- Хлеба сейчас не продавайте, - веско сказал Лихачев. - Явный убыток!
   - И не продавать нельзя: деньги нужны.
   - Продавайте нагульный скот в таком случае. Потому что скот на зиму оставлять, конечно, абсурд, а хлеб ваш пускай лежит: он ни сена, ни барды не просит... Я своему управляющему категорически запретил продавать хлеб: пусть лежит до окончания войны!
   И Лихачев вытянул энергично левый ус и старательно закрутил его снова, а Ливенцев обратился к нему:
   - Все-таки проливы... Я об этом знаю теоретически, так сказать, что вот существуют политики столичные, и они говорят что-то там такое, со времен Каткова, а пожалуй, даже и со времен матушки Екатерины, о Константинополе втором Риме - и о проливах... Но ведь, представьте, так и думал, что все это нужно политикам, а нам с вами зачем проливы?
   - Вам лично? Не знаю. Вам это лучше знать, - вежливо усмехнулся Лихачев. - Что же касается меня, помещика, производителя пше-ни-цы, которую от нас вывозят за границу всякие Дрейфусы, - то это уж я, конечно, знаю, так как за провоз через Дарданеллы своего же хлеба я же и плачу Турции!
   - Вы? Не понимаю!
   - Очень просто! Таможенный сбор существует одинаково как у нас, так и везде, - так же и в Турции. Вы ведь, э-э... не думаете, надеюсь, что у турок все очень просто: руки к сердцу, поклон в пояс, и проезжайте, пожалуйста, провозите хлеб, господа Дрейфусы! Нет, Дрейфусы платят, а с нас, помещиков, берут! То есть, нам они недодают на хлеб, сколько они теряют, чтобы Дарданеллы пройти... А когда Дарданеллы будут наши, то за хлеб свой мы будем получать больше, - ясно? Не говоря уж о том, что мы там десять Кронштадтов устроим, и черта с два к нам в Черное море кто-нибудь продерется! И никаких нам тогда балаклавских береговых батарей не надо строить! И Севастополь тогда будет просто торговый город...
   - Вы редкостно-счастливый человек: знаете, зачем и к чему вся эта война... - начал было Ливенцев, думая выяснить для себя еще кое-что благодаря этому ротмистру, который внимательно так читал "Русское слово", но тут вошел корнет Зубенко, в комнате показавшийся гораздо выше ростом, чем на Нахимовской улице, извинился, что несколько запоздал к обеду, сказал Лихачеву что-то такое о сене, которое - наконец-то! - получено там, в Севастополе, и вопрос теперь только в том, чтобы его доставить в Балаклаву.
   Он сел за стол привычно, - видно было, что каждый день он так же точно садился за этот стол. Ливенцев пригляделся к рукаву его тужурки, не переменил ли на другую, - нет, он был постоянен: это была та самая, заплатанная на локте.
   Теперь, когда Ливенцев окончательно убедился, что Зубенко - человек с какими-то странностями, он, по своему обыкновению, весьма приблизил к нему глаза, но ничего странного в его лице все-таки не находил. Напротив, это было вполне обычное, размашистых линий, степное лицо с белесыми ресницами, от которых веяло добродушием и недалекостью; из своих наблюдений над людьми Ливенцев выводил, что подобные белесые ресницы бывают только у недалеких людей. И так как он пришелся с ним рядом, то спросил Зубенко, как будто между прочим:
   - Почему вам так не понравилась военная служба, что вышли в отставку корнетом? Мне кажется, что вы именно и рождены для геройских подвигов.
   - Разве я корнетом в отставку вышел? - улыбнулся Зубенко. - Я, конечно, поручиком, только теперь надел свои прежние погоны, как и полагается по закону: раз ты мобилизован из отставки, чин твой - какой был на действительной...
   - Знаю, знаю... но уверен я, что вы погон поручичьих даже и не покупали.
   - А зачем же мне их было покупать? - удивился как будто Зубенко, которому денщик поставил в это время тарелку супа.
   - Лишняя трата денег? - подсказал Ливенцев.
   - Совершенно лишняя, - согласился Зубенко.
   - Что такое два с полтиной за погоны с тремя звездочками заплатить! вмешался в разговор Кароли. - Накажи меня бог, пустяк полнейший, а все-таки три звездочки, а не две! Да, наконец, купили бы еще пару звездочек за двугривенный, и все! И пока мне не прикажут снять мои погоны с тремя звездочками, а надеть подпоручичьи с двумя, я их все-таки носить буду. Но ведь у меня миллионного состояния нету, как у вас!
   - Какого миллионного? - повернулся к нему встревоженно Зубенко и замигал ресницами.
   - А с какого же капитала можно получать по шестьдесят тысяч дохода? причмокнул даже как-то Кароли. - Шестьдесят тысяч в год! Ого! И палец о палец не ударить! Меня, например, взять, так мне ведь сколько приходится ра-бо-тать, батенька! Родоканаки тоже не каждый год умирают! Мне сорок четыре монеты всего, а я вот - седой! - похлопал он по коротко стриженной голове, сидящей на короткой шее.
   Ливенцев заметил, как густо покраснел Зубенко и с каким недоумением глядел на него Лихачев, выкатив свои румынские глаза. Даже Цирцея перестала порхать пальцами по спинке африканской собачки.
   - Каких шестьдесят тысяч? - придушенно спросил Зубенко.
   - Откуда у него шестьдесят тысяч дохода? - раскатисто сказал Лихачев, готовый захохотать, так как принял это за несколько странную между мало знакомыми людьми, но все-таки шутку, конечно.
   - Будто бы дает французская компания какая-то за одни только недра, а имение остается имением, - три тысячи десятин! - ответил Лихачеву за Кароли Мазанка, тоже уставивший в несчастного корнета красивые, с поволокой, карие глаза.
   - Вранье!.. Клевета!.. - энергично выкрикнул Зубенко. - Вообще меня, должно быть, смешали с кем-то другим.
   - Вот странный человек! Не хочет даже, чтобы его считали богатым! Накажи меня бог, в первый раз такого вижу! - искренне удивился Кароли.
   А Ливенцев даже пожал своими не узкими, но выдвинутыми как-то вперед плечами:
   - Непостижимо!.. Я, конечно, не знал бы, что именно мне делать с миллионом, если бы он свалился мне с неба, но всякий миллион все-таки факт, как же можно его отрицать.
   - Не понимаю, господа, что вы такое говорите! - как будто даже возмущенно немного поглядела на всех поочередно Цирцея. - Ведь это называется шутить над человеком, который отшучиваться совсем не умеет.
   И под ее взглядом командирши, заступившейся за своего субалтерна, первым смутился вежливый Мазанка и тут же выдал Ливенцева:
   - Сведения о миллионах идут вот от нашего прапорщика... Мы сами это только сегодня от него услыхали...
   И так как на Ливенцева теперь обратилось сразу несколько пар глаз и белесые глаза Зубенко глядели неприкрыто враждебно, то Ливенцев тоже поколебался было и уж хотел как-нибудь замять разговор, но спросил на всякий случай корнета:
   - А вы доктора нашего Монякова знаете?
   - Монякова? - переспросил Зубенко и отвернулся.
   - Да, того самого Монякова, с которым вы, правда, не захотели говорить дня два назад, но ведь когда-нибудь придется же вам с ним встретиться, не так ли?.. Так вот, это именно он мне о вас наговорил, представьте!.. Он вас очень хорошо знает... и ваше имение... и ваши дела с французской компанией "Унион".
   - Он так вам и сказал: французской компанией? - пусто и глухо спросил после томительного молчания Зубенко.
   - С французской или бельгийской... Да, кажется, именно с бельгийской, но мне показалось, что это - все равно.
   - Угу... Нет, это - не все равно, - пробормотал Зубенко.
   - Может быть... Он мне сказал еще, будто вы недовольны ими, этими французами или бельгийцами, что они плохо выполняют условия договора, то есть, попросту говоря, вас грабят...
   - Он так и сказал вам: грабят? - живо обернулся к Ливенцеву Зубенко.
   - Да, в этом роде... и будто вы начали с ними процесс.
   - А он не сказал вам, кто посредничает бельгийцам этим, прохвостам? - с большою яростью в хриповатом голосе спросил вдруг Зубенко, и глаза у него стали заметно розовыми от прилившей к ним крови.
   - Однако факт, значит, все-таки налицо! - торжествуя, перебил по-адвокатски Кароли Ливенцева, начавшего было что-то говорить Зубенко насчет Монякова. - Есть угольные копи, взятые в аренду бельгийцами, которые платят вам шестьдесят тысяч, но должны платить, по-вашему, гораздо больше.
   Лихачев коротко кашлянул. Ливенцев взглянул на него пристально. У Лихачева был явно оскорбленный вид. Он покраснел, как от натуги, и нервно накручивал правый ус на палец.
   Так как Зубенко упорно молчал, делая вид, что и ответить не может так вот сразу, - очень занят едой, - то Цирцея обратилась к нему негодующая:
   - Значит, вы действительно получаете по шестьдесят тысяч в год доходу?.. А я-то думала, что над вами шутят! - и она сильно сощурила глаза.
   Ливенцев заметил, что у Зубенко как-то сразу набряк, явно распух и без того объемистый нос, однако ответ его поразил еще больше наивного математика, чем его нос:
   - Вы думаете, что шестьдесят тысяч за угольный пласт, как на нашей земле, это много? В том-то и дело, что мало! Очень мало!.. За подобный пласт Парамонов по три миллиона в год получает!.. Три миллиона! В год! Это вам не какие-нибудь несчастные шестьдесят тысяч! - с неожиданной выразительностью и силой сказал Зубенко.
   Мазанку же, видимо, мучила другая сторона дела - размер имения Зубенко, и он спросил почему-то даже не певуче, как привык слышать от него Ливенцев, а тоже несколько хрипло:
   - Это на всех трех тысячах десятин у вас угольный пласт оказался?
   - Именно в этом и вопрос, что бельгийцы шурфуют землю везде, где им вздумается, а по договору они этого делать не смеют, - помолчав, ответил Зубенко.
   Убедившись в том, что у этого немудрого на вид корнета действительно три тысячи десятин, Мазанка оглядел всех округлившимися и от этого ставшими гораздо менее красивыми глазами и проговорил:
   - Однако! Три тысячи десятин! Степной земли!
   - Что же тут такого? - зло отозвался Зубенко. - Вон у Фальцфейна триста тысяч десятин степной земли, - это я понимаю, - богатство, а то три тысячи!.. По сравнению с тремя стами - так, клочок жалкий!
   - Не-ет-с, это уж вы меня извините, - это не клочок жалкий - три тысячи десятин, - как-то выдавил из себя скорее, чем сказал, Мазанка.
   - Да-да! Смотря, конечно, как хозяйство поставить, а то три тысячи десятин вполне могут давать те же шестьдесят тысяч, - поддержал его Лихачев, покачав при этом как-то многозначительно из стороны в сторону лысеющей спереди головой, а Цирцея добавила:
   - И мы ведь тоже бурили у себя, мы сколько денег ухлопали на бурение, однако у нас вот в недрах ничего такого не оказалось.
   - Как? Вы тоже искали уголь? Или руду железную? - полюбопытствовал Кароли.
   - Нет. Не руду и не уголь... Об этом-то мы уж знали, что нет... Мы за доломитом охотились, - объяснил Лихачев. - Доломит - он ведь для доменных печей требуется... И нашелся такой специалист, сбил нас с женою с толку: "У вас доломит! Бурите!" Вот и бурили... Денег, правда, пробурили достаточно, а доломит обманул... Ну, одним словом, он хотя и нашелся, только не того процентного отношения, какое требуется. Низкого качества. Годится, конечно, как бутовый камень, только не в домны... Да! На этом я, просто говоря, прогорел... А у вас, стало быть, целая Голконда? - обратился он к Зубенко не улыбаясь. - А я и не знал! Вы как-то ни разу не заикнулись даже... об этом своем альянсе с бельгийцами.
   - Не дай бог иметь дела с этими негодяями! - уверенно, очень убежденно и горячо отозвался Зубенко, накладывая себе гарниру к жаркому.
   - Наши союзники, - напомнил ему Ливенцев.
   - Я о тех там, которые у себя дома сидят, не говорю, - поправился корнет. - Я говорю о тех пройдохах, какие к нам сюда приехали и нас сосут, как пауки.
   - Однако миллион они для вас на вашей земле нашли же, - пытался склонить его на милость даже к приезжим бельгийцам Кароли.
   - Какой миллион?
   - Шесть рублей со ста, шестьдесят тысяч с миллиона!
   - Ну, знаете, так считать если, тогда у Парамонова пятьдесят миллионов в земле лежат! А пятьдесят миллионов и один - это большая разница... Также надо принять во внимание, какое у меня семейство.
   - Неужели вы женаты? - удивилась Цирцея и почему-то даже опустила при этом свою африканскую собачку на пол.
   - Я не женат, положим, но ведь еще сколько нас - сестер и братьев... Это я считаю только родных, а ведь еще сколько двоюродных!.. Нас очень большая семья.
   - Ну, ваши доходы тоже оказались не маленькие! Это на какую угодно семью хватит, - сказал Лихачев.
   А Цирцея, безжалостно глядя на заплатанную на локте тужурку Зубенко, добавила язвительно:
   - Тем более при ваших скромных привычках.
   - Привычки зависят от воспитания, - буркнул Зубенко, не поднимая глаз.
   Ливенцеву стало даже как-то жаль его, точно его травили со всех сторон, и виноватым в этой травле оказался не кто иной, как он же сам, Ливенцев, сболтнувший сказанное Моняковым, - мог бы ведь и промолчать. И, желая отвести разговор в сторону, он спросил Зубенко:
   - Что же, пшеницу сеете на своей земле?
   - Сеем и пшеницу, - подумав, ответил Зубенко.
   - Ага! Вот видите! Значит, вам тоже необходимы проливы?
   - Почему такое? Проливы? Мне? - несколько удивился, но и насторожился, как перед новой издевкой, Зубенко.
   - Мы только что пришли к выводу, что всем помещикам России, у которых на полях пшеница, Дарданеллы необходимы, как воздух... Давайте же выпьем с вами за Дарданеллы! - поднял недопитую рюмку Ливенцев.
   - Я не пью, - с достоинством ответил Зубенко.
   - Как? Совсем никогда не пили? - изумленно поглядел на него Мазанка.
   - Никогда не пил. И не курил также.
   - Много потеряли! - сказал Мазанка, а Кароли ошарашенно выпятил губы:
   - Накажи меня бог, первый раз такого человека вижу! Куда же вы свои миллионы намерены девать?
   - Что не пьет и не курит - это верно, - сказал Лихачев. - И очень хороший службист, - рекомендую! У него все и всегда в порядке. При таком субалтерне эскадронный командир может быть спокойным перед любым смотром и перед любой ревизией.
   Ливенцев принял эту рекомендацию как желание Лихачева вывести своего корнета из неловкого положения, хотя и не понимал как следует, в чем же именно тут неловкость. И только когда пригляделся к Цирцее вплотную, как привык приглядываться к людям, понял, что Лихачев говорил это не для них трех, а для нее одной, для той, которую теперь перестали уж совсем занимать голая коричневая собачка и две белых болонки. Она дала им каждой в свою мисочку по куску рагу из баранины, и около нее теперь шло деловитое чавканье и урчанье, как около подлинной Цирцеи на ее острове, и она была теперь явно разгневана тем, что тот, который носил около нее, ею как будто и данный ему, облик простеца и бедняка, оказался вдруг перевоплотившимся самовольно во что-то другое, вдруг как-то неожиданно сделался далеко не так прост и, главное, совсем не беден, даже очень богат!
   Да, у нее было явно негодующее лицо. На Зубенко она смотрела не отрываясь. Ливенцев понял, что это - женщина властная.
   И вот еще что он понял: что он сам как будто человек с другой планеты среди остальных; что здесь, в Балаклаве, за одним столом с ним, получающим только свое полуторасторублевое жалованье прапорщика и больше ниоткуда ничего, сидят всё богатые люди. Об адвокате Кароли он знал, что у него прекрасный дом в Мариуполе, что сюда, в Севастополь, он взял свой выезд красивый кабриолет и пару дышловых лошадей, неизвестно почему уцелевших пока от мобилизации; трое остальных были помещики, из которых самым богатым оказался самый незаметный на вид и преувеличенно скромный в своих привычках, не захотевший тратить даже двугривенного на третьи звездочки себе на погоны, хотя и мог бы носить погоны поручика так же незаконно, как и Кароли.
   Над тем, что говорил ему о Зубенко дня два назад этот радикал, земец, доктор Моняков, он пытался думать только теперь - и удивленно видел, что молодой еще степной помещик этот, обладатель миллионов, захлестнут как-то до потери самого себя своими богатствами, что как-нибудь пользоваться ими он совсем не умеет, даже боится, что он умеет их только стеречь, может стремиться их увеличить, но совершенно лишен способности их тратить, - и в нем появилась какая-то не то что отчужденность, а даже брезгливость к этим всем, чересчур связанным с землею, преувеличенно земным людям и к Цирцее с ее африканскими и прочими собачками, и он сказал, улыбаясь, как всегда, когда чувствовал брезгливость:
   - Господа! У меня нет ни имения, ни дома, ничего вообще, кроме знания математики, и то приблизительного, конечно. Но математика не нуждается в защите при помощи кавалерии, а также штыков и пулеметов... Да на нее никто и не нападает: какая корысть нападать на какую-нибудь теорию парабол и гипербол? А вот напасть на имения с их пшеницей или на угольные копи - тут есть так называемый казус белли. Говорят уже, что теперешняя война - война угля и железа... и доломита, конечно, поскольку он необходим для железа. (Тут Ливенцев улыбнулся в сторону Цирцеи.) Вопрос теперь, значит, только в том, чтобы нам всем, - и мне тоже, представьте, как это ни странно! - суметь защитить все наши пшеничные поля и угольные копи.
   - Как защитить? - глянул на него непонимающе Лихачев.
   - От кого защитить? - спросил Мазанка. - Кто на них покушается?
   - Вот тебе на! Разве немцы не заняли у нас часть Польши? - удивился Ливенцев.
   - А мы разве не заняли часть Пруссии? - спросил Лихачев. - Линия фронта может, конечно, колебаться то здесь, то там, но-о до наших коренных русских земель куда же добраться немцам? Ни-ко-гда этого не будет! Да и вообще пустяки... Наше военное министерство урок японской войны учло - это теперь для всех очевидно... Нет, война кончится месяца через два-три...
   - А вы как думаете? - обратился Ливенцев к Зубенко.
   Зубенко подумал, помял хлебный мякиш между толстыми пальцами и сказал решительно:
   - К новому году кончат войну!
   Кароли же горячо добавил:
   - И как только Вильгельм попадется в плен, - накажи меня бог, об него готов тогда буду целый день спички тушить! Так он мне с этой войной надоел, проклятый!
   Ливенцев поглядел на него и расхохотался вдруг.
   - А если... если не через два месяца, а и через два года не кончат войну? - еле проговорил он сквозь хохот.
   - Абсурд! - махнул рукою Лихачев.
   - Чепуха! - сказал Мазанка.
   - Мне надо насчет сена распорядиться, - вдруг поднялся из-за стола, наклоняя голову в сторону Цирцеи, Зубенко. - Сейчас же надо послать подводы, а то ведь на сено много охотников... Не успеешь оглянуться - артиллеристы заберут, а потом ищи-свищи!
   - Да-да! Вот именно: ищи-свищи! Идите, идите, - забеспокоился и Лихачев, а Мазанка кивнул Кароли:
   - Надо бы и нам ехать...
   Но хотя Зубенко и ушел, простившись с ними, их остановил Лихачев, так как подавали еще чай (на серебряном подносе, и стаканы в подстаканниках старого серебра), ликерные узенькие рюмочки и пузатую черную бутылку бенедиктина.
   - Ка-ков оказался скромник наш Зубенко! - сказала Цирцея, снова усаживая на колени африканку и укутывая ее платком. - Ведь если бы вы не сказали нам, то откуда бы мы могли узнать, что это - богач? Если бы мы имели хотя бы половину его состояния! А ведь он...
   Она остановилась, не договорив, но Ливенцев понял ее так, будто хотела она добавить: "...каждый день обедает на наш счет!"
   И ему стало весело, когда добавил он про себя именно это.
   А когда, простившись с Лихачевым, выходили они трое к своей линейке, Ливенцев заметил на верхней филенке верандной двери размашистую надпись химическим карандашом: "Прошю оставит сей дом внеприкосновенности допребытие хозяина".
   Ливенцев понял, что писал это высланный на Урал немец, надеясь, как и они все, что война скоро окончится и еще скорее - забудется, и он, честный владелец табачных плантаций, снова будет командовать целой армией русских девок из Мелитопольского уезда, которые будут ему цапать землю, высаживать из парников рассаду, срывать спелые листья, сушить их на суруках и проделывать с ними вообще все эти сложные трудоемкие процедуры, пока не получится товар, готовый для отправки на табачную фабрику.
   И даже вообразил вполне ясно и определенно именно такого, каким только он мог бы быть, балаклавского немца-табачника Ливенцев и представил, как на этой вот веранде, кейфуя в послеобеденный час, мечтает он, честный немец, о своей табачной фабрике, о конкуренции с Месаксуди и какими-нибудь братьями Лаферм и непременно о миллионах...
   А кучер Кирилл Блощаница, заметив, что привезенные им офицеры вышли навеселе и с завидно-покрасневшими лицами, подмигнул Ливенцеву как-то сразу всем своим широким загорелым рябым лицом и сказал, облаживая сбрую:
   - Такое в прежнее время заведение у него, у Лихачева, было до чужих кучеров, какие, конечно, гостей привозили: стаканчик водки чтобы и, само собою, обед в людской... Думка такая у меня и теперь была, ну, однако, не вышло. А денатурату того когда-сь случилось выпить стакан, так от него аж каганцы в глазах!.. Конечно, пьют люди за неимением, только же его, говорят, через хлеб пропускать треба...
   Кирилл Блощаница явно был недоволен ротмистром Лихачевым.
   III
   На обратном пути говорили опять о том же корнете Зубенко, причем Кароли высказывал догадку, что разбогател он случайно, что три тысячи десятин эти у него не родовые, а приобретенные, что он не дворянин, конечно, а, вероятно, из зажиточных хуторян, которым вдруг подвезло с этим углем на их земле. Втихомолку Зубенко-отец скупал по дешевке земли себе под межу, втихомолку же завязал и эти политичные сношения с бельгийцами, но нечаянно как-нибудь умер, "если не от рака в желудке, как наш мариупольский Родоканаки, то от какой-нибудь еще стервочки", и вот корнет Зубенко, как старший, вполне естественно, выходит в запас, а потом в отставку, чтобы вести хозяйство и сражаться с бельгийским "Унионом".
   - Мужичок он, разумеется, прижимистый, - сказал Мазанка, - и в больших капиталах со временем будет, но вот для меня, как отца, - я ведь тоже сына-гимназиста имею, - вопрос в чем: сам ли он такой уродился, этот корнет Зубенко, или его так отец воспитал? А если воспитал отец, то каким же образом мог он этого добиться? Мытьем или катаньем? Ведь жмот сверхъестественный!
   - Накажи меня бог, - музейная редкость! За деньги можно показывать.
   Ливенцев молчал, потому что в голове его вертелись миллионы всех мастей: русские, бельгийские, немецкие, французские, английские... Эти миллионы принимали в его мозгу, несколько разгоряченном лихачевским вином, странно-уродливые, однако вполне реальные формы. И они сражались - эти разнонародные миллионы, а Кирилл Блощаница, который пока возится с серыми, секущимися на лопатках конями и мечтает о стаканчике водки, потом когда-нибудь пойдет вместе с ним, математиком Ливенцевым, оборонять русские миллионы против миллионов немецких... А зачем это им обоим?
   Сердит ли был Блощаница, или серые рвались домой к кормушкам, только они бежали бойко. На седьмой-восьмой версте от Балаклавы они догнали три мажары, в которых сидело по нескольку человек: солдат-ополченцев, у которых солдатского было только - медные кресты на вольных картузах. Несколько впереди их, верхом на гнедом дончаке, но уже не на белоногом, а на другом рысил Зубенко.
   - За сеном? - крикнул ему Мазанка, поравнявшись.
   - За сеном! - ответно крикнул Зубенко, явно не пожелавший ни ехать с ними рядом дальше, до Севастополя, ни вступать в какие-либо разговоры еще, после того что говорилось за обедом у Лихачева.
   Он даже не улыбнулся, он только чинно поднял руку к козырьку своей потертой фуражки. А Мазанка сказал Кароли:
   - Если фураж на целый эскадрон через руки этого Зубенко будет идти, то чем это пахнет, а?.. - и подтолкнул его локтем.
   Энергически, как всегда, Кароли отозвался:
   - Накажи меня бог, наживет еще миллион за время войны!..
   При этом добавил он весьма сложное и выразительное ругательство, какого никак не ожидал математик Ливенцев от поручика с университетским значком.
   Когда проезжали уже окраиной Севастополя, Кароли заметил свой кабриолет, в котором каталась его жена, и пересел к ней, а Мазанка и Ливенцев слезли с линейки у остановки трамвая. Кирилл Блощаница один поехал в дружину, где офицерам жить было негде.
   Толстая, сырая, обветренная, красная, с облупившимся носом, старая торговка с двумя корзинами помидор и дынь спешила, грузная, к тому же вагону трамвая, в который сели Мазанка и Ливенцев, и уже занесла было она обрубковатую ногу в пыльном башмаке на подножку, но чахлого и сонного вида кондуктор дал свисток, вагон тронулся.
   - Та куды же ты, нэгодяй, подлец?! - пронзительно завопила торговка.
   Между тем в вагоне было всего несколько человек, и Ливенцев сказал кондуктору:
   - Там еще какая-то старуха осталась, - посадить надо.
   Сощуренными мутными глазками глянул на него кондуктор и дернул за веревку: вагон стал.
   Втискиваясь в узкую дверь вагона со своими корзинищами, свирепо орала на кондуктора баба:
   - Сви-сти-ит!.. А чтоб у тебя в животе так свистело!.. Куды ж ты свистишь, нэгодяй, когда я садюсь?
   Она уселась как раз против Ливенцева, тяжело дышащая, с росинками пота на широком носу, и, время от времени обращаясь то к нему, то к Мазанке, полновесным грудным голосом воинственно кричала:
   - Вот нэгодяй, - ну, что вы скажете, а!.. Сви-стит, когда человек сидае! Он знай свое - сви-стит!.. Вот так они и людей давлють!
   Смешливый Ливенцев не выдержал, наконец, и захохотал; заулыбался весело и Мазанка, а старуха ворчала:
   - Смийтесь, смийтесь себе, а мне начхать!.. Я садюсь, а вин себе свистит, нэгодяй!..
   Даже и полусонного кондуктора развеселила свирепая старуха. А Ливенцев говорил Мазанке сквозь смех:
   - Вот она - матушка Россия! Попробуйте ее в вагон культуры не взять какого она крику наделает! Не-ет, она свое место под солнцем знает и ото всех отобьется.
   И с тою наивностью, которая его отличала, обратился он вдруг к старухе: