- Ну да, вроде как святые в старину спасались в пустынных местах, подхватил Егорий, - хотя между прочим базар от тех мест пустынных поблизу должон был находиться, иначе бы курса свово не прошли бы, с голодухи поколели бы раньше времени... Это я к примеру так говорю, - и опять кашлянул в левую руку, начав прибивать на место отпиленную ступеньку.
   "Востер на язык!" - подумал о нем Алексей Фомич, принимаясь за новый рисунок, по счету четвертый.
   - Вы, конечно, хозяин считаетесь дома свово, - начал снова Егорий, прибив эту ступеньку и принимаясь отпиливать кусок доски для другой. - И хотя, сказать бы, желаете, чтоб я у вас на глазах работал, ну, заняты притом же своим делом, чтоб зря времени не тратить... А то вот раз, - это до войны дело было, - работал я тоже на дому у хозяина одного, только он был немец. Просветы я ему делал для флигеля, а также подшив под потолок, - работа эта, известно вам, гвоздевая... А тут ему приспичило ехать куда-то, немцу тому, по делам по своим, дня на три... "Вот, Егорий, - это он мне говорит, - как теперь без моего глазу будешь ты, оставляю тебе по списку тысячу семьсот восемьдесят семь предметов, а ты прими и распишись, как ты есть грамотный, а когда приеду, то, стало быть, мне в точности отчет дашь, сколько чего и куда у тебе пошло".
   - Каких же это тысяча семьсот предметов? - удивился Сыромолотов.
   - А как же так, каких! Разных там вобче по нашему делу: шпингалетов, задвижек, шурупов, петель оконных, ручек, крючочков для форточек и, что касается для подшива, гвоздей двухдюймовых, также и трех-четырехдюймовых, доски прибивать к балкам, - объяснил Егорий. - Ну вот, приезжает той немец, давай все считать он, - каждый, понимаете, гвоздь забитый и тот сосчитал, записал на бумажке, чтобы не сбиться...
   - Да, немцы статистику любят, - согласился Сыромолотов. - Вот так же они и свои снаряды к орудиям считали перед войной и свои патроны... Да и у союзников их тоже все было ими сосчитано... Благодаря счету они теперь и побеждают.
   - Ну, тот немец, он, кажись, на Урал куда-то выслан, - и все, значит, тыщи предметов его остались совсем без последствий, - вставил плотник. - А вот что я хотел бы у вас вспросить, барен. Вы вот это чертите карандашиком не с меня ли, грешного, свои планы?
   - То есть рисунки, вы хотите сказать?
   - Ну, хотя бы ж рисунки, - и кашлянул Егорий, прикрыв рот. - Выходит, стало быть, так: вы мне пользу преизнесли, работу мне на день дали, так что я могу считать, что назавтра я хлеба себе разжился, а я вам, выходит, пользу двойную преизношу: и крыльцо вам починяю, и, своим чередом, вы с меня рисунки свои снимаете, - может, за них не трояк, как я, получите, а пожалуй что чуть-чуть и поболе... Это я к примеру так говорю.
   - Нет, я за эти рисунки ни одной копейки не получу: они никому не будут нужны... А если я их делаю, то это у меня просто привычка такая, - с виду совершенно спокойно ответил Алексей Фомич.
   Однако, посидев после того еще с минуту, он закрыл альбом, взял стул и ушел в комнаты.
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   В полдень пришла Дунька и принесла Егорию какую-то снедь в синей эмалированной миске, завернутой в тряпицу.
   Пока он ел, она с большим любопытством ходила по двору и саду, зашла, наконец, и в сарай, и Алексей Фомич слышал, как Егорий крикнул ей:
   - Дунь-кя-я! Ты чего это там зиркаешь, где не надо? Аль украсть чего хочешь у барена, сука?
   Отворив окно, Сыромолотов не утерпел сказать:
   - Очень строго что-то вы обходитесь с женой, Егорий!
   - С бабой своей? - поправил его плотник. - А с ними, с бабами, разве можно иначе? Им только волю дай, а тогда с ними и жизни не рад будешь.
   Егорий при этом сжал кулак, на вид твердый, как каменный, и помахал им предостерегающе в сторону подходившей от сарая Дуньки. Однако, к удивлению Сыромолотова, и у Дуньки оказался голос, - правда, весьма неприятный, вороний:
   - Хороших людей постыдился бы, цыбулястый черт! Жрал бы, когда тебе принесли, да молчал бы, конопатый идол!
   И Сыромолотов еще только пытался догадаться, что это значит "цыбулястый" - когда Дунька торопливо подобралась к окну и почти пропела:
   - Бари-ин! Дайте уж мне вы, сделайте такую милость, той трояк, а то ведь пропьет он его, а мне и пятачка не даст, а я его, черта, корми!
   - Постойте, как же это так? - озадачился Алексей Фомич. - Он же ведь матрос бывший, сознательный, за политику "кандалами звенел", а вы...
   - Ка-кой он матрос! - истошно закричала Дунька. - В острогу он сидел за тую политику, какая иржёть!
   - Что за черт! Опять это "иржёть"! - изумился Алексей Фомич, но в это время крикнул и Егорий: "Дунь-кя-я!" - и встал, и показался страшен: рот его был открыт, оба каменных кулака сжаты, а глаза округлились, как у ястреба.
   И не успел еще Алексей Фомич вынуть кошелек из кармана, как Дунька уже метнулась от окна за угол дома, а следом за ней от крыльца бросился и Егорий все так же с открытым ртом, как будто хотел он пустить в дело и зубы.
   Алексей Фомич сразу потерял всю присущую ему медлительность; почти прибежал он из мастерской к парадной двери и едва успел отворить дверь, как на него шлепнулась всем телом Дунька, за которой Егорий был уже не больше как в трех шагах, так что щербатые, но еще крепкие зубы его как бы впились уже в то место, где только что, момент один назад, была спина Дуньки.
   Сыромолотов захлопнул за собою дверь, стал на первую ступеньку крыльца, прикрыв собою Дуньку, и крикнул:
   - Стоп!
   Почему-то именно это "стоп!" вырвалось у него как-то само собою, а не "стой!", и так же, как Егорий, он сжал кулаки. И, должно быть, вид его, мощный, несмотря на большие годы, и решительный все-таки, сразу отрезвил плотника: он остановился на полушаге, как будто по военной команде.
   И с полминуты стояли они друг перед другом, художник и плотник, остро, как перед рукопашной схваткой, наблюдая друг друга, пока на глазах художника не преобразился плотник: кулаки его разжались, рот закрылся, а в ястребиных глазах появились даже неожиданно веселые как будто огоньки, и выдавил он из себя хрипло:
   - Это вы, ба-рен, хорошо исделали, что дверь от нее закрыли, а то бы она вас обобрала, эта Дунькя-воровка!
   - Врешь, дьявол проклятый! Не воровка я! В острогу не сидела, как ты, конокрад паршивый!
   Сыромолотов повернулся к ней, на всякий случай оглянувшись при этом на ее мужа. Ему представилось, что она, эта Дунька, кинется вот сейчас на него сзади и пырнет его ножом в спину. Он быстро, как и не ждал от самого себя, поднялся на площадку крыльца, чтобы стать хотя бы рядом с Дунькой, а не спиною к ней, и, овладев уже собою, крикнул плотнику:
   - Иди кончать работу!
   - Есть кончать работу! - по-морскому повторил Егорий, повернулся через левое плечо вполне отчетливо, но пошел снова за угол дома, загребая землю длинными ногами и сутулясь.
   - А ты вот что, Дунька, - ты сейчас же отсюда уходи, а там дальше это уже не мое дело, как ты поступишь: дальше - там уж спасайся от мужа, как сама знаешь!
   И, говоря это, Сыромолотов все-таки вынул приготовленную было раньше трехрублевую бумажку из кошелька и подал ей с большой осторожностью, крепко зажав кошелек в руке.
   К удивлению его, Дунька ничего не сказала, кошелька даже и не попыталась выхватить из его рук, бумажку проворно спрятала, скомкав, а сама, поглядывая на угол дома, заспешила к калитке.
   Алексей Фомич долго ходил из угла в угол по своей столовой, украшенной вместо картин или этюдов только старой, выцветшей уже табличкой, написанной когда-то собственноручно им готическим шрифтом: "Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
   Поглядев теперь на эту табличку, Сыромолотов подумал, что восточная мудрость, создавшая такое изречение, как бы предвидела такого "гостя", как этот вот плотник, назвавший себя Егорием Сурепьевым. Однако он счел бы за малодушие выгнать его вот теперь же, да и Дуньке надо было все-таки дать время от него куда-нибудь скрыться.
   Он привык думать над словами, услышанными им впервые, а теперь как раз были два таких слова: "иржёть" и "цыбулястый".
   "Иржёть", думал он, это вроде как мужики в средних губерниях Тамбовской, Рязанской, - говорят "аржица" вместо "ржица", то есть рожь, да и сам этот Егорий, хотя он курский, тоже сказал раз "аржица", "пашаница", а вот "цыбулястый" откуда взялось? Должно быть, от "цыбули", - лук по-украински, но не луковица, конечно, а только зеленые длинные листья, пустые внутри. Как зеленые листья лука, цыбулястые ноги длинны и слабы; как ветру легко сломать листья цыбули, так легко можно сбить с цыбулястых ног человека; но разве годятся в матросы люди с подобными ногами? Кто же все-таки он, обладатель таких ног: "очаковец" ли, если верить ему самому, или всего только бывший конокрад, если верить жене его Дуньке? Бывшим конокрадом оказался, между прочим, и Распутин, - третье лицо в государстве Россия (а может быть даже и первое). Что же это за государство такое, в котором из конокрада может выйти не только полуцарь, а даже целый сверхцарь, и начнет этот сверхцарь проводить такую политику, какая "иржёть", да так оглушительно, что до сих пор стоит в ушах это ржанье - взрывы на несчастном дредноуте "Императрица Мария", погибшем не где-то в открытом море, в сражении с более сильным противником, а в своем собственном порту, в знаменитой Большой севастопольской бухте. И если этот Егорий Сурепьев, который, может, по паспорту своему и не Егорий и не Сурепьев, не был никогда матросом, как говорила его жена, а только слышал от матросов, что они рассказывали о предателе Войте, и прапорщике Астияни, и о восьмистах просвирках, поданных "за упокой души лейтенанта Шмидта", то чем же все-таки он занимался раньше, прежде чем стал конокрадом? И неужели Вильгельм и его министры, подготовляя эту ужасную войну, учитывая, сколько стали выплавляется в год в России и сколько может быть сделано на ее заводах орудий и снарядов, винтовок и патронов, учитывали и то, сколько таких вот Егориев останется в России в тылу, когда все молодое, способное, крепкое и чистое отправит она на фронт, протянувшийся небывало в ее истории от Мурманска до Одессы и даже до Закавказья? Кто не ляжет костьми на этом огромном фронте, тот вернется после войны, но в каком виде вернется? Простреленный, хронически больной и ревматизмом и другими болезнями явится он с фронта!.. Интеллигенция русская, - разве так уж была она многочисленна? Растили, растили эту интеллигенцию со времен Петра, но сколько же останется от нее после такой войны?..
   Почему-то, хотя и в связи, конечно, с тем, о чем он думал, очень отчетливо представился Алексею Фомичу сын Ваня, когда-то "любимое дитя Академии художеств", прапорщик мощного вида. Писал он отцу редко, и последнее от него письмо было получено месяца два назад. Он был адъютантом одного второочередного полка и писал из города Броды в Галиции, который тогда только что был занят этим и другим полком одной с ним дивизии. После того появлялись кое-где списки убитых и раненых офицеров, но Вани не было в этих списках, и художник, думая о своей картине "Демонстрация", перестал наконец думать о сыне.
   Теперь же, когда он шагал по столовой, сын вспомнился и стоял перед глазами очень отчетливо, и странным показалось то, что Ваня смотрел на него как-то по-новому: не спокойно-наблюдательно, по-художницки, и не опустошенно, как этого можно было ожидать от человека, проведшего больше года на фронте, а задумчиво, углубленным в себя, очень каким-то поумневшим взглядом...
   Он хотел чем-нибудь заняться, чтобы отвлечься от этого, но ничего такого не нашлось, и стало так почему-то трудно оставаться наедине с собою, что ноги сами повернули из столовой к тому крыльцу, где стучал молотком плотник.
   Отворив дверь на это крыльцо, Алексей Фомич с минуту глядел на Егория, шумно сопя; даже странно показалось ему, что плотник вот так, как ни в чем не бывало, орудует тут у него и делает вид, что не замечает, уйдя весь целиком в свою работу, что хозяин дома отворил дверь и на него, а не куда-то в даль, смотрит.
   Наконец, он вышел на крыльцо, и тут ему пришлось удивиться по-настоящему: Егорий, кашлянув по-своему, в кулак, вдруг поднял на него глаза и спросил негромко:
   - А вам известно, барен, как королева какая-сь, - кажись, греческая она была, - через наш Симферополь в Петербург ехала?
   - Не знаю, - буркнул Алексей Фомич.
   - Как же, - ведь это не очень давно было, - после пятого года... Генерал Княжевич тогда у нас губернатор был, а Кузьменко полицмейстер, вместе они ее и встречали... По какой такой причине у нас она, королева эта, остановку должна была исделать, это, конечно, дело ихнее, а только не одна же она ехала... Раз такая птица важная к нам залетела, то грекосов этих самых, или как бы сказать пиндосов, много зле нее держалось... Ну, однако, раз назначена остановка им всем, то как считаете, - кормить такую ораву надо, иль пускай у них кишки марш играют? Вот и поломай голову те княжевичи с теми кузьменками, из чего именно обед им сварганить? Ну, тогда тут им на выручку явился пристав один, - третьей он был части, очень из себя здоровый, Дерябьев по фамилии...
   - Дерябин? - невольно переспросил Сыромолотов.
   - Хотя бы ж Дерябьин, как вы сказали, а по-нашему все одно... И вот Кузьменко к нему: "Так и так, - выручай!.." - а Дерябьин этот, он же на егме вырос.
   - На какой "егме"? - перебил Сыромолотов. - Что это еще за "егма" такая?
   - Ну, иначе сказать, на хабаре...
   - А еще иначе "на взятке", что ли?
   - Ну, хотя бы и так... Все, выходит, я говорю не по-вашему, а где я учился, чтобы по-вашему говорить?
   Так как Егорий после этого замолчал, а Сыромолотову хотелось уже теперь узнать что-нибудь о видном персонаже своей картины приставе Дерябине, то он спросил:
   - Что же именно Дерябин, - как? Чем он Княжевича выручил?
   - Так ведь в третьей части тут цыгане живут, и не сказать бы, что их мало, а вполне порядочно - цельный квартал цыганский, - кашлянув, продолжал плотник. - Призвал он, Дерябьев, старшого цыгана и ему приказ дал: "Через два часа чтоб, никак не позже смотри, - пятьдесят штук курей в губернаторский дом чтоб доставили королеву кормить! Не кого-нибудь, а целую королеву, черти смоленые, - поимейте это себе в виду!" А цыгане что ж, цыгане, конечно, курями хоть не занимались, ну, между прочим, про запас себе доставать их умеют: этому они сыздетства обученные (тут Егорий слегка подкивнул подбородком и мотнул головой). Одним словом вам сказать, двух часов не прошло, а цыгане-цыганки полсотни курей на губернаторский двор приташшили... Как я сам на том обеде у губернатора Княжевича не был, то сказать вам не могу по этому самому, сколь гости были довольны; а только вечером после обеда их уж опять на вокзал провожали и счастливого пути им желали... А на другой день те цыгане к тому приставу Дерябьеву гурьбой лезут - деньги за курей получать. Ну, а Дерябьев, он же сам деньги получать любил, а не то чтобы их кому платить, - кэ-эк рявкнет на них: "Прочь отседова, пока целы! Чтоб и духом вашим цыганским у меня тут на дворе не пахло!.." Ну, однако, сказать бы, цыгане-цыганки того крика не очень испугались, как уж не один раз его слыхали, а знай себе денежки требовают. Ну, тогда Дерябьин им вместо денег бумажку сует к полицмейстеру Кузьменке: "Вот от кого деньги вам получать!.." Хорошо, что ж: все ж таки бумажка, а не то чтобы крик один, притом же печать на той бумажке, видят, есть круглая, - все по форме... Приходят до Кузьменки того, а тот - старый уж человек, - я, мол, этому делу не причина, и платить за курей денег у меня не заготовлено, а идите вы к самому губернатору, - может, он вам уплотит. "Бумагу, кричат, давай. Без бумаги как пойдем к губернатору?" Кузьменко что ж, - дает им и он бумажку и тоже для видимости печать к ней пристукнул. Лезут теи цыгане в губернаторский дом, а тут губернаторша от них в страх и ужас пришла и давай духами прыскаться и кричать, и, стало быть, их городовые селедками своими долой с улицы гонят. "Куда ж нам теперь?" - цыгане кричат. "А вы какой части? Третьей считаетесь? Ну, вот к свому приставу Дерябьеву и шпарь!" Пришли опять цыгане до Дерябьева, а тот им кричит: "Теперь осталось вам только к чертовой матери иттить или же к самой королеве греческой да с нее деньги за курей и получать, как они есть все до одной вами уворованные!.. И ничего вам, смоленым чертям, не стоит еще их наворовать хоть целых две сотни, потому как наш Симферополь - он город губернский считается, и курей в нем водится не меньше, как сорок тысячев!.." Ну, стало быть, благословение свое им дал, - с тем и пошли теи цыгане. И уж посля того, конечно, у какой цыганки на угошшение королевы этой самой две куры пошло, через день, через два их пять в закутке сидело, только корми знай!.. Ну, и корма тоже воруй.
   Сыромолотов ничего не сказал плотнику, когда он кончил рассказ о цыганах, но про себя не мог не отметить, что вот пристав Дерябин, который занял уже свое место на его огромной картине, оставил, значит, по себе память здесь, а теперь не иначе как обуреваем задачей оставить еще большую память и там, в столице.
   Обедал Алексей Фомич ежедневно в два часа и, простояв перед картиной, чтобы вглядеться в несколько нового теперь уж и для него самого пристава Дерябина, минут десять и увидев потом, что стрелка стенных часов подходит к двум, он снова вышел на крыльцо, чтобы спросить у плотника:
   - Что, много ли осталось? Последнюю ступеньку прибить?
   - Да вот уж прибиваю последнюю, - ответил Егорий, не поднимая на него глаз.
   - Кончай, кончай и перестань уж стучать, - мне надоело, - тяжело выдавил из себя Сыромолотов.
   Только после этих слов чуть как будто даже усмехнувшийся плотник тяжело посмотрел на художника и отозвался тягуче:
   - Ба-аре-ен! Вам стуканье мое за какие-сь пять али шесть часов надоело, а как же нам за всю жизнь нашу? Каждный день с утра до ночи мы один только стуковень свой слушаем, тем и живем на свете!
   - Ну, это уж дело не мое, мне в это вникать и незачем да и некогда, неприязненно сузив глаза, бросил Сыромолотов.
   - То-то оно и дело, что и незачем вам да и некогда, - повторил явно сердито Егорий. - Таким же самым манером и всякий другой из вас может сказать.
   Сыромолотов дождался, когда он забил последний гвоздь в последнюю ступеньку, и сказал:
   - Ну вот, - теперь собирай свои инструменты и с богом!
   - А трояк за работу, вы считаете, что уж мне самому уплатили, когда вы его Дуньке дали? - с большой ненавистью в голосе спросил плотник, складывая в плетенку рубанок, молоток, топор, который оказался ему здесь не нужен, но на который пристально смотрел теперь художник.
   - А ты откуда же взял, что я дал трояк твоей Дуньке? - спросил Алексей Фомич, увидя, что топор лежит уже в плетенке.
   Егорий коротко, теперь уже заметнее, усмехнулся снова, кашлянул в свой каменный кулак и ответил тоном как будто сразу повеселевшим:
   - Как езли не дали, так чего же лучше! Тогда значит, я как у вас тут работал, то я же и за работу получить должон, а ничуть не Дунька, какую я все одно, домой приду, изуродую, как бог черепаху!
   - Теперь и я вижу, что ты не матрос и никогда им не был! - выкрикнул Сыромолотов, протягивая заранее приготовленную трехрублевку и сопя шумно.
   - Воля ваша... что хотите во мне видеть, то и видьте, - сказал, как бы не обидясь на это, Егорий.
   Он сложил бумажку вчетверо, сунул ее во внутренний карман пиджака и пошел, ничего больше не добавив и как бы устало волоча ноги, а Сыромолотов вошел в комнаты только тогда, когда услышал, как он звякнул щеколдой калитки.
   В два часа кухарка Сыромолотова, Феня, внесла ему в столовую тарелку супа, и он спросил ее с заметной для него досадой:
   - И где же это посчастливилось тебе такого плотника найти, Феня?
   Немолодая уже, бывшая когда-то раньше кухаркой у Невредимовых и нанятая Надей, как только приехала она из Петрограда женою Сыромолотова, а бывшая раньше у него экономка Марья Гавриловна нашла себе другое место, Феня удивленно подняла бесцветные реденькие брови, свекольно зарделась всем как бы вспухшим лицом и, показав золотые коронки почти всех передних верхних зубов, спросила испуганно:
   - Неужто такой плохой оказался?
   - Каторжник какой-то и чуть свою жену не убил при мне! - объяснил Алексей Фомич, чем был плох плотник.
   Но слова его сразу успокоили Феню.
   - А я-то думала что другое, - махнула она широкой в запястье рукой. - Я их обоих ведь на базаре и раньше часто видала: он с инструментом стоит, а она ему работу ищет: у всех выспрашивает, не надо ли плотника.
   - Ну, уж завтра их едва ли на базаре увидишь.
   Феня подумала и отвечала спокойно:
   - Как пьяные оба напьются, то, может, и на базар не пойдут; а если не пропьют денег, опять рядышком стоять будут: ворон ворону глаз не выклюнет.
   - Ну что же, - вот в самом деле, завтра на базар пойдешь, поищи-ка их там, и, уверяю тебя, не найдешь: не тем у них пахнет, чтобы им там опять рядышком стоять, - оживленно сказал Алексей Фомич.
   Вслед за этим он представил матросов, которые помогали спастись его свояку, прапорщику флота, из благодарности которым он и этому "цыбулястому" плотнику, назвавшемуся бывшим матросом с крейсера "Очаков", начал говорить "вы", и спросил Феню:
   - Все-таки же матросом-то он когда-нибудь действительно был или никогда не был? Умеет говорить "есть!", как принято только у матросов.
   - А что же тут такого хитрого сказать "есть"? - улыбнулась Феня. "Есть" - это я разов двадцать на день от людей слышу, да и сама так тоже не меньше говорю.
   - Гм, да, конечно, хитрого нет... Но ведь, кроме того, о матросах-черноморцах подробно довольно он мне рассказывал, - добавил Алексей Фомич.
   - А он разве от людей не мог слышать? А представиться - это не одни актеры в театре, а и всякий умеет, - опровергла Феня и этот довод и победоносно унесла на кухню пустую тарелку, чтобы принести жаркое.
   Сыромолотов же вспомнил в это время то, что рассказал ему плотник о цыганах, которых будто бы сам пристав Дерябин благословил на кражу кур у хозяек Симферополя, и, странно было ему самому отметить это в себе, он именно здесь, за обедом, в этот рассказ поверил. Вышло, значит, так, что раньше о Дерябине он думал все-таки лучше, а теперь ясно стало, что если он сам, этот пристав, на "егме" вырос, то другим он и быть не мог.
   Конечно, можно было и не верить истории с цыганами, как не хотелось уже верить участию вот этого Егория Сурепьева в истории с просвирками "за упокой лейтенанта Шмидта", но почему-то все же не мог уже теперь к "своему" Дерябину на вороном красавце коне относиться так, как относился раньше. Тут же после обеда он снова пошел в мастерскую, долго смотрел на свое создание и сказал вслух, покачав презрительно головой:
   - Так вот ты каков оказался со всей своей важностью!.. Ловкостью рук цыганских королеву греческую кормил!.. Хо-ро-ош гусь!
   И хотя рассудок Сыромолотова стоял за то, что вполне так и мог поступить пристав Дерябин, как об этом рассказывал плотник-конокрад, потому что рыбак рыбака видит издалека, но художнику, совершенно вопреки рассудку, допустить этого почему-то не хотелось: очень видное место занимал этот покровитель куроцапов на его картине.
   В то же время как-то независимо от недавнего, только вчерашнего еще увлечения своего эскизами к новой картине - "Взрыв линкора" - он глядел теперь и на них несколько как будто другими глазами. И опять виноват в этом оказался тот, кто назвал себя бывшим матросом с крейсера "Очаков".
   А вечером, когда пришлось уже зажигать лампы, не то чтобы жуть, а какое-то все же неприятное чувство овладело Сыромолотовым.
   Правда, это чувство было естественным: он уже отвык оставаться по вечерам один; пустоту в его доме заполняла вот уже около двух лет Надя, а в этот вечер ее не было, и пустота наползала на него изо всех углов. Однако не только это одно, было еще и другое.
   Невольно вспомнилось слово "детонация", слышанное там, в Севастополе, от свояка с забинтованной головой. Там, на линкоре "Императрица Мария" взрыв за взрывом, и вот от детонации, от взрывных волн, расходящихся кругом, начинаются вдруг взрывы на других судах, где ведь тоже есть свои крюйт-камеры, в которых хранятся и снаряды и бездымный порох. Нечто подобное этому самому бездымному пороху ощутил он теперь и в себе самом, и этот порох, - ясно представилось именно так, - в нем взорвался.
   Пока это еще где-то там в глубине, незаметно для постороннего взгляда, не совсем внятно и для него самого, однако же ощутимо и может повести за собой другие взрывы, гораздо более крупные.
   И хотя не хотелось Сыромолотову даже самому себе сознаться в этом, но навертывалось как-то само собою, что помог ему ощутить взрыв в себе не кто иной, как Егорий Сурепьев, с каменными кулаками, цыбулястыми ногами и конопатым кадыком на тощей шее.
   И снова он подумал о сыне Ване, бывшем одно время чемпионом мира по французской борьбе: вот это была бы опора! Однако где-то понадобился он, как опора, вместе с миллионами других подобных ему опор... Кому же собственно? Тому самому, кого на картине "Демонстрация" охраняет пристав Дерябин! Выходит, что он, этот ничтожный человечек, овладел его сыном-богатырем и только потому, конечно, что он еще достаточно для этого молод...
   В то время, когда молод был сам Алексей Фомич, не было войны, которая могла бы его, художника, втянуть в свою всеистребляющую воронку, - и только это одно, что не было, позволило ему быть и остаться самим собою. А если он теперь не там же, где-то в Галиции, недалеко от сына, то этому обязан только своим годам, которые принято называть не пожилыми даже, - старыми.
   "Старые года", "старость", - об этом как-то ни разу в отношении себя самого не приходилось думать Сыромолотову, и это просто потому, что не ощущал он в себе толчков старости.