Следователь тоже, по-видимому, понял, что зашел несколько далеко, и сказал неопределенно, хотя по голосу и твердо:
   - Да ведь вот вы не желаете показать, о чем именно вы имели обыкновение говорить с матросами!
   - Нет, я вам сказал, о чем приходилось говорить, и прошу это мое показание записать, - насколько мог спокойнее ответил Калугин. - И проверить это вы можете: обратитесь для этого к матросам.
   - Да, конечно!.. И особенно ценные для вашей реабилитации показания могут дать те люди, которые утонули, как механик Игнатьев! - явно издевательски заметил Остроухов.
   - Я вас прошу, господин следователь, меня не оскорблять! - не повышая голоса, но чувствуя, что теперь уже не краснеет, а бледнеет, медленно проговорил Калугин, и, по-видимому, это подействовало на Остроухова.
   Он снова снял пенсне, снова протер его замшей, потом добавил уже молча несколько строк к тому, что записывал, и сказал вполне отчужденно:
   - Прошу прочитать и подписать.
   Калугин взял у него бумагу, в которой хотя и коротко, но без прибавок было изложено то, что касалось его отношений к матросам, то есть, что он никогда не ругал их и говорил с ними о их домашних делах во внеслужебное время.
   - Я дал еще показание, что ни в какой партии не состою и политикой не занимаюсь, - сказал Калугин, возвращая листок.
   - Разве я этого не записал?.. Ну что ж, хорошо, добавим, - отозвался на его слова следователь с беспечным уже теперь видом и действительно тут же добавил.
   Калугин просмотрел еще раз все сначала и подписал.
   - Надеюсь, что теперь я свободен? - спросил он, подымаясь со стула.
   - Да-а, - протянул следователь, - пока не явится необходимость вызвать вас снова.
   Калугин тут же вышел из камеры, позаботившись только о том, чтобы как-нибудь нечаянно не кивнуть ему головой на прощанье.
   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
   В общем приподнятом состоянии вернулся к себе Калугин. Ему сказали, что без него были у него художник с женой и просили передать, что зайдут попозже, чтобы вместе ехать в больницу.
   Хозяйка квартиры, болезненная, но соблюдавшая важный тон вдова полковника, получавшая пенсию, старуха с волосами седыми, но завитыми в букли весьма прихотливого вида, зашла даже к нему и как раз в то время, когда он хотел расположиться на диване, отдохнуть от следователя.
   Она была обеспокоена: шутка ли, к следователю вызывается ее жилец! Не он ли взорвал "Императрицу Марию"? Подслеповатые глаза ее старались проникнуть в самую глубину души таинственного и, пожалуй, даже очень опасного человека, каким стал теперь для нее прапорщик флота Калугин.
   Калугин чувствовал это, да и нельзя было не почувствовать: хозяйка уселась близко к нему, окружила его облаком каких-то сильных, хотя и не особенно приятных духов, вытянула из кружев желтую, сморщенную, жилистую шею, обратилась вся в такое внимание, что забыла даже стеретъ излишек пудры с пористого, как будто даже и неживого лица.
   - И о чем же он вас допрашивал, Михаил Петрович? - любопытствовала она.
   - Да ведь событие, разумеется, чрезвычайной важности: погиб в своей собственной бухте дредноут! - объяснил Калугин. - Тут не одного, а двадцать следователей назначишь, чтобы выяснить, почему погиб... Всем нам, оставшимся случайно в живых, очень хочется это узнать.
   - А разве так уж никто и не знает? - И старуха даже попыталась подмигнуть, что почти развеселило Калугина.
   - В том-то и дело, что история эта не так проста, - сказал он. - А наш командир Кузнецов высказывал даже мнение, не виноват ли в этом взрыве разложившийся бездымный порох.
   - Во-от как!.. Разло-жившийся?.. От чего же он мог разложиться? - явно не поверила хозяйка.
   - От химических процессов, конечно.
   - И что же следователь?.. Он тоже так думает?
   - Следователь должен собрать все показания, на то он и следователь... Один из допрошенных говорит свое, другой свое... догадки его, я думаю, мало интересуют, - выводы он сделает сам, но для этих выводов нужно ему, чтобы кто-нибудь и что-нибудь знал о причине взрывов, а знать никто из нас, офицеров, ничего не знает.
   - А из матросов? - очень вскинуто спросила хозяйка, облизнув сухую нижнюю губу.
   - Полагаю, что после нас, офицеров, будут допрошены и матросы, ответил Калугин. - Да и как же может быть иначе? Ведь мы-то спали в своих каютах, а матросы были уж подняты на ноги горнистами... Кроме того, многие из них не спали и ночью отбывали вахту... Может быть, кто-нибудь из них остался в живых. Вот их-то показания и будут для следователя иметь важность, а наши что? Так только, как говорится, для проформы.
   Убедил или нет хозяйку свою Калугин, но она ушла, как бы спохватившись, что затрудняет его своим разговором, а она, как сама больная, вполне понимает его, тоже теперь больного.
   Отворив окно, чтобы проветрить комнату после ее ухода, Калугин пытался представить, как он встретится с Нюрой, не испугает ли ее своими бинтами, всем своим новым обличьем, не повредит ли ей он, не способный ее обрадовать?.. И ведь придется же ей объяснять, что с ним произошло, а ему опротивели уж подобные объяснения: особенно это чувствовал он теперь, после допроса следователя.
   Приткнувшись к спинке дивана, он пробовал закрывать глаза, чтобы хоть немного забыться, пока придут Сыромолотовы, и в этих попытках забыться, ни о чем не думать, прошло около часа. Но вот из-за неплотно притворенной хозяйкой двери он расслышал, что кто-то спрашивает его по фамилии и чину, как не мог бы спрашивать Алексей Фомич. Он поднялся с дивана, сам отворил дверь и увидел того самого младшего врача с "Екатерины", который делал ему перевязку.
   Он вспомнил, как командир "Екатерины" говорил в лазарете, что списывает его на несколько дней на берег для медицинской помощи всем пострадавшим на "Марии", и понял, что он явился переменить ему повязку, поэтому встретил его, улыбаясь приветливо.
   Однако врач, фамилия которого, он помнил, была Ерохин, имел какой-то оторопелый, но вместе с тем и изнутри сияющий вид, как будто принес ему захватывающую новость.
   Первое, что он сказал, переступив порог комнаты и почему-то сам, притом плотно, притворив дверь, было:
   - Ну знаете ли, у вас и мат-ро-сы!..
   Сказано это было вполголоса, но с таким выражением, что Калугин тотчас же повел его, взяв за руку, не только в глубь своей гостиной, а даже за занавеску, в спальню, где было достаточно места, чтобы усесться для разговора весьма существенного и, по-видимому, некороткого.
   - Что такое наши матросы?.. Где вы их видели?.. На "Екатерине"? спросил он вполголоса.
   - Да в том-то и дело, что они уже здесь, в экипажных казармах, а вы разве не знали? - удивился Ерохин.
   - Откуда же я мог узнать?.. Я только что был у следователя.
   - Ах, вот как! Вызывали уж!.. Завертелась, значит, машинка! И что же там вас, как?
   - Что же там мог я показать, когда я ровно ничего не знаю?.. Так и записано... А у матросов что?
   Ерохин махнул рукой.
   Та какая-то, преувеличенная даже, жизнерадостность, какую наблюдал на его белом, северном, нисколько не загоревшем за лето лице Калугин в лазарете на "Екатерине", теперь не то чтобы померкла, но она преобразилась в большую осмысленность. Энергия лица осталась та же, но она как-то сжалась, сосредоточилась, потеряла юношескую раскидистость.
   - Я попал туда, в казармы, как курица во щи, - начал он, - во исполнение приказов своего начальства иметь наблюдение за потерпевшими на "Марии", медицинское, конечно, а не полицейское, а наткнулся не только на полицейское, а даже и на жандармское! Вот и представьте мое положение эскулапа у тех, которым никакой медицинской помощи даже и не полагается!
   - Во-от ка-ак! - изумился Калугин.
   - Очень густо замешано, - подтвердил врач. - Только каперанг Гистецкий сумел так замесить... И не знаю, не могу догадаться, кто и как будет размешивать!
   Ерохин остановился тут и выразительно поглядел в сторону двери.
   - Ничего, продолжайте, - сказал Калугин и сделал успокоительный знак рукой: дескать, некому там подслушивать.
   - Представьте, выкопал откуда-то не то чтобы, скажем, соборного протопопа, а целого архиерея викарного, - продолжал Ерохин с воодушевлением. - Должно быть, здешней епархии, - откуда же больше? Вида не очень постного: на черной камилавке белый вышитый крест, а наперсный крест золотой, на георгиевской ленте: воевал, значит! Умеет обращаться с нижними чинами, - вот почему и вызвался назидать матросов... А я, как услышал, что матросов ваших доставили в экипажные казармы, - дай, думаю, пойду выполнять свои обязанности... Взял вот эту сумку свою, - туда... А там, - можете вообразить, - полицейские у входа и на дворе тоже: пришлось мне свою бумажку показывать, - не сразу пропустили. И, действительно, вхожу, а там уж Гистецкий и с ним человека четыре из его штаба и этот самый викарий... Я к Гистецкому с рапортом, зачем явился, а он мне рычит: "Не время!.." Однако не выгнал, вот почему я там остался.
   - Выходит, повезло вам, - заметил Калугин.
   - Повезло!.. Удостоился видеть извержение Везувия! - Ерохин еще больше оживился, вздернул узкие плечи почти до ушей и схватил себя за подбородок. Я, конечно, в сторонке держался: чуть только увидел сановного монаха, сразу понял: добра не жди!.. Увещевать приглашен, - что еще о нем можно было подумать!.. Вот слышу, кричит Гистецкий в дверь напротив: "Скоро там?" Эге, думаю, там, значит, они и есть, матросы с "Марии". Смотрю, выходит мичман в форме дежурного, к Гистецкому: "Построились, господин каперанг!" Гистецкий викарию: "Пойдемте, ваше преосвященство" - и пошли в дверь, а за ними и другие... Мне бы не идти, да ведь неизвестно было, идти или нет. Раз не выгнали, значит, надо идти, так я решил. Вхожу за другими, сзади всех, со своей сумкой, и вижу: как они были у нас на "Екатерине", так и здесь стоят: лазарет, а не строй!.. А мичман, - мальчишка еще совсем, - командует: "Смирна-а, - равнение налево!" Матросы и повернули головы налево, а это вышло не в сторону дверей, а совсем в другую!.. Тут же, конечно, поправился бедный: "Головы напра-во!" - но... пропал эффект! Матросы прыснули, смешливый оказался народ... Посмотрел на мичмана зверем Гистецкий и матросам сквозь зубы: "Здорово!" И что же вы думаете? Те ни звука!.. Сделали вид, что не расслышали... Скандал!.. Не ответили на приветствие высшего начальства!.. Смотрю на Гистецкого, что он сделает, а он - туча тучей, но сдержался и этому викарию или кто он там такой: "Ваше преосвященство, скажите им слово, а мы пока выйдем..." Какое именно, об этом, конечно, условились, я думаю. Опять я в хвосте всех. Вышли все туда же, где и раньше стояли, и слово началось... Доносилось это слово до меня слабо, но суть его была в том, что матросы потеряли веру в бога, и какие совсем ее потеряли, те погибли, а в ком вера еще не погасла, те, стало быть, спасены от смерти... Совершили большой, очень большой грех, но чистосердечным раскаянием в этом грехе могут еще спасти свои души. "Помните, говорит, как в церкви поется: "Студными бо окалях душу грехми... но надеяйся на милость благо-утро-бия твоего..." Вот тут и ахнул кто-то из матросов: "Эй! Ваше благоутробие! Заткнись!" А потом и пошло! Крики: "Вон!.." Свист в четыре пальца, - содом и гомор-ра!.. Викарий, конечно, вылетел за дверь, как бомба, а туда ворвался Гистецкий... И тут уж проповедь началась совсем с другого конца. Такая ругань пошла, хоть топор вешай! И "скоты", и "сволочь", и "сукины дети", и "мерзавцы", и так далее, в восходящем порядке... И, конечно, команда: "Кто кричал и свистел, пять шагов вперед, шагом марш!" Все ваши матросы стоят и молчат, и никто, конечно, не вышел... Что тут бы-ыло!.. И ведь это как раз после душеспасительного слова высокого духовного лица, которое тут же стоит, - ведь оно не уехало: оно возмездия жаждет за оскорбление его сана!
   Калугин слушал молодого врача, все выше поднимая обгоревшие брови, пока не стало больно коже. Наконец, сказал:
   - Викарий этот получил урок, в какое время он живет и с каким народом имеет дело... А матросы что же, - их довели до этого, вот и все! Довели!.. И капля камень долбит, а тут тем более не камни, а люди! Почему забывают об этом, черт бы их драл?
   - Гистецкий не забыл, что люди: "Расстреляю! - кричит. - Сейчас же прикажу всех выволочь на двор и перестрелять, как собак! Выходи, кто кричал и свистел!" Матросы стоят, молчат, глядят сурово... Гистецкий берет тоном ниже: "Даю пять минут вам, негодяи! Если не выйдете через пять минут, расстреляю каждого десятого!" - вынул часы, смотрит... Больше пяти прошло, никто из матросов ни с места!.. Еще тоном ниже берет Гистецкий: "Мое слово твердо, - говорит, - расстреляю каждого пятого, если не выйдет, кто оскорбил высокое духовное лицо!"
   - Позвольте! - перебил Калугин. - А почему же это лицо молчало? Ведь оно духовное, оно Гистецкому не подчинено, так почему же оно не сказало, что оскорбление прощает... по христианскому милосердию... и просит расстрелом не угрожать матросам?
   - Лицо молчало, как в рот воды набрало... И вообще неизвестно, чем бы дело окончилось, но тут как раз вошел ваш командир Кузнецов.
   - Кузнецов вошел? Вот как! Значит, за ним посылали?
   - Очевидно... Вошел в фуражке, при орденах, - шинель была расстегнута, чтобы ордена видели матросы... И как только вошел, матросы посветлели, а Гистецкий вышел с викарием вместе.
   - А что же ему оставалось делать? И так слишком уж далеко зашел: вздумал матросов расстреливать без суда и следствия!.. Хорошо, а что же Кузнецов?
   Калугину захотелось самому представить, что мог бы действительно сделать Кузнецов, но у него ничего не вышло.
   - А Кузнецов, - продолжал Ерохин, - взял под козырек и мягким таким голосом: "Здорово, братцы!" И грянули тут ваши матросы: "Здравь жлай, ваш сок бродь!.." После этого некая пауза. Потом Кузнецов, не повышая голоса: "Оскорбили вы, - говорит, - духовное лицо, так вот, кто это сделал, должен сознаться". Молчат матросы. "Не желаете? - говорит. - Ну, тогда нечего вам и в строю торчать, так как строй - святое место... Расходись по своим койкам!" И разошлись. А кто очень ослабел, так как долго в строю стояли, тех товарищи под руки отвели.
   - Тем дело и кончилось?
   - Пока только этим... Слышал еще, как Кузнецов сказал из моряков кому-то, - не знаю его по фамилии: "Ввели для матросов тюремный режим, а спрашивают с них военную дисциплину!"
   - Это правда, - согласился Калугин.
   - Конечно, правда... Однако, когда я к нему обратился за разрешением пересмотреть перевязки матросов, он мне: "Я здесь не хозяин". А как же было мне обращаться с этим к Гистецкому? Я стушевался... Пойду, думаю, по офицерским квартирам. В первую голову вспомнил вас, - к вам первому и пришел... сейчас и займусь вами. А потом - к другим.
   - Но, знаете ли что, вы не рассказывайте другим, что мне рассказали, почему-то вздумалось попросить его Калугину.
   - Нет, я тоже полагаю, что не стоит, - тут же согласился Ерохин. - Это я только вам, как земляку и студенту...
   И, привычно быстро перебинтовав Калугина, Ерохин ушел. А Калугин после его ухода долго стоял у окна, смотрел на свой переулок и думал.
   Он не ложился даже, как сделал бы это в любое другое время, не мог: его точно распирало от того, что на него нахлынуло теперь, на другой день после катастрофы, когда всему его потрясенному телу необходим был длительный сон или хотя бы отдых.
   Но ведь точно в таком же положении, как он, были и спасшиеся случайно матросы. Он вспомнил Саенко, который плыл рядом с ним и без помощи которого он, пожалуй, не мог бы даже и спастись, когда его ногу уже свело судорогой... И вот теперь этого Саенко, - унтер-офицера 1-й статьи, - как и других, из которых тоже есть много унтер-офицеров, искалеченных взрывами на линкоре, обвиняют поголовно в том, что это они взорвали свой дредноут, к ним привозят архиерея, чтобы перед ним покаялись они в своем тяжком грехе (в том грехе, что остались живы!), а когда вполне естественно оскорбленные этим подозрением и этим топорным приемом в отношении их, они протестуют, как могут, на них орут, их зверски ругают, им угрожают расстрелом то через десятого, то через пятого, то поголовным!.. Куда же еще можно идти дальше в этой дикой нелепости?..
   Он не замечал времени, стоя у окна и думая не о том, как допрашивал его следователь Остроухов, а только о матросах... Едва заметил он и то, как подходили к дому номер шесть широкий и в широкополой серой шляпе художник Сыромолотов и рядом с ним казавшаяся совсем тоненькой Надя...
   - Понимаете ли, Алексей Фомич, в чем непременно желают обвинить бывших здоровенными, как лоси, людей? Ни больше, ни меньше, как в том, что все они вдруг решили покончить самоубийством! Да разве это им свойственно? - говорил Калугин после того, как рассказал, что передал ему Ерохин. - Ведь это же все были могучие люди, силачи, а не какие-нибудь хлюпики, истерики, кокаинисты! Что же было у нас на "Марии": команда в тысячу двести человек здоровенных матросов или клуб самоубийц?.. Когда-то капитан-лейтенант Казарский на своем игрушечном, восемнадцатипушечном бриге "Меркурий" был атакован двумя огромными турецкими линейными кораблями и объявил команде, что при последней крайности брига он туркам не сдаст, а взорвет и погибнет сам вместе с командой и с турками. Этот жест безнадежности чем был вызван? Необходимостью! Требованием морского устава! Спускать свой флаг перед противником запрещает устав, а приказывает в случае крайности взорвать судно, затопить судно, но не сдать его врагу! Так же и крейсер "Варяг" и канонерка "Кореец" не были сданы японцам, а были потоплены в бухте Чемульпо. Там была крайность, а здесь, у нас, что? Какое-нибудь так называемое короткое замыкание, в чем я не знаток, - несчастный случай, и вот взрыв за взрывом и погиб линкор!.. А им хочется видеть в этом непременно злой умысел.
   - Вы очень взволнованы, Михаил Петрович, - сказала Надя, воспользовавшись его передышкой. - Вы и забыли, что вам еще в больницу надо, - посмотреть Нюру и ребенка.
   - Да, да... А как же, как же!.. Я сейчас! - заторопился Калугин.
   Но только подошел к вешалке, чтобы надеть шинель и фуражку, как забыл, зачем подошел сюда, и заговорил, стоя там, у вешалки:
   - Им козла отпущения надо, видите ли, найти во что бы то ни стало, а тут, по их мнению, все отлично сшивается одно с другим, а именно: готовился, дескать, новый поход "Марии" на Варну, где море прошпиговано минами, как колбаса салом; то тральщики взорвались, а то и "Мария" ау! - тем более, если на букет мин нарвется!.. Нарвался же наш "Петропавловск" на такой букет мин под Порт-Артуром, - и ни "Петропавловска", ни адмирала Макарова, ни художника Верещагина!
   - Да, и Верещагин погиб! - прикачнул головой Сыромолотов.
   - Но там хоть какого-то великого князя все-таки спасли, а кто будет спасать под Варной, за двести верст от своей базы? Неминуемо все погибнут!.. Отсюда берет начало ихняя логика - матросы будто бы рассуждали: "Если там взорвемся, то все погибнем, а если здесь, в родной бухте, сами попробуем взорваться - авось половина останется в живых!" Это что, - логика или идиотство?
   - Пришлось и нам это слышать, - сказала Надя, вспомнив и офицеров в ресторане и других.
   - Это логика? - повторил Калугин, обращаясь к ней. - Это дичь, а не логика! Кто автор нашей военной дисциплины? Не знаете, конечно... Фридрих Второй, король прусский. Это он внушал своим солдатам: "Бойся палки своего капрала больше, чем пули врага!" И внушил! И эту Фридрихову дисциплину усвоили во всех армиях, так как очень выгодна она для королей!.. Но раз матросы, - представим это, - решили самовзорваться вместе с кораблем, то о какой же военной дисциплине может идти речь?.. Только палкой капрала держалась дисциплина, и вот, значит, к черту палку капрала! Что же тогда должно все-таки остаться? Да вот именно одна только маленькая надеждишка, что кто-нибудь другой погибнет, только не я! Я-то уж во всяком случае спасусь! Меня-то уж непременно минует чаша сия... И вот раздается взрыв... за ним тут же второй!.. Что же делать надо матросам, чтобы спастись? Спасайся, кто может - без команды начальства? Сигай себе за борт и плыви?.. Куда плыть? К берегу, конечно, а до берега больше версты, а вода осенняя, холодная, а на воде волны, норд-вест дует!.. Учат плавать матросов, однако все ли они способны к этому? Далеко не каждому эта мудрость дается: большинству из них, значит, все равно каюк! Если не сгоришь, - потонешь!
   - Успокойтесь, Михаил Петрович, вам вредно так волноваться! - сказала Надя, подошла к нему и взяла за руку, как бы щупая пульс.
   - Да, в самом деле, вы что-то уж очень близко к сердцу все приняли, а к чему? - зарокотал Сыромолотов. - Ни к чему, поверьте! Зайдут в тупик и сами станут: не будут же стену прошибать лбом?.. А вот на жену и сынка вам надо бы поглядеть, а? Это рассеет ваши грустные мысли.
   - А? Да... Я с удовольствием... Я и сам ведь хотел ехать, - забормотал Калугин и, слегка поморщившись, надвинул кое-как на голову фуражку.
   - И букет цветов не забудьте роженице купить! - строгим тоном наставляла его Надя.
   - Да, а как же... Я знаю... Я помню об этом: букет цветов... Это непременно: букет цветов, - повторял, как будто боясь забыть, Михаил Петрович, надевая свою новокупленную шинель.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   Букеты георгин осенних, особенно пышных, продавали женщины с Корабельной слободки на перекрестке улиц, и один из них, самый красивый, выбрал Алексей Фомич для Нюры. Тут были и лиловые, и оранжевые, и вишнево-красные, и даже пестрые, - красные с белым, какие-то совсем неожиданно веселые на вид.
   Букет был не просто большой - огромный, и когда Сыромолотов передавал его своему свояку, то любовался им сам так долго, что Надя опасалась уж: пожалуй, не отдаст, а понесет его сам и этим станет привлекать к себе преувеличенное внимание прохожих.
   А Калугин, взяв в обе руки букет и утопив в нем половину лица, заговорщицким полушепотом сказал, обращаясь к Наде:
   - А что, если это сам Колчак приказал взорвать "Марию"?
   - Ну что вы! - даже отшатнулась от него Надя.
   - Некая доля вероятия мне представляется, - уже громче продолжал Калугин, чтобы слышать мог и Алексей Фомич. - Вспомните, как адмирал Чухнин расстреливал всем флотом мятежный крейсер "Очаков"... Там это вышло громко, наяву у всех, а здесь втихомолку, - только и разницы. А цель у обоих адмиралов была одна: искоренить так, чтобы мятежного духу не оставалось! Может быть, только один Кузнецов и был посвящен в этот замысел, почему он и заступается все-таки за матросов?
   - Строите здание на песке! - отозвалась Надя, Алексей же Фомич только кашлянул громко, как бы предостерегающе.
   - Не совсем на песке, - не замолкал Калугин. - Обратите внимание на то, что взрыв произошел вскоре после "побудки", когда все матросы должны были быть уже на ногах, однако еще не одеты, что и требовалось для того, чтобы удобнее плыть... Это, значит, было предусмотрено: чтобы не слишком много людей, - главным образом, конечно, офицеров, - погибло, а то все-таки, что ни говори в свое оправдание, там, наверху, не очень удобно. Не предусмотрено было только многое другое...
   - На что воображения не хватило, - вставил от себя Алексей Фомич.
   - И воображения, - согласился Калугин, - и знаний. Как взрывать, что взрывать, какие могут быть последствия, - все это надо было взвесить загодя... Может быть, в адмиральские соображения и не входило совершенно губить корабль, а только произвести эффект и... искоренить, как я уже сказал... А Гистецкому, разумеется, даны были указания обвинить в этом подлом деле матросов и действовать по своему усмотрению, чтобы непременно найти среди них виновных... В девятьсот пятом году придумали какого-то полкового священника, - кажется, Брестского полка, из севастопольского гарнизона, - он начал исповедовать матросов, и тех, кто сказал ему "на духу", что он замешан в восстании "Потемкина" и "Очакова", потом арестовали. А Гистецкий сразу махнул выше: давай архиерея сюда!.. Тех же щей, только погуще влей!.. Приемы, значит, одни и те же, - старые, надежные, но-о... на этот раз осечка: народ стал уже не тот! Поумнел, очень поумнел за одиннадцать всего только лет, имейте это в виду!
   Говоря это, Калугин довел Сыромолотовых до остановки трамвая, и спустя минут десять они были уже вблизи городской больницы. Надя звонила в больницу, когда вернулась с Братского кладбища, что муж оперированной Калугиной приедет навестить жену, и, по-видимому, это было передано Готовцеву, потому что они нашли его в приемной, где он мог и не быть в такое время.
   С живейшим интересом встретил он моряка, пострадавшего при взрыве "Марии", и тут же, чуть появился этот моряк, захотел осмотреть его ожоги. Разбинтовал его голову, покачал головой и утешил:
   - Хорошо отделались! Могли бы и глаз лишиться!
   Конечно, забинтовав его снова, он тут же спросил:
   - Отчего это, скажите, пожалуйста? Какая причина такой катастрофы?
   - Ничего никому не известно, - ответил Калугин. - Ведется следствие, может быть, что-нибудь и будет обнаружено... А как, кстати, в "Крымском вестнике" пишут, я еще не успел прочитать?
   - Ничего бы и не прочитали, потому что пока ничего об этом в нем нет, сказал Готовцев.
   Кроме Готовцева, в приемной была фельдшерица, чернобровая, долгоносая, с очень прищуренными глазами. Оба они были в белых халатах, и, когда Готовцев сказал: "Ну что ж, давайте пройдем к вашей роженице!" - оба посмотрели на Алексея Фомича и переглянулись.
   - Что? - заметив это, намеренно вздохнул Алексеи Фомич. - Я вижу, что в смысле халатности я привожу вас в затруднение, а?
   - Для интеллигентного человека вы вполне уникальный экземпляр, - бойко ответила ему фельдшерица.
   - Уникальный? - повторил Сыромолотов. - Гм, да... Вполне возможно, как уникальный, я могу подождать здесь, в одиночестве, или погулять на свежем воздухе, а то у вас тут очень пахнет йодоформом.