его рапортом о благополучии, он отозвался ему, добродушно улыбнувшись:
   - И даже - о, верх благополучия! - жаворонки поют, чего же больше хотеть?
   На молодом, но усталом лице Сенявина с черной пороховой копотью в ушах, ноздрях и на крыльях большого прямого носа мелькнуло было недоумение, но он поднял воспаленные глаза кверху, тоже улыбнулся и сказал:
   - Да, жаворонки... А рано утром журавли летели, курлыкали...
   - Вот видите - и журавли еще...
   Истомин пошел вдоль укрепления, попутно спрашивая о потерях. Орудия в исправном виде стояли на починенных, а кое-где и не тронутых бомбардировкой платформах, и матами из корабельных канатов были завешаны амбразуры. Истомин знал, что маты эти стали плести по почину капитана 1-го ранга Зорина, ведавшего теперь первой дистанцией, как он четвертой. Это очень простое нововведение оказалось очень удачным, предохраняя артиллерийскую прислугу от пуль, и спасло много людей. Прежде ставили с этой целью деревянные щиты, но штуцерные пули пробивали их, как картонку, а в матах из канатов они застревали. Кроме того, щиты, раздробленные ядрами, калечили много людей своими обломками: этого не случалось с матами. Так мешковатый Зорин, решившийся в сентябре на совете у Корнилова первым высказать мысль о затоплении судов, теперь показал, что он вполне освоился и с сухопутьем.
   Истомин недолюбливал Зорина, но подумал о нем с невольным уважением; <Все-таки не глуп... Ведь вот же мне не пришло в голову насчет этих матов, а вещь получилась большой цены...>
   Старый боцман с корабля <Париж> Аким Кравчук оказался здесь же, на Камчатке.
   - А-а! Кравчук, здорово! - проходя, крикнул ему Истомин; и Кравчук, у которого к Георгию за Синоп прибавился еще крест за Севастополь, вытянувшись насколько мог при своей короткой, дюжей фигуре, гаркнул осчастливленно:
   - Здравь жлай, ваш присходитьство!
   В левой руке у него был крепко зажат кусок хлеба. Это была привилегия нижних чинов севастопольского гарнизона - печеный хлеб; солдаты на Инкермане получали хлебную порцию сухарями.
   Артиллеристы-матросы, которым пришлось много поработать ночью, иные спали тут же, около своих орудий, за бруствером, иные ели копченку, курили трубки, а заступившие их места с рассвета ревностно дежурили, так как редкая стрельба все-таки велась.
   Сменившиеся и спавшие здесь около орудий были, конечно, те самые лишние люди, о которых писал в своем приказе Нахимов, но Истомин знал, что бесполезно, пожалуй, гнать их отсюда в блиндажи, к тому же не вполне еще надежные, что у них повелось так с самого начала осады - и прочно держится по традиции - не отходить от своих орудий до полной смены всей своей части; они рыцарски соблюдали этот неписаный свой приказ, и трудно было так вот на ходу решить, что это такое: удальство или храбрость.
   На своих местах стояли сигнальщики, иногда покрикивая: <Чужая!..>, <Армейская!..>, <На-ша, берегись!..> Особые дежурные, устроившись между мешков, наблюдали за действиями противника в трубы... Обычный распорядок редутной жизни привился уже и на Камчатке.
   Саперный капитан Чернавский, проведший беспокойную ночь вместе с Сенявиным, пока тоже не уходил спать и так же, как Сенявин, казался усталым, но бодрым, а небольшое и подвижное лицо его было так прихотливо и щедро разрисовано и копотью и пылью, что стало совсем обезьяньим.
   О произведенных им ночью работах он докладывал обстоятельно и с выбором точных выражений, так что Истомин, слушая его, досадливо думал, что он несколько излишне увлекается мелочами, однако не перебивал, иногда даже сам задавал вопросы.
   Они шли втроем, и Истомин сознательно направлялся именно к тому месту, где он думал удобнее всего соорудить траншею для резерва на случай штурма, чтобы иметь батальон и в относительной безопасности и всегда под руками...
   Но если дежурили матросы с подзорными трубами на Камчатке, то наблюдали за Камчаткой в такие же трубы и оттуда, со стороны французов, и человек в ярко блестевших на весеннем солнце густых адмиральских эполетах, шедший в середине между двумя другими офицерами по открытому пространству внутри люнета, был замечен.
   Первое ядро пролетело довольно низко над головами всех трех, повизгивая.
   - Ого! - сказал Чернавский. - Это по нас!
   - Прямой наводкой! - крикнул Сенявин. - Ваше превосходительство, прячьтесь в траншею!
   Они шли как раз вдоль траншеи, которую уже начали копать ночью, но не там, где облюбовал место Истомин, а гораздо ближе к переднему фасу люнета. Ему это казалось лишним: передний фас и без того был хорошо защищен валом и рвом, между тем как правый был открыт, а французы всегда при штурмах прибегали к обходам с флангов.
   Адмирал посмотрел на капитан-лейтенанта с недоумением: ему, Истомину, этот молодчик, только что поступивший под его команду, дает уже совет прятаться в траншею! Плохо же он знает своего начальника!
   Очень насмешливы были истоминские глаза, когда он поглядел на Сенявина, сказавши:
   - От ядра, батюшка, не спрячешься!
   При этом он повернул лицо в сторону французских батарей, и то страшное, что произошло дальше, было делом всего только одной секунды. Ядро среднего калибра, пущенное также прямой наводкой вслед за первым, встретило на своем пути именно это белое, нервное, ясноглазое лицо Истомина, и в тот же момент упал наземь Сенявин, контуженный в голову костями черепа Истомина, а Чернавский, ослепленный белыми клочьями истоминского мозга, плеснувшего ему в лицо, отшатнулся и тоже не удержался на ногах...
   От Георгия 3-й степени остался на шее Истомина только обрывок ленты.
   Когда обезглавленное тело бессменного в течение полугода командира Малахова кургана подносили на носилках к башне, Витя Зарубин беспечно смотрел на отдыхавших солдат, игравших поблизости в <носы>. Это была любимая игра всех солдат. От шлепанья по носам, умеренным, маленьким и большим, распухали не столько носы, сколько карты, и Витя удивлялся, как игроки различали в них масти и фигуры, до того они были засалены и черны.
   Солдаты хохотали, Витя улыбался их веселью, но вдруг остановились невдалеке люди с носилками...
   Витя не спрашивал, кого принесли: для него достаточно было только взглянуть на забрызганный кровью серебряный адмиральский эполет... над эполетом же торчал только почерневший остов шеи: головы не было...
   Витя вскрикнул, закрыл руками лицо, и спина и плечи его сразу крупно задрожали от рыданий...
   VII
   На другой день торжественно хоронили останки того, кто был душой Малахова кургана. Тот склеп, в котором лежали тела адмиралов Лазарева и Корнилова, был тесен: он мог вместить только три могилы. Третью Нахимов оставил за собою еще тогда, в скорбный день похорон Корнилова.
   Но вот Истомин предупредил его на пути смерти... Где же было хоронить Истомина?
   - Эти прыткие молодые люди... они... да-с, да-с... они очень спешат, спешат-с... - бормотал Нахимов, вытирая слезы платком в стороне от тела, обезглавленного на гильотине войны.
   Даже как-то совершенно против правил дисциплины, не только против ожиданий это вышло. Истомин был не только моложе его годами чуть не на десять лет, не только гораздо моложе чином, но за ним не числилось и никакого самостоятельного и яркого подвига, как, например, хотя бы за Корниловым. Этот последний, руководя боем колесного парохода <Владимир> с равносильным турецким пароходом <Перваз-Бахры>, что значит <Морской вьюн>, победил его в единоборстве, взял на буксир и притащил в Севастополь, как Ахилл приволок в стан греков труп побежденного им Гектора, прикрутив его за лодыжки к своей боевой колеснице...
   В склепе было только три места.
   Лазарев, Корнилов, Нахимов - этот триумвират был бы бесспорно триумвиратом равноценных в глазах всего флота, в глазах народа, в глазах истории, - так при всей своей скромности привык уже думать сам Нахимов. Но как же быть теперь с этим пылким молодым адмиралом, погибшим на своем трудном и почетном посту стража Севастополя?
   Чувство собственника на почетную могилу в склепе оказалось в Нахимове гораздо сильнее, чем чувство собственника в отношении разных житейских благ, начиная с денег, которые обыкновенно он раздавал до копейки, еле дотягивая месяц перед получкою огромного жалованья. Лазаревский склеп был как бы пантеоном в его глазах, и, однако же, явно было, что четвертая могила там не могла поместиться.
   Часы очень острой внутренней борьбы переживал Нахимов; наконец, он решился и, отправившись к Сакену, как временно командующему Крымской армией, просил у него дозволения похоронить молодого адмирала, достойнейшего защитника Севастополя, на своем, нахимовском, месте.
   После похорон он вспомнил, что на свете было существо, которому не безразлично, кто погребен вместе с Лазаревым: это была вдова Лазарева, жившая в Николаеве. И он, так ненавидящий всякую письменность, написал ей письмо:
   <Екатерина Тимофеевна! Священная для всякого русского могила нашего бессмертного учителя приняла прах еще одного из любимейших его воспитанников. Лучшая надежда, о которой я со дня смерти адмирала мечтал, - последнее место в склепе подле драгоценного мне гроба я уступил Владимиру Ивановичу Истомину! Нежная, отеческая привязанность к нему покойного адмирала, дружба и доверенность Владимира Алексеевича (Корнилова) и, наконец, поведение его, достойное нашего наставника и руководителя, решили меня на эту жертву. Впрочем, надежда меня не покидает принадлежать к этой возвышенной, благородной семье; друзья-сослуживцы, в случае моей смерти, конечно, не откажутся положить меня в могилу, которую расположение их найдет средство сблизить с останками образователя нашего сословия. Вам известны подробности смерти Владимира Ивановича, и потому я не буду повторять их. Твердость характера в самых тяжких обстоятельствах, святое исполнение долга и неусыпная заботливость о подчиненных снискали ему общее уважение и непритворную скорбь о его смерти. Свято выполнив завет, он оправдал доверие Михаила Петровича...>
   Торжественное введение Истомина в пантеон русской славы закончилось к семи часам вечера 8 марта, а через час после того и Нахимов, как начальник гарнизона и командир порта, и Сакен, как заместитель главнокомандующего, получили донесение, что на Северную сторону уже прибыл и желает их видеть новый распорядитель судеб Севастополя и Крыма князь Горчаков.
   Так гибель Истомина стала на рубеже двух периодов обороны: ею закончился меншиковский, после нее начался горчаковский.
   Разницу между собой и Меншиковым новый главнокомандующий подчеркнул сейчас же, как прибыл. Он спросил Сакена и Нахимова, где их квартиры и штабы, и, узнав, что в городе, на Екатерининской улице, оскорбленно вскричал:
   - Ну, вот видите! В городе, в приличных, конечно, домах!.. А для меня и для моего штаба вы приготовили какую-то молдаванскую хибару!
   - Это инженерный домик, - ответили ему, - в нем помещались до своего отъезда их высочества, великие князья.
   - Вы слышите? - обратился желчно Горчаков к своему начальнику штаба, генералу Коцебу. - Меншиков заставил их высочества жить в этом убежище!.. А где же помещался он сам?
   - По Сухой балке, здесь же поблизости, в матросской хатенке, ваше сиятельство.
   - Во-от ка-ак! - Горчаков в недоумении обвел всех кругом подслеповатыми глазами, вооруженными сильными стеклами очков, и заключил трагически: - Ну, теперь уж я вижу ясно, какое я получил наследство!
   Глава третья
   ХЛАПОНИНКА
   I
   Воспоминания раннего детства очень редко посещают нас, и если они возникают на поверхности нашего сознания, то держатся недолго. Они робки, их пугает сложная взрослая действительность; они исчезают поспешно под напором ее, как тени утра под натиском ярких солнечных лучей.
   Если же они овладевают нами так неотступно, что требуют воспроизведения в связном рассказе, то это вернейший признак нашей старости, неспособной уже к новым восприятиям жизни; а если случается с нами подобное в молодости, - признак болезни, временно отбросившей нас от повседневности.
   Предчувствие смерти нередко тянет нас властно к тем местам, в которых протекло наше детство: погляди в последний раз, сомкни конец с началом в неразрывный круг и простись навсегда с теплой зеленой планетой, называемой Землею.
   Воспоминания детства, приходящие к нам во время болезни, бывают радостны для нас и нас возрождают. Так тяжело контуженный в голову штабс-капитан Хлапонин, получивший в виде рецепта от Пирогова поездку в родные места, жадно припал к родникам своего детства, испытав на себе с первого же дня их целебность.
   К концу января он не только восстановил в памяти наиболее яркие картины детства, став таким образом снова на прочный якорь, он вошел даже в круг понятий, мгновенно вышибленных из его мозга там, на третьем бастионе, в начале октября.
   Он не совсем связно говорил еще, иногда запинался и шевелил пальцами, подыскивая нужные слова, но все-таки находил их. Он не мог еще вести длительной беседы, но мог уже осмысленно отвечать на вопросы; он не мог еще доказывать, зато умел уже утверждать, и, что радовало Елизавету Михайловну больше всего, он начал как-то незаметно для самого себя владеть хотя и неуверенно еще левой рукой и ходить по комнатам без помощи палки.
   Между тем прошла только половина срока, в который он мог бы, по предсказанию Пирогова, совершенно поправиться, и у Елизаветы Михайловны теперь уже не возникало сомнений в том, что так именно и будет через шесть недель; ради таких блистательных результатов она решила не бросать Хлапонинку для Москвы и, насколько хватит сил, терпеть Хлапонина-дядю, который точно задался целью испытывать ее терпение, хотя был только самим собою.