На его глазах в это утро не один раз по знаку надсмотрщика порохового погреба бежали самозабвенно солдаты засыпать яму, вырытую упавшим на крышу погреба снарядом... Что могло быть необходимей этого? Если допустить другой снаряд упасть в воронку, сделанную первым, то может не выдержать и перекрытие из толстых бревен, и тогда взорвется погреб, а это уж катастрофа для всего бастиона...
   На его глазах все время теперь, как и почти ежедневно раньше, подряд несколько месяцев, приравненных к годам, шла эта борьба бездушного металла, направляемого издалека врагами, с живыми людьми, простыми и даже веселыми, несмотря на весь жуткий ужас кругом.
   Да, это очень влекло Витю Зарубина к матросам, у которых точно про запас готовы были шутки для встречи какого угодно трагизма. Бессознательно подражая не столько офицерам, с которыми жил в блиндаже, сколько именно матросам, не отходившим от своих орудий, рядом с ними и спавшим, Витя не мог научиться от них только одному - шуткам, но зато он запоминал их, и они возникали в нем всякий раз, когда приходилось бежать со строгим приказом начальства куда-нибудь <в самый кипяток>.
   С утра в этот день он надел, как и другие, шинель, чтобы не до костей промочил ливень, но шинель промокла насквозь, мундир тоже, и целый день до вечера пришлось таскать на себе совершенно лишний пуд дождевой воды и чувствовать себя, как в бане,
   Он устал. Он почти валился с ног к вечеру. Голова стала, как колокол: в ней всё лопались с треском бомбы, всё гремели и раскатывались выстрелы своих орудий, даже тогда, когда в сумерки начала затихать канонада. Глаза тоже непомерно устали от вспышек желтого огня сквозь дым на своих батареях и от желтых огненных полос сквозь туман, дождь и тот же дым в небе, так как ежесекундно вместе с <темными>, то есть ядрами, летели и бомбы.
   Крики сигнальщиков, крики команд, крики солдат, вызывающих носилки, все крики кругом уже не воспринимались отдельно к вечеру: они слились для Вити в один сплошной гул, который не трогал уже, не беспокоил, просто был тем, без чего нельзя, и только очень хотелось, чтобы без него было можно.
   Когда перед ним возник такой же усталый, с почерневшим и мокрым лицом другой юнкер из одного с ним блиндажа - Сикорский (третий, Чекеруль-Куш, умер от раны в голову), он только уставился в него вопросительными глазами, но опросить что-либо не хватило силы. Сикорский же обратился к нему сам, едва шевеля языком:
   - Есть хочу... Сухаря нету?
   Витя вспомнил, что утром положил на всякий случай несколько штук в карман шинели. Это было при Сикорском, и вот Сикорский-то не забыл про это, а он забыл и не дотронулся до них целый день.
   - Размокли, досада! - сказал он, вынимая из кармана бурое тесто.
   - Э, черт... Ну, все равно, дай, - и Сикорский начал жевать то, что получилось из сухарей в кармане Вити.
   - Ты откуда сейчас? - спросил Витя.
   - С Камчатки...
   - Что там?
   - Все разнесли! Пропала Камчатка!..
   - Как пропала? Взяли! - встряхнулся вдруг Витя.
   - Не взяли... Ночью, должно быть, возьмут... Там и брать-то нечего... Вала уж нет, амбразуры все засыпало, - ни одно орудие стрелять не может. Камчатке конец!
   Сикорокий был годом старше Вити, повыше его ростом, потоньше лицом и фигурой, карие глаза, по-женски округлый подбородок, несколько длинноватый прямой нос. Говорил, растягивая слова, но это от усталости. Вид имел безнадежный.
   - Как это <Камчатке конец>? - совершенно ожил Витя, точно его подбросило. - У нас все разбито, а у них, ты думаешь, нет? Мы, что же, в белый свет стреляли, как в копеечку?
   - И на Волынском редуте не лучше, чем на Камчатке, и на Селенгинском тоже, - вместо ответа сказал Сикорский, дожевывая сухарное тесто, а дожевав, спросил: - Еще нету? Поищи-ка, брат: есть хочу, как стая собак!
   - На-ша-а, береги-ись! - надсадно-хрипло прокричал вдруг недалеко от них сигнальщик-матрос, и оба юнкера ничком упали на землю, потому что оба, не взглянув даже кверху, почувствовали бомбу у себя над головами.
   Бомба упала шагах в пяти, и, ожидая ее взрыва, Витя однообразно молил: <Не надо меня, господи!.. Не надо меня, господи!..> Бог представлялся ему теперь чудовищно огромным стариком, у которого глаза с тарелку. Этими глазами он смотрит на него, Витю, лежащего лицом в землю, и на бомбу, рассчитывая, как разбросать ее осколки. Витя лежал, как на плахе перед казнью. Бесконечно долгие секунды тянулись, тянулись... Наконец, оглушительно грохнуло, точно в стенках его черепа, а не вне его.
   Несколько мгновений еще не двигался и даже не думал связно Витя... Потом он осторожно шевельнул головой, подтянул кверху и опустил плечи, перебрал пальцами... Послушал, нет ли боли где-нибудь в теле, - нет, боли не было. Тогда он вспомнил о Сикорском, лежавшем рядом, и поглядел в его сторожу с огромным любопытством. Тот продолжал лежать ничком.
   - Эй! Вставай! - испуганно крикнул Витя.
   Впрочем, он только думал, что крикнул громко: не получилось крика. Зато как раз в этот момент Витя припомнил жужжащий звук пролетавших над ним, а значит, и над Сикорским осколков взорвавшейся бомбы, и для него стало ясно, что Сикорский так же невредим, как и он.
   Это разом подняло его на ноги.
   - Сикорский! Проехало! - оживленно принялся он трясти за плечи товарища.
   Тот повернулся, поглядел на него мутно и пробормотал:
   - А нога капут...
   - Какая нога? Что ты? Обе ноги целы!
   Витя проворно начал ощупывать его ноги, лежавшие, как и лежали, пятками кверху, и действительно наткнулся на небольшой осколок, вонзившийся в левую икру так не глубоко, что без особого усилия вынулся. Сикорский стонал, а Витя соображал тем временем, что это не мог быть осколок только что взорвавшейся бомбы, все они пролетели выше над ними; значит, этот осколок просто валялся на земле и был подброшен силой взрыва.
   - Чепуха! Даже и кровь почти не идет! - совсем уже бодро и радостно, вполне овладев собою, взял за ворот Сикорского Витя, но тот, хотя и поднялся, повторял уныло:
   - Вот ты увидишь, увидишь: ноге капут!
   Но тут шагах в десяти от себя Витя увидел солдата, который сидел на земле и пригребал к себе что-то рукою. Солдат был без фуражки, лицо его было в крови, рука красная, к нему подходили уже другие солдаты с носилками, подбежал и Витя.
   Один из тех больших осколков, которые, жужжа, пролетели над ними, развернул этому несчастному живот, жутко глядевший из-за клочьев шинели и мундира, и то, что собирал и подгребал к себе раненый, были его кишки... Но, вкладывая их вместе с грязью обратно в свой живот, он говорил деловито:
   - Там, на перевязочном, разберут, что куда... Доктор Пирогов заколбает!
   Так верил он в русскую медицину и в Пирогова и так мало смущался тем, что сделала с ним вражеская бомба.
   Волосы его стояли непокорным ежом, - они были светлее, чем русые. Серые глаза - обыкновенные глаза солдата, уроженца одной из северных губерний, только красновекие, и с красножилыми от целодневного дыма белками, - смотрели неугнетенно. Один ус и щеки его были в крови, но, видимо, он просто брался за них рукой.
   Витя узнал по погонам, что был он Бутырского полка, но ему хотелось спросить, как его фамилия. Однако не удалось: в это время матрос-сигнальщик снова выкрикнул протяжно-хрипуче и надсадно:
   - Бере-ги-ись! На-ша-а!.
   Витя кинулся к выступу блиндажа, который был в нескольких шагах, а потом, оглянувшись, увидел, как уносили этого раненого четверо носильщиков, не обратив внимания на крик сигнальщика. Бомба же упала в стороне, и разрыва ее Витя уже не слышал, может быть потому, что совпал он с выстрелом своего орудия большого калибра.
   VII
   День кончился. Перестрелка значительно ослабела, но не затихла совершенно: умолкли только прицельные орудия, мортиры же безостановочно перебрасывались навесными снарядами.
   День кончился, и обе стороны подвели ему итог. Двенадцать тысяч снарядов было выпущено с русских батарей и тридцать четыре тысячи, то есть почти втрое больше, с батарей интервентов; свыше пятисот человек потеряли русские, и только сто - интервенты. Последнее объяснялось тем, что в ожидании штурма слишком близко к батареям были придвинуты русские резервы. Но русские артиллеристы-матросы за себя постояли: отвечая во вторую половину дня только одним выстрелом на четыре, даже на пять неприятельских, они сумели нанести противнику большой материальный урон, а на батареях всей оборонительной линии оказалось в итоге только пятнадцать подбитых орудий.
   Зато амбразур было завалено свыше ста, срыты были снарядами валы, засыпаны рвы, пробиты крыши многих блиндажей, - все требовало не починки только - возобновления... День кончился - началась ночная страда севастопольского гарнизона.
   Пятнадцать подбитых орудий - это ничтожный результат пятнадцатичасового ураганного огня пятисот осадных мортир и пушек, но эти пятнадцать орудий необходимо было к утру заменить новыми, снятыми ли с судов, взятыми ли из арсенала порта.
   Тащить их, эти многопудовые чудовища, приходилось за несколько верст по грязи, образовавшейся от ливня. Лошади не шли, - солдаты надевали лямки, как бурлаки, и вытягивали орудия, как баржи на волжских перекатах. При этом, кроме грязи на улицах и дорогах к бастионам, очень часты были воронки, полные воды; в них проваливались и ломались колеса, по пояс уходили люди и лошади, и чем ближе к линии фронта, тем больше попадалось таких воронок, предательски таившихся в темноте, или ядер, барьерами, кучами выросших за день на путях к батареям.
   Ругались зверски, но шли вперед, шли под выстрелами, от которых некуда было скрыться, под выстрелами и устанавливали орудия на подмостки, оттаскивая убитых при этом и тяжело раненных.
   А на бастионах и редутах работали в это время кирками и лопатами тысячи других солдат. Где должны были выситься насыпи, там к утру исправно возвышались насыпи; где были засыпаны снарядами рвы - снова зияли рвы. Откапывались орудия, сбитые и заваленные взрывами; засыпались воронки на площадках бастионов; откатывались и складывались в кучи ядра, эти неразменные рубли бомбардировок, часто по нескольку раз перелетавшие с одной стороны на другую, если подходили к орудиям по калибру.
   В то же время третья партия солдат-рабочих в укрытых местах, в пещерах, начиняла полые снаряды и грузила их на фуры и полуфурки, чтобы потом фурштатские тройки доставили их под покровом ночи на батареи... А фурштатские солдаты? Это был на подбор лихой народ! Они считались нестроевщиной, и, какие бы подвиги ни совершали, им не полагалось по статуту георгиевских крестов, как будто лошади могли умчать их от всех бомб, ядер и пуль. Между тем сколько их погибло при подвозке всего необходимого на бастионы и редуты, и не в одну фурштатскую подводу в эту ночь попали неприятельские снаряды, вызвав этим взрывы русских снарядов, которыми далеко раскидывало кругом мелкие клочья людей, лошадей и самих повозок...
   Конечно, чинились и укрепления противника: ведь на интервентов глядела вся Европа. Ведь никогда в истории не было такого случая, чтобы несколько огромных государств, - из них два первоклассных, - соединившись вместе, послали отборные и большие армии, в изобилии снабженные всем, что могла дать передовая военная техника Запада, и вот армии эти семь месяцев уже осаждали всего один только пограничный русский город, который к тому же перед началом осады совсем не был укреплен с суши, - и не могли с ним сладить!
   Было неловко перед лицом Европы и прочего света. Нужно было чиниться, чтобы с утра начать новую сильнейшую канонаду, добить врага и пройти в город по трупам его защитников.
   Новая канонада началась также в пять утра и встречена была таким же точно огнем русских орудий, как и накануне. А между тем разрушения, произведенные бомбардировкой первого дня на Камчатке, на Волынском и Селенгинском редутах, на четвертом и пятом бастионах, были отлично видны противнику, траншеи которого тянулись совсем недалеко от этих укреплений.
   Вполне естественно было и Канроберу и Раглану считать этот новый день канонады - 29 марта / 10 апреля - последним днем своих усилий, за которым должны были следовать победоносный штурм города и конец осады.
   Однако чудесно возрожденные за одну ночь укрепления, столь же сильные во второй день, как и в первый, совершенно спутали все их расчеты. Поэтому наивно и странно, не как стратег, а как сконфуженный любитель военных экзерциций, доносил в конце этого дня Канробер Наполеону:
   <С прибытием к нам Омера-паши и лучших его войск мы (то есть сам Канробер и Раглан) полагали, что самое выгодное для нас было бы, если бы русская армия решилась атаковать нас на превосходной нашей позиции. Мы давно думали, что русские намерены напасть на нас, как скоро мы откроем огонь против укреплений. Поэтому, чтобы вызвать их на такое предприятие, мы вчера открыли огонь из всех французских и английских батарей. Главнокомандующие хотят поддерживать огонь без особой торопливости, но и не прекращая его, с тем, чтобы воспользоваться всеми благоприятными случаями для действия против укреплений или против вспомогательной русской армии>.
   Таким образом, в одно и то же время Горчаков думал, что интервенты готовят против него десантную операцию со стороны Качи, а Канробер и Раглан ожидали от него повторения атаки со стороны Инкермана, и дорого стоящая канонада начата была ими будто бы только затем, чтобы Горчаков решился на вылазку в очень крупном масштабе и чтобы потом, когда он будет разбит, на плечах его при отступлении ворваться в город!
   VIII
   Второй день бомбардировки показал Канроберу и Раглану, что если они даже и про себя, а не только вслух надеялись на большую и, конечно, неудачную вылазку русских, то надежды эти приходилось бросить.
   Русские артиллеристы отстреливались исправно; они, правда, мало тратили снарядов, но уже в первые четыре часа заставили замолчать до полусотни осадных орудий.
   Мог бы внести немалое расстройство в порядок защиты города союзный флот, но он и в этот день предпочел только красоваться, выстроившись перед рейдом, но опасаясь подходить на выстрел к береговым батареям.
   День кончился, но особенно разительных результатов усиленной канонады на русской стороне не было видно интервентам, и оба главнокомандующие решили пригласить на военный совет в главный штаб английской армии всех своих артиллерийских и инженерных генералов.
   - Ну, что? Как? Каково ваше мнение? - спросили их главнокомандующие.
   Однако на эти короткие по сути вопросы очень трудно оказалось генералам так же коротко ответить. Успехи бомбардировки были, конечно, но не решительные. Инженеры должны были воздать должное изумительной способности русских восстанавливать ночью все, что было у них разрушено и уничтожено днем; артиллеристы же должны были признать высокую меткость прицельного огня русских наводчиков. Впрочем, и те и другие сошлись на мнении, что не мешало бы попробовать перейти к открытому штурму там, где он сулит больше удачи.
   Канробер и Раглан грустно переглянулись и вздохнули. Но раз вышло как-то так, что военный совет вынес решение о штурме, то корпусным командирам приказано было <держать свои части в готовности к штурму>.
   Попытка к штурму была сделана французами в ночь на 30 марта против пятого бастиона. Ложементы были заняты ими, из ложементов они были выбиты батальоном Колыванского полка, и к утру все осталось по-прежнему. Но зато неслыханной силы артиллерийский огонь был открыт с утра 30 марта по этим ложементам, по пятому бастиону и смежному с ним редуту лейтенанта Шварца. Этот жестокий огонь нанес большой ущерб и вырвал много жизней, но его все-таки вынесли, и новый штурм в следующую ночь был отбит снова колыванцами под командой полковника Темирязева. Однако наступал четвертый день бомбардировки.
   Безропотно работали до упаду на бастионах, редутах и в ложементах солдаты, чтобы привести их к утру в исправный вид, гибли во множестве при этом от мортирных снарядов, и не только <сорок веков с пирамид> не смотрели на них, даже и свое начальство не имело возможности видеть их в темноте. Это были подвиги народа, а не отдельных людей, того народа, который неторопливо, исподволь хозяйственно занял на планете Земля столько удобных и неудобных просторов, сколько вошло в естественные границы от Белого моря до Черного и Каспия, от Балтийского до Тихого океана, так, чтобы хватило этих просторов не только для праправнуков, но и для праправнуков праправнуков тоже.
   Севастополь со всеми его бастионами был не больше, как точка в этой неизмеримости, но какая точка зато!.. Не город, а знамя России! И весь великий исторический смысл беспримерной защиты этого города от натиска почти целой Европы, явно или тайно участвовавшей в натиске, состоял именно в том, чтобы отстоять знамя, полотнище знамени, которое отрывает от древка в рукопашном бою знаменщик, чтобы опоясаться им под мундиром и тем его спасти. Пусть изломанное в схватке древко достанется напавшему в больших силах врагу, но не самое знамя.
   Севастополь состоял из трех сторон: Южной, Корабельной и Северной. Когда открылась бомбардировка, на пятый день пасхальной недели матроски с Корабельной начали переправляться со своими ребятами и скарбом через бухту на Северную.
   Они стали там прочным станом: натянули одеяла на колья, разыскали щепы и угольков, развели утюги и самовары. Но одеяла все-таки было жаль мочить под дождем, но одеяла нужны были семейству на ночь, и они осаждали начальство голосистой толпой:
   - Давай паруса! Будем себе шить из них палатки...
   Они, матроски, знали, что паруса давно были сняты с кораблей и часть их уже отдана на палатки солдатам; они искали и требовали и своей в них доли. Из Севастополя, от бухты, от Большого рейда они никуда не уходили; они только перешли со своей старой Корабельной в другую сторону того же Севастополя, где была тоже крепость, - третья часть укрепленного района, где раскинулся уже и базар с рядами лавок, сделанных пока тоже из парусины, - куда перебрались загодя многие торговцы из Южной стороны, где открылись и ресторации для офицеров.
   Паруса для палаток были выданы; матроски утвердились на Северной.
   А канонада гремела.
   В этот день особенно потерпел четвертый бастион. Предмет особых забот Тотлебена - минные галереи - потеряли свою связь с поверхностью земли, так как блиндажи над минными колодцами во рву были разбиты бомбами, весь ров вообще засыпан землей, обрушившейся с вала, живого места не осталось на площадке бастиона: она имела почти такой же вид, какой 5 октября после взрыва порохового погреба имела площадка третьего бастиона.
   Рабочие сюда были присланы еще с вечера, как и всюду, но работы здесь почему-то шли вяло. Сказалась ли в этом действительно большая усталость солдат, почему у них и опускались руки под непосильным и как будто даже совершенно бессмысленным трудом, или были другие причины, но хозяин четвертого бастиона - бессменный с начала осады, - вице-адмирал Новосильский, послал своего адъютанта к Нахимову, как помощнику начальника гарнизона, с просьбой назначить еще рабочих.
   Между тем их и без того было на бастионе немало - полторы тысячи, а расход на рабочих в эту ночь был особенно велик. Поэтому Нахимов решил приехать сюда сам.
   - Что тут такое у вас, братцы? - обратился он к одной кучке солдат в тылу бастиона. - Почему стоите без дела?
   - Потому - силов-возможностей не имеем, вот почему! - раздался в ответ из темноты звонкий голос.
   - Тут поразворочено все, сам черт ногу сломит! - поддержал его другой, не менее звонкий; и третий такой же:
   - Бандировка донимает: много дюже погибает нашего брата зря!
   - Ишь ты ка-ак!.. <Силов-возможностей> не имеют, а голоса не слабые-с! - заметил Нахимов. - Страм-с, братцы! Чистый выходит страм!.. В руку французам играть хотите-с!.. Шесть месяцев учат вас под огнем строиться-исправляться, а вы мне вдруг - <силов-возможностей не имеем>! Да вы русские или нет, а?.. Русские или нет?
   - Точно так, русские, ваше превосходительство! - ответили в передних рядах, а в задних кое-кто обратился к матросам, артиллеристам бастиона:
   - Это что за генерал такой?
   - Деревня! Не знают чего! - обиделись матросы. - Да это же сам Пал Степаныч!.. Он не генерал вовсе - адмирал...
   - Какой такой Пал Степаныч?
   - Как это <какой>? Нахимов - известно!
   И вот вдруг из задних рядов еще голос хоть и не очень звонкий, однако же добротный и даже как будто радостный:
   - Пал Степаныч!
   - Ну, что там еще <Пал Степаныч>? - спросил темноту Нахимов.
   И тот же голос крикнул в ответ еще радостней:
   - Сделаем, Пал Степаныч, не тужи!
   - Вот это другое дело, братцы... А то как же можно-с: <силов-возможностей>?..
   - Пал Степаныч!.. Пал Степаныч, сделаем! - загудели голоса кругом. Берись, ребята!
   И потом прилетали и рвались так же часто, как и прежде, бомбы, освещая при полете и взрывах на короткие моменты руины славного бастиона, но полторы тысячи кирок и лопат очень дружно долбили и отбрасывали землю, и к рассвету четвертый бастион сделался не хуже других вполне способен к новому бою.
   IX
   Но мало было все-таки очистить рвы, насыпать валы, прорезать амбразуры, исправить крыши блиндажей и пороховых погребов; для того чтобы продолжать огневой бой с богатым боевыми припасами противником, надо было иметь налицо снаряды, порох... Снарядов оставалось очень мало, пороху еще меньше.
   Спешно направил Нахимов одного из своих ординарцев, мичмана Шкота, в Луганск на завод, чтобы ускорить доставку оттуда снарядов, а оставшийся не у дел с отставкой Меншикова начальник его штаба генерал Семякин командирован был Горчаковым в Берислав и Николаев, встряхнуть как следует тыл, чтобы как можно скорее выжать оттуда все застрявшие там транспорты пороха. На наем подвод и тому и другому из посланных толкачей были отпущены большие деньги.
   Пока же собирали порох в самом Севастополе и в окрестностях его - в артиллерийских парках, - откуда только могли. Вывезли запасы береговых батарей, оставив им всего по тридцати зарядов на орудие, разрядили бывшие на складах ружейные патроны... По два и по три в день отправлял Горчаков своих адъютантов в Петербург, чтобы военный министр Долгоруков и сам царь прониклись муками порохового голода Севастополя.
   - Ах, этот князь Меншиков, этот князь Меншиков! - то и дело недобрым словом вспоминал своего предместника Горчаков. - Какое гнусное наследство он мне оставил!.. Что делал он здесь? О чем думал?.. Вот честь и слава России поставлены на карту из-за чего? Из-за того, что нет пороху! Ах, какое подлое наследство я получил!
   Однако, заботясь о чести и славе России, Горчаков отнюдь не забывал и о своей чести и славе. Теряя голову под натиском рвущихся в Севастополь двойных по сравнению с его силами полчищ интервентов, он всячески стремился подготовить царя Александра к самому худшему известию, заранее свалив на Меншикова всю ответственность.
   <Ход дел в Крыму издавна испорчен, - писал он царю, - и, полагая даже, что мне удастся отстоять Севастополь до прибытия сорока батальонов, следующих из Южной армии, что, впрочем, весьма сомнительно, я не менее того буду гораздо слабее неприятеля, который стягивает сюда огромные силы, если со своей стороны не получу нового, значительного подкрепления.
   Положение наше в высшей степени трудно, и одно, ослепление неприятеля может поправить наши дела... Быть может, бог по особой милости выручит нас, но вашему императорскому величеству должно быть готовым на все: и на потерю Севастополя и на уничтожение большей части его храброго гарнизона.
   Осмелюсь доложить, что от высылки сюда нового, особого запаса пороха и новых подкреплений будет зависеть многое для величия и славы царствования вашего, иначе будет очень худо впоследствии...>
   Недвусмысленно давал Горчаков понять царю, что он может не только не отстоять Севастополь, но даже потерять и весь Крым, если ему не пришлют самым экстренным способом двадцать - тридцать тысяч пудов пороху. Пока же он сделал распоряжение по гарнизону, чтобы из каждого орудия производили не больше двадцати выстрелов в сутки. В случае же, если бы в ближайшие два-три дня не подошли транспорты пороху, он решил совсем прекратить ответную стрельбу на канонаду противника, оставив последние снаряды на отражение штурма. Надеясь же при этом последнем акте защиты Севастополя больше всего на штыки, Горчаков послал приказ князю Урусову немедленно передвинуть 8-ю дивизию из-под Евпатории, где она продолжала стоять, на Инкерман.
   То соображение свое, что интервенты могут атаковать его в тыл, высадившись на Каче, он все-таки не оставил, и качинский отряд был им значительно усилен.
   Уже через день после того как он подписал и разослал по гарнизону приказ о двадцати выстрелах, решено было выпустить и другой приказ: о пятнадцати зарядах в день для орудий, охранявших самые важные точки обороны, о десяти - для второстепенных пунктов и о пяти для остальных. Ему казалось уже, что дни Севастополя сочтены.