- А не было ли в этом затоплении "Марии" чего-нибудь другого, а не то чтобы заботы об остальных судах и тем более о городе? - спросил он наконец. - Не спасал ли этот Колчак Севастополь от крамолы?
   - Именно так многие и думают, - кивнула головой Надя, - особенно после истории с жандармским полковником! Выходит что же? Ведь он, командующий флотом, отвечает перед царем за крамолу в Черноморском флоте, а дело против него начинает жандармский полковник, адресуясь к министру внутренних дел, шефу жандармов!.. Между тем ведь Колчак, когда затопил "Марию", он, собственно, что же такое сделал?
   - Спрятал концы в воду? - попытался догадаться Алексей Фомич, но тут же ответил себе сам: - Однако же не все концы спрятал: четыреста с чем-то человек осталось все-таки в живых на суше.
   - Вот в том-то и дело, что остались в живых! - подхватила Надя. - И вся задача в первом взрыве, а не в последнем. Фок или другой кто был виновник последнего, он только приказ самого Колчака исполнял. А Колчак притянул себе на помощь детонацию!
   - Может, только за волосы притянул, а когда знатоки дела в этом разберутся, окажется, что повод к затоплению был другой, - несколько пошире и поглубже... Вот что значит та картина, какую мы с тобой видели!
   - Кстати, детали для картины, как ты просил, откуда же я могла бы получить, если Мишу арестовали? - вспомнила Надя. - Я, конечно, отлично понимала, как они для тебя важны, но...
   - Но обстоятельства оказались гораздо важнее всех и всяких деталей, договорил за нее художник. - Обстоятельства страшные, да, - сложные и страшные! И куда они нас приведут, - это мы, может быть, скорее узнаем, чем думали раньше.
   - Что касается ближайшего, то, я полагаю, ты не откажешься завтра же вместе со мною поехать опять в Севастополь, а, Алексей Фомич? - тоном просительным, но в то же время и не предполагающим никаких отговорок с его стороны сказала Надя.
   Он посмотрел на нее удивленно:
   - Мне?.. Ехать с тобою завтра же в Севастополь?.. Гм... Едва ли, да, едва ли удастся нам это сделать.
   Алексей Фомич понимал, конечно, что этот его ответ возмутит Надю, но он помнил то, чего еще не знала она, и не навернулось ему никаких других слов, кроме этих.
   - Почему? - вскрикнула Надя. - Почему ты не хочешь поехать завтра к Нюре?
   Он видел, что после этого выкрика губы ее не только дрожали, а даже дергались, как будто она про себя кричит ему что-то еще.
   - Да видишь ли, почему, - медленно, потому что обдумывал каждое слово, начал объяснять Алексей Фомич: - Во-первых, это может быть даже очень рано, да, вот именно, рано, так как следствие только еще началось, а невиновность Миши выяснится через неделю-другую сама собой...
   - Так ты, значит, хочешь, чтобы он полмесяца обожженный, в перевязке, сидел под арестом? - еще резче крикнула Надя.
   - Успокойся, я ничего этого не хочу, конечно, я только рассуждаю вполне объективно. Ведь следователь должен опросить многих людей, чтобы невиновность одного, - Миши, - для него самого стала ясна. Арест Миши называется, если не ошибаюсь, только предварительным, и ведь он же - офицер флота, а не какое-нибудь частное лицо, каким являюсь, например, я... И вот, ты представь, представь себе эту картину: в военное ведомство, где свои ведь законы, своя дисциплина, врываюсь я, - совершенно частное лицо, ни к чему военному никогда никакого отношения не имевшее, и начинаю говорить, что прапорщик флота такой-то, имярек, ни в чем не виновен, что его арестовали напрасно и так далее в том же духе. Тогда меня, вполне естественно, должны спросить: кто я такой, и почему я знаю, виновен или не виновен прапорщик флота Калугин?
   - Так ты, значит, не хочешь ехать?
   - Считаю, что это пока... пока, - понимаешь? - совершенно лишнее, ответил как мог спокойнее Алексей Фомич.
   - Нет! Как ты хочешь, но ты - эгоист! - крикнула Надя, вскочив со стула.
   - Я?.. Эгоист? - очень изумился ее виду Сыромолотов.
   - Да! Эгоист! Да!.. Ты - талантливый художник, ты - знаменитый художник, но ты - эгоист!.. Эгоист! Эгоист! Эгоист!
   Надя прокричала это слово четыре раза подряд, но, может быть, повторила бы его еще несколько раз, если бы не вошла вдруг в комнату Феня.
   Так ей в диковинку было видеть Надю в таком возбужденном состоянии, что она остановилась, войдя, и глядела оторопев.
   - Ну что, Феня? - спросил ее Алексей Фомич.
   - Да что же, - обмыли, - сказала, взглядывая то на него, то на Надю, Феня. - Обмыли, сертук на него надели мы с Аннушкой, а Дарья Семеновна ордена на сертук нацепила... А тот плотник, какой вчера у нас крыльцо починял, он в гробу доски переменяет: нашел так, что они будто две или три погнили...
   - Что такое? В каком гробу? - побледнев, повернулась не к Фене, а к мужу Надя.
   - Ты только не волнуйся, Надюша, - взял ее голову в свои руки Алексей Фомич. - Умер твой дедушка.
   - Умер?.. Дедушка?.. Когда?
   - Да утром нынче, - ответила за Сыромолотова Феня. - Как только телеграмма получилась, что Петичку на войне убили, так и...
   Алексей Фомич поглядел было грозно на Феню, но Надя упала ему на грудь без слов, без слез, без чувств.
   Он поднял ее и понес в ее комнату, и Феня, сокрушенно качая головой, пошла следом за ним.
   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
   Хотя Петр Афанасьевич, еще будучи всего только семидесятилетним, купил для себя гроб, Дарья Семеновна решительно отвергла тогда даже и самую мысль старика о его возможно близкой кончине и приспособила этот страшный длинный ящик для ссыпки в него своей сушеной вишни.
   И так шло год за годом... Прошло целых восемнадцать лет, решительно убедивших ее, что она права, что назначение гроба этого ею угадано верно.
   И вдруг гроб был вытащен из сарая каким-то рябым плотником, обит им блестящим белым глазетом и вот теперь стоит в комнате на столе, а в нем лежит тот, кто его купил для себя, но совсем не для сушеных вишен.
   Только приход Нади вывел Дарью Семеновну из какого-то подобия столбняка, когда она только смотрела, но не видела ясно того, что делалось около нее, и не понимала, зачем делалось.
   Видели и понимали только Аннушка и Феня да вот этот плотник, присланный вместе с женой его Дунькой Алексеем Фомичом.
   Щека о щеку с Надей выплакалась Дарья Семеновна и понемногу пришла в себя, что и неминуемо надо было, так как к ней обращались то за тем, то за другим, и она должна была несколько раз отпирать грузный дубовый комод и доставать деньги...
   - Без нас с Дунькой, барыня, не обойдетесь, - бубнил ей этот долговязый плотник, назвавший себя Егорием. - Мы с Дунькой и гроб своим чередом вам починим, и могилу на кладбище выроем, и землей вашего покойника закидаем, честь честью, в лучшем виде, - все как есть сделаем... На Дунькю мою не глядите, что баба: она, проклятущая, и топором даже умеет действовать не хужей меня. И так что, скажем, ей все одинаково: хучь правшой, хучь левшой бревна тесать может... А что касаемо полотенцев, гроб чтоб этот в могилу опущать, то это уж вы, барыня, расстарайтесь полотенцев нам дать холстинных, сурового холста, чтобы они, полотенца эти, случаем, оборваться не могли: тогда уж это считаться будет скандал на весь город, - полотенцев, будут говорить, пожалели на такое дело!.. А полотенца ежель крепкие будут, мы тогда этот гроб в лучшем виде опустим... Ну уж, конечно, вам знать надоть, полотенца эти тогда, посля всех причиндалов, в нашу пользу должны пойтить, это уж кого угодно спытайте, вам скажут: так полагается.
   У Дарьи Семеновны от его бубненья звонко стучало в голове: "Хучь правшой, хучь левшой"... "Хучь прамшой, хучь лепшой"... И она таращила глаза и всячески напрягала слух, стараясь что-нибудь у него понять, но до прихода Нади это ей никак не удавалось.
   А вечером явился к ней давно уж ей известный бакалейщик Табунов, сильно сутулый старик, с пронзительным взглядом исподлобья и седыми кудерьками, лезущими вверх, на тулью кожаного картуза.
   С того времени, как поселилась со своим многочадным семейством у Петра Афанасьевича, Дарья Семеновна покупала и муку, и сахар, и чай, и лимоны в лавке Табунова, и теперь все-таки хоть немного, но легче ей стало, что пришел он сам посочувствовать ее горю.
   Однако сочувствовал Табунов, повторяя однообразно: "Божья воля... Спротив его святой воли не пойдешь... Все под богом ходим..." При этом считал необходимым вздыхать и качать головою. Недолго и стоял он около гроба, созерцая лик усопшего, крестясь и сгибаясь в поясных поклонах; вынул большой клетчатый платок, поднес его к сухим пронзительным глазам, как бы вытирая приличные такому случаю слезы.
   Сделав же все, что считал нужным, Табунов не ушел к себе домой: он уединился в другой комнате с Дарьей Семеновной и обратился уже к ней теперь за сочувствием к своей участи:
   - Помните, Дарья Семеновна, был у меня приказчик старший, Полезнов, Иван Ионыч?
   - Ну как же не помнить! Давно ли он ушел от вас? В начале войны ведь, отозвалась на это Дарья Семеновна. - Забыть за два года никак и нельзя.
   - Во-от! Полезнов... Иван Ионыч... Ушел, да, два года назад, продолжал Табунов. - Уйти-то ушел, только ведь он у меня тя-япнул, Дарья Семеновна! Скажу вам, как на духу, по-ря-доч-но он у меня тяп-нул!.. Теперь, - писал мне, - свое дело открыл... В Бологом где-то, - это под Петербургом, - дом себе приобрел... Овес-сено там на фронт поставляет... Раздул, одним словом, кадила свои, а на чьи же именно средства, вот вопрос! У меня тя-япнул! А я свое дело должен был довести к сокращению... Верчусь, конечно, а это уж, хотел бы вам по знакомству я сказать, один только бог знает, как мне вертеться приходится!.. И в какое время это мне приходится на старости лет, а? Когда деньги стали неверные, вот когда!.. Сейчас они деньги, а завтра их возьми, они уж один ноль без палочки!
   Тут Табунов опасливо поглядел на дверь, хотя и закрытую, и перешел почти на заговорщицкий шепот:
   - Дарья Семеновна! Вам же теперь, как похороны у вас завтра, - или, может, хотя послезавтра, - деньги будут нужны, то я бы с большим моим удовольствием под золотые вам дал!.. Ну, просто сказать, купил бы у вас десятки ли там, пятерки ли, сколько продать захотите, столько бы и взял... А деньги, это я с собою принес, - вот они, здесь, в боковом кармане, - чтобы прямо вам на расход. Расход же, он предстоит, конечно, по-рядочный, это что и говорить.
   Дарья Семеновна даже испугалась и того, что он говорил, и шепота его, и как он похлопал костяшками пальцев по боковому карману своего ватного пиджака, и пробормотала укоризненно:
   - Что же это вы с такою поспешностью!
   Но Табунов не смутился:
   - Поспешаю потому, - боюсь, кабы другие кто не перехватили: все теперь золота ищут... А я бы вам по старому знакомству, и как вы все ж таки много у меня покупали, - да, в надежде я, и покупать еще будете, - спротив других мог бы даже и надбавку на каждый золотой дать!
   Дарья Семеновна подумала. Деньги, действительно, были нужны, поэтому несколько золотых монет она продала Табунову, после чего он, ставший очень довольным, тут же откланялся и пошел домой, не взглянув больше на тело Петра Афанасьевича и ничего не сказав еще о "божьей воле".
   Алексей Фомич давно уже знал за собою неискоренимый, непобедимый "грех", как он называл это, - сильнейшую ненависть к смерти, равную по силе его же любви к жизни.
   Жизнь он любил во всех ее проявлениях как большой художник, а смерть ненавидел как непонятное и пугающее насилие над нею. Он никогда не мог заставить себя сделать зарисовку мертвого человека и вполне искренне изумлялся тому, как мог такой художник, как Бруни, рисовать мертвого Пушкина.
   Даже когда Надя сказала ему:
   - Сделай мне одолжение, Алексей Фомич, - напиши этюд с дедушки в гробу, - он только поглядел на нее удивленно, пожал плечами и ответил коротко: Пригласи фотографа.
   Не понял он также и заботы Дарьи Семеновны о каком-то поминальном обеде, который, по ее мнению, надо было бы дать ей, как это принято делать, тут же после похорон. Он поднял удивленно брови и стал выкрикивать гулко:
   - Что, что? Поми-нальный обед? Это... это картина передвижника Журавлева?.. Это... чтобы дьякон напился и вместо "Вечной памяти" грохнул "Многая лета!" да так, чтобы вылетели стекла изо всех окон!.. Этого еще не доставало! Этого не хватало!.. "Дружина пирует у брега на тризне плачевной Олега"{170}? И неизвестно, почему эта тризна "плачевная", если "дружина пирует"! Пирует, - значит, очень радуется, а чему же собственно? Смерти?.. Тризну хотите устроить?
   - Нет, Алексей Фомич, - ведь это же не для всех, кто придет, обед готовить... Куда же нам столько людей угощать, и откуда на это столько денег взять, да, кроме того, и посуды? Для духовенства бы только: ведь устанут пешком-то на кладбище идти, - отдохнуть им, подкрепить силы свои ведь надо же, - объясняла Дарья Семеновна.
   - Отдохнуть, говорите? А вот - деньги они за свой труд тяжкий получат, и пусть себе дома отдыхают! - не смягчался Сыромолотов. - Ишь ты, разбаловали как тунеядцев!.. На свадьбах они жрут и пьют, на родинах жрут и пьют, так давай им жрать и пить еще и на похоронах тоже! Великая, подумаешь, это радость! Помянуть надо покойничка посошком на дорожку!.. Дичь, дичь! Непроходимая дичь! И на подобной тризне у вас, Дарья Семеновна, я не буду, не ждите, - и ни копейки денег на это не дам!.. И нет уже у меня теперь лишних денег! И неоткуда мне взять никаких денег!.. Не в такое время мы с вами живем и не к тому мы идем, поймите это! Не к деньгам, а к безденежью мы идем!.. Не родит война, нет, а только убивает, не производит, а истребляет!.. По-ми-наль-ные обеды в такое время, а! Что за тьма такая египетская, скажите!
   Повернулся круто и пошел, оставив Дарью Семеновну в полной растерянности чувств. Но, сделав с десяток своих грузных шагов, возвратился, чтобы закончить еще более внушительно:
   - И если я умру раньше вас, что и должно быть, так как я вас постарше, и вам придется меня хоронить, то чтобы и в гробу лежа не слышал я над собой никаких панихид, - вот что!.. "В гробу" я сказал? А зачем это, собственно, какой-то гроб? Зачем доски зря тратить? Чтобы они в земле истлели? Лишнее, лишнее!.. Хороните меня без гроба и никого не пускайте к моему телу, - чтобы никому не вздыхать, не зевать и поминального обеда не ждать!
   Только после этих неожиданных для Дарьи Семеновны слов ушел совсем и, как отнеслась к этому она, не думал. Может быть, и не говорил бы так при Наде, но Надя в это время была на кладбище, где Егорий и Дунька копали могилу.
   После бурной своей вспышки против тризны вообще Сыромолотов все-таки не был убежден в том, что обряд этот не будет соблюден и что его Надя не станет тут ревностной помощницей матери.
   Введя к себе в дом Надю, как жену, он день ото дня убеждался, что она во всей возможной полноте унаследовала от Дарьи Семеновны не то что просто хозяйственность, а упоенье домоводством, и, носясь на этом коньке своем, сталкивалась с тоже весьма хозяйственной Феней, причем отголоски их ссор доносились иногда и в его мастерскую в виде повышения голосов и излишнего хлопанья дверьми.
   Заказать в цветочном магазине венок он сам предложил Наде и дал ей для этого деньги, но совсем не думалось ему о том, куда после похорон попадет этот венок. Думалось о том, какой формы памятник заказать потом на могилу Петра Афанасьевича и какой рисунок взять для железной ограды.
   Это была гораздо более привычная для него область, и почему-то упорно начал рисоваться перед ним крест, хотя и каменный, но сделанный "под березу". В Симферополе, как и во всем Крыму, не росли березы, а это были любимые деревья Сыромолотова.
   И, придя домой в этот день, Алексей Фомич, не следя за часами, исчертил большой лист бумаги проектами памятников на скромной могиле дедушки Нади и рисунками ограды к этой могиле.
   Обеда в этот день не готовила Феня, - она была в доме Невредимовых, - и Алексей Фомич сам ставил для себя самовар, а после чая, когда уже начало темнеть, сам закрывал ставни окон и зажигал лампы.
   Потом по привычке ходить, хотя и медленно, из угла в угол по своей мастерской, долго ходил и думал.
   Было о чем думать: то, что свалилось на него так внезапно и неожиданно, было подготовлено, конечно: так же внезапно падает и сук, если он подпилен.
   Утром в день похорон Надя пошла в свой родной дом рано, чуть стало светло, но Алексей Фомич сознательно не торопился. Зато когда подходил он к дому Невредимовых, он застал, как и думал, и на улице, и на дворе, и в комнатах дома очень неприятное ему большое многолюдство.
   Все здесь пришли, конечно, из того квартала, в котором оказался покойник, и никому, конечно, никакого дела не было ни до этого покойника, ни до его родных, - так ощутил Сыромолотов.
   Октябрь стоял теплый, как и полагалось крымскому октябрю, поэтому женщины были здесь в одних платьях, хотя среди них гораздо больше видел Сыромолотов старух, чем молодых...
   Идя к дому Невредимовых, смотрел Алексей Фомич на чистое, прозрачное, молодое небо, а около ворот дома увидел сивобородых морщинистых стариков. Задержавшись в калитке, услышал он - один такой, лишний уже в жизни, завистливым голосом спрашивал другого:
   - Это сколько же, выходит, седмиц прожил упокойник? Чи дванадцать, чи тринадцать?
   А другой отвечал, считая на скрюченных пальцах обеих рук:
   - Як осемдесять осемь, кажуть люди, то... до тринадцати трох не дотягнув... Ну, а все ж таки... богато надбал.
   - Труда никакого не знал, вот почему богато надбал! - твердо решил первый старик, чем заставил слегка улыбнуться про себя Сыромолотова.
   На дворе, увидел Сыромолотов, несколько человек мальчишек лет по двенадцати, очень весело настроенных, гонялись один за другим и угощали друг друга подзатыльниками.
   - Вы что это тут, а? - строго спросил одного из них Сыромолотов.
   - Мы-то? Мы певчие, - объяснил тот, и Сыромолотов догадался, что Дарья Семеновна пригласила для пущей пышности похорон хор певчих из церкви своего прихода, и вспомнил, что регентом этого хора был некий Крайнюков, известный, с одной стороны, тем, что вместо кисти левой руки была у него култышка, а с другой стороны, тем, что на него иногда "находило". Что именно "находило", этого никто толком объяснить не мог, только показывали указательными пальцами себе на лоб и поджимали губы.
   Входя в дом и вспоминая об этом, Сыромолотов отчетливо подумал: "Остается пожелать, чтобы хотя до конца похорон на него ничего не "нашло". В том, что сейчас он увидит этого регента, Алексей Фомич не сомневался, но прежде, чем регента, он увидел священника о.Семена и дьякона о.Митрофана.
   Хотя дом Сыромолотова тоже считался в приходе о.Семена Мандрыки, но в первый раз близко увидел его Алексей Фомич только теперь.
   Крупный и с крупными чертами лица, мясистого и сохранявшего еще летний загар, с объемистым, бугроватым, начисто лишенным волос черепом, с широким ярким носом, уткнувшимся в широкую же белую бороду, о.Семен оказался в достаточной степени живописен. Жирноплечий, сутуловатый, в разговоре шумливый, так как наверно плохо уж слышал, и, как истый украинец, сильно напиравший на "о", он ничем не обнаружил к художнику неприязни за то, что тот никогда не бывает в приходской церкви и не принимает причта у себя дома ни на Рождество, ни на Пасху. Он даже пытался участливо улыбаться, насколько позволяли это ему очень толстые губы и тугие, как литые резиновые мячи, щеки.
   По всему складу его угадывал в нем Алексей Фомич густой бас, между тем в церкви и вот теперь на похоронах петь о.Семен должен был, как священник, тенором, а басом - дьякон, о.Митрофан, между тем как внешность его была явно теноровая: он был щупловат, хотя уж тоже пожилой, имел чуткие к звукам, очень легко вспархивающие брови и жидкую чалую бородку, которую часто гладил, захватывая ее всю сразу костистой белой рукой.
   Вместе с духовенством в комнате, смежной с тою, в которой стоял гроб, был и регент Крайнюков, показавшийся Сыромолотову несколько похожим на автопортрет художника Федотова: такой же облысевший лоб, такое же бледное нездоровое лицо, такие же унылого вида усы подковкой.
   О.Семен, как бы повинуясь внушению свыше, сказал Алексею Фомичу:
   - Вот теперь, по кончине Петра Афанасьевича, вам подобает быть главою дома, потому как Дарье Семеновне стало уж теперь тяжело, бедной...
   - Да еще и одного из сыновей потеряла, - ведь это что значит для матери сына потерять! - добавил о.Митрофан, и брови его взлетели изумленно при таком напряжении мысли.
   А регент Крайнюков, улучив удобную минуту, спросил Сыромолотова вполголоса:
   - Не довелось ли вам слышать, что я написал музыку к "Буря мглою небо кроет"?
   - Нет, простите, не приходилось слышать, - ответил Алексей Фомич.
   - Как же так? В одном городе живем... и оба мы с вами люди искусства... - забормотал явно обиженный Крайнюков, и, испугавшись, как бы вот именно теперь на него не нашло, Сыромолотов поспешил убедить его, что в самое ближайшее время он непременно явится послушать исполнение "Бури" под его дирижерством.
   В гробу, стараниями Егория обитом белым глазетом, лежал Петр Афанасьевич в строгом черном сюртуке с двумя орденами, с желтой восковой свечкой в руках над золотопечатной бумажкой, называемой, как знал это Алексей Фомич, "молитвой".
   А Надя изумила его тем, что, одетая теперь в черное траурное платье, быть может взятое у матери, она, почти не отходя от гроба, все смотрела в лицо дедушки и даже поправляла зачем-то свечку над "молитвой", складки его сюртука. И глаза у нее так же опухли уже от слез, как и у Дарьи Семеновны.
   Так как ни Аннушки, ни Фени, ушедшей сюда вместе с Надей рано утром, не видел в комнатах Алексей Фомич, он понял, что обе они на кухне и священнодействуют там, готовя все-таки поминальный обед.
   Венок, за которым ездила Надя накануне, стоял теперь, прислоненный к спинкам двух стульев, в головах гроба.
   Но вот в открытой из прихожей двери появился еще венок. В нем были те же осенние цветы: розовые астры, белые, желтые, розовые хризантемы, сине-лиловая лобелия и розаны разных оттенков. А вслед за венком вошли в комнату двое низеньких старичков, одинаково одетых и лицами очень похожих друг на друга: оба лобастенькие, с равно подстриженными седыми усиками и седыми ежиками на головах. Сыромолотов вспомнил, что слышал о них: братья, и даже близнецы, бывшие сослуживцы Петра Афанасьевича по губернской архивной комиссии.
   Когда венок их был установлен на двух венских стульях рядом с венком Нади, они, одинаково пристукивая каблуками, подходили с одинаковым сочувствием семейному горю и к Дарье Семеновне, и к Наде. Наконец, подошли и к Сыромолотову.
   - Разрешите познакомиться: Козодаевы! - сказал один из них, почтительно улыбнувшись одними только белесыми глазами.
   - Какое несчастье постигло вас! - сказал тут же другой, сочувственно покачав головой.
   Не придумав, что им ответить, Алексей Фомич только пожимал их руки и склонял несколько голову то в сторону одного, то другого.
   - Мы слыхали, что и вас лично постигло горе! - выразительно проговорил первый Козодаев.
   - Это мы имеем в виду ранение вашего сына, - пояснил другой Козодаев.
   - Откуда же вам это известно? - удивился Алексей Фомич, но тут же поправился: - Да... благодарю вас... да! Сын мой, художник, - он стал теперь калека, инвалид, да!.. А брат моей жены, тоже прапорщик, убит на Юго-западном фронте.
   И по тому, как согласно закивали головами братья, увидел, что это они тоже знают.
   - А есть ли линейка, чтобы гроб установить? - спросил тут о.Семен Сыромолотова, который этого не знал. Но его выручил один из Козодаевых, очень живо ответивший:
   - А вот же мы как раз на линейке нарочно и приехали!
   Другой же добавил:
   - И приказали извозчику, чтобы стоял и ждал.
   - Тогда что же, - тогда начнемте вынос тела усопшего!
   И все пришли в движение от этих как бы командных слов о.Семена, и тут Алексей Фомич увидел откуда-то взявшегося Егория Сурепьева, который первым подошел к гробу, растопырив руки так, точно хотел охватить гроб в середине и вынести его один.
   Пиджак на нем был не тот, драный на локтях, а гораздо новее, под пиджаком же оказалась чистая белая рубашка, вышитая елочками. Невольно повел глазами по сторонам Сыромолотов, - не здесь ли Дунька, - и увидел ее: стояла в дверях, - в синем платке на голове, и лицо ее показалось ему как будто недавно вымытым.
   "Мы еще придем к вам, - вы нас ждите!" - вспомнились ему зловещие слова Егория, когда он уходил от него, хоть и не вместе с Дунькой, в первый день, и ему стало очень не по себе.
   А когда гроб был установлен на линейку и все, бывшие в доме и на дворе, вышли на улицу и ее запрудили, Алексей Фомич увидел прямо перед собой подступившего сзади моряка, который оказался на полголовы выше его ростом и, пожалуй, не уже его в плечах, с погонами отставного капитана второго ранга. Рыжебородый, надменного вида, весьма сосредоточенно присмотрелся он к нему колючими серыми глазами и спросил отрывисто:
   - Кого это хоронят?
   И надменный вид моряка, и этот вопрос, обращенный почему-то именно к нему, очень не понравились Сыромолотову, и он отозвался сухо:
   - Старика, как видите.
   Гроб тогда не был еще накрыт крышкой, и моряк отставной стал очень внимательно рассматривать покойника; наконец спросил:
   - Чиновник бывший?
   - Да, служил.
   - Все эти чиновники вообще... - начал было моряк, передернув носом, но вдруг, неожиданно для Сыромолотова, перебил себя: - Вижу, что вы русский!.. Да?.. Коняев! - твердо, по-военному, представился он и протянул руку.
   - Сыромолотов! - пророкотал Алексей Фомич.
   Он подумал тут, что моряк спросит: "Не художник ли?" - но моряк ничего не спросил; он заговорил сообщительно о своем:
   - Я из Севастополя сюда приехал... хлопотать о прибавке пенсии. Цены на все, видите ли, растут, а почему же пенсий не прибавляют? Пенсия моя почти уже стала нищенской, - поняли? Вот!