- Вы - другое дело: вы с ним были в ссоре.
   - Нет, это не объяснение, но... не будем говорить о том, что нам обоим и без разговоров понятно. Хорошо хоть и то, что вас не было на этом позорище.
   - Мне одна сестра милосердия писала из Сербии... Вот ведь куда ее занесло: в Сербию!.. Писала, что сцена, то есть театральная сцена, по-сербски "позорище", - сказал Моняков, не улыбнувшись. - А ведь мы с вами ничего позорного в подмостках не видим, не так ли? Так и все вообще... относительно, приблизительно и условно. И сколько вот умирает людей на фронте - и так и не знают, что они делают такое: не то это подвиг, не то это глупость, не то это даже подлость, и сам черт этого не разберет!
   - Эти золотые ваши слова я тоже когда-нибудь прочитаю во "Враче"? оживленно спросил Ливенцев.
   Но Моняков только усмехнулся криво.
   Подполковник Гусликов появился в дружине в тот же день, как было объявлено об его переводе, и все сразу увидели: вот кто по-настоящему расторопный штаб-офицер! Невысокий, с аккуратно подстриженной бородкой чалого цвета, с серебром в усах, сероглазый сангвиник, он говорил бойко, хотя и не всегда ясно, вследствие недостачи зубов, стремился даже говорить и за своих собеседников, прибегая часто к таким оборотам, как: "Вы мне на это, конечно, скажете, что... Но я вам на это скажу..." При этом он делал самые сложные жесты, точно занимался в течение разговора кстати и шведской гимнастикой, чтобы использовать время всесторонне и с наибольшими для себя результатами. На одном месте он тоже долго усидеть не мог, он весь был движение и нисколько не утомлялся этим. Словом, в первый же день всем ясно стало, почему, любящий в штаб-офицерах больше всего расторопность, назначил его заведующим хозяйством на место Генкеля генерал Баснин. И только молчаливый и неисправимо-печальный зауряд-Багратион все время делал изумленное лицо, когда он обращался к нему с теми или иными вопросами, но объяснялось это только новостью для Гусликова его положения: в дружине генерала Михайлова он был только ротным командиром. Кроме того, говоря с Аврамиди, он, по-видимому, не вполне вслушивался в его ответы и объяснения, так как набрасывал пером, притом на какой-то деловой бумаге, его, зауряд-Багратионов, профиль, действительно очень приманчивый для художников. Кароли он сказал между прочим, что учится действовать и акварельной кистью и что у него "выходит недурно"; кроме того, он будто бы изобрел способ вылавливать мины совершенно безопасно для тральщиков и не сегодня-завтра начнет хлопотать о патенте на это изобретение.
   - А вы знаете, какая это опасная теперь штука - тралить мины? Малейший какой пустяк, так, знаете, ма-а-ленький такой недосмотр - и конец! Мина взрывается, и тралер к черту, на дно, и тральщики - в мелкие кусочки. Хлоп и готово! Только дым, и паленым мясом пахнет... А у меня - мальчишек посади, и они отлично тралить будут!
   Так же точно он будто бы нашел способ делать иод из морских водорослей, какие валяются здесь на берегу после прибоя.
   - Иод - прямо как деготь течь будет! Только пузырьки подставляй и рассылай по госпиталям на фронт... А вы знаете, какой недостаток у нас иода теперь! То он к нам из Германии шел, а теперь откуда придет? Доставляют, конечно, союзники, да очень мало, - им и самим надо.
   Кароли послушал-послушал его и сказал о нем Ливенцеву при первой встрече:
   - Ну и заведующий хозяйством наш новый! Накажи меня бог, это тоже какой-то шут гороховый. Говорит с тобой, а сам все штаны подтягивает! Я уж ему посоветовал купить подтяжки - новейшее изобретение человеческого ума. "А то что же вы, - говорю, - Европу и Америку удивить хотите, а штаны с вас падают? Падшими штанами Америки не удивишь..." Накажи меня бог, если это не форменный осел!
   Однако Гусликов как завел это с первого же дня своей службы в дружине, так заведенного и держался: придя утром в казарму, не уходил из нее целый день до вечера, обедая вместе с писарями. Главной заботой его были мастерские, где этот, по-своему все-таки деятельный человек сам хватался за все инструменты и что-то такое мастерил около станков. Возможно, что из него действительно вышел бы неплохой механик, если бы не вышел плохой военный. Оказалось, что он с увлечением может чинить и дамские ботинки, но объяснялось это тем, что с ним вместе жили здесь, в Севастополе, жена и две взрослых дочери.
   Знакомить с ними Гусликов и потащил Ливенцева, когда он вечером как-то зашел в оружейную мастерскую поправить что-то в своем револьвере.
   Гусликов оказался как раз там и действовал напильником над какою-то железкой. Увидев Ливенцева, он тут же засыпал его проектами выделки иода, безопасного тральщика и, кажется, даже неизносимых солдатских сапог, потому что весьма пространно начал толковать ему что-то о флотской и елецкой коже.
   - На фронт пойдем если с вами, заказывайте себе сапоги тогда из елецкой кожи, а не из флотской. Флотскую вытяжку вам могут и за тринадцать рублей поставить, только разве можно флотскую выделку с елецкой сравнить? За елецкие сапоги вы восемнадцать заплатите, дешевле вам не сделают, так зато же насчет воды с елецким товаром вы будете спокойны, а уж флотский...
   - Вот тебе раз! Кажется, должно быть именно наоборот, - перебил его Ливенцев. - Флотский не должен бы воды пропускать, иначе какой же он флотский? А елецкий - сухопутный, елецкий уж пусть, так и быть, пропускает...
   - Нет-с, этого не должно быть, чтобы елецкий пропускал воду, разумеется, если только он хорошо прожирован. Я вот свои сапожонки восемнадцать лет назад заказывал, - правда, несколько лет я их не носил, когда в отставке был... Жировать тоже надо знать, чем именно, а то она, елецкая юфть, плохого жиру тоже не любит... Тогда меня возьмите с собой, когда сапоги себе на фронт будете заказывать, потому что вы, раз вы этого не знаете, елецкой юфти от флотской ни за что по виду не отличите, а сапожник вас, конечно, надует.
   Такая осведомленность в сапожном товаре и такая заботливость со стороны этого нового заведующего хозяйством об его будущих сапогах привела Ливенцева к тому, что он не отказался пойти с ним вместе к нему на квартиру, познакомиться с его женой и дочерьми.
   Бывают семьи, в которых все торчит и ершится и идет вразброд, как непричесанные вихры на голове забияки, уличного мальчишки. Оно и не то чтобы все в этой семье были между собою на ножах, - совсем нет, но ссорятся в ней очень быстро, с двух-трех слов; потом, правда, начинают вдруг говорить как ни в чем не бывало, вместе чему-нибудь обрадуются, вместе даже и сделают что-нибудь, но чуть что, - сейчас же крик, и что-нибудь летит в стену, и хлопает, как ружейный выстрел, дверь, и звякает разбитое стекло, и потом все сидят по разным углам и дуются.
   Вот такая именно семья была и у Гусликова.
   Когда денщик отворил им дверь, а это было уже в сумерки, из освещенной комнаты в темную переднюю выглянула лохматая женская голова, равнодушно сказала:
   - Папка пришел, - и скрылась.
   Гусликов бормотнул Ливенцеву:
   - Вот это - Фомка.
   И тут же спросил денщика:
   - А Яшка дома?
   - Так точно, дома, - деловито отозвался денщик.
   И когда вошел Ливенцев в небольшую гостиную, он увидел двух девиц в разных углах ее, - одна быстро листала книгу, чтобы посмотреть, каков конец ее, другая что-то строчила на машинке.
   - Вот эта - Фомка, а та - Яшка, - кивнул на вторую Гусликов.
   Увидев Ливенцева, Фомка бросила книжку в угол, вскрикнула: "Ну, папка, это черт знает что!" - и выбежала из комнаты, а Яшка встала из-за машинки, протянула Ливенцеву руку и сказала:
   - Папа как звал нас маленькими, так и теперь зовет, - и очень ласково улыбнулась.
   Сам же Гусликов, суетясь, по обыкновению, и поддергивая шаровары, говорил с чувством:
   - Мечта!.. Мечта жизни была иметь двух сыновей - Фомку и Яшку, а не таких ослиц! Теперь они бы уж подпоручиками были оба, жалованья бы получали по полтораста в месяц...
   - Вот поступим в сестры милосердия, и мы будем жалованье получать, сказала Яшка, а Гусликов подхватил, обращаясь к Ливенцеву:
   - Ах, с каким я сегодня симпомпончиком-сестрой из второго госпиталя познакомился, - пальчики оближешь!
   Тут из другой комнаты выскочила взбившая себе наскоро прическу Фомка, бойко сунула руку Ливенцеву и накинулась на отца:
   - А-а, так ты опять симпомпончиков заводишь! Хорошо, вот мать придет, я ей непременно скажу!
   - Не говори! - умоляюще поглядел на нее Гусликов.
   - Скажу! - и ногой топнула.
   - Я ведь только познакомился, больше ничего, дура ты!
   - Знаем мы, как ты "только знакомишься"! Будешь потом пропадать в этом своем госпитале и мои блузки туда ей таскать.
   Ливенцев смотрел, ничего не понимая. Он думал даже, что Гусликов нарочно хочет показать ему своих дочерей, как невест. Вот - младшая, Яшка, лет девятнадцати, с нежными щечками и скромными взорами, она же и рукодельница, и может при случае сама кроить и шить чепчики твоим будущим младенцам. А эта, Фомка - постарше, побойчее; она, конечно, не так нежна, как Яшка, и не настолько миловидна, хотя тоже очень недурна собой, но зато с нею уж не пропадешь; эта ни тебя самого, ни всего своего семейства в обиду не даст, и сама строгих правил, на нее уж можно надеяться! Только бы сам ты не завел каких-нибудь амуров на стороне, а заведешь - берегись: такая тебе не спустит!
   Глазки у Фомки были карие, огневые, у Яшки - голубовато-зеленые, впрочем, так казалось при лампе; и на плечах у Яшки накинута была мантилька, у Фомки - теплая, из козьего пуха, серая косынка: в комнате было прохладно.
   Не успел еще Ливенцев придумать, что бы такое сказать этим двум девицам, как Гусликов уже тащил его к себе в кабинет:
   - Пойдемте, покажу вам, какое я себе освещение сам сделал. Сухие элементы, и вот... Ма-а-ленький, правда, свет, а все-таки электрический!
   Завел Ливенцева в какой-то темный закоулок, пошарил по стене, и вдруг загорелся действительно ма-а-ленький розовый фонарик, при котором все-таки можно было найти койку у стены, сесть на нее, раздеться и лечь спать, а вставши, кое-как можно было одеться; больше при таком фонарике ничего нельзя было делать.
   Но чтобы сказать Гусликову что-нибудь приятное, Ливенцев говорил, подбирая с усилием слова:
   - Да, у вас, конечно, были практические наклонности в молодости, и вам бы надо пойти по технической части...
   - Женился я рано, вот что! Я только что окончил юнкерское, тут же и женился. Пошел в фотографию сниматься, смотрю - ретуширует там один тип карточку, - прелесть девица! Объедение!.. Я сейчас: "Кто такая? Здешняя? Познакомьте!.." Ну, меня на другой же день познакомили, а на третий я - бух! - предложение сделал. Видите ли, очень много совпадений у нас оказалось: первое - родились в один день, двадцать четвертого сентября, потом отцы оказались тоже одних лет, затем - службу начали и мой и ее отец в одном полку, потом... мать свою я спросил, как ее имя, и что же вы думаете? Я загадал, когда спрашивал: если угадает с первого раза, значит женюсь. А мать мне и говорит: "Анюта!" Никакого ведь понятия о ней раньше не имела!.. Даже еще я одно пропустил: выигрышные билеты, какие на нее и на меня были положены, оказались, представьте вы себе, одной и той же серии!.. Ясно, что тут уж думать много нечего было... Да ведь что еще, совпадение какое было: я жил в доме двадцать три по одной улице, а она - в доме двадцать три по другой улице!
   Ливенцев согласился, что этого всего вполне было достаточно, чтобы сочетаться браком, но спросил все-таки:
   - Она где же сейчас? Ее нету дома?
   - Ее уж и на свете нет, а дома нет это моей второй жены. Я женился на ней всего только года два назад, в Ахалцыхе... Яшка! - крикнул он в гостиную. - Мать куда ушла?
   - В магазины куда-то... Я почем знаю, куда! - недовольно ответила Яшка.
   - Ничего, она скоро придет, и я вас с нею познакомлю, - успокоил Ливенцева Гусликов. - Это я, знаете ли, на Кавказе был по какому случаю? Представительство взял у фирмы велосипедной Герике и вояжерствовал по всему Кавказу на велосипеде. Это после смерти жены... первой жены... Все-таки мы с нею больше двадцати лет прожили, так что, с одной стороны, тоска меня гнала, а с другой - понимаете, что это значит возрастный ценз? Куда ни ткнешься просить должности, - это когда попросили из полка в отставку, - куда ни сунешься, везде вопрос: "Сорок лет имеете уж?" - "Больше имею", - говоришь. "Ну, таких старых нам не надо!" И ступай. Так что я за фирму Герике и за велосипед, какой от нее получил, зубами схватился! И ничего, я все-таки года два от велосипедов ел хлеб, и семья моя тоже. Вот тогда в Ахалцыхе и с теперешней женой познакомился... А в Адлере тюльпанное дерево видел, большая редкость! Таких только два и есть на всем земном шаре, другое в Алжире где-то... Только наше - это мужского рода, а в Алжире дерево - то женского рода. Бывает же такое несчастье, чтобы мужское от женского на таком расстоянии! Ведь Алжир - это где? В Африке, кажется?.. В Африке? Ну вот! А Адлер в России. Вот и извольте теперь... через целый океан или там в этом роде!
   Пожалев тюльпанные деревья, Гусликов вполголоса пообещал все-таки познакомить Ливенцева с тою сестрою из госпиталя, которую он называл "симпомпончиком", а кроме того, у него оказалась еще хорошая знакомая, вдова жандармского ротмистра, с которою тоже, по его мнению, было бы невредно познакомиться Ливенцеву, потому что хотя он и математик, "но, знаете ли, нынче математика, завтра математика, так и жизнь пройдет, - что же это такое за абсурд и чепуха с маслом?.."
   - Позвольте, что же вы так легкомысленно, сударь! - отозвался на это Ливенцев. - А война? Идет она или нет? Вы о ней как будто совсем забыли.
   - Ну, что там война! Война - в порядке вещей: одних убивают, другие нарождаются... К лету войне этой будет конец, и тогда иди, Гусликов, опять ищи, чем бы тебе заняться!.. Может быть, мне тогда фотографию открыть, а? Как вы думаете насчет фотографии?
   Своих соображений насчет выгодности фотографии не успел сообщить Гусликову Ливенцев, так как в это время в передней, а затем в гостиной раздались крикливые женские голоса: это явилась с покупками жена Гусликова, и тот стремительно потащил гостя знакомить с женой, о которой сказал:
   - Ну вот! Сейчас вы ее и увидите - даму из Ахалцыха.
   Она была еще молодая, может быть года на три, не больше, старше Фомки, высокая, стройная, подчеркнуто-кавказского типа: узкое лицо, тонкий с горбинкой нос, прямые черные волосы, голова небольшая, брови почти срослись, - это делало лицо строгим, но только тогда, когда она не улыбалась.
   Улыбалась же она часто, потому что зубы у нее были белые, ровные, и потому еще, что она малопонятно говорила по-русски, немилосердно калеча слова, однако выходило как-то так, что Ливенцев не совсем был уверен, что она калечила слова бессознательно. Когда, например, за чаем, она прочла кусок из оды "Бог" Державина по-своему, то у нее вышло это так:
   О, мунхрутушки-мунхрудзень,
   Кому не тендзе напрудзень,
   Кому никто постричь не мог,
   Все называет это - бог!
   Давно уж не случалось этого с Ливенцевым, чтобы он сидел за чаем в компании молодых девиц и молодой дамы, которым наперебой хотелось его занять, от которых пахло разнообразными духами, у которых были по локоть обнаженные руки, из которых одна спрашивала его, стоит ли поступать на курсы сестер милосердия, когда война, может быть, скоро окончится, как многие говорят и даже пишут; другая спрашивала, каких он видел на столичной сцене знаменитых артистов и слышал ли он Шаляпина; а третья так мило перевирала русские слова, что это к ней очень шло и казалось нарочно придуманным приемом кокетства.
   Гусликов рассказал, как он когда-то в зеленой юности, еще будучи юнкером, влюблен был в одну даму, очень красивую, молодую, не старше лет тридцати, "ну, может быть, тридцати двух..." и "пользовался ее взаимностью...".
   - И вот... вы только представьте себе мой ужас!.. не так давно встречаю ее здесь в Севастополе. Случайно ехали рядом в трамвае и разговорились. Старуха и старуха, а кто она такая - на что мне?.. Она же смотрит-смотрит на меня пристально, да вдруг как вскрикнет: "Петя! Пе-тич-ка!" - и мне на шею, и ну меня целовать!.. А у нее во рту всего только два зуба - один клык вверху, другой клык внизу, и худющая, и страшная, и глаза красные!.. Я из вагона на ходу выскочил да бежать! После этого не спал целую ночь... Эх, когда счастье на вас валиться будет, не отстраняйтесь, вот мой вам совет. А то в старости и вспомнить нечего будет, и будете себя кулаком по лысине бить, да уж не воротишь, нет!
   Это было зловеще, а неистовая Фомка подмигивала отцу:
   - Ох, ты только о том и думаешь, чтобы тебе было вспомнить приятно!
   На что обеспокоенно отозвалась, глядя на нее, дама из Ахалцыха:
   - А что? А чего? А кто еще ему там завел такой? - и грозила мужу тонким розовым пальцем, сдвигая черные брови.
   В ответ на это Гусликов пытался хохотать заливисто, но ему это плохо удавалось.
   Яшка же в это время умильно спрашивала Ливенцева:
   - Вам еще налить чаю? Скажите! - и щедро накладывала на его блюдечко сахар, наколотый мелкими кусочками, так как здесь принято было пить чай вприкуску.
   Она же, украдкой улучив удобную минутку, кивнула на коврик из цветных лоскутков, висевший на стене, и спросила:
   - Вам это нравится?
   Ливенцев оглянулся на этот коврик, - Иван-царевич или кто-то другой подобный, в красном, синем и пепельном, с русыми кудрями, летел там среди голубых облаков на белом лебеде, - улыбнулся Яшке и сказал:
   - О да, очень мило!
   - Это я делала, - вся закраснелась Яшка.
   Гусликов же, который за всеми кругом следил зорко, подтолкнул локтем Ливенцева и сказал, кивая на Яшку:
   - У нее есть вкус. В этом отношении она вышла вся в меня... И тоже акварелью рисовать пробует.
   Ливенцев перевел эти слова так: "Познакомьтесь с ней покороче, - может быть, сойдетесь характерами". Поэтому стал он упорно смотреть на Фомку, а та, поймав этот его взгляд, явно захотела показаться ему спокойно-расчетливой и по-мужски дальновидной и заговорила исключительно для него:
   - Мне начхать на все эти телеграммы с театров военных действий, - это, конечно, все сплошное вранье! А вот, когда немцы издают приказ, чтобы кухарки картошки не чистили, а варили бы ее в мундире, - это уж для меня не чепуха. Это уж кое-что значит! Или пишут вот, что в Германии муку из соломы начали делать. Соломенный хлеб чтобы был, - это не шутка?
   - Вроде соломенной вдовы, - сказал Ливенцев.
   - Нет, гораздо хуже! На этом хлебе долго не протянешь. Да еще и такого хлеба приказано не давать на неделю больше чем два кило. А два кило - это пять фунтов, а в неделе семь дней!..
   - Что так, то так, - должен был согласиться Ливенцев. - Но, может быть, это злостная выдумка?
   - Нет, не выдумка, а очень на правду похоже. И вот выходит, что война к лету кончится, потому что жрать немцам нечего будет, и на кой черт нам тогда эти курсы сестер милосердия?
   От волнения матовые щеки ее зарозовели, и глаза стали еще огнистее.
   Гусликов подтолкнул локтем Ливенцева и кивнул теперь на Фомку, сделав глазами и губами знак удивления:
   - Какова, а? Министр! Все расписала по своим графам.
   И Ливенцев перевел это: "С такою ты ни за что не пропадешь!" Поэтому он встал и начал прощаться. И хотя Гусликов сделал вид, что очень обижен, и все отбрасывал его руку и твердил, что это черт знает что - уходить так рано, и хотя Фомка поводила укоризненно лохматой головой и раздувала ноздри, Яшка же пожимала плечами, излучая из голубых глаз короткие, но могучие призывы, а дама из Ахалцыха, схватив его за обе кисти рук и сдвинув брови, сделала при этом очень страшное, кавказское лицо, - он все-таки ушел, так и не спросив, каковы были настоящие имена Фомки, Яшки и дамы из Ахалцыха.
   Зато дня через два Ливенцев, гуляя на Приморском бульваре, встретил Пернатого с женой и свояченицей.
   Сюда очень любил заходить Ливенцев днем, когда был свободен, или даже вечерами, когда бульвар был многолюден, правда, но люди двигались в нем неясными тенями, - ведь зажигать огни воспрещалось ввиду возможности обстрела с неприятельских судов или даже нападения аэропланов, и чуть только кончался день, все поспешно погружалось во тьму.
   Днем здесь был тот уют, которого не хватало Ливенцеву, и он гулял тут так, как будто и не носил шинели, и был свободен по-прежнему, и подолгу мог простаивать у парапета, облокотясь на чугунные перила.
   Тут было тихо, - только шептала внизу, у камней, вода в бухте, точно только что пойманные раки в большой корзине, да иногда кричали чайки, усаживаясь на боны. Отсюда видны были до мелочей все суда эскадры и даже одинокое сторожевое судно на внешнем рейде.
   И здание курзала, не вполне выдержанное в мавританском стиле, если только не входить в него, а смотреть издали, было как-то под стать высоким тополям, похожим на кипарисы ночью, плакучим шелковицам и ясеням и нишам из непроницаемо густых, подстриженных ровными стенами буксусов и японских бересклетов, зеленых и зимою и скрывающих таинственные, много видевшие всего зеленые же скамейки.
   Желтыми, веселого вида, ракушками были густо усыпаны дорожки аллей, и садовник Иван Мартыныч, хлопотливый длинный эстонец с рыжими усами, с которым свел знакомство Ливенцев, охотно посвящал его в тайны своей оранжерейной магии и был доволен, что Ливенцев понимал латинские названия цветов.
   Все отставные флотские, будь они адмиралы или гораздо ниже чинами, очень любили, как наблюдал Ливенцев, смотреть на бухту, впиваться не мигая в суда, слушать склянки на мирном "Георгии". А недавно родившиеся, приходившие сюда с няньками, будущие флотские, отлично знали, как убеждался в этом Ливенцев, названия всех крупных броненосцев и крейсеров и с презрением относились к неподвижным "Георгию" и "Синопу".
   Днем было чинно на этом бульваре и тихо. Бесчинства начинались вечером, когда наступала темнота, когда собиралась сюда едва ли не половина всех севастопольских зауряд-дам, с ридикюльчиками, в белых горжетках, и едва ли не половина зауряд-офицеров разных рангов, и тогда Приморский бульвар был похож на огромный лупанарий, в котором потушены огни.
   Однако Ливенцев заходил сюда иногда лунными вечерами, когда от полной луны было свету столько же, как в сумерки, и можно было разглядеть в густой толпе не только зауряд-дам и зауряд-офицеров, но еще и гимназистов и гимназисток старших классов в круглых форменных шапочках с металлическими значками.
   От них - издали, со стороны - хотелось услышать что-нибудь такое, что можно им было говорить именно в такие вот лунные вечера, когда тихо, тепло, когда чуть слышно шепчется море с камнями да чуть рокочет вдали между судов моторный катер, а сверху над скамейками нависают мягко и густо, как косы, переплетенные ветки плакучих шелковиц.
   Ливенцев садился тогда куда-нибудь в тень, в укромный угол, или медленно двигался в толпе и жадно прислушивался к тому, что говорили эти юные.
   Но слышать приходилось такое:
   - Ах, как приятно прижаться к тепленькой девочке!
   - Что ты так давишь мою руку, дурак?.. Хочешь, чтоб я заплакала?
   - "Не плачь, дитя, не плачь напра-а-асно!!!"
   Или такое:
   - Ты космографию помнишь? У вас учили?.. С какой стороны луна растет?
   - Не знаю... Кажется, с правой?
   - Гм... Та-ак! А восходит луна откуда?
   - Ну, не знаю! Чего ты пристал с глупостями?
   - Ага! Не знаешь? То-то!.. Вот я тебя как поймал!
   - Болван ты! Очень мне это нужно!
   И вот еще была какая странность, подмеченная Ливенцевым в лунные тихие вечера на Приморском бульваре: о том, что волновало весь мир, о том, что потрясало весь мир, о том, что преображало весь мир, - о чудовищной войне не говорил тут ничего никто.
   Пернатый по случаю теплой погоды надел шинель внакидку; так, окруженный женой, свояченицей да еще маленькой, лет четырех девочкой, дочкой жены не то от капитана Бородина, не то от кого другого, - он имел совсем домашний, отставной вид.
   - Вот моя Анастасия Георгиевна, - очень тщательно выговорил он, знакомя Ливенцева. - А это Галочка, ее сестрица.
   Сестры были мало похожи друг на друга; Анастасия усвоила уже себе кое-какие городские манеры, была повыше сестры, несколько пригляднее, а главное, нервнее: на все морщилась, ахала, вздергивала плечи. Галочка держалась по-деревенски - корпусом вперед, ходила носками внутрь и лицо имела свежее, деревенское, но лишенное способности как-нибудь менять выражение.
   Неизвестно, из каких именно побуждений Пернатый, после нескольких слов, сказанных из приличия, вдруг заторопился куда-то идти по делу и действительно ушел, оставив Ливенцева на произвол Анастасии Георгиевны.
   И та сказала ему:
   - Ах, как здесь солнце пекет! Так даже загореть можно, очень нужно тоже!.. Пойдемте, в тень сядем.
   Сели в тени на зеленой скамейке, но оказалось, что тут холодно, ветер дует, - нужно было вскочить и вознегодовать на ветер:
   - Ах, какой противный! Можно простудить горло... Пойдемте, лучше на солнце сядем.
   Уселись на солнечной стороне - не понравился костюм проходившей мимо под руку с лейтенантом молодой дамы.
   - Ах, мерзость какая! Видали, какая юбка с вырезом сбоку?.. Это чтобы ножку свою дивную показать!
   Но через минуту она уже тянула Ливенцева посмотреть эту юбку с вырезом сбоку поближе, чтобы заметить фасон, и говорила:
   - Я себе тоже могу заказать такую... Это только при красивой ноге можно такие юбки носить, а у меня тоже ведь красивая нога.
   Чтобы чем-нибудь занять Галочку и дочку, она сорвала им по цветочку желтофиоли, только что высаженной в клумбы, и маленькая сейчас же старательно начала обрывать желтые пахучие лепестки, а Галочка нюхала-нюхала цветок да как-то нечаянно охватила его налитыми красными губами и уж, видимо, не могла придумать, что можно с ним еще сделать, а старшая сестра показывала пальцем на нее Ливенцеву.