- Да-а?.. Ваша правда, Николай Иваныч, а я... Ну, тогда, значит, я ошиблась. Показалось мне просто, а седины у него никакой не было.
   - Почему же не было? Я тоже видел царя сейчас на вокзале, и, по-моему, седина в бороде есть... а насчет беса в ребре точно не знаю.
   Марья Тимофеевна даже всплеснула руками перед раскрасневшимся лицом.
   - Николай Иваныч! Что же это вы так? Или это вы все надо мной надсмехаетесь? И правда ведь, что же это я, дура, вздумала! Что же, государю нашему краски, что ли, не могут достать, бородку ему подправить, в случае если даже, чего боже избави!..
   - Даже целого брю-не-та из него могли бы сделать. Эх, не догадаются там никак о наших с вами вкусах!
   - Ой! Что это вы!.. Не буду говорить больше!
   Испуганная Марья Тимофеевна кинулась в дверь.
   Ливенцев рад был, что на смотр мог он совсем не являться, и блаженно разлегся на койке с книгой в руках. А вечером спустился к нему со второго этажа старший врач Моняков и сказал, морщась и держась за шею и поясницу:
   - Просвистало меня насквозь на этом ветру окаянном! Шесть стаканов горячего чая выдул подряд, а все-таки прострел неизбежен. Шутка ли, на таком ветру людей два часа держать, и никакого прикрытия!
   - Неужели два часа смотр был? Вот так штука!
   - Ждали два часа... А смотр что? Смотр в каких-нибудь двадцать минут свертели. Они ведь тоже не дураки на холоде стыть, когда сразу все видно. Вид у ратников геройский? - Геройский! - Отвечают на приветствие согласно? Согласно! - Сапоги чищеные? - Чищеные! - Бляхи вороненые? - Вороненые! Начальство глазами едят? - Едят!.. Ну и все. Какие еще могут быть разговоры? Пообещал царь за все наши отличные качества знамена нам прислать. А то как же - мы кровь свою проливать вполне собрались, а знамен не имеем! Потом царь со всей своей свитой - в машины, а мы - по казармам шагом марш... Впрочем, был один маленький инцидентик со штабс-капитаном не нашей дружины.
   - Да у нас и совсем нет штабс-капитанов, бог миловал.
   - Из дружины он оказался генерала Михайлова... Очень у него физия скособочена, вообще вид очень иронический такой и от губы кверху шрам идет. Ну, ясное дело, видит царь - обработанный кем-то человечек, и надежда, должно быть, у него такая была, что на войне этой или японской угораздило его так себе косметику испортить... Может быть, даже к награде его хотел представить, аллах ведает! Спрашивает его: "Где получили это увечье?" Другой бы сообразил бы и сказал бы: "На войне с Японией..." Или там: "Защищая веру, царя, отечество от коварного и наглого врага!" - как в те времена в газетах писалось. А этот дурак - Переведёнов его фамилия - возьми да и брякни: "В Екатеринославе, во время революции девятьсот пятого года, ваше величество!" Не знал, конечно, что самое слово "революция" при царе и упоминать нельзя! Царь его поправляет сдержанно: "Во время беспорядков". А потом видит, что у него и уха нет. "А ухо, говорит, свое вы где потеряли?" То есть буквально в рот ему вкладывает: "В сражении под Мукденом, например, или под Ляояном, что ли..." А тот по-своему, иронически глядит на царя и опять свое: "И ухо то же самое во время все той же революции!" Тут его величество как будто даже искренне огорчился: "Я вам сказал уже: беспорядков!" И отошел. И надо было видеть, как все потом, иже с ним были, вся свита, - а их человек десять было, - на этого штабс-капитана глядели, когда мимо него проходили!.. Конечно, придворного воспитания штабс-капитан не получал, но и откуда ему было знать, как надо ответить? Теперь генерал Михайлов, должно быть, последние волосы рвет...
   - На себе или на штабс-капитане? - перебил весело Ливенцев.
   - Да уж на себе, конечно, что сам этого штабс-капитана своего не разглядел перед смотром как следует. Ведь явно выигрышным номер был, доставил бы царю удовольствие и себе кое-какой почет. "Вот, дескать, ваше величество, штабс-капитан, раненный под Мукденом, снова жаждет лечь всеми своими костьми за..."
   - За Распутина и компанию? - подсказал Ливенцев.
   - Хотя бы... И вдруг дурак испортил всю музыку! Теперь, я полагаю, он этого Переведёнова со свету сживет, дурака такого!
   - Ах, любопытно бы было поглядеть на этого дурака! Признаться, очень люблю дураков, - с чувством сказал Ливенцев.
   - Гм... А кто же у нас их не любит? Я однажды, помню, с другим земским врачом и на земской же тройке ехал по делу, а ямщик был пьян, дорога скверная, грязь, ночь... Говорю ямщику: "Смотри в грязь нас не вывали". А он: "Это я-то, да чтобы в грязь вывалить! На сухом месте может, конечно, всякое случиться, - кто без греха? Ну, чтобы уж в грязь, - нет! Этого никоим манером не допущу!" И что же он, мерзавец? Конечно, с пьяных глаз погнал с какого-то косогора в провал, экипаж набок, да еще проволочило нас спинами сколько-то шагов, пока, наконец, лошади стали. Освободились мы кое-как с товарищем из-под экипажа, грязнее свиней вылезли, и давай спички зажигать, посмотреть, в каком положении дело. А ямщик наш - он тоже слетел подымается, и видим мы при спичке - на бороде у него кровь: губу он себе обо что-то порезал. Мы к нему, конечно, как оба врачи: "Давай пощупаем, челюстная кость у тебя цела ли?" И, конечно, усердно мы спички зажигаем все ради этого случая. А ямщик нам: "Эх, спицы бы хоть пожалели, а то потом и закурить не будет!.. Вот и сразу видать - ненастоящие господа вы!.."
   - Зауряд-господа, - вставил Ливенцев.
   - "...Потому что настоящие - они бы спиц тратить не стали да искать, кость у меня там какая-то цела ль. Они бы мне за такое дело, как я их в грязь вывалил, вон бы какую прибавку к губе должны бы мне сделать, а не то чтоб меня лечить! Ну, в таком разе помогайте экипаж подымать, - берись, где кому сподручней... Эх, род-димые! Дураками наша земля только и процветает!.." Вот афоризм! Можно сказать - глас народа.
   Ливенцев улыбнулся.
   - Погодите, пойдем и мы с вами дурака валять: дайте-ка только получить знамена!
   Моняков поерошил бороду тонкой просвечивающей рукой и сказал уверенно:
   - Нет! Я убежден все-таки, что до нас дело не дойдет. Войну должны закончить к весне, а то некому будет ни пахать, ни сеять, и все равно тогда армии с голоду должны подохнуть. Нас, паразитов, кормить тоже не шутка!
   - Земские замашки в вас вопят - "пахать, сеять некому"! А бабы на что? И у нас, и у немцев, и у французов - и запашут и посеют.
   - А у турок? Тоже бабы пахать пойдут? - уязвил Моняков. - Живал я в краях Магомета, - бабы там только по домашности, а пашут мужики какими-то колчужками. Эх, никогда не забуду, как из Казалинска в Кара-Кумы, верст за четыреста, на мертвое тело мы с фельдшером и следователем ехали один раз. Вот было путешествие! А совсем ведь и не путешествие, просто по делам службы: ирригационное убийство, частый очень случай, - из-за воды там готовы глотку кому угодно перервать. На восьми верблюдах мы ехали: на одном - я, на другом - фельдшер, на третьем - следователь, на четвертом проводник-киргиз, а на четырех еще верблюдах турсуки с водой везли. Днем нельзя было ехать - жара шестьдесят градусов, ехали ночью. Четыреста верст туда, четыреста - оттуда. Экспедиция если какая научная, это бы еще куда ни шло, а то - мертвое тело!.. Убили и убили, при чем же тут врач? Я ведь его не воскрешу! Зачем же я должен целый месяц мучиться и население без медицинской помощи оставлять? Вот он, чиновничий формализм!.. Погодите! Я когда-нибудь на досуге опишу этот эпизод как следует. Вы это прочитаете со временем во "Враче".
   - Гм... Буду ждать этого удовольствия... А как наш Полетика на смотру держался?
   - Очень звонко скомандовал: "Смирно!", и прочее. И ни в одном слове не сбился. Баснин тоже был очень приличен. Вообще я думаю, что смотры - это омолаживающее средство... А вот что для вас будет, кажется, особенно интересно: ваш "приятель" Генкель получает, как он мне сам говорил, правда, по секрету, - здесь, в Севастополе, штатную должность, так что может на ней остаться и после войны...
   - Это - ужасная новость! - даже вскочил со стула и начал в волнении ходить по комнате Ливенцев. - Неужели штатную должность? Какую же? Где?
   - Этого не сказал, где именно, но будто бы вполне самостоятельная. И повышенье по службе.
   - Даже повышение? Такому подлецу? За что?
   Моняков сказал наставительно:
   - Не волнуйтесь зря, а то опять перебои будут, и придется ландышевые капли вам пить.
   - Как у нас везет мерзавцам!
   - Мерзавцы энергичны - в этом вся штука. Где сопляки разводят свой соплизм, там мерзавцы действуют во все стороны локтями - и преуспевают, конечно.
   - Но почему же все-таки? Почему преуспевают?
   - Потому что надоедают соплякам, и они на них машут, наконец, руками.
   - У вас выходит так, что есть только две категории людей: сопляки и мерзавцы.
   - Может быть, только и есть, что эти две категории.
   - Так что если кто протестует, когда видит мерзавца, то это непременно сопляк?
   - А знаете, что я вам на это скажу? - Тут Моняков сильно задрал кверху свою клочковатую бороду. - Если только протестует он, а зубы выбить мерзавцу не может или не смеет, то, конечно же, он сущий сопляк!
   - А если может и смеет зубы выбить, то такой же мерзавец с локтями?
   - Что тогда? - Глаза Монякова начали бегать от усилия мысли. - Тогда он ни то, ни другое просто потому, что выполняет функцию не частного лица, а власти предержащей, потому что только она, предержащая власть, выбивает зубы на законном основании.
   - Проще говоря, тогда он прибегает к самосуду?.. Вы извернулись неплохо. Вы сейчас вспомнили, с одной стороны, об японской войне, с другой об ямщике, который вас вывернул, да еще и дураками за интеллигентские ваши замашки обозвал... Видите ли, это да еще Генкель этот проклятый мне напомнили тоже один со мною случай... Ведь я во время японской войны тоже призывался, как прапорщик, в Очаковский полк. Полк этот и стоял в Очакове. Очаков же - это очень глухое местечко. Бычков там можно было ловить удочками, даже скумбрию, даже осетров небольших, но больше там ни-че-го! А тут один батальон наш переходит в Херсон для несения караульной службы. И как раз не тот батальон, в котором был я, а другой. Завидно, а ничего не поделаешь. Херсон все-таки губернский город, не Очакову чета. И вдруг, на мое счастье, приходит ко мне другой прапорщик, такой же, как я, со странной просьбой: "Не хотите ли поменяться со мной ротами: вы бы тогда в Херсон, а я бы здесь остался". Я, конечно, ему: "Ах, отец-благодетель! Да это как и нельзя лучше!" Пошли мы к командиру полка и устроили замену. А когда устроили уж, я его спрашиваю, почему все-таки он не хочет в Херсон. "Да из-за ротного командира, - говорит. - Бывают среди них звери, но такого я не предполагал даже". - "Та-ак! - говорю. - Значит, это вы меня к зверю пихнули?" - "Ничего, вы, - говорит, - человек смелый, а я - робкого десятка, только смотрю на него да глазами моргаю". Ну, словом, эшелон ушел уж в Херсон, а я дня на два задержался в Очакове, потом туда пароходом в одиночном порядке. Прибыл туда утром, да надо было найти, где расположился наш эшелон, - все-таки около восьми часов я уже входил в помещение роты своей новой. Приглядываюсь, где ротный, вижу капитана, - фамилия его была Абрамов, борода ярко-рыжая, и так же с сединой, как сегодня я у царя видел, только немного длиннее, сухощавый, но очень жилистый, а главное - вида действительно свирепого. В Очакове я его среди массы офицерства просто не разглядел, да и быть пришлось мне там всего недели две-три. Хорошо-с... Подхожу прямо к нему: "Господин капитан, честь имею явиться. Назначенный в вашу роту прапорщик Ливенцев". Смотрю, очень медленно тянет мне руку и этак в нос как-то: "Очень поздно изволили явиться! Занятия начинаются в восемь часов, а теперь уже десять минут девятого". Меня и вздернуло сразу. Выхватываю я свои часы, говорю: "Господин капитан, на моих часах без пяти восемь. Так как ваших часов я еще не видал и поставить по ним свои не успел, и так как я только что приехал на пароходе..." Он меня перебивает совсем по-хамски; "Проверьте вторую шеренгу". Оглядываюсь я кругом: солдаты стоят винтовки "на плечо", - значит, ружейными приемами занимаются. Это - во время такой войны, когда нас бьют и бьют японцы. Насмешка над здравым смыслом! Смотрю, еще незаметный и серенький, с черной бородкой, прапорщик, бывший кандидат на судебные должности, юрист, я его только по фамилии знал, Гуссов, - стоит окаменелость какая-то, мне хотя бы головой кивнул. Эге, думаю, так вот тут какая атмосфера! Не зря прапорщик Серафимов отсюда сбежал и в Очакове решил остаться... Все-таки я сейчас же ко второй шеренге, всех обошел, прием у всех проверил, кому что нужно было сказать - сказал. А полк этот, нужно заметить, густо был пополнен призванными из запаса, как и я. Особой чистоты отделки в ружейных приемах у них быть не могло. Кроме того, долго держали их на одном приеме... Дошел я до последнего и из шеренг выхожу на открытое место. Абрамов мне противным таким, козлиным голосом дребезжащим: "Проверили?" - "Проверил", - отвечаю. Он идет ко второй шеренге сам, - вижу, солдаты задергали винтовки, глаза на него выпучили, стоят в страхе. Остановился он перед правофланговым. "Штык выше! Приклад доверни!.. Да "доверни" я тебе сказал, а не "в поле"!" И вдруг - хлоп его кулаком по скуле! Посмотрел я на Гуссова, - стоит, как статуя. А Абрамов уже около следующего. "Антабку в выем плеча! Выше!.. Ниже!.. Да в выем плеча, тебе говорят!" Хлоп - и этого тоже. И так пять человек он "проверил" и всех хлопал по скулам. А я с каждым разом взвиваюсь, и даже на цыпочки поднимался от омерзения. Наконец, к шестому он, бородатому такому дяде: "Штык выше! В поле штык!.. Много!.. В поле!.. Много!.. Еще в поле!.." Потом опять - хлоп! - и даже хряснуло во рту у того, - должно быть, зуб сломал. Вот тут я и взвился, наконец, как следовало взвиться! "Ка-пи-та-а-ан!.. Солдат не би-ить!" - закричал я прямо не своим голосом и даже, помню, шашку почему-то наполовину вытащил из ножен.
   - Что вы! Да ведь за это вам крепость могли дать! - удивился Моняков.
   - Два года крепости - я потом справлялся. Но это расценка мирного времени, а не военного.
   - Значит, вы и тогда дисциплины не знали?
   - Всегда я о ней забывал, не только тогда... Ну вот, прокричал я и глазами в него впился, а он - в меня. И до такой степени для него неожиданно это было, должно быть, до того его поразило это, что, вижу, позеленел он весь, и борода даже потускнела. Стоит, смотрит на меня, глаза белые! И в казарме страшная тишина... И так тянулось с минуту, если не больше. Оказалось потом, что он уже много лет командует ротой и к производству в подполковники представлен... Тишина продолжается - и вдруг в тишине этой совсем загробный какой-то голос: "Вы сказали: не бить солдат?.. Кого же я бил?" - "Как кого? Шестерых вы били!" - кричу, но уже озадачен я его ходом: не понимаю, к чему этот ход. "Кого же это шестерых?" - опять он тем же загробным тоном. А фамилий этих битых я, естественно, не знаю, поэтому командую: "Битые, выходи вперед! Шагом... марш!" Жду, стою, но битые - ни с места. Начинаю понимать маневр капитана: они его, как огня, боятся. А он уже с некоторым апломбом: "Так кого это я бил, прапорщик?" Я опять командую: "Шесть человек, считая с правого фланга второй шеренги, напра-во!" Смотрю, повернулись направо, командую дальше: "Правое плечо вперед, шагом... марш!" Идут. Вышли на чистое место перед фронтом. "Стой!.. Нале-во!.. Вот они, говорю, - битые!" Тут и началась комедия! Подходит он к правофланговому, смотрит на него в упор, наконец, чрезвычайно начальственно: "Калиберда! Теббя я ббил?" Очень хорошо помню и эту фамилию польскую и это "теббя я ббил?" "Никак нет, вышескобродие, не били". Вот тебе, думаю, раз! Капитан же Абрамов к следующему: "Такой-то... (Звездогляд, что ли, - не помню), теббя я ббил?" - "Никак нет, ваше благородие" - "Что-о?! Благородие?! - кричит уже капитан по-козлиному. "Ваше высокоблагородие, никак нет, не били".
   - Вот запугал людей!
   - Довел до степени заводных кукол... И так подходил он поочередно, примыкая направо, к третьему, к четвертому, к пятому - и ото всех один и тот же ответ: "Никак нет, не били". Не верю ушам, не верю глазам... "Что же это, - бормочу, - за подлецы такие?.." Остается шестой, последний, тот самый, с бородой, а по бороде из носа кровь как текла, так на волосах и заклякла. "Лы-ко-шин, теббя я ббил?" Смотрю я на этого Лыкошина и глаза сделал положительно, должно быть, зверские, а рукою за эфес шашки держусь, да еще и прикачнул головою я, чтобы он понял, что и я шутить тоже не намерен, если только он скажет, как другие. Лыкошин переводит буркалы свои лесные с капитана Абрамова на меня, с меня на капитана и молчит. Вообразите мое положение!
   - Любопытное!.. А сам бы я быть в таком положении не хотел, - сказал Моняков.
   - Положение было острое, даже страшное, если хотите. Тут, с одной стороны, положена была на карты или на весы эта самая пресловутая военная дисциплина, в которой я оказался недавно еще несведущ, так же как и тогда, а с другой - права человека на то, чтобы его не били, потому что такое право было и у солдат того времени. От Лыкошина этого зависело теперь все. Если скажет: "Не били", - кончено! Тогда я выхватываю шашку, а капитан Абрамов пусть выхватывает свою. Вообще в голове у меня тогда был один только горячечный бред... Тишина. Ворочаются буркалы Лыкошина, дышит он тяжко... Наконец, опять козлиный начальственный голос: "Отве-чай, когда тебя ротный командир спрашивает, а не стой болваном!.. Теббя я ббил?" Я замер, впился в Лыкошина глазами и вдруг слышу: "Так точно, ваше высокобродие, били". "Что-о-о?! Как?!" Очень глубокий вздох Лыкошина, и мой тоже - и опять тот же ответ: "Так точно, били". Называется это, как вам должно быть известно, "заявить претензию". Значит, претензия была заявлена, что и требовалось доказать. И мой капитан Абрамов повернулся и согнувшись пошел в канцелярию. Буквально - согнувшись! А я шашку вдвинул в ножны поглубже и жду, что будет дальше. И все солдаты стоят, не шелохнутся, - ждут. Вдруг слышу оттуда, из канцелярии, слабый голос: "Фельдфебель!" Бежит туда фельдфебель на цыпочках. "Фельдфебель! Передай новому прапорщику, что я прошу его заниматься с ротой". Буквально так: "прошу". Я, конечно, вывел всех сейчас же в поле, устроил там двусторонние маневры по атаке и защите какого-то кладбища, так сказать, тактические задачи на местности, и привел их назад с песнями. А прапорщик Гуссов мне все время бубнил: "Он этого так не оставит. Он вам отомстит жестоко". - "Подождем, говорю, увидим..." На другой день являюсь на занятия нарочно раньше, чем надо. Ротного нет еще. Солдатам ни слова насчет него не говорю. Наконец, является. Я подравнял шеренги, скомандовал: "Смирно!" Идет согнувшись, и лица на нем нет. Издалека еще руку под козырек взял и очень тихо: "Здравствуйте, братцы!" А "братцы" как воды в рот набрали, - молчат! Вот, думаю, история! Ведь это уж выходит не мой бунт личный, а бунт солдат! Вчера-то где же вы были, вы, пятеро битых, которые сказали: "Никак нет, не били"? Отчего сейчас вы не орете: "Здравия желаем!" Ведь если бы не Лыкошин, что бы мне нужно было делать вчера? Почему же вчера вы струсили до того, что отрицали явный факт? И кто же внушил вам сегодня идти на бунт, потому что это уж бунт, за который вас уже не бить будут, а раскассируют кого куда, а зачинщиков, которыми сделают вас же, битых, зачинщиков в дисциплинарный батальон загонят!.. Надо было их спасать снова. Вышел я из шеренги, кивнул им головой, - дескать, не выдумывай, чего не надо! - и скомандовал: "Смирно! Равнение на середину!" А капитан Абрамов как держал руку у козырька, так и держит: прилипла. После моей команды он опять замогильно: "Здорово, братцы!" И "братцы" грянули: "Здравия желаем!" А потом капитан ушел в канцелярию, а я вывел их в поле для маневров. Кстати сказал, что претензию свою на ротного они могут заявить на смотру при опросе претензий, и это бунтом считаться не будет, а то, что они проделали, называется бунт, и если бы я не повернул дела так, как повернул, то их бы взгрели за милую душу. А что ротный их драться уж больше не будет - в этом пусть не сомневаются: урока моего он не забудет... И знаете ли, две недели занимался я так с ротой, а капитан только являлся в канцелярию и был тише воды ниже травы. Но, конечно, командир эшелона подполковник Околов и другие ротные командиры про инцидент этот узнали и пустились выручать собрата своими средствами, а именно: чуть только появилась бумажка о назначении субалтерн-офицера в один запасной батальон в Одессу, так сейчас же назначили туда меня. Поскольку Одесса все-таки далеко не Херсон, я ничего не имел против этого, Абрамов же скоро был произведен в подполковники и из роты, конечно, тоже ушел принимать батальон, я же, грешный, делал в Одессе преступление за преступлением. Всех их вам перечислять не буду, но наиболее преступное было то, когда я прочитал в роте, в отсутствие ротного, из газет о "девятом января", Гапоне, о расстреле рабочих у Зимнего дворца - и сделал, конечно, необходимые комментарии. Наивные люди там - командир батальона и другие - думали, что с этого моего разъяснения январских событий солдатам и началось падение дисциплины, но ведь это уж носилось в воздухе и очень скоро стало повсеместным. Вот была служба в запасном батальоне этом - ку-рьез-ная в высшей степени! Помню, дают мне команду в двести человек - сборную, по пятидесяти от роты - отвести на вокзал и усадить их там в поезд, а дальше уж там за ними старший из фельдфебелей наблюдать будет. Фельдфебелей же было в команде несколько. Выхожу я к команде, - картина! Все - пьяным-пьяно, каких-то баб с ними полсотни - не меньше, да еще и на дорогу у каждого бутылка водки в шинели. Говорю командиру батальона: "Не пойду с такими никуда". Тот не то что приказывает, а этак: "Авось да небось... как-нибудь доведете". Выхожу я к команде опять - черт их знает, не разберешь, где тут солдаты, где бабы. Кричу: "Бабы, про-очь!" А бабы как захохочут, ей-богу! Согнулись, руки на животы, и в хохот: "Бабочки, нами офицер командует!" Фельдфебеля меня утешают: "Черт с ними, нехай идут! Все равно с ними ничего не сделаешь - они не отстанут". - "Ну, ладно, - говорю, - вы сами их и ведите, а я пойду стороной, вроде бы меня и нету". Тронулись. А ведь к вокзалу через всю Одессу пришлось идти... Половину дороги сделали уж, гляжу - генерал какой-то на лошади верхом, - картина! И прямо навстречу нам. Я присмотрелся - помощник Каульбарса, командующего войсками Одесского округа, генерал-лейтенант... Радзиевский, кажется, точно не вспомню. Старший фельдфебель вышел вперед, ищет меня глазами, а я ему рукой махнул: дескать, без меня! Он командует: "Смирно!" Генерал остановил лошадь. Смотрю я на него из-за деревьев, сам на тротуаре стою, и вижу буквально испуг у него в глазах. "Кто ведет эту команду?" - кричит. Фельдфебель видит, что дело плохо, кивает в мою сторону головой: "Их благородие, прапорщик Ливенцев". Я из засады своей выхожу. Подошел. "Вы ведете?" - "Мне поручено, - говорю, доставить это войско на вокзал". - "Что же это, - говорит, - за сволочь Петра Амьенского?" - "Что на сволочь Петра Амьенского похоже - это, говорю, - правда, ваше превосходительство... Главное, бабы меня убивают..." - "Вы бы их погнали к черту!" - "Пытался, - говорю, - очень упорные". Он поднялся на стременах и как крикнет с раскатом, по-кавалерийски: "Бабы, про-о-очь!" Бабы - руки на животы: "Ха-ха-ха! Генерал нами теперь командует!" А я генералу скромно: "Это самое - "бабы, прочь!" - я тоже командовал, но, представьте себе, успех был тот же самый. Прилипли - не отдерешь!" Генерал, конечно: "Черт знает что такое! Какой вы части?" Я сказал. "Ваша фамилия?" - "Ливенцев". Он коня шенкелями, дернул уздечку и поскакал. А я до вокзала своих амьенцев все-таки довел, и вот поднялась там, на вокзале, кутерьма. Тут в поезд надо садиться, а они кричат: "Пока все, до одного, с нашим прапорщиком Ливенцевым не простимся - не сядем!" И вот, кадушки-папахи свои снимают и лезут ко мне целоваться на прощанье. А там, смотрю, и бабы лезут прощаться. "Как вы, - говорят, - нашим мужьям заместо отца родного были!" А начальство железнодорожное рвет и мечет: в самом деле, ведь расписание поездов ломается... Насилу я вырвался и бежал без оглядки.
   - Куда же их отправляли все-таки? На Дальний Восток?
   - Да нет, куда их там на Дальний Восток! Кажется, в Варшаву, в кадровый полк, на пополнение убыли... А скоро после этого и меня сплавили из Одессы, теперь уже в Симферополь, тоже с командой, и тоже на пополнение в полк. Может быть, благодаря этому самому генералу Радзиевскому... Словом, двести с чем-то человек я доставил, начинают их сортировать и растасовывать по ротам, а они: "От своего прапорщика ни к кому уходить не желаем!" Им, конечно, внушили, что попали они в кадровый полк, что блажить им не позволят и все прочее. А меня, чтобы дурного влияния на солдат я не оказывал, вдруг назначают в одну роту, выходящую в Мелитополь, на случай рабочих там волнений и беспорядков. Было это уж в мае девятьсот пятого года. Прочитал я приказ и остолбенел: "Я - и вдруг для усмирения рабочих!" Говорю своему новому ротному: "Ни за что не пойду!" - "И за пять рублей в день не пойдете? - спрашивает. - Ведь вы четверное свое жалованье тогда будете в Мелитополе получать". - "Что вы, - говорю, - смеетесь надо мной, что ли? Что вы мне тут с четверным жалованьем!" - "Ну, когда вы такой богатый, охотников много найдется. Есть у нас тоже прапорщик, Шван, - тот сам просился ко мне в субалтерны..." - "Вот пусть и едет с вами этот самый Шван, а я - ни в коем случае". - "А как же вы командиру полка об этом скажете?" - "Так и скажу, что не хочу!" - "Напрасно, - говорит. - Этого не советую делать... Ну, вы скажете: не хочу усмирять рабочих! - а ему что прикажете делать? Ведь он вас должен арестовать за это и делу ход дать. Запрут вас куда-нибудь - и только. А зачем вам это? Шваны все равно найдутся, и за пятеркой в день погонятся, и ради пятерки этой скомандуют, если придется: "Рота, пли!" - а вы будете бесполезно сидеть под замком. Не советую, знаете..." - "А что же вы советуете?" - говорю. "Скажите командиру полка, что больны, и он поймет вас отлично. Он не такой дурак, чтобы не понять, и даже еще отпуск вам на лечение может дать". Увидел я, что человек мне попался не из глупых, так и сделал. И должен вам сказать, что командир полка, - он был человек видный, с большой бородой черной, - только я сказал ему, что ехать в Мелитополь не могу, сейчас же сам мне: "Что? Больны? Отпуск получить хотите?.. На два месяца могу вам дать отпуск, если только врачебная комиссия выскажется соответственно..." Я увидел, что все уже было подготовлено без моих стараний, и, знаете, получил двухмесячный отпуск.