Страница:
Человек с собакой появился на дворе Сыромолотовых утром дня через два после этого разговора. Увидев его в окно, Алексей Фомич с одного взгляда, взгляда художника, - вобрал в себя и продавца и собаку.
Продавец был не низок ростом, но что называется квелый. Он был в черной, но очень заношенной шляпе, в сильно выцветшем, когда-то синем пиджаке с обвисшими карманами, в сереньких узких брюках, выпяченных на коленях. Шляпа была надвинута низко, почти до самых глаз, и из-под нее более отчетливо видно было только бородку - черную с проседью.
А собака - овчарка с большими твердыми, прямо стоящими ушами, с желтой мордой и такими же лапами, но с темной шерстью на спине и хвосте. Собака была большая, но она сразу показалась Алексею Фомичу чем-то похожей на своего хозяина, - может быть, только голодным видом, худобой.
Так как день с утра оказался теплым, то окно, перед которым стоял Алексей Фомич, было отворено, и хозяин собаки, оглядевшись, подошел прямо к этому окну. В правой руке он держал цепь, а левой слегка приподнял шляпу и сказал словоохотливо:
- Вот, господин художник, привел вам своего я Джона!.. Илья Лаврентьич меня зовут. Я - садовник... И тоже домик свой имею, только что в видах войны нахожусь без места... Подошло одним словом так, - ни сам досыта не поешь, ни собака тоже. Вот какое дело, откровенно вам говоря.
Во все время разговора хозяина черные глаза его собаки, казавшиеся большими на светло-желтой морде, смотрели на незнакомого человека в окне так изучающе-внимательно, что Алексей Фомич счел нужным переспросить:
- Так что, значит, Джоном его зовете?
- Джон, Джон... Со щенят получил такое себе имя. Я его щенком из богатого дома взял. У отца его медаль был" серебряная исключительно за одну породу, - бойко сообщал садовник. - Сила большая у отца его была: так что даже семипудовую свинью загрыз и ее тушу по земле волочил сколько-то там расстояния.
- Ну, уж подвиги папаши его мы оставим давайте в покое, - перебил Сыромолотов, - а я вот сейчас на крыльцо выйду, рассмотрю его хорошенько.
И крикнул в другую комнату:
- Надя! Иди-ка Джона смотреть! Мне он почему-то нравится.
- А он на меня не бросится? - на всякий случай вполне серьезно спросила садовника Надя, выйдя на крыльцо вместе с мужем.
Илья Лаврентьич снял перед нею шляпу, показав зализы на лбу, и ответил вполне рассудительно:
- Собака эта, она ведь ученая, - как же она может броситься? Это ей даже и в голову не придет. И понимает же она, конечно, что я вам сюда ее продавать привел. Кроме того, конечно, я ведь ее держу за цепочку.
- Вы говорите "ученая". Это в каком же смысле понимать надо? - спросил Алексей Фомич.
- А в том именно, что все решительно он знает, чему собак учат: что искать, что принесть вам, что получить в свои зубы или там корзинку принесть с базара и также вообще разные собачьи слова: "Нельзя!", "Неси!", "Подай!", "Пошел!" - это же он отлично все понимает... А кроме того, долго он может у вас прожить, как ему всего только три года считается.
- Ну вот, вы что-нибудь выньте из кармана, и пусть он мне подаст, обратилась к нему Надя, но Илья Лаврентьич опустил было добросовестно руку в карман пиджака, однако тут же ее вынул и сказал сокрушенно:
- И рад бы что-нибудь вынуть из карманов, да только что из них можно вынуть, когда ничего в них нету?
Но тут он находчиво нагнулся, поднял с земли небольшую щепку, сунул ее в зубы Джону и приказал, кивнув головой на Надю:
- Подай!
Джон тут же потянул за собой хозяина к крыльцу, и Надя, слегка попятясь, увидела рядом с собой большую, ушатую, желтую, черноносую собачью морду со щепкой в белых зубах, и первое, что она сделала, проворно спрятала за спину обе руки.
- Ну вот! - пристыдил ее Алексей Фомич. - Нет, ты уж возьми, раз он принес!
- И не только возьмите, - добавил садовник, - а еще и скажите ему: "Вот молодец, Джон!" И по голове его погладьте!
Набравшись смелости после этих слов, Надя протянула руку к щепке, а другую, теперь уже без особого страха, положила на широкий Джонов лоб. Увидев, что этой женщиной соблюден весь ритуал, Джон довольно завилял хвостом, и щепка очутилась у Нади в пальцах, а прямо в ее глаза смотрели очень умные глаза собаки, которую тут же захотелось ей назвать своею.
- Вот подержите теперь его вы сами, господин художник, - передал Алексею Фомичу цепь хозяин Джона, - а он сейчас вам покажет, как умеет искать.
И, взяв у Нади щепку, Илья Лаврентьич сунул ее к носу собаки и пошел за угол дома, выдвигая вперед колени при каждом шаге.
С минуту его не было, и Надя успела усомниться в Джоне:
- Неужели найдет эту? Мало ли у нас щепок валяется на дворе.
- Хозяину лучше знать, - отозвался Сыромолотов.
А Джон внимательно и серьезно разглядывал их обоих поочередно.
- Ну вот, теперь пустите его! - сказал садовник художнику и тут же кивнул собаке: - Джон, ищи!
Тут же кинулся за угол Джон, звякнув цепью о камень, а Илья Лаврентьич предупредительно пояснил:
- Я не кое-как, а очень даже хорошо спрятал, вы не думайте! Я к мошенству прибегать не намерен, как я знаю ведь, кому продаю.
Он хотел было, видимо, добавить что-то еще, но в этот момент прибежал Джон - в зубах щепка, и Надя радостно вскрикнула:
- Та самая! Алексей Фомич, смотри!
- Это, конечно, сущие пустяки, - скромно принял ее похвалу садовник. Он и ключ может найти, если потеряете, и деньги, и все, что угодно. Собака, одним словом, вполне обученная, а не что-нибудь. А уж сторож какой, - лучше вам и искать не надо!
- И видишь, Алексей Фомич, какой он спокойный!
- Ну, а то разве же он не понимает, что я его, бедного, продавать привел! - обращаясь к Наде, объяснил спокойствие Джона Илья Лаврентьич. Все он понимает, как все одно любой человек.
- Ну, как же ты думаешь, Надя? Возьмем его, а? Мне, я тебе скажу, он почему-то нравится.
- И мне он нравится тоже, - тут же согласилась Надя, - только вопрос, какая ему будет цена.
- Цена? Цена ровно будет сто рублей.
И, сказав это скороговоркой, садовник посмотрел не на художника, не на его жену, даже не на свою собаку, а куда-то вверх, на угол крыши.
- Сто-о рубле-ей! - протянула Надя.
- Порядочно хотите, Илья Лаврентьич, - поморщился и Сыромолотов.
- Неужели же считаете это много? - очень естественно сделал удивленное лицо садовник.
- А на базаре за пятьдесят продавал!.. И даже дешевле готов был, только что никто покупать не хотел! - укорила его Феня, высунув голову в форточку кухни.
Но на это степенно отозвался садовник:
- Голод всем этим главирует, - вот что! Голод может даже заставить и совсем даром его отдать, чтобы не кормить только, когда и самому нечего есть. Это тоже ведь понимать надо.
- Гм, да-а... Раз он все собачьи слова понимает, то его бы даже и в окопы можно, - сказал Алексей Фомич. - Сто рублей, вполне возможно, ваш Джон и стоит, только я теперь не при деньгах, - в этом дело.
- Слыхал я, что у вас похороны были, - догадался Илья Лаврентьич, - а это уж, конечно, большой расход.
- Так вот, если хотите, восемьдесят дам, - поспешил перебить его Сыромолотов.
Садовник посмотрел на водосточную трубу, потом махнул рукой в знак согласия, но тут же спросил:
- А цепь как? Ведь она же на худой конец пять рублей стоит или нет?
Сыромолотов оставил за собой цепь. Получив бумажки, пересчитав их и даже разглядев на свет, садовник сунул их в карман и с чувством сказал наблюдавшему его Джону:
- Ну, прощай теперь, моя собака верная! Попал все-таки в хорошие ты руки и с голоду не околеешь!
Он протянул Джону руку, - Джон подал ему лапу, - так они простились.
- Цепь держи крепче, Алексей Фомич! А то еще убежит за хозяином, тогда как? - встревожилась Надя.
Но садовник, уходя, только покачал головой.
- Разве же он не видел, что я за него от вас деньги взял? Э-эх, как вы об нем плохо судите! Ну, до свиданья! - И ушел хозяин Джона в калитку.
А Джон, поглядев ему вслед, к удивлению Нади действительно никуда не рвался, а спокойно улегся у ее ног, очевидно вполне признав и ее и Алексея Фомича за своих новых хозяев и решительно ничего против этого не имея.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дня через три после покупки Джона Надя получила письмо от Нюры. Сестра писала, что из больницы она может уже выйти и может теперь уже сама кормить ребенка, но деваться в Севастополе ей некуда, так как квартирная хозяйка сдала уже ее комнату какому-то пехотному офицеру, и ей остается теперь только приехать к матери в Симферополь. В конце письма Нюра просила Надю помочь ей во время этого переезда, и Надя на другой день рано утром уехала на вокзал, чтобы поспеть к поезду, снова оставив Алексея Фомича в одиночестве, которого он теперь уже начал несколько опасаться: ведь две роковых телеграммы так недавно пришли в то время, когда она была в Севастополе.
Эти ничтожные с виду клочки бумаги таили в себе большую, как оказалось, взрывчатую силу, и эта сила выхватила сразу так много из привычного круга его личной жизни, что он чувствовал себя пришибленным, скрюченным, прижатым, и не только не мог, даже и не знал еще, как можно ему разогнуться и войти в обличье прежнего самого себя.
Сыромолотов всегда был строг к себе и чувствовал прочность свою на земле только потому, что жил именно так, как подсказывала ему убежденность в своей правоте. "Другие могут себе жить, как им будет угодно, - часто говорил он, - а что касается меня, то я живу так, как мне, художнику, надо! То, что заложено во мне, я должен сделать явным для всех; то, что могу и чего не могут другие, - я должен дать, а от того, что мне способно помешать, должен уметь отстраняться, - вот и все!"
Однако, что это еще не "все", показали ему последние дни, и вот теперь, оставшись один, Алексей Фомич упорно думал на свободе о том, когда и какие допустил он в своей жизни ошибки.
И именно вот теперь, в это утро, когда в саду все дорожки устланы были, как ковром, оранжевыми и желтыми и побуревшими уже палыми листьями, и тишина сада не нарушалась ничем, и небо было высокое, чистое, и не по-осеннему было тепло, - в первый раз за много лет припомнилось Алексею Фомичу, как он познакомился со своею первой женой, матерью Вани.
Тогда, уезжая в июне с Урала, где он был на этюдах, он оказался один в купе вагона второго класса, откуда вышел на какой-то станции старикашка-старообрядец, назвавший себя "жителем" и только. Человечек он был скупой на слова и до того скучный, что даже воспротивился, когда Сыромолотов начал было по привычке зарисовывать его в свой карманный альбомчик. Седенькая "еретица" его была подстрижена клинышком, выцветшие глаза без малейшей мысли, а ручки иконописно желтенькие и маленькие... Так он стал противен Алексею Фомичу, что вздохнул с большим облегчением влюбленный в жизнь художник, когда он вышел.
И вот вдруг ему на смену, уже после второго звонка, вошла к нему в купе рослая девица в коричневом гимназическом платье под черным фартучком и спросила певуче:
- Можно к вам сюда?
Он в это время все-таки зарисовывал "жителя" на память, поэтому взглянул на девицу мельком и сказал только:
- Отчего же нельзя!
При ней была только небольшая корзинка, и он полагал, что она в купе ненадолго. Без особого любопытства он спросил:
- А вам куда ехать?
И только когда она назвала город, до которого ехать было целые сутки, он присмотрелся к ней внимательно и увидел, что она вся какая-то пышущая, выпуклая: и глаза, и щеки, и губы, и округлости плеч. Поэтому он сказал:
- Вас кто-то будто послал сюда нарочно для пущего контраста: старикашка, знаете ли, тут сидел такой лядащий, и очень он мне надоел.
- Ого! "Лядащий"! - улыбнулась она. - Я видела, как он вышел из вагона... Это - наш воротила, купец Овчинников: его в миллионе считают!
- Во-от ка-ак! Целый миллионер!.. А не сектант ли он какой-нибудь, а?
- Да, есть за ним такой грех... Старообрядец.
- А вы... В какой же это класс перешли? В восьмой, если не ошибаюсь?
- В восьмой, да. - И тут же добавила, как будто затем, чтобы предупредить другие вопросы: - Еду по даровому билету: у меня отец начальник станции.
- А цель этих ваших стремлений? - все-таки спросил он.
- Тетка, - улыбаясь, ответила она и показала все свои радостные зубы. Я к ней каждый год на каникулы езжу.
- А зовут вас как... по имени-отчеству?
- Зачем вам еще и по отчеству, - удивилась она, - когда я просто Варя?
И тут же спросила сама, кивая на его альбомчик:
- А вы, наверно, художник?
- Так точно, - почему-то по-военному ответил он тогда, - и сейчас же приступлю к своим обязанностям.
Но едва он раскрыл сложенный было альбом, как она кинулась к окну: отходил поезд. Кому-то на перроне кивала она головой и махала платком: может быть, отцу, начальнику станции. Но это тянулось всего с полминуты, и когда она снова села, он даже не спросил ее, с кем она прощалась, - сказал только:
- Глядите теперь куда хотите, только сидите спокойно: это надолго.
Неожиданно отозвалась она:
- А потом я вас буду рисовать, - идет?
- Отчего же не идет, если можете.
- Ого! У меня пять по рисованию - и... "не могу"!
- Эге-ге-с! - протянул он. - Так вы, стало быть, нашего поля ягода! Пять по рисованию! Скажите, пожалуйста! И кто же это там, в вашей гимназии, такой щедрый на пятерки по рисованию? Сам-то он художник?
- Разумеется, - а то кто же?
Она даже как будто обиделась, а он, поминутно взглядывая на нее и действуя карандашом, приговаривал:
- Вот это самое и называется в просторечьи: "Не знаешь, где найдешь, где потеряешь"... Или как многие добавляют в таких случаях: "На ловца и зверь бежит"... Впрочем, насчет зверя, чтобы он непременно на ловца бежал, я сильно сомневаюсь, а вот "рыбак рыбака видит издалека", это к данному случаю гораздо больше подходит...
Когда рисунок он окончил, она вполне непринужденно выхватила у него из рук альбомчик, пригляделась к рисунку и сказала непосредственно:
- Здорово!.. Знаете ли, я себя узнаю, а тем более всякий, кто меня знает, узнал бы с первого взгляда!
И тут же, не посмотрев даже всех других зарисовок в альбоме, - что его очень удивило, - потянулась за его карандашом, говоря:
- Давайте-ка я теперь вас!.. Ну, вас с такой шевелюрой нарисовать очень легко! Только вы, смотрите, не шевелитесь!
- Замру, как соляной столб! - отозвался на это он по-деловому. И действительно замер, наблюдая все ее движения, как могут наблюдать только художники.
Она же прищуривалась, "заостряя" глаза, когда на него взглядывала, и плотно сжимала губы, когда действовала карандашом, из чего он вывел тогда, что именно так, а не как-нибудь иначе, рисовал с натуры ее учитель рисования. Поэтому он и спросил тогда:
- Старичок он у вас, должно быть?
- Кто это "он"? - не поняла она.
- Да этот самый, - ваш учитель.
- А вы почем знаете?
- По вашим приемам.
- Угу... Конечно, постарше вас.
- Никаких картин не писал, разумеется?
- Не знаю.
- А как ваше отчество?
- Ого, опять отчество? Я вам сказала, что я просто Варя.
- Варя так Варя... Мне же легче вас звать.
- Только не разговаривайте!
- Молчу, как пенек.
Впрочем, не прошло и минуты, как она разрешила ему говорить, спросила:
- А ваше как имя-отчество?
Он сказал и добавил:
- Так меня и зовите - Алексей Фомич: я привык, чтобы меня так звали, полностью.
- Вы еще, пожалуй, скажете, что вы известный?
- Да, вот именно, - известный, - подтвердил он.
- Это другое дело.
Она поглядела пристально на него, потом на свой рисунок, пожала плечами, несколько выпятив при этом губы, и, подавая ему альбомчик, сказала даже как бы виноватым тоном:
- Это все, на что я способна, Алексей Фомич!
Он только скользнул глазами по ее рисунку и тоже пожал плечами.
- Пять по рисованию вам ставили? Не верю, простите! Покажите-ка мне ваш дневник!
- Что? Очень плохо? - забеспокоилась она. - А вы бы сколько поставили?
- Двойку.
- Разумеется, если вы известный художник...
- Вот тебе на! "Если вы известный художник"! - передразнил ее он.
Но тут же, чтобы загладить это, вырвавшееся невольно, добавил:
- Я картины пишу, выставляю, их покупают для картинных галерей, а вы... За кого же вы меня приняли? За любителя сих упражнений?
И так как в это время поезд остановился на небольшой станции, по которой быстро ходили девочки с жареными поросятами на широких деревянных мисах, он закончил как-то совсем неожиданно для себя:
- А может быть, нам с вами, Варя, поросенка купить, а? Сейчас-то голод нас не мучит, но имея в виду будущее...
- А в будущем там этих самых жареных поросят на всех станциях для всех пассажиров хватит! - с презрением ко всяким поросятам, и жареным и даже живым, махнула рукой Варя и даже от окна отвернулась.
Но тут очень громкий, хотя и старый голос пропел за открытым окном:
- Вот вороний яйцы, воро-онии яй-цы-ы!
- Эге! Вы слышите, Варя! Вороньи яйца тут продают! Этим-то вы уж соблазнитесь, конечно, - живо обратился он к ней, сам удивленный.
Но она отозвалась, не улыбнувшись:
- Это татарин-старик! И вовсе не вороньи яйца, а куриные, только вареные!
Места, по которым пришлось тогда ехать ему, действительно оказались очень сытные, а Варя скоро забыла свою неудачу; сказала только: "Ну, раз вы настоящий художник, то куда же мне с вами тягаться!" - и больше уж не прикасалась к его альбомчику.
Ему же, чем дальше он ехал с нею, все больше и больше нравилось быть вот так вместе, рядом и ехать куда-то и говорить о чем-то, что касалось только ее.
Сам не понимая, почему, очень близко к сердцу принимал он все ее интересы.
Он узнал от нее, что мать ее умерла года два назад, заразившись дифтеритом от соседского мальчика, которого ей хотелось спасти, и что с мачехой, так как отец женился не так давно, она, Варя, как ни старается, никак поладить не может, почему и едет теперь к тетке, вдове, еле сводящей концы с концами, так что она, конечно, будет ей только в тягость. Тетка эта служила кассиршей в магазине и была занята целыми днями.
Вспоминая это в своем саду, Алексей Фомич отчетливо припомнил, как сказал он ей тогда, в вагоне:
- Выходит, Варя, что у вас ничего за душой: нет матери, нет и отца, потому что ему уж теперь не до вас: новая жена, - значит, новая семья... Да можно считать, что нет и тетки, раз она всего только кассирша в магазине и получает за это, конечно, гроши... Если бы вы вдруг оказались в большой беде, чем бы могла она вам помочь? И не на кого вам, значит, опереться, если бы вы вздумали после гимназии поступить, например, на курсы... А между тем вы жизнерадостны. Что значит молодость!
И теперь неотступно ярко припомнилось ему, что он увидел после этих своих слов слезы в ее глазах. Варя смотрела тогда в окно, пряча от него глаза, но слез спрятать она не могла, так как за первыми следом появились вторые, третьи, и она хмурила брови, недовольная этой своей слабостью, а слезы неудержимо катились по ее щекам.
Тогда-то именно он и сказал ей решенно:
- Ну, ничего, не плачь, Варя! Думай так, что твоя покойная мать вошла вместе с тобою в мое купе... Так тому и быть: не тетка твоя, а я о тебе позабочусь!
Говорить кому-нибудь "ты" было совсем не в привычках Алексея Фомича, и он сам не заметил, как это у него сказалось "ты".
Просто она показалась ему тогда вдруг маленькой девочкой, брошенной в водоворот жизни не на чью-нибудь заботу о ней, а только на его личную. Она же, Варя, как будто тоже в этот миг прониклась вся целиком его к ней участием и подняла на него совсем детские, хотя и в слезах еще, но такие сияющие глаза...
Этот долгий и благодарный взгляд, из всей самой сокровенной глубины ее идущий, как солнце, прянувшее на поля после летнего дождя, и притянул его, известного художника, к ней, еще гимназистке, только что перешедшей в последний, восьмой класс, где она должна была сменить свое коричневое платье на серенькое, неизвестно почему и зачем введенное для восьмиклассниц.
Носить это серенькое платье Варе уже не пришлось, и к тетке-кассирше она не заезжала: она поехала туда, куда направлялся он, - в Архангельск, где летом солнце как бы боится опуститься в слишком холодные зыби Белого моря: только прикоснется к ним и стремительно начинает подниматься опять в бледно-голубое небо, спасая свой пыл и свое сиянье.
Там, в Архангельске, и Варя обзавелась этюдником и, сидя рядом с ним и поминутно заглядывая в его холст, как школьница в тетрадь своей соседки по парте, - гораздо более способной соседки, - пыталась делать этюды маслом, а он говорил ей добродушнейшим тоном:
- Это меня в тебе поражает, Варя! У тебя совсем нет почему-то чувства тона. Даже и заглядывая все время ко мне, ты все-таки кладешь гуммигут вместо золотистой охры, а вместо берлинской лазури кобальт!
- Не чувствую тона? - возражала она задорно. - Это просто потому, что меня эти здешние тона твои совсем не волнуют. Я к ним отношусь хладнокровно, если ты хочешь знать. А вот если бы вместо Белого было передо мною Черное море, тогда бы совсем другое дело.
- Черное море велико, - пытался он ее понять. - О какой именно местности ты думаешь, когда говоришь это?
- Да вот хотя бы Крым, например!
- Есть Крым, есть и Кавказ... Есть Тамань, Геленджик, Одесса... Все это на берегах Черного моря.
- Мне хотелось бы только в Крым! - пылко сказала она.
- Что же тут такого неисполнимого? Крым так Крым! Долго ли умеючи! Никто не помешает прямо отсюда взять да и двинуться в Крым.
- Правда? Поедем? В Крым? - И она бросила палитру свою и кисть на землю, довольно далеко от себя кинула неодобренный им этюд, и как же бурно тогда она его целовала!
И весь конец лета, и всю осень он провел с нею в Ялте, в Алупке, в Мисхоре, где она уже совсем не прикасалась к этюднику, говоря часто:
- Нет, куда уж мне покушаться на красоту такую! Это только тебе впору, Алексей Фомич, а у меня выйдет что называется покушение с негодными средствами!
В Ялте они и венчались, так как тогда она была уже беременной, а в декабре поехали в Петербург, где и родился Ваня...
Медленным своим шагом, который местные остряки прозвали "мертвым", Алексей Фомич двигался по аллейкам сада, и странно было ему самому наблюдать работу своего воображения, которое почему-то не захотело теперь отходить от купе вагона второго класса, в котором сидел он один... Вдруг отворяется дверь этого купе, и в его пустынность, в его анахоретство входит девушка в коричневом платье с черным передником и говорит улыбаясь: "К вам сюда можно?" - и он тоже улыбался ей в ответ и говорил, делая широкий пригласительный жест: "Отчего же нельзя?.. Входите, располагайтесь!"
"Была ли сделана тогда мною ошибка?" - думал он теперь, но, сколько ни думал, не находил ошибки.
Тогда он не был старик, как теперь; тогда он был еще молод; перед ним только еще открывалась широко жизнь, и входила в его купе та, с которой предстояло ему долго потом идти одной дорогой, как бы ухабиста она ни была.
Он никогда и раньше не приходил к мысли, что совершил ошибку, связав тогда судьбу свою с Варей, как не роптал в глубине души и на то, что в его купе вошла курсистка Надя, но... конечно, и в первом случае и во втором могли бы войти и другие...
И вот теперь, когда он был один в своей мастерской, к которой причислял и сад этот, он сузил игрою воображения мастерскую до тесных размеров вагонного купе, он отбросил самого себя лет на тридцать назад; он смотрел в причудливый переплет оголенных сучьев и веток, - не видя его, однако, так как с чрезвычайной яркостью отворялась перед ним дверь купе, входила новая для него с сиянием юных одаряющих глаз и спрашивала певуче: "Можно ли в этой пристани стать на якорь?" - и он делал свой широкий пригласительный жест и говорил улыбаясь: "Пожалуйте! Бросайте якорь!"
Они сменяли одна другую, их было много, они были разные, и говорили каждая по-своему и о своем, и женственное в них проявлялось у каждой по-своему, и одна как бы дополняла собою другую, только что, неприметно для его глаз покинувшую его купе.
То делая свои медленные шаги, то останавливаясь, то садясь на скамейку, - единственную и рассчитанную только на двух человек, - Алексей Фомич был поглощенно занят, как в каком-то спиритическом сеансе, вызыванием юных, очень много обещающих девичьих лиц и ведь не бессловесных, нет... Они так много, так горячо, так умно говорили, все эти входившие в его купе, что он едва успевал придумывать, что бы такое ответить на их вопросы.
Он понимал, он чувствовал, что творится с ним что-то странное, но из-под власти этого странного ему не хотелось уходить и не хотелось идти в дом и привычно браться за карандаш, уголь, кисти. Он даже и на часы не хотел смотреть... И где-то подспудно роились в нем мысли, что зачем-то нужны ему эти видения, что они таят в себе какой-то особый смысл...
И только громкий отрывистый лай новокупленного Джона оглушил его и заставил самого его очнуться, а купе вагона исчезнуть: это Феня вздумала послать собаку сказать хозяину своему, что уже пора обедать.
Джон тыкался влажным черным носом в полу его осеннего пальто и, сбочив голову несколько на правый бок, так что левое ухо его оказалось гораздо выше правого, смотрел на него большими умными, явно говорящими глазами.
- Молодчина ты, Джонни, - вполне молодчина! - тронуто сказал Алексей Фомич, потрепав его по шее и погладив по лбу. - Непременно сегодня же напишу тебя именно так: голова направо и вниз... Очень ты мне нравишься в таком виде. - И все время, пока Сыромолотов говорил так, Джон, чуть-чуть изменяя наклон головы, внимательнейше глядел ему в глаза и следил за движением его губ, точно и в самом деле стремился понять каждое его слово.
Алексей Фомич вспомнил, что бывший хозяин говорил об его уменьи искать, нашел в кармане давно уже валявшийся там гривенник, поднес его к самому носу собаки, отошел потом в сторону, положил монетку в середину кучи опавших листьев, возвратился снова на дорожку, где стоял Джон, отвернув голову в сторону дома, и сказал ему тихо:
Продавец был не низок ростом, но что называется квелый. Он был в черной, но очень заношенной шляпе, в сильно выцветшем, когда-то синем пиджаке с обвисшими карманами, в сереньких узких брюках, выпяченных на коленях. Шляпа была надвинута низко, почти до самых глаз, и из-под нее более отчетливо видно было только бородку - черную с проседью.
А собака - овчарка с большими твердыми, прямо стоящими ушами, с желтой мордой и такими же лапами, но с темной шерстью на спине и хвосте. Собака была большая, но она сразу показалась Алексею Фомичу чем-то похожей на своего хозяина, - может быть, только голодным видом, худобой.
Так как день с утра оказался теплым, то окно, перед которым стоял Алексей Фомич, было отворено, и хозяин собаки, оглядевшись, подошел прямо к этому окну. В правой руке он держал цепь, а левой слегка приподнял шляпу и сказал словоохотливо:
- Вот, господин художник, привел вам своего я Джона!.. Илья Лаврентьич меня зовут. Я - садовник... И тоже домик свой имею, только что в видах войны нахожусь без места... Подошло одним словом так, - ни сам досыта не поешь, ни собака тоже. Вот какое дело, откровенно вам говоря.
Во все время разговора хозяина черные глаза его собаки, казавшиеся большими на светло-желтой морде, смотрели на незнакомого человека в окне так изучающе-внимательно, что Алексей Фомич счел нужным переспросить:
- Так что, значит, Джоном его зовете?
- Джон, Джон... Со щенят получил такое себе имя. Я его щенком из богатого дома взял. У отца его медаль был" серебряная исключительно за одну породу, - бойко сообщал садовник. - Сила большая у отца его была: так что даже семипудовую свинью загрыз и ее тушу по земле волочил сколько-то там расстояния.
- Ну, уж подвиги папаши его мы оставим давайте в покое, - перебил Сыромолотов, - а я вот сейчас на крыльцо выйду, рассмотрю его хорошенько.
И крикнул в другую комнату:
- Надя! Иди-ка Джона смотреть! Мне он почему-то нравится.
- А он на меня не бросится? - на всякий случай вполне серьезно спросила садовника Надя, выйдя на крыльцо вместе с мужем.
Илья Лаврентьич снял перед нею шляпу, показав зализы на лбу, и ответил вполне рассудительно:
- Собака эта, она ведь ученая, - как же она может броситься? Это ей даже и в голову не придет. И понимает же она, конечно, что я вам сюда ее продавать привел. Кроме того, конечно, я ведь ее держу за цепочку.
- Вы говорите "ученая". Это в каком же смысле понимать надо? - спросил Алексей Фомич.
- А в том именно, что все решительно он знает, чему собак учат: что искать, что принесть вам, что получить в свои зубы или там корзинку принесть с базара и также вообще разные собачьи слова: "Нельзя!", "Неси!", "Подай!", "Пошел!" - это же он отлично все понимает... А кроме того, долго он может у вас прожить, как ему всего только три года считается.
- Ну вот, вы что-нибудь выньте из кармана, и пусть он мне подаст, обратилась к нему Надя, но Илья Лаврентьич опустил было добросовестно руку в карман пиджака, однако тут же ее вынул и сказал сокрушенно:
- И рад бы что-нибудь вынуть из карманов, да только что из них можно вынуть, когда ничего в них нету?
Но тут он находчиво нагнулся, поднял с земли небольшую щепку, сунул ее в зубы Джону и приказал, кивнув головой на Надю:
- Подай!
Джон тут же потянул за собой хозяина к крыльцу, и Надя, слегка попятясь, увидела рядом с собой большую, ушатую, желтую, черноносую собачью морду со щепкой в белых зубах, и первое, что она сделала, проворно спрятала за спину обе руки.
- Ну вот! - пристыдил ее Алексей Фомич. - Нет, ты уж возьми, раз он принес!
- И не только возьмите, - добавил садовник, - а еще и скажите ему: "Вот молодец, Джон!" И по голове его погладьте!
Набравшись смелости после этих слов, Надя протянула руку к щепке, а другую, теперь уже без особого страха, положила на широкий Джонов лоб. Увидев, что этой женщиной соблюден весь ритуал, Джон довольно завилял хвостом, и щепка очутилась у Нади в пальцах, а прямо в ее глаза смотрели очень умные глаза собаки, которую тут же захотелось ей назвать своею.
- Вот подержите теперь его вы сами, господин художник, - передал Алексею Фомичу цепь хозяин Джона, - а он сейчас вам покажет, как умеет искать.
И, взяв у Нади щепку, Илья Лаврентьич сунул ее к носу собаки и пошел за угол дома, выдвигая вперед колени при каждом шаге.
С минуту его не было, и Надя успела усомниться в Джоне:
- Неужели найдет эту? Мало ли у нас щепок валяется на дворе.
- Хозяину лучше знать, - отозвался Сыромолотов.
А Джон внимательно и серьезно разглядывал их обоих поочередно.
- Ну вот, теперь пустите его! - сказал садовник художнику и тут же кивнул собаке: - Джон, ищи!
Тут же кинулся за угол Джон, звякнув цепью о камень, а Илья Лаврентьич предупредительно пояснил:
- Я не кое-как, а очень даже хорошо спрятал, вы не думайте! Я к мошенству прибегать не намерен, как я знаю ведь, кому продаю.
Он хотел было, видимо, добавить что-то еще, но в этот момент прибежал Джон - в зубах щепка, и Надя радостно вскрикнула:
- Та самая! Алексей Фомич, смотри!
- Это, конечно, сущие пустяки, - скромно принял ее похвалу садовник. Он и ключ может найти, если потеряете, и деньги, и все, что угодно. Собака, одним словом, вполне обученная, а не что-нибудь. А уж сторож какой, - лучше вам и искать не надо!
- И видишь, Алексей Фомич, какой он спокойный!
- Ну, а то разве же он не понимает, что я его, бедного, продавать привел! - обращаясь к Наде, объяснил спокойствие Джона Илья Лаврентьич. Все он понимает, как все одно любой человек.
- Ну, как же ты думаешь, Надя? Возьмем его, а? Мне, я тебе скажу, он почему-то нравится.
- И мне он нравится тоже, - тут же согласилась Надя, - только вопрос, какая ему будет цена.
- Цена? Цена ровно будет сто рублей.
И, сказав это скороговоркой, садовник посмотрел не на художника, не на его жену, даже не на свою собаку, а куда-то вверх, на угол крыши.
- Сто-о рубле-ей! - протянула Надя.
- Порядочно хотите, Илья Лаврентьич, - поморщился и Сыромолотов.
- Неужели же считаете это много? - очень естественно сделал удивленное лицо садовник.
- А на базаре за пятьдесят продавал!.. И даже дешевле готов был, только что никто покупать не хотел! - укорила его Феня, высунув голову в форточку кухни.
Но на это степенно отозвался садовник:
- Голод всем этим главирует, - вот что! Голод может даже заставить и совсем даром его отдать, чтобы не кормить только, когда и самому нечего есть. Это тоже ведь понимать надо.
- Гм, да-а... Раз он все собачьи слова понимает, то его бы даже и в окопы можно, - сказал Алексей Фомич. - Сто рублей, вполне возможно, ваш Джон и стоит, только я теперь не при деньгах, - в этом дело.
- Слыхал я, что у вас похороны были, - догадался Илья Лаврентьич, - а это уж, конечно, большой расход.
- Так вот, если хотите, восемьдесят дам, - поспешил перебить его Сыромолотов.
Садовник посмотрел на водосточную трубу, потом махнул рукой в знак согласия, но тут же спросил:
- А цепь как? Ведь она же на худой конец пять рублей стоит или нет?
Сыромолотов оставил за собой цепь. Получив бумажки, пересчитав их и даже разглядев на свет, садовник сунул их в карман и с чувством сказал наблюдавшему его Джону:
- Ну, прощай теперь, моя собака верная! Попал все-таки в хорошие ты руки и с голоду не околеешь!
Он протянул Джону руку, - Джон подал ему лапу, - так они простились.
- Цепь держи крепче, Алексей Фомич! А то еще убежит за хозяином, тогда как? - встревожилась Надя.
Но садовник, уходя, только покачал головой.
- Разве же он не видел, что я за него от вас деньги взял? Э-эх, как вы об нем плохо судите! Ну, до свиданья! - И ушел хозяин Джона в калитку.
А Джон, поглядев ему вслед, к удивлению Нади действительно никуда не рвался, а спокойно улегся у ее ног, очевидно вполне признав и ее и Алексея Фомича за своих новых хозяев и решительно ничего против этого не имея.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дня через три после покупки Джона Надя получила письмо от Нюры. Сестра писала, что из больницы она может уже выйти и может теперь уже сама кормить ребенка, но деваться в Севастополе ей некуда, так как квартирная хозяйка сдала уже ее комнату какому-то пехотному офицеру, и ей остается теперь только приехать к матери в Симферополь. В конце письма Нюра просила Надю помочь ей во время этого переезда, и Надя на другой день рано утром уехала на вокзал, чтобы поспеть к поезду, снова оставив Алексея Фомича в одиночестве, которого он теперь уже начал несколько опасаться: ведь две роковых телеграммы так недавно пришли в то время, когда она была в Севастополе.
Эти ничтожные с виду клочки бумаги таили в себе большую, как оказалось, взрывчатую силу, и эта сила выхватила сразу так много из привычного круга его личной жизни, что он чувствовал себя пришибленным, скрюченным, прижатым, и не только не мог, даже и не знал еще, как можно ему разогнуться и войти в обличье прежнего самого себя.
Сыромолотов всегда был строг к себе и чувствовал прочность свою на земле только потому, что жил именно так, как подсказывала ему убежденность в своей правоте. "Другие могут себе жить, как им будет угодно, - часто говорил он, - а что касается меня, то я живу так, как мне, художнику, надо! То, что заложено во мне, я должен сделать явным для всех; то, что могу и чего не могут другие, - я должен дать, а от того, что мне способно помешать, должен уметь отстраняться, - вот и все!"
Однако, что это еще не "все", показали ему последние дни, и вот теперь, оставшись один, Алексей Фомич упорно думал на свободе о том, когда и какие допустил он в своей жизни ошибки.
И именно вот теперь, в это утро, когда в саду все дорожки устланы были, как ковром, оранжевыми и желтыми и побуревшими уже палыми листьями, и тишина сада не нарушалась ничем, и небо было высокое, чистое, и не по-осеннему было тепло, - в первый раз за много лет припомнилось Алексею Фомичу, как он познакомился со своею первой женой, матерью Вани.
Тогда, уезжая в июне с Урала, где он был на этюдах, он оказался один в купе вагона второго класса, откуда вышел на какой-то станции старикашка-старообрядец, назвавший себя "жителем" и только. Человечек он был скупой на слова и до того скучный, что даже воспротивился, когда Сыромолотов начал было по привычке зарисовывать его в свой карманный альбомчик. Седенькая "еретица" его была подстрижена клинышком, выцветшие глаза без малейшей мысли, а ручки иконописно желтенькие и маленькие... Так он стал противен Алексею Фомичу, что вздохнул с большим облегчением влюбленный в жизнь художник, когда он вышел.
И вот вдруг ему на смену, уже после второго звонка, вошла к нему в купе рослая девица в коричневом гимназическом платье под черным фартучком и спросила певуче:
- Можно к вам сюда?
Он в это время все-таки зарисовывал "жителя" на память, поэтому взглянул на девицу мельком и сказал только:
- Отчего же нельзя!
При ней была только небольшая корзинка, и он полагал, что она в купе ненадолго. Без особого любопытства он спросил:
- А вам куда ехать?
И только когда она назвала город, до которого ехать было целые сутки, он присмотрелся к ней внимательно и увидел, что она вся какая-то пышущая, выпуклая: и глаза, и щеки, и губы, и округлости плеч. Поэтому он сказал:
- Вас кто-то будто послал сюда нарочно для пущего контраста: старикашка, знаете ли, тут сидел такой лядащий, и очень он мне надоел.
- Ого! "Лядащий"! - улыбнулась она. - Я видела, как он вышел из вагона... Это - наш воротила, купец Овчинников: его в миллионе считают!
- Во-от ка-ак! Целый миллионер!.. А не сектант ли он какой-нибудь, а?
- Да, есть за ним такой грех... Старообрядец.
- А вы... В какой же это класс перешли? В восьмой, если не ошибаюсь?
- В восьмой, да. - И тут же добавила, как будто затем, чтобы предупредить другие вопросы: - Еду по даровому билету: у меня отец начальник станции.
- А цель этих ваших стремлений? - все-таки спросил он.
- Тетка, - улыбаясь, ответила она и показала все свои радостные зубы. Я к ней каждый год на каникулы езжу.
- А зовут вас как... по имени-отчеству?
- Зачем вам еще и по отчеству, - удивилась она, - когда я просто Варя?
И тут же спросила сама, кивая на его альбомчик:
- А вы, наверно, художник?
- Так точно, - почему-то по-военному ответил он тогда, - и сейчас же приступлю к своим обязанностям.
Но едва он раскрыл сложенный было альбом, как она кинулась к окну: отходил поезд. Кому-то на перроне кивала она головой и махала платком: может быть, отцу, начальнику станции. Но это тянулось всего с полминуты, и когда она снова села, он даже не спросил ее, с кем она прощалась, - сказал только:
- Глядите теперь куда хотите, только сидите спокойно: это надолго.
Неожиданно отозвалась она:
- А потом я вас буду рисовать, - идет?
- Отчего же не идет, если можете.
- Ого! У меня пять по рисованию - и... "не могу"!
- Эге-ге-с! - протянул он. - Так вы, стало быть, нашего поля ягода! Пять по рисованию! Скажите, пожалуйста! И кто же это там, в вашей гимназии, такой щедрый на пятерки по рисованию? Сам-то он художник?
- Разумеется, - а то кто же?
Она даже как будто обиделась, а он, поминутно взглядывая на нее и действуя карандашом, приговаривал:
- Вот это самое и называется в просторечьи: "Не знаешь, где найдешь, где потеряешь"... Или как многие добавляют в таких случаях: "На ловца и зверь бежит"... Впрочем, насчет зверя, чтобы он непременно на ловца бежал, я сильно сомневаюсь, а вот "рыбак рыбака видит издалека", это к данному случаю гораздо больше подходит...
Когда рисунок он окончил, она вполне непринужденно выхватила у него из рук альбомчик, пригляделась к рисунку и сказала непосредственно:
- Здорово!.. Знаете ли, я себя узнаю, а тем более всякий, кто меня знает, узнал бы с первого взгляда!
И тут же, не посмотрев даже всех других зарисовок в альбоме, - что его очень удивило, - потянулась за его карандашом, говоря:
- Давайте-ка я теперь вас!.. Ну, вас с такой шевелюрой нарисовать очень легко! Только вы, смотрите, не шевелитесь!
- Замру, как соляной столб! - отозвался на это он по-деловому. И действительно замер, наблюдая все ее движения, как могут наблюдать только художники.
Она же прищуривалась, "заостряя" глаза, когда на него взглядывала, и плотно сжимала губы, когда действовала карандашом, из чего он вывел тогда, что именно так, а не как-нибудь иначе, рисовал с натуры ее учитель рисования. Поэтому он и спросил тогда:
- Старичок он у вас, должно быть?
- Кто это "он"? - не поняла она.
- Да этот самый, - ваш учитель.
- А вы почем знаете?
- По вашим приемам.
- Угу... Конечно, постарше вас.
- Никаких картин не писал, разумеется?
- Не знаю.
- А как ваше отчество?
- Ого, опять отчество? Я вам сказала, что я просто Варя.
- Варя так Варя... Мне же легче вас звать.
- Только не разговаривайте!
- Молчу, как пенек.
Впрочем, не прошло и минуты, как она разрешила ему говорить, спросила:
- А ваше как имя-отчество?
Он сказал и добавил:
- Так меня и зовите - Алексей Фомич: я привык, чтобы меня так звали, полностью.
- Вы еще, пожалуй, скажете, что вы известный?
- Да, вот именно, - известный, - подтвердил он.
- Это другое дело.
Она поглядела пристально на него, потом на свой рисунок, пожала плечами, несколько выпятив при этом губы, и, подавая ему альбомчик, сказала даже как бы виноватым тоном:
- Это все, на что я способна, Алексей Фомич!
Он только скользнул глазами по ее рисунку и тоже пожал плечами.
- Пять по рисованию вам ставили? Не верю, простите! Покажите-ка мне ваш дневник!
- Что? Очень плохо? - забеспокоилась она. - А вы бы сколько поставили?
- Двойку.
- Разумеется, если вы известный художник...
- Вот тебе на! "Если вы известный художник"! - передразнил ее он.
Но тут же, чтобы загладить это, вырвавшееся невольно, добавил:
- Я картины пишу, выставляю, их покупают для картинных галерей, а вы... За кого же вы меня приняли? За любителя сих упражнений?
И так как в это время поезд остановился на небольшой станции, по которой быстро ходили девочки с жареными поросятами на широких деревянных мисах, он закончил как-то совсем неожиданно для себя:
- А может быть, нам с вами, Варя, поросенка купить, а? Сейчас-то голод нас не мучит, но имея в виду будущее...
- А в будущем там этих самых жареных поросят на всех станциях для всех пассажиров хватит! - с презрением ко всяким поросятам, и жареным и даже живым, махнула рукой Варя и даже от окна отвернулась.
Но тут очень громкий, хотя и старый голос пропел за открытым окном:
- Вот вороний яйцы, воро-онии яй-цы-ы!
- Эге! Вы слышите, Варя! Вороньи яйца тут продают! Этим-то вы уж соблазнитесь, конечно, - живо обратился он к ней, сам удивленный.
Но она отозвалась, не улыбнувшись:
- Это татарин-старик! И вовсе не вороньи яйца, а куриные, только вареные!
Места, по которым пришлось тогда ехать ему, действительно оказались очень сытные, а Варя скоро забыла свою неудачу; сказала только: "Ну, раз вы настоящий художник, то куда же мне с вами тягаться!" - и больше уж не прикасалась к его альбомчику.
Ему же, чем дальше он ехал с нею, все больше и больше нравилось быть вот так вместе, рядом и ехать куда-то и говорить о чем-то, что касалось только ее.
Сам не понимая, почему, очень близко к сердцу принимал он все ее интересы.
Он узнал от нее, что мать ее умерла года два назад, заразившись дифтеритом от соседского мальчика, которого ей хотелось спасти, и что с мачехой, так как отец женился не так давно, она, Варя, как ни старается, никак поладить не может, почему и едет теперь к тетке, вдове, еле сводящей концы с концами, так что она, конечно, будет ей только в тягость. Тетка эта служила кассиршей в магазине и была занята целыми днями.
Вспоминая это в своем саду, Алексей Фомич отчетливо припомнил, как сказал он ей тогда, в вагоне:
- Выходит, Варя, что у вас ничего за душой: нет матери, нет и отца, потому что ему уж теперь не до вас: новая жена, - значит, новая семья... Да можно считать, что нет и тетки, раз она всего только кассирша в магазине и получает за это, конечно, гроши... Если бы вы вдруг оказались в большой беде, чем бы могла она вам помочь? И не на кого вам, значит, опереться, если бы вы вздумали после гимназии поступить, например, на курсы... А между тем вы жизнерадостны. Что значит молодость!
И теперь неотступно ярко припомнилось ему, что он увидел после этих своих слов слезы в ее глазах. Варя смотрела тогда в окно, пряча от него глаза, но слез спрятать она не могла, так как за первыми следом появились вторые, третьи, и она хмурила брови, недовольная этой своей слабостью, а слезы неудержимо катились по ее щекам.
Тогда-то именно он и сказал ей решенно:
- Ну, ничего, не плачь, Варя! Думай так, что твоя покойная мать вошла вместе с тобою в мое купе... Так тому и быть: не тетка твоя, а я о тебе позабочусь!
Говорить кому-нибудь "ты" было совсем не в привычках Алексея Фомича, и он сам не заметил, как это у него сказалось "ты".
Просто она показалась ему тогда вдруг маленькой девочкой, брошенной в водоворот жизни не на чью-нибудь заботу о ней, а только на его личную. Она же, Варя, как будто тоже в этот миг прониклась вся целиком его к ней участием и подняла на него совсем детские, хотя и в слезах еще, но такие сияющие глаза...
Этот долгий и благодарный взгляд, из всей самой сокровенной глубины ее идущий, как солнце, прянувшее на поля после летнего дождя, и притянул его, известного художника, к ней, еще гимназистке, только что перешедшей в последний, восьмой класс, где она должна была сменить свое коричневое платье на серенькое, неизвестно почему и зачем введенное для восьмиклассниц.
Носить это серенькое платье Варе уже не пришлось, и к тетке-кассирше она не заезжала: она поехала туда, куда направлялся он, - в Архангельск, где летом солнце как бы боится опуститься в слишком холодные зыби Белого моря: только прикоснется к ним и стремительно начинает подниматься опять в бледно-голубое небо, спасая свой пыл и свое сиянье.
Там, в Архангельске, и Варя обзавелась этюдником и, сидя рядом с ним и поминутно заглядывая в его холст, как школьница в тетрадь своей соседки по парте, - гораздо более способной соседки, - пыталась делать этюды маслом, а он говорил ей добродушнейшим тоном:
- Это меня в тебе поражает, Варя! У тебя совсем нет почему-то чувства тона. Даже и заглядывая все время ко мне, ты все-таки кладешь гуммигут вместо золотистой охры, а вместо берлинской лазури кобальт!
- Не чувствую тона? - возражала она задорно. - Это просто потому, что меня эти здешние тона твои совсем не волнуют. Я к ним отношусь хладнокровно, если ты хочешь знать. А вот если бы вместо Белого было передо мною Черное море, тогда бы совсем другое дело.
- Черное море велико, - пытался он ее понять. - О какой именно местности ты думаешь, когда говоришь это?
- Да вот хотя бы Крым, например!
- Есть Крым, есть и Кавказ... Есть Тамань, Геленджик, Одесса... Все это на берегах Черного моря.
- Мне хотелось бы только в Крым! - пылко сказала она.
- Что же тут такого неисполнимого? Крым так Крым! Долго ли умеючи! Никто не помешает прямо отсюда взять да и двинуться в Крым.
- Правда? Поедем? В Крым? - И она бросила палитру свою и кисть на землю, довольно далеко от себя кинула неодобренный им этюд, и как же бурно тогда она его целовала!
И весь конец лета, и всю осень он провел с нею в Ялте, в Алупке, в Мисхоре, где она уже совсем не прикасалась к этюднику, говоря часто:
- Нет, куда уж мне покушаться на красоту такую! Это только тебе впору, Алексей Фомич, а у меня выйдет что называется покушение с негодными средствами!
В Ялте они и венчались, так как тогда она была уже беременной, а в декабре поехали в Петербург, где и родился Ваня...
Медленным своим шагом, который местные остряки прозвали "мертвым", Алексей Фомич двигался по аллейкам сада, и странно было ему самому наблюдать работу своего воображения, которое почему-то не захотело теперь отходить от купе вагона второго класса, в котором сидел он один... Вдруг отворяется дверь этого купе, и в его пустынность, в его анахоретство входит девушка в коричневом платье с черным передником и говорит улыбаясь: "К вам сюда можно?" - и он тоже улыбался ей в ответ и говорил, делая широкий пригласительный жест: "Отчего же нельзя?.. Входите, располагайтесь!"
"Была ли сделана тогда мною ошибка?" - думал он теперь, но, сколько ни думал, не находил ошибки.
Тогда он не был старик, как теперь; тогда он был еще молод; перед ним только еще открывалась широко жизнь, и входила в его купе та, с которой предстояло ему долго потом идти одной дорогой, как бы ухабиста она ни была.
Он никогда и раньше не приходил к мысли, что совершил ошибку, связав тогда судьбу свою с Варей, как не роптал в глубине души и на то, что в его купе вошла курсистка Надя, но... конечно, и в первом случае и во втором могли бы войти и другие...
И вот теперь, когда он был один в своей мастерской, к которой причислял и сад этот, он сузил игрою воображения мастерскую до тесных размеров вагонного купе, он отбросил самого себя лет на тридцать назад; он смотрел в причудливый переплет оголенных сучьев и веток, - не видя его, однако, так как с чрезвычайной яркостью отворялась перед ним дверь купе, входила новая для него с сиянием юных одаряющих глаз и спрашивала певуче: "Можно ли в этой пристани стать на якорь?" - и он делал свой широкий пригласительный жест и говорил улыбаясь: "Пожалуйте! Бросайте якорь!"
Они сменяли одна другую, их было много, они были разные, и говорили каждая по-своему и о своем, и женственное в них проявлялось у каждой по-своему, и одна как бы дополняла собою другую, только что, неприметно для его глаз покинувшую его купе.
То делая свои медленные шаги, то останавливаясь, то садясь на скамейку, - единственную и рассчитанную только на двух человек, - Алексей Фомич был поглощенно занят, как в каком-то спиритическом сеансе, вызыванием юных, очень много обещающих девичьих лиц и ведь не бессловесных, нет... Они так много, так горячо, так умно говорили, все эти входившие в его купе, что он едва успевал придумывать, что бы такое ответить на их вопросы.
Он понимал, он чувствовал, что творится с ним что-то странное, но из-под власти этого странного ему не хотелось уходить и не хотелось идти в дом и привычно браться за карандаш, уголь, кисти. Он даже и на часы не хотел смотреть... И где-то подспудно роились в нем мысли, что зачем-то нужны ему эти видения, что они таят в себе какой-то особый смысл...
И только громкий отрывистый лай новокупленного Джона оглушил его и заставил самого его очнуться, а купе вагона исчезнуть: это Феня вздумала послать собаку сказать хозяину своему, что уже пора обедать.
Джон тыкался влажным черным носом в полу его осеннего пальто и, сбочив голову несколько на правый бок, так что левое ухо его оказалось гораздо выше правого, смотрел на него большими умными, явно говорящими глазами.
- Молодчина ты, Джонни, - вполне молодчина! - тронуто сказал Алексей Фомич, потрепав его по шее и погладив по лбу. - Непременно сегодня же напишу тебя именно так: голова направо и вниз... Очень ты мне нравишься в таком виде. - И все время, пока Сыромолотов говорил так, Джон, чуть-чуть изменяя наклон головы, внимательнейше глядел ему в глаза и следил за движением его губ, точно и в самом деле стремился понять каждое его слово.
Алексей Фомич вспомнил, что бывший хозяин говорил об его уменьи искать, нашел в кармане давно уже валявшийся там гривенник, поднес его к самому носу собаки, отошел потом в сторону, положил монетку в середину кучи опавших листьев, возвратился снова на дорожку, где стоял Джон, отвернув голову в сторону дома, и сказал ему тихо: