Страница:
И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к производству племянников его в прапорщики, но... это оказалось уже ненужным: вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей Фомич, не была распечатана ею.
- Ну что? - спросил он ее вполголоса.
- Боюсь я, - прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.
- Что там, а?.. От кого? - спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
- Это так себе... Это, наверно, пустяки какие-нибудь, - попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." - и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер...
Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили пальцами на его острых коленях...
Глаза старца были открыты, но неотрывно смотрели куда-то вверх, и в них не было уже никакой мысли; рот, с деснами, лишенными зубов, был тоже, как и глаза, широко открыт, но безмолвен...
Пораженный, с минуту стоял Алексей Фомич, глядя только на шевелившиеся пальцы старца, но вот и они перестали шевелиться.
- Что это?.. Обморок... или... - проговорил вполголоса Алексей Фомич и, почувствовав сильную слабость в коленях, опустился на стул и опустил голову.
Он не мог не опустить ее: из нее как будто сразу вылетели все мысли, и только опустив ее и закрыв глаза, оказалось возможным снова начать думать.
Не было во всю жизнь Сыромолотова, чтобы столько обрушилось на него сразу за какой-нибудь час, точно действительно рухнула над его головой крыша и с потолка на него посыпалось, хоть выбегай поскорее из дому.
Он понял, что перед ним не обморок, а смерть, и что этой смерти могло бы не быть вот теперь, здесь, если бы другая смерть не выхватила там, на фронте, брата Нади, которого ему так не привелось даже и увидеть.
Убит Петя, а как именно? Может быть, разорван на куски снарядом так, что и собрать тело нельзя?.. Алексей Фомич в лихорадочном беге мыслей представил было такое разорванное на куски и разбросанное по земле тело, но тут же поднялся...
Он еще раз подошел к тому, с кем только что говорил и с кем говорить больше уже никто не будет, и ему стало страшно. Он хотел было протянуть свою руку к его руке и не мог... Подумал вдруг: "Нельзя мне быть здесь одному дольше". - И пошел туда, где рыдала, - что было слышно отсюда, - Дарья Семеновна.
Открыв дверь ее спальни, он остановился. Почему-то все-таки представилось ему: если сказать о том, что умер Петр Афанасьевич, то это отвлечет Дарью Семеновну от ее горя, как его самого отвлек от личного удара другой, сильнейший удар: так во время нестерпимой зубной боли иные колют чем-нибудь режущим больную десну.
- Дарья Семеновна! - сказал он громко.
Она лежала на кровати, и на плече ее он увидел толстую старую утешающую Аннушкину руку, а сказать громко ему пришлось, чтобы она могла расслышать его сквозь свои рыдания.
- Дарья Семеновна! - повторил он, подойдя. - Встаньте, пожалуйста!.. Посмотрите, что там с Петром Афанасьевичем!
- С Петром... Афанасьевичем? - И поднялось красное мокрое лицо от подушки.
- Да... Ему что-то плохо, - твердо проговорил Алексей Фомич.
И сначала ахнула Аннушка, потом, уперев руки в ее колени, поднялась Дарья Семеновна.
Она смотрела еще заплаканно, она еще вздрагивала от рыданий, подавляемых ею, но когда Алексей Фомич повторил: "Очень плохо!" - поняла его, видимо, так, как ему и хотелось быть понятым.
Она как бы отупела вдруг и стала безвольной и бессильной. Сыромолотов поддерживал ее под локоть, когда она согбенно выходила вслед за Аннушкой из спальни.
Эту спальню ее от кресла с телом старца Невредимова отделяла всего только одна комната в несколько шагов шириною, но Сыромолотову показались чрезмерно тяжелыми и долгими сделанные им шаги.
Он отвернулся к окну, когда обе женщины приблизились вплотную к креслу. Он, художник, всю жизнь стремившийся только к тому, чтобы видеть и запомнить как можно больше людей в каких угодно положениях и при любой обстановке, не в состоянии был теперь оставаться только художником; и даже как-то совершенно непроизвольно обе руки его поднялись к ушам при первых резких вскриках сначала Аннушки, а за ней Дарьи Семеновны.
Должно было пройти несколько не поддающихся подсчету мгновений, пока он, наконец, ощутил в себе решимость подойти к женщинам, а подойдя, заметил, что щеки его вдруг как-то совершенно незнакомо ему захолодило от первых в его сознательной жизни слез.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
У Аннушки, как знал это Алексей Фомич, часто болели зубы и зимою непременно бывали "прострелы". От зубов обычно она просила в аптеке какой-то "уксус от четырех разбойников", от "прострелов" другое, не менее загадочное средство - "семибратнюю кровь", - и он удивлялся, как такие лекарства отпускали ей в аптеке.
При простреле спины или поясницы Аннушка хотя и не лежала, но, говоря безнадежным тоном: "Вступило!" - двигалась кособоко, поохивала, грела спину и поясницу около кухонной плиты.
Когда она отворяла входные двери Алексею Фомичу, он заметил у нее некоторую кособокость в соединении с мрачностью взгляда, но, видимо, "прострел" был уже на исходе. Теперь же точно выбило сразу из нее то, что "вступило", такой она стала деятельной и подвижной, насколько позволяла ей это тучность.
Вместе с нею Алексей Фомич перенес тело старца на диван, с которого пришлось снять валик и подставить стул, так как после смерти тело как бы вытянулось, оставаясь легким.
Дарья Семеновна уже не рыдала больше, она оцепенело примолкла. И хотя время от времени шептала про себя: "Что же я теперь буду делать?" - но двигалась тоже, держась близ Аннушки, а не зятя.
И когда Аннушка заговорила о том, что надо обмывать тело, Алексей Фомич вспомнил о своей Фене и сказал, что пойдет домой, пришлет ее, а мимоходом зайдет на почту телеграфировать Наде, чтобы приезжала немедленно.
Слишком тяжело ему было в невредимовском доме, и по улице он шел не обычным своим шагом, который местная молодежь назвала "мертвым сыромолотовским", а походкой хотя и пожилого тяжелого человека, но явно спешащей.
Он зашел даже и на почту, - это было по дороге, - но посылать телеграмму раздумал: и самое слово это "телеграмма" теперь казалось ему очень зловещим, и не хотелось беспокоить Надю, которая все равно ведь должна была приехать если не сегодня, то завтра, и успела бы вызвать Нюру, если бы нашла, что та сможет быть на похоронах дедушки, обремененная грудным ребенком, оставив обожженного мужа, за которым тоже нужен был уход.
- Ну, Феня, придется тебе идти к Дарье Семеновне, - сказал он, воротясь домой: - Там у нее и останешься, сколько потребуется: несчастье там.
- Батюшки! - прошелестела Феня, и круглые глаза ее остановились.
- Петр Афанасьич...
- Неужто померли? - догадалась Феня и начала мелко и часто креститься, как бы отгоняя испуг от глаз.
О том, отчего умер Петр Афанасьевич, промолчал Сыромолотов, так как она хорошо знала всех детей Дарьи Семеновны, когда были те еще подростками...
Феня немедля ушла, и он остался один на один со всем тем, что на него так жестоко свалилось в этот день, точно был он тоже дредноут, и один за другим прогремели в нем совершенно нежданные оглушительные взрывы.
А взрывы - это опустошения. При взрывах даже в отдаленно стоящих домах вылетают разбитые стекла окон и гулко хлопают, открываясь, двери. И вот такой дом открыт настежь, - и входи в него кто хочет войти.
И не входили уж даже, а вламывались, врывались такие гости, которые и совсем не нужны были хозяину, "как воздух для дыхания", и уходить не хотели...
Вот дня через два похоронят Петра Афанасьевича, а перенесет ли этот перелом в своей жизни Дарья Семеновна? Не ляжет ли на него, художника, тяжкая обуза с невредимовским домом и в такое время, когда стремительно падают в цене деньги, растут неимоверно на все цены и наследники оставшейся от старца собственности разбросаны по разным фронтам?
Эту собственность надо сохранить для них, а между тем совершенно ведь неизвестно, что будет дальше. Непонятно даже, нужно ли сохранять эту недвижимую собственность, неизвестно, и как вообще можно что-нибудь сохранить, не только недвижимость, когда все так стремительно движется во что-то неизвестное еще пока, но уже явно обильное смертями.
Вот нет уже в живых одного из наследников Петра Афанасьевича, а останутся ли в живых другие из воюющих еще четверых? Немцы затевали войну летом "до осеннего листопада", но она тянется больше двух лет и обратилась в войну на истощение, - на потерю великого множества и людей и всего ценного. А что же останется через год, через два еще? Только голый человек на голой земле! А голому зачем живопись? Голому нужны штаны, хотя бы из толстого холста, а не картины, написанные на этом холсте, хотя бы его "Демонстрация", хотя бы и "Сикстинская Мадонна" Рафаэля.
Война родит нищету и одичание у тех, кто в ней не погибнет... Сколько ни перебрасывал в уме всякие возможности оставшийся наедине Сыромолотов, все выходило, что не о картине надобно было ему думать, а только о том, чтобы уцелеть. С горящего корабля государственности российской броситься в море и все силы напрячь, чтобы выплыть.
Ведь все разгорается пожар, и чем дальше, все прожорливее он будет и страшнее, и, чтобы не отставать от событий, надобно смотреть очень зорко кругом и напрягать поминутно слух, чтобы не пропустить мимо ушей последнюю команду для погибающих: "Спасайся, кто и как может!"
И успеет ли Ваня залечить свою рану до того момента, когда раздастся эта команда, когда нужно будет грести хотя бы одною левой рукой, но так, чтобы могла она работать одна за две?
И о ближайшем думалось: куда поедет Ваня, когда будет выписан из лазарета? Если к нему, то его, конечно, надо было бы поселить хоть на первое время вот здесь, в этом доме, а между тем вставал уже грозный вопрос: хватит ли средств, чтобы прожить до конца войны?
Гора-война подошла к Магомету-художнику, - вот как он ощущал теперь в себе взрыв дредноута "Императрица Мария". Война его настигла, как ни стремился он от нее уйти. За два дня, проведенные им в Севастополе, он постиг весь огромнейший ужас ее, понял то, что как-то не входило в него, не проникало полностью в его мозг в течение двух лет.
А то, что узнал он еще всего за один только этот нынешний, до половины прожитый им день!.. Эти несколько часов как будто смели с него последние звенья того, во что он забронировал было себя крепко. Броня его была скована им самим, но вот она распалась, и он почувствовал себя уязвимым со всех сторон, как рак-отшельник, весь целиком вылезший на острый песок морского дна из раковины моллюска, спасавшей его от разных зол.
Он и на картины свои смотрел теперь как на что-то чужое, так они стали от него далеки. И, чтобы не видеть их, он вышел в сад, прошелся несколько раз по единственной там аллее между высоких абрикосов, потом подошел к калитке и только что подошел, увидел, что поднимается щеколда.
Он подумал, что это вернулась Феня, хотя прошло не больше часа, как она ушла, и ждал, что скажет ему она, отворив калитку. Однако совсем не Феня, а плотник Егорий Сурепьев появился вдруг до того неожиданно, что Алексей Фомич даже отступил на шаг и собрал мышцы торса для обороны, инстинктивно приготовясь к защите.
Но Егорий, - он был теперь один, но, как и вчера, с пилою за спиной и с плетенкой в руке, - не двинулся дальше калитки.
Скользнув глазами по его плетенке и не заметив там топорища, Алексей Фомич все же крикнул в полный свой голос:
- Тебе что здесь нужно?
Егорий ответил не сразу: он сначала приподнял свой картузик и поглядел хотя исподлобья, как привык, но как бы сочувственно, потом кашлянул по-своему в конопатую рыжеволосую руку.
- Слыхал я, - потому и пришел, - будемчи гроб сделать вам надо, то это отчего же, - это в лучшем виде могу!
- Мне-е? Гро-об?.. - даже несколько опешил от этих слов Алексей Фомич. - Ты что, пьян?
- Никак нет, не пил еще нонче, а будто верная женщина одна говорила. Ну, неужто ж она, подлюга, оммануть меня хотела?.. Старик будто, тесть то есть ваш, преставился, - правда ли, нет ли?
Только тут понял его Сыромолотов и сказал отрывисто:
- Да. Помер... А гроб есть!
- Ба-а-рен!.. Слыхал я про этот гроб! Ну, когда уж в том гробу двести квочек писклят своих повывели, то куда же теперь он может годиться? усмехнулся Егорий.
- Насчет каких-то там писклят я не знаю, а был он сделан по росту... может быть, только пройтись по нем политурой...
- Поли-турой!.. А игде ж ее взять теперь, тую политуру, когда ее уж всю давно повыпили люди? - удивился Егорий.
- Как это так повыпили?
- А известно, кто пить захочет, а водки нигде не продают, он и политуре радый станет, как она же на спирту делалась, тая политура. А доски дюймовки я там у вас в сарае видал, - вполне они подходящие и, сказать бы, сухие, а не то что прямо с лесной, из сырого леса напиленные. А для человека гроб, известно вам, первое дело... Глазетом его, если желаете, обить, это я тоже могу, только я же его, того глазета, с собой не принес, - вам в лавке купить придется. А под глазетом он, гроб, конечное дело, свой вид будет иметь, называемо приличный.
Пока все это так обстоятельно говорил Егорий, Алексей Фомич думал, что, может быть, и в самом деле тот старый гроб пришел в негодность, что, пожалуй, лучше на него не надеяться, а сделать новый, но сказал он с явным недовольством:
- Может быть, и понадобится гроб, только вот зачем ты ко мне с этим пришел, не понимаю!
- А как же можно, - с видом простодушия принялся объяснять Егорий. Туда если иттить, там говорить об этом не с кем: там же, вам известно, остались теперь одни женщины, а им разве втолкуешь, что гроб тот, запасенный, он может в сыром сарае и без земли сгнить, или же его жук всего проточил, - положи в него упокойника, тот наземь и провалится, - вот какое может случиться, а им, женщинам, нешто втолкуешь?
- Да ведь гроб и готовый в лавке можно купить, - вспомнил Алексей Фомич, чтобы отделаться от плотника; но врастяжку, по-своему, вытянул Егорий:
- Ба-а-рен! Во-первых, может, найдется, слова нет, подходящий, может, и нет, а во-вторых, сколько же он, но нынешних ценах, стоить будет, - возьмите в соображение; а я из готовых досок за один день его в лучшем виде исделаю и дорого вам не поставлю, а средственно.
- Ну, хорошо, хорошо! - махнул рукой Сыромолотов. - Иди туда, посмотри тот гроб и приведи его в порядок. Это ведь тоже работа будет или нет?
- Воля ваша... Только кабы с ним больше не провозиться, чем с новым, вот я об чем... А пойтить туда если, то отчего же...
И Егорий ушел наконец, а немного спустя после его ухода, когда Сыромолотову захотелось прилечь и он направился было в дом, послышалось ему, как будто остановился около ворот извозчик, потом снова звякнула щеколда калитки, и совершенно изумленный, хотя теперь и радостно, Алексей Фомич увидел вошедшую во двор Надю.
Бывает такая возбужденность, что человек долго сохраняет ее в чертах лица и в порывистых, резких движениях. Он может при этом и переместиться куда-нибудь довольно далеко и увидеть много людей и пейзажей, для него новых, и не заметить их, потому что он сам для себя стал новый и слишком отягощен новым собою.
Такую именно возбужденность и в лице и даже в походке принесла из Севастополя в Симферополь, из квартиры Калугина в дом Сыромолотова Надя, и зоркий глаз художника уловил это с первого же взгляда, и первое, что сказал Алексей Фомич, был встревоженный вопрос:
- Что там с тобой случилось?
Мысль о том, что Надя приехала, получив телеграмму от своей матери о смерти дедушки, возникла было у него, но тут же исчезла: это могло бы иметь место только в том случае, если бы телеграмма о смерти старца Невредимова была бы послана часа за два, за три до его смерти.
- Там!.. Там очень скверно! - криком ответила Надя, и Сыромолотов понял это так: умер маленький Алеша. Подавленный смертями близких ему людей Петра Афанасьевича и Пети, он иначе и понять ее не был в состоянии и так спросил, обняв ее:
- Алеша?
- Что Алеша? Нет, ничего Алеша... А вот Миша, - Михаил Петрович арестован, - вот что!
- Арестован? Как так? За что? Когда?..
Не возмущенным, а испуганным тоном проговорил он это, и Надя, оглянувшись на калитку, ответила:
- Пойдем в комнаты, - расскажу.
Пока шел рядом с женою Алексей Фомич, припомнилось ему, как рассказывал Калугин, что его вызывали к следователю, и это связал он с тем, что услышал от Нади, поэтому, уже взойдя на крыльцо, он заметил как бы про себя:
- Ожидать этого, впрочем, основания были.
Что это сказано было им опрометчиво, он тут же понял, так как Надя отдернулась от него и крикнула неузнаваемым голосом, с искаженным лицом:
- Как были?.. Как так были?
- Да ведь раз следователь вызывал, то, значит, он и имел в виду в будущем что же еще, как не арест? Так, помнится, и сам Михаил Петрович говорил... - попробовал объясниться Сыромолотов.
- Ты очень поспешил уехать из Севастополя, вот что должна я тебе сказать! - вдруг очень яростно вырвалось у Нади. - Если бы мы остались там еще дня на два, следователь не посмел бы его арестовать!
- А-а, - вон в чем дело! Значит, я во всем виноват: поспешил уехать! отозвался на это Алексей Фомич скорее благодушно, чем с иронией, но Надю раздражали слова его, а не тон, и раздевалась она, делая ненужно резкие движения, явно сдерживая себя, чтобы промолчать.
- Отдохни, - ты устала, голубчик... Ты, вернее всего, и не спала там совсем... Сейчас напьемся чаю, и ты ложись, - мягко говорил Алексей Фомич, бережно беря со стула брошенное ею пальто и не зная, куда его повесить.
- Фе-ня! - крикнула Надя, отворив дверь, ведущую на кухню.
- Фени нет, - поспешно сказал Сыромолотов. - Я послал Феню тут в одно место... Она должна скоро прийти.
- Послал?.. Куда и за чем ты мог ее послать?.. - И Надя взяла из рук мужа свое пальто и спрятала его в шкаф.
- Ты хотя бы села и отдохнула, Надя... - и, обняв ее за плечи, Алексей Фомич помог ей легким нажимом рук опуститься на кушетку.
- Ты говоришь: следователь вызывал, значит, можно было ожидать ареста, - сразу начала Надя, лишь только села, - а совсем это ничего не значило! Вызывали и других офицеров, однако арестован пока только он один... А началось это с флотских казарм и как раз на другой же день, как мы уехали.
- Значит, со стороны тех самых матросов с "Марии"? Или я не так тебя понял?
- Разумеется, с них, а то с каких еще? Ведь остальные матросы теперь не в казармах, а на судах... А эти сидят под арестом, и они протестуют, конечно, - объяснила Надя, но гримаса недовольства им так искажала ее лицо, что Алексей Фомич отвернулся, вздохнув. - Они ведь все раненые, обожженные, а тут вдобавок к этому еще и арест! И какие-то пехотные солдаты их там сторожат, - караул это называется, - приставлен же он от гарнизона крепости, а не то чтобы от флота. Ну вот... А там, между ними, между матросами, унтер-офицер один оказался - Саенко, тот самый, какой на ялике был, когда Михаил Петрович отправлялся на свою "Марию"... Он же, этот самый Саенко, и спастись ему потом помогал: вместе их на какой-то там тузик из моря взяли, а потом с этого самого тузика на баржу... Ну вот... а у следователя, когда Михаил Петрович был, там оказался уже список матросов с ялика: вахтенный начальник, барон какой-то, этот список представил. А в этом списке как раз унтер-офицер Саенко: значит, следствию он был уже известен... Так вот, Саенко этот там в казарме и выступил. На топчан даже встал, чтобы его все видели, и речь начал: "Потерпите, товарищи, теперь нам недолго уж осталось терпеть! Мы-то на воле будем, а кое-кто другой попадет сюда на наше место!.." Как именно он там говорил, это неизвестно, конечно, только так передавали его речь Михаилу Петровичу. Как раз в то время, как Саенко на топчане стоял и речь говорил, караульный начальник в казарму вошел и будто бы все слышал. Он, конечно, об этом и донес начальству, и в тот же день Саенку перевели уж в тюрьму, в одиночку, а к Михаилу Петровичу явились ночью с обыском, литературу искали. Ничего не нашли, конечно, так как ничего и не было, тем не менее взяли его, так что когда я приехала, то его уж в комнате не было, а в больнице Нюра бедная, и вся в слезах!.. "Я, говорит, все собиралась тебе написать, а ты как все равно почувствовала, - приехала..."
- Гм... Так вот оно что!.. Ну, это, знаешь ли, действительно подлецы!
Алексей Фомич поднялся с места, начал ходить по комнате и на ходу уже добавил:
- Так это Нюра, значит, и решила, что если бы я в то время был в номере гостиницы Киста, то у них в квартире обыска бы не было?
- Не обыска, - ареста!.. Обыск и арест - это ведь далеко не одно и то же, - наставительно заметила Надя. - При тебе они постеснялись бы его арестовать!
- А для этого мы с тобой, значит, должны были ночевать там, у них, а не в номере? Что такое ты говоришь, - подумай!
- Отчего же ты к этому так отнесся, не понимаю! - возмутилась Надя. Ведь Колчак теперь там хозяин не только флота, а всего Севастополя даже! А Колчак разве никогда не слыхал о художнике Сыромолотове? Ты мог бы к нему поехать и все ему объяснить, и тогда бы Михаила Петровича освободили!
- Ну уж это вы с Нюрой рассуждаете слишком по-женски! - отозвался Алексей Фомич. - Но непонятно мне совершенно, каким же образом мог стать Колчак хозяином Севастополя, как ты говоришь. Ведь он всего только вице-адмирал, и ведает флотом, а не городом.
- Всем Севастополем теперь ведает! - с особым ударением повторила Надя. - Отцы города там овацию ему сделали, когда он их убедил, что весь город спас!
- Чем спас? Как спас?
- Чем?.. Я тебе не сказала, чем... Тем, что послал какого-то своего адъютанта, - кажется Фока, - что-то в этом роде, - затопить "Марию", и он ее затопил!
- Постой, - как же именно затопил? Каким способом он смог ее затопить? - захотел представить Алексей Фомич, но Надя замахала рукой.
- Не знаю, не знаю! Этого я не знаю, каким способом! С подводной ли лодки пустил... как это там у них называется?.. Торпеду, что ли?.. Ну, затопил, и все! И вот, благодаря этому, все, кто там еще оставались в каютах, погибли, - так вообще в Севастополе говорят... А Колчак объяснил будто бы отцам города, что если бы не затонула "Мария", то мог бы произойти взрыв какой-то необыкновенно ужасный, а за ним тут же на всех прочих судах начались бы взрывы, а после этого перекинулось бы на город, где тоже ведь есть крепость, а в крепости склады и этого самого бездымного пороху и всяких там вообще снарядов... Выходило, по его словам, что ни от флота, ни от крепости, ни от всего Севастополя ничего бы не осталось, и все бы вообще население погибло... вместе с отцами города... Вот за что они его и чествовали: жизнь он им спас!..
- Так называемая детонация?.. Гм, неужели могло быть действительно от детонации такое несчастье?.. - усомнился было Алексей Фомич, а Надя продолжала возбужденно:
- О Колчаке там еще и такое говорят, я слышала. Будто жандармский полковник послал телеграмму о взрыве "Марии" в Петроград Протопопову, знаешь, - министру внутренних дел, - а Протопопов этот, он ведь считается по своей должности еще и шефом корпуса жандармов, и даже в Государственную думу будто бы являлся в генеральской жандармской форме голубого цвета; так что он для севастопольского жандармского полковника, Протопопов этот, прямой и непосредственный начальник, - он ему и донес... А Протопопов Колчаку телеграмму: "Изложите мне все обстоятельства дела о гибели дредноута "Императрица Мария"... Колчак же ему будто, - ведь все-таки министру внутренних дел! - ответил, что он ему не подчинен и ничего излагать ему не обязан и не будет, а жандармскому полковнику приказал немедленно сдать свою должность помощнику и убираться из Севастополя!.. Вот что говорят о Колчаке. Подчинен он будто бы одному верховному главнокомандующему, то есть самому царю, и ему уж послал свой верноподданнический рапорт... И не только там какой-то Протопопов, - а и сам даже председатель совета министров ему не указ, и он его знать не хочет!
В любое другое время художник Сыромолотов, внимательно приглядевшись к Наде, сказал бы ей: "Посиди-ка так немного, - я сейчас!" - и взялся за карандаш или кисть. Однако теперь, хотя и много в ней было для него нового, начиная даже с платья, - голубого с узенькими белыми полосками, отделанного кружевами по воротничку и рукавчикам, и с круглой золотой брошкой, сверкавшей сквозь кружево, - и кончая редким для него возмущением во всех чертах дорогого ему лица, - теперь он только смотрел на нее, слушал и шевелил бровями.
- Ну что? - спросил он ее вполголоса.
- Боюсь я, - прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.
- Что там, а?.. От кого? - спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
- Это так себе... Это, наверно, пустяки какие-нибудь, - попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." - и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер...
Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили пальцами на его острых коленях...
Глаза старца были открыты, но неотрывно смотрели куда-то вверх, и в них не было уже никакой мысли; рот, с деснами, лишенными зубов, был тоже, как и глаза, широко открыт, но безмолвен...
Пораженный, с минуту стоял Алексей Фомич, глядя только на шевелившиеся пальцы старца, но вот и они перестали шевелиться.
- Что это?.. Обморок... или... - проговорил вполголоса Алексей Фомич и, почувствовав сильную слабость в коленях, опустился на стул и опустил голову.
Он не мог не опустить ее: из нее как будто сразу вылетели все мысли, и только опустив ее и закрыв глаза, оказалось возможным снова начать думать.
Не было во всю жизнь Сыромолотова, чтобы столько обрушилось на него сразу за какой-нибудь час, точно действительно рухнула над его головой крыша и с потолка на него посыпалось, хоть выбегай поскорее из дому.
Он понял, что перед ним не обморок, а смерть, и что этой смерти могло бы не быть вот теперь, здесь, если бы другая смерть не выхватила там, на фронте, брата Нади, которого ему так не привелось даже и увидеть.
Убит Петя, а как именно? Может быть, разорван на куски снарядом так, что и собрать тело нельзя?.. Алексей Фомич в лихорадочном беге мыслей представил было такое разорванное на куски и разбросанное по земле тело, но тут же поднялся...
Он еще раз подошел к тому, с кем только что говорил и с кем говорить больше уже никто не будет, и ему стало страшно. Он хотел было протянуть свою руку к его руке и не мог... Подумал вдруг: "Нельзя мне быть здесь одному дольше". - И пошел туда, где рыдала, - что было слышно отсюда, - Дарья Семеновна.
Открыв дверь ее спальни, он остановился. Почему-то все-таки представилось ему: если сказать о том, что умер Петр Афанасьевич, то это отвлечет Дарью Семеновну от ее горя, как его самого отвлек от личного удара другой, сильнейший удар: так во время нестерпимой зубной боли иные колют чем-нибудь режущим больную десну.
- Дарья Семеновна! - сказал он громко.
Она лежала на кровати, и на плече ее он увидел толстую старую утешающую Аннушкину руку, а сказать громко ему пришлось, чтобы она могла расслышать его сквозь свои рыдания.
- Дарья Семеновна! - повторил он, подойдя. - Встаньте, пожалуйста!.. Посмотрите, что там с Петром Афанасьевичем!
- С Петром... Афанасьевичем? - И поднялось красное мокрое лицо от подушки.
- Да... Ему что-то плохо, - твердо проговорил Алексей Фомич.
И сначала ахнула Аннушка, потом, уперев руки в ее колени, поднялась Дарья Семеновна.
Она смотрела еще заплаканно, она еще вздрагивала от рыданий, подавляемых ею, но когда Алексей Фомич повторил: "Очень плохо!" - поняла его, видимо, так, как ему и хотелось быть понятым.
Она как бы отупела вдруг и стала безвольной и бессильной. Сыромолотов поддерживал ее под локоть, когда она согбенно выходила вслед за Аннушкой из спальни.
Эту спальню ее от кресла с телом старца Невредимова отделяла всего только одна комната в несколько шагов шириною, но Сыромолотову показались чрезмерно тяжелыми и долгими сделанные им шаги.
Он отвернулся к окну, когда обе женщины приблизились вплотную к креслу. Он, художник, всю жизнь стремившийся только к тому, чтобы видеть и запомнить как можно больше людей в каких угодно положениях и при любой обстановке, не в состоянии был теперь оставаться только художником; и даже как-то совершенно непроизвольно обе руки его поднялись к ушам при первых резких вскриках сначала Аннушки, а за ней Дарьи Семеновны.
Должно было пройти несколько не поддающихся подсчету мгновений, пока он, наконец, ощутил в себе решимость подойти к женщинам, а подойдя, заметил, что щеки его вдруг как-то совершенно незнакомо ему захолодило от первых в его сознательной жизни слез.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
У Аннушки, как знал это Алексей Фомич, часто болели зубы и зимою непременно бывали "прострелы". От зубов обычно она просила в аптеке какой-то "уксус от четырех разбойников", от "прострелов" другое, не менее загадочное средство - "семибратнюю кровь", - и он удивлялся, как такие лекарства отпускали ей в аптеке.
При простреле спины или поясницы Аннушка хотя и не лежала, но, говоря безнадежным тоном: "Вступило!" - двигалась кособоко, поохивала, грела спину и поясницу около кухонной плиты.
Когда она отворяла входные двери Алексею Фомичу, он заметил у нее некоторую кособокость в соединении с мрачностью взгляда, но, видимо, "прострел" был уже на исходе. Теперь же точно выбило сразу из нее то, что "вступило", такой она стала деятельной и подвижной, насколько позволяла ей это тучность.
Вместе с нею Алексей Фомич перенес тело старца на диван, с которого пришлось снять валик и подставить стул, так как после смерти тело как бы вытянулось, оставаясь легким.
Дарья Семеновна уже не рыдала больше, она оцепенело примолкла. И хотя время от времени шептала про себя: "Что же я теперь буду делать?" - но двигалась тоже, держась близ Аннушки, а не зятя.
И когда Аннушка заговорила о том, что надо обмывать тело, Алексей Фомич вспомнил о своей Фене и сказал, что пойдет домой, пришлет ее, а мимоходом зайдет на почту телеграфировать Наде, чтобы приезжала немедленно.
Слишком тяжело ему было в невредимовском доме, и по улице он шел не обычным своим шагом, который местная молодежь назвала "мертвым сыромолотовским", а походкой хотя и пожилого тяжелого человека, но явно спешащей.
Он зашел даже и на почту, - это было по дороге, - но посылать телеграмму раздумал: и самое слово это "телеграмма" теперь казалось ему очень зловещим, и не хотелось беспокоить Надю, которая все равно ведь должна была приехать если не сегодня, то завтра, и успела бы вызвать Нюру, если бы нашла, что та сможет быть на похоронах дедушки, обремененная грудным ребенком, оставив обожженного мужа, за которым тоже нужен был уход.
- Ну, Феня, придется тебе идти к Дарье Семеновне, - сказал он, воротясь домой: - Там у нее и останешься, сколько потребуется: несчастье там.
- Батюшки! - прошелестела Феня, и круглые глаза ее остановились.
- Петр Афанасьич...
- Неужто померли? - догадалась Феня и начала мелко и часто креститься, как бы отгоняя испуг от глаз.
О том, отчего умер Петр Афанасьевич, промолчал Сыромолотов, так как она хорошо знала всех детей Дарьи Семеновны, когда были те еще подростками...
Феня немедля ушла, и он остался один на один со всем тем, что на него так жестоко свалилось в этот день, точно был он тоже дредноут, и один за другим прогремели в нем совершенно нежданные оглушительные взрывы.
А взрывы - это опустошения. При взрывах даже в отдаленно стоящих домах вылетают разбитые стекла окон и гулко хлопают, открываясь, двери. И вот такой дом открыт настежь, - и входи в него кто хочет войти.
И не входили уж даже, а вламывались, врывались такие гости, которые и совсем не нужны были хозяину, "как воздух для дыхания", и уходить не хотели...
Вот дня через два похоронят Петра Афанасьевича, а перенесет ли этот перелом в своей жизни Дарья Семеновна? Не ляжет ли на него, художника, тяжкая обуза с невредимовским домом и в такое время, когда стремительно падают в цене деньги, растут неимоверно на все цены и наследники оставшейся от старца собственности разбросаны по разным фронтам?
Эту собственность надо сохранить для них, а между тем совершенно ведь неизвестно, что будет дальше. Непонятно даже, нужно ли сохранять эту недвижимую собственность, неизвестно, и как вообще можно что-нибудь сохранить, не только недвижимость, когда все так стремительно движется во что-то неизвестное еще пока, но уже явно обильное смертями.
Вот нет уже в живых одного из наследников Петра Афанасьевича, а останутся ли в живых другие из воюющих еще четверых? Немцы затевали войну летом "до осеннего листопада", но она тянется больше двух лет и обратилась в войну на истощение, - на потерю великого множества и людей и всего ценного. А что же останется через год, через два еще? Только голый человек на голой земле! А голому зачем живопись? Голому нужны штаны, хотя бы из толстого холста, а не картины, написанные на этом холсте, хотя бы его "Демонстрация", хотя бы и "Сикстинская Мадонна" Рафаэля.
Война родит нищету и одичание у тех, кто в ней не погибнет... Сколько ни перебрасывал в уме всякие возможности оставшийся наедине Сыромолотов, все выходило, что не о картине надобно было ему думать, а только о том, чтобы уцелеть. С горящего корабля государственности российской броситься в море и все силы напрячь, чтобы выплыть.
Ведь все разгорается пожар, и чем дальше, все прожорливее он будет и страшнее, и, чтобы не отставать от событий, надобно смотреть очень зорко кругом и напрягать поминутно слух, чтобы не пропустить мимо ушей последнюю команду для погибающих: "Спасайся, кто и как может!"
И успеет ли Ваня залечить свою рану до того момента, когда раздастся эта команда, когда нужно будет грести хотя бы одною левой рукой, но так, чтобы могла она работать одна за две?
И о ближайшем думалось: куда поедет Ваня, когда будет выписан из лазарета? Если к нему, то его, конечно, надо было бы поселить хоть на первое время вот здесь, в этом доме, а между тем вставал уже грозный вопрос: хватит ли средств, чтобы прожить до конца войны?
Гора-война подошла к Магомету-художнику, - вот как он ощущал теперь в себе взрыв дредноута "Императрица Мария". Война его настигла, как ни стремился он от нее уйти. За два дня, проведенные им в Севастополе, он постиг весь огромнейший ужас ее, понял то, что как-то не входило в него, не проникало полностью в его мозг в течение двух лет.
А то, что узнал он еще всего за один только этот нынешний, до половины прожитый им день!.. Эти несколько часов как будто смели с него последние звенья того, во что он забронировал было себя крепко. Броня его была скована им самим, но вот она распалась, и он почувствовал себя уязвимым со всех сторон, как рак-отшельник, весь целиком вылезший на острый песок морского дна из раковины моллюска, спасавшей его от разных зол.
Он и на картины свои смотрел теперь как на что-то чужое, так они стали от него далеки. И, чтобы не видеть их, он вышел в сад, прошелся несколько раз по единственной там аллее между высоких абрикосов, потом подошел к калитке и только что подошел, увидел, что поднимается щеколда.
Он подумал, что это вернулась Феня, хотя прошло не больше часа, как она ушла, и ждал, что скажет ему она, отворив калитку. Однако совсем не Феня, а плотник Егорий Сурепьев появился вдруг до того неожиданно, что Алексей Фомич даже отступил на шаг и собрал мышцы торса для обороны, инстинктивно приготовясь к защите.
Но Егорий, - он был теперь один, но, как и вчера, с пилою за спиной и с плетенкой в руке, - не двинулся дальше калитки.
Скользнув глазами по его плетенке и не заметив там топорища, Алексей Фомич все же крикнул в полный свой голос:
- Тебе что здесь нужно?
Егорий ответил не сразу: он сначала приподнял свой картузик и поглядел хотя исподлобья, как привык, но как бы сочувственно, потом кашлянул по-своему в конопатую рыжеволосую руку.
- Слыхал я, - потому и пришел, - будемчи гроб сделать вам надо, то это отчего же, - это в лучшем виде могу!
- Мне-е? Гро-об?.. - даже несколько опешил от этих слов Алексей Фомич. - Ты что, пьян?
- Никак нет, не пил еще нонче, а будто верная женщина одна говорила. Ну, неужто ж она, подлюга, оммануть меня хотела?.. Старик будто, тесть то есть ваш, преставился, - правда ли, нет ли?
Только тут понял его Сыромолотов и сказал отрывисто:
- Да. Помер... А гроб есть!
- Ба-а-рен!.. Слыхал я про этот гроб! Ну, когда уж в том гробу двести квочек писклят своих повывели, то куда же теперь он может годиться? усмехнулся Егорий.
- Насчет каких-то там писклят я не знаю, а был он сделан по росту... может быть, только пройтись по нем политурой...
- Поли-турой!.. А игде ж ее взять теперь, тую политуру, когда ее уж всю давно повыпили люди? - удивился Егорий.
- Как это так повыпили?
- А известно, кто пить захочет, а водки нигде не продают, он и политуре радый станет, как она же на спирту делалась, тая политура. А доски дюймовки я там у вас в сарае видал, - вполне они подходящие и, сказать бы, сухие, а не то что прямо с лесной, из сырого леса напиленные. А для человека гроб, известно вам, первое дело... Глазетом его, если желаете, обить, это я тоже могу, только я же его, того глазета, с собой не принес, - вам в лавке купить придется. А под глазетом он, гроб, конечное дело, свой вид будет иметь, называемо приличный.
Пока все это так обстоятельно говорил Егорий, Алексей Фомич думал, что, может быть, и в самом деле тот старый гроб пришел в негодность, что, пожалуй, лучше на него не надеяться, а сделать новый, но сказал он с явным недовольством:
- Может быть, и понадобится гроб, только вот зачем ты ко мне с этим пришел, не понимаю!
- А как же можно, - с видом простодушия принялся объяснять Егорий. Туда если иттить, там говорить об этом не с кем: там же, вам известно, остались теперь одни женщины, а им разве втолкуешь, что гроб тот, запасенный, он может в сыром сарае и без земли сгнить, или же его жук всего проточил, - положи в него упокойника, тот наземь и провалится, - вот какое может случиться, а им, женщинам, нешто втолкуешь?
- Да ведь гроб и готовый в лавке можно купить, - вспомнил Алексей Фомич, чтобы отделаться от плотника; но врастяжку, по-своему, вытянул Егорий:
- Ба-а-рен! Во-первых, может, найдется, слова нет, подходящий, может, и нет, а во-вторых, сколько же он, но нынешних ценах, стоить будет, - возьмите в соображение; а я из готовых досок за один день его в лучшем виде исделаю и дорого вам не поставлю, а средственно.
- Ну, хорошо, хорошо! - махнул рукой Сыромолотов. - Иди туда, посмотри тот гроб и приведи его в порядок. Это ведь тоже работа будет или нет?
- Воля ваша... Только кабы с ним больше не провозиться, чем с новым, вот я об чем... А пойтить туда если, то отчего же...
И Егорий ушел наконец, а немного спустя после его ухода, когда Сыромолотову захотелось прилечь и он направился было в дом, послышалось ему, как будто остановился около ворот извозчик, потом снова звякнула щеколда калитки, и совершенно изумленный, хотя теперь и радостно, Алексей Фомич увидел вошедшую во двор Надю.
Бывает такая возбужденность, что человек долго сохраняет ее в чертах лица и в порывистых, резких движениях. Он может при этом и переместиться куда-нибудь довольно далеко и увидеть много людей и пейзажей, для него новых, и не заметить их, потому что он сам для себя стал новый и слишком отягощен новым собою.
Такую именно возбужденность и в лице и даже в походке принесла из Севастополя в Симферополь, из квартиры Калугина в дом Сыромолотова Надя, и зоркий глаз художника уловил это с первого же взгляда, и первое, что сказал Алексей Фомич, был встревоженный вопрос:
- Что там с тобой случилось?
Мысль о том, что Надя приехала, получив телеграмму от своей матери о смерти дедушки, возникла было у него, но тут же исчезла: это могло бы иметь место только в том случае, если бы телеграмма о смерти старца Невредимова была бы послана часа за два, за три до его смерти.
- Там!.. Там очень скверно! - криком ответила Надя, и Сыромолотов понял это так: умер маленький Алеша. Подавленный смертями близких ему людей Петра Афанасьевича и Пети, он иначе и понять ее не был в состоянии и так спросил, обняв ее:
- Алеша?
- Что Алеша? Нет, ничего Алеша... А вот Миша, - Михаил Петрович арестован, - вот что!
- Арестован? Как так? За что? Когда?..
Не возмущенным, а испуганным тоном проговорил он это, и Надя, оглянувшись на калитку, ответила:
- Пойдем в комнаты, - расскажу.
Пока шел рядом с женою Алексей Фомич, припомнилось ему, как рассказывал Калугин, что его вызывали к следователю, и это связал он с тем, что услышал от Нади, поэтому, уже взойдя на крыльцо, он заметил как бы про себя:
- Ожидать этого, впрочем, основания были.
Что это сказано было им опрометчиво, он тут же понял, так как Надя отдернулась от него и крикнула неузнаваемым голосом, с искаженным лицом:
- Как были?.. Как так были?
- Да ведь раз следователь вызывал, то, значит, он и имел в виду в будущем что же еще, как не арест? Так, помнится, и сам Михаил Петрович говорил... - попробовал объясниться Сыромолотов.
- Ты очень поспешил уехать из Севастополя, вот что должна я тебе сказать! - вдруг очень яростно вырвалось у Нади. - Если бы мы остались там еще дня на два, следователь не посмел бы его арестовать!
- А-а, - вон в чем дело! Значит, я во всем виноват: поспешил уехать! отозвался на это Алексей Фомич скорее благодушно, чем с иронией, но Надю раздражали слова его, а не тон, и раздевалась она, делая ненужно резкие движения, явно сдерживая себя, чтобы промолчать.
- Отдохни, - ты устала, голубчик... Ты, вернее всего, и не спала там совсем... Сейчас напьемся чаю, и ты ложись, - мягко говорил Алексей Фомич, бережно беря со стула брошенное ею пальто и не зная, куда его повесить.
- Фе-ня! - крикнула Надя, отворив дверь, ведущую на кухню.
- Фени нет, - поспешно сказал Сыромолотов. - Я послал Феню тут в одно место... Она должна скоро прийти.
- Послал?.. Куда и за чем ты мог ее послать?.. - И Надя взяла из рук мужа свое пальто и спрятала его в шкаф.
- Ты хотя бы села и отдохнула, Надя... - и, обняв ее за плечи, Алексей Фомич помог ей легким нажимом рук опуститься на кушетку.
- Ты говоришь: следователь вызывал, значит, можно было ожидать ареста, - сразу начала Надя, лишь только села, - а совсем это ничего не значило! Вызывали и других офицеров, однако арестован пока только он один... А началось это с флотских казарм и как раз на другой же день, как мы уехали.
- Значит, со стороны тех самых матросов с "Марии"? Или я не так тебя понял?
- Разумеется, с них, а то с каких еще? Ведь остальные матросы теперь не в казармах, а на судах... А эти сидят под арестом, и они протестуют, конечно, - объяснила Надя, но гримаса недовольства им так искажала ее лицо, что Алексей Фомич отвернулся, вздохнув. - Они ведь все раненые, обожженные, а тут вдобавок к этому еще и арест! И какие-то пехотные солдаты их там сторожат, - караул это называется, - приставлен же он от гарнизона крепости, а не то чтобы от флота. Ну вот... А там, между ними, между матросами, унтер-офицер один оказался - Саенко, тот самый, какой на ялике был, когда Михаил Петрович отправлялся на свою "Марию"... Он же, этот самый Саенко, и спастись ему потом помогал: вместе их на какой-то там тузик из моря взяли, а потом с этого самого тузика на баржу... Ну вот... а у следователя, когда Михаил Петрович был, там оказался уже список матросов с ялика: вахтенный начальник, барон какой-то, этот список представил. А в этом списке как раз унтер-офицер Саенко: значит, следствию он был уже известен... Так вот, Саенко этот там в казарме и выступил. На топчан даже встал, чтобы его все видели, и речь начал: "Потерпите, товарищи, теперь нам недолго уж осталось терпеть! Мы-то на воле будем, а кое-кто другой попадет сюда на наше место!.." Как именно он там говорил, это неизвестно, конечно, только так передавали его речь Михаилу Петровичу. Как раз в то время, как Саенко на топчане стоял и речь говорил, караульный начальник в казарму вошел и будто бы все слышал. Он, конечно, об этом и донес начальству, и в тот же день Саенку перевели уж в тюрьму, в одиночку, а к Михаилу Петровичу явились ночью с обыском, литературу искали. Ничего не нашли, конечно, так как ничего и не было, тем не менее взяли его, так что когда я приехала, то его уж в комнате не было, а в больнице Нюра бедная, и вся в слезах!.. "Я, говорит, все собиралась тебе написать, а ты как все равно почувствовала, - приехала..."
- Гм... Так вот оно что!.. Ну, это, знаешь ли, действительно подлецы!
Алексей Фомич поднялся с места, начал ходить по комнате и на ходу уже добавил:
- Так это Нюра, значит, и решила, что если бы я в то время был в номере гостиницы Киста, то у них в квартире обыска бы не было?
- Не обыска, - ареста!.. Обыск и арест - это ведь далеко не одно и то же, - наставительно заметила Надя. - При тебе они постеснялись бы его арестовать!
- А для этого мы с тобой, значит, должны были ночевать там, у них, а не в номере? Что такое ты говоришь, - подумай!
- Отчего же ты к этому так отнесся, не понимаю! - возмутилась Надя. Ведь Колчак теперь там хозяин не только флота, а всего Севастополя даже! А Колчак разве никогда не слыхал о художнике Сыромолотове? Ты мог бы к нему поехать и все ему объяснить, и тогда бы Михаила Петровича освободили!
- Ну уж это вы с Нюрой рассуждаете слишком по-женски! - отозвался Алексей Фомич. - Но непонятно мне совершенно, каким же образом мог стать Колчак хозяином Севастополя, как ты говоришь. Ведь он всего только вице-адмирал, и ведает флотом, а не городом.
- Всем Севастополем теперь ведает! - с особым ударением повторила Надя. - Отцы города там овацию ему сделали, когда он их убедил, что весь город спас!
- Чем спас? Как спас?
- Чем?.. Я тебе не сказала, чем... Тем, что послал какого-то своего адъютанта, - кажется Фока, - что-то в этом роде, - затопить "Марию", и он ее затопил!
- Постой, - как же именно затопил? Каким способом он смог ее затопить? - захотел представить Алексей Фомич, но Надя замахала рукой.
- Не знаю, не знаю! Этого я не знаю, каким способом! С подводной ли лодки пустил... как это там у них называется?.. Торпеду, что ли?.. Ну, затопил, и все! И вот, благодаря этому, все, кто там еще оставались в каютах, погибли, - так вообще в Севастополе говорят... А Колчак объяснил будто бы отцам города, что если бы не затонула "Мария", то мог бы произойти взрыв какой-то необыкновенно ужасный, а за ним тут же на всех прочих судах начались бы взрывы, а после этого перекинулось бы на город, где тоже ведь есть крепость, а в крепости склады и этого самого бездымного пороху и всяких там вообще снарядов... Выходило, по его словам, что ни от флота, ни от крепости, ни от всего Севастополя ничего бы не осталось, и все бы вообще население погибло... вместе с отцами города... Вот за что они его и чествовали: жизнь он им спас!..
- Так называемая детонация?.. Гм, неужели могло быть действительно от детонации такое несчастье?.. - усомнился было Алексей Фомич, а Надя продолжала возбужденно:
- О Колчаке там еще и такое говорят, я слышала. Будто жандармский полковник послал телеграмму о взрыве "Марии" в Петроград Протопопову, знаешь, - министру внутренних дел, - а Протопопов этот, он ведь считается по своей должности еще и шефом корпуса жандармов, и даже в Государственную думу будто бы являлся в генеральской жандармской форме голубого цвета; так что он для севастопольского жандармского полковника, Протопопов этот, прямой и непосредственный начальник, - он ему и донес... А Протопопов Колчаку телеграмму: "Изложите мне все обстоятельства дела о гибели дредноута "Императрица Мария"... Колчак же ему будто, - ведь все-таки министру внутренних дел! - ответил, что он ему не подчинен и ничего излагать ему не обязан и не будет, а жандармскому полковнику приказал немедленно сдать свою должность помощнику и убираться из Севастополя!.. Вот что говорят о Колчаке. Подчинен он будто бы одному верховному главнокомандующему, то есть самому царю, и ему уж послал свой верноподданнический рапорт... И не только там какой-то Протопопов, - а и сам даже председатель совета министров ему не указ, и он его знать не хочет!
В любое другое время художник Сыромолотов, внимательно приглядевшись к Наде, сказал бы ей: "Посиди-ка так немного, - я сейчас!" - и взялся за карандаш или кисть. Однако теперь, хотя и много в ней было для него нового, начиная даже с платья, - голубого с узенькими белыми полосками, отделанного кружевами по воротничку и рукавчикам, и с круглой золотой брошкой, сверкавшей сквозь кружево, - и кончая редким для него возмущением во всех чертах дорогого ему лица, - теперь он только смотрел на нее, слушал и шевелил бровями.