Альгис отпрянул. Голова, стукнувшись затылком о стекло, повернулась по оси, скатываясь к краю стола, и неровный кровавый обрубок шеи мотнул торчавшей из него белой трубчатой жилой.
   — Возьмите, — спокойно сказал женщина, и лицо ее выражало только усталость. — Это мой муж и их отец. Дети, не отрываясь, смотрели на косматую голову с неестественно белыми хрящими ушей и не плакали, а лишь простуженно сопели.

 
   — Браткаускас! -, закричал начальник МВД, скло.нившись над головой и даже тронув ее рукой. — Пранас Браткаускас в наших руках?
   — А нас увезите… куда-нибудь. — сказала Братка-. ускене. — Иначе зарежут.
   — Поможем. Браткаускене, — с просиявшим, лицом бернулся. к ней начальник МВД, и блики от лампы засияли на его бритом черепе. — Спрячем и концы не найдут. Все сделаем. Отблагодарим, как надо.
   — Дети спать хотят, — прикрыла глаза Браткаускене.
   — Сейчас устроим. Часовой, отведи их в другой кабинет.. Там диваны. До утра. Спокойной ночи. Ну" молодец, баба.
   Она двинулась с детьми к двери, почтительно раскрытую перед ними часовым, и уже у порога, мальчик, что был, справа, обернулся, глянул на отрубленную голову, темневшую на. стекле стола, и робко всхлипнул. Мать, дернула его за руку, и часовой, пятясь задом, прикрыл дверь.
   — С победой, товарищи! — воскликнул начальник МВД. — Ну и будет завтра, шуму. Надо составить телефонограмму. А вещественное доказательство сюда!
   Он высыпал на сиденье стула. бумаги из своего обьемистого портфеля и без тени брезгливости поднял.голову со стола, аккуратно завернул ее. в газету, на сломе листа Альгис успел машинально прочесть крупный заголовок: «Да здравствует коммунистич..» и весь сверток деловито сунул в, глубь портфеля, после, чего защелкнул замок на его топорщащемся боку.
   — . А Браткаускене — в Сибирь. — Отдышавшись, сел он на диван, поставив у ног портфель. — Здесь ей больше делать нечего.
   И все возбужденно заговорили, стали поздравлять его, будто не было у его ног страшного портфеля, и забыли об Альгисе, неподвижно сидевшем, откнувшись в кресле, и тупо смотревшем на красноватую лужицу, стекавшую со стекла ему на колени.

 
   За окном вагона уже бежала морозная ночь, когда поезд остановился и по радио сказали, что в Смоленске они простоят дваДцать минут. Милиционеры вскочили, стали одеваться" чтоб успеть купить что-нибудь на ужин в станционном буфере. О том, что вагонресторан закрыт из-за иностранных туристов, они уже знали.Уходя, оба знаками дали понять Альгису, чтоб он проследил за Сигитой и не отлучался из купе, пока они не вернутся;
   Альгис дал им денег и попросил купить для него бутылку коньяку.
   Они ушли, прикрыв двери, и сразу на верхней полке повернулась Сигита,.лежавшая до того недвижно, спиной к ним. Повернулась, строго посмотрела на Альгиса серыми глазами,.протянула вниз руку и бросила Альгису на колени сложенный вчетверо листок бумаги; Убедившись, что он взял записку, она тотчас повернулась лицом к стене и замерла в прежней позе.
   Альгис оторопело подержал в руках записку, затем развернул ее. Еще не устоявшимся школярским почерком Сигита писала ему. Грамотно, без ошибок, лишь путаясь в знаках препинания.
   "Здравствуйте мой любимый поэт! Я решила написать Вам, потому что сказать постесняюсь. Можете надо мной посмеяться, но я пишу правду, от чистого сердца. Я Вас люблю. Уже давно. Когда только научилась читать и впервые увидела Ваш портрет. И чем старше становилась, тем больше убеждалась, что Вы мой идеал. Мужчины и гражданина.
   Я знаю, читая это письмецо, Вы будете смеяться. Пусть! Теперь, когда моя жизнь сломана, мне ничего не страшно. А признаться в любви — не позор. Я уверена, что они Вам рассказали про меня. Это все неправда. Я — честный человек. Никогда в жизни чужого не брала. Можете мне поверить. А если не верите — поезжайте в наш колхоз и вам все люди скажут.
   Теперь моя жизнь пропала во цвете лет. Но я рада, что встретила Вас и смогла сказать, что люблю Вас. Зовут меня не Сигита, а Алдона. Это я для них придумала, другое имя, а Вам говорю правду.
   Прощайте. Желаю Вам успехов в Вашей личной жизни и творчестве на благо, нашего советского народа".
   Альгис непроизвольно смял бумажку в кулаке и почувствовал, что у него защипало. в глазах. От этой неуклюжей, и наивной детской записки повеяло удивительной чистотой и какой-то ужасающей несправедливостью, свалившейся на голову простодушного существа, неспособного защищаться и смиренно принимающего свою судьбу. Чего стоило это трогательное объяснение в любви? Альгис готов был зареветь. Нужно было что-то срочно предпринимать. Что-то сказать ей, спросить, побольше узнать, а потом уж думать, что делать. А в том, что он непременно что-то сделает для этой девочки, Альгис уже не сомневался. Надо позвать ее вниз и расспросить обо всем подробно. Но как окликнуть ее? Алдона или Сигита?
   — Ну-ка, спустись сюда, Алдона-Сигита, — позвал он, стараясь умерить волнение и улыбаясь оттого, что, назвал ее сразу обоими именами.
   Она резко, как на пружине, обернулась, будто ждала, затаившись его оклика, спрыгнула вниз и села напротив, оттянув и разгладив на коленях юбку. Потом подняла глаза. Полные слез.
   — Только не смейтесь.
   — Что ты, что ты. Кто же над тобой смеется?Альгис протянул руку к ее плечу, желая погладить и этим как-то смягчить ее, но она отпрянула, прижалась спиной к стенке, и злые огоньки заблестели в ее глазах.
   — Ну, вот, видишь, я даже не знаю, как себя вести с тобой. Я тебе в отцы гожусь, чего ты меня боишься? Пока их нет, расскажи мне все, как на духу. Мне это очень важно. Я постараюсь тебе помочь… Все, что будет в моих силах. Поэтому говори… все… начистоту. Говори. Я тебя слушаю.
   Вот, что она рассказала Альгису, торопясь и захлебываясь, будто боясь, что ему надоест слушать и он не поймет главного, что словами не объяснишь, а надо прочувствовать.
   Она родилась и, прожила всю свою коротенькую жизнь вплоть до недавнего времени в маленькой деревне под Зарасаем, в краю бесчисленных озер и песчаных холмов. Сколько себя помнит, мать работала в колхозе, доила коров, а Сигита, как и ее деревенские сверстницы, жила в мирке,. ограниченном дальними холмами, и только когда научилась читать узнала, что мир большой и в нем есть города и моря, каких никто в деревне не видывал. Большие дороги, непохожие на сельские пыльные проселки, а широкие, покрытые черным асфальтом, опоясывают землю. По ним бегут автомобили во все края света, и быть шофером, водителем автомобиля стало навязчивой мечтой сельской девчушки. Она училась в школе, была дома за хозяйку, пока мать пропадала на ферме и читала, читала, читала. Каждый свободный миг. Ночами — до первых петухов. Читала все, что попадалось под руку. Но особенно любила стихи Альгирдаса Пожеры — романтичного поэта боевой комсомольской юности, звавшего быть смелым, настойчивым в достижении цели, идти навстречу подвигу, не склоняя головы.
   Сигита знала наизусть целые поэмы Пожеры. Его портрет с волевым, романтическим профилем, вырезанный из книжки, висел над ее кроватью. Его книги, все, что было издано в, Литве, стояли стопкой на самодельной полке.
   Читая горячие, обжигающие стихи, девочка переносилась в то время, что описывал поэт, и дралась вместе с героем против кулаков, умирала от бандитской. пули, строила колхозы — предвестник счастливой жизни. А когда отрывалась от книги, приходила немножко в себя, видела вокруг серые скучные.будни и до слез жалела, что родилась так поздно, уже после того, как отгремели бои. Оставалась одна надежда — ветер странствий, заманчивый путь в неизвестное, романтика дальних дорог.
   Сигита убежала из деревни в Каунас, чтоб поступить на курсы автомобильных шоферов, но принимали учиться с семнадцати лет, а ей недоставало полугода. Надо было ждать. Домой она не хотела возвращаться, и чтоб скоротать это время пока ей исполнится семнадцать, нанялась по объявлению прислугой в состоятельный дом на одной из центральных каунасских улиц. Хозяева ее работали в магазине и жили на широкую ногу, явно приворовывая. Но к ней относились хорошо, купили немножко из одежды и ничего из еды от нее не прятали. Прожить бы ей эти полгода, нянчить ребеночка, к которому привязалась и не знала бы беды. Но беда поджидала ее.
   Сигита никогда не брала чужого. Так воспитывала ее мать, так учили книги. Воровство для. нее было равноценно гибели. За свои неполных семнадцать лет ей никогда в голову не приходила мысль украсть чтонибудь, хоть жили в нужде и берегли каждую копейку. А тут судьба устроила искушение.
   Как-то утром, когда хозяева ушли на работу, а ребеночек был накормлен и спал, Сигита убирала спальню. Трясла перины, взбивала подушки и неожиданно увидела посыпавшиеся из наволочки на ковер денежные купюры. По сто рублей каждая; Пять купюр. Сигита поспешно подобрала их с ковра, сложила стопкой, и они будто огнем жгли ей руки. Таких больших денег она не" только никогда не-держала в руках, но даже не видела.
   С бьющимся от волнения-сердцем стояла она посреди комнаты с прижатыми к груди деньгами и перед ее взором рисовались диковинные загадочные края, куда она может поехать хоть сегодня, хоть сейчас, купив на станции билет. И денег еще останется много для других дорог и новых путешествий. Все ее мечты, вся ее судьба были заключены в этих пяти бумажках. И Сигита плохо помнит, как она вышла из дому, даже не взяв ничего из своих вещей, а только заперев квартиру и положив ключ в условленное с хозяевами место, как купила билет на первый попавшийся поезд, и он нес ее целый. день и ночь, и вышла она где-то на Украине, в чужом и шумном городе, где никто не понимал по-литовски, а она говорила по-русски плохо и с акцентом. Она еще не думала о последствиях, своего поступка, что ее будут искать. Она хотела ездить и открывать для себя новый мир.
   Но мир этот не принял деревенскую девочку с украденными деньгами. Где ночевать? В гостинице? Но там надо показать документы. А их у Сигиты не быловсе справки, что привезла с собой из деревни, хранили хозяева и у них они и остались.
   Ночевать на скамейке в парке? Здесь не заграница, где безработные спят.на скамейках, укрывшись газетами"как не раз показывали; в кино. Милиция заинтересуется, почему это советский человек не имеет,где ночевать, и потребует документы. Сигита бродила до утра по незнакомому городу, устала и купила билет на поезд. Там можно было прилечь и отдохнуть. А в другом городе повторилось то же самое. И снова только поезд мог ее приютить.
   Понесло девочку по рельсам. Страшно ей стало, что милиция ищет ее. По улицам пробегала, косынкой прикрыв лицо, и только в вагоне, на своей полке, отвернувшись от соседей по купе, находила на какое-то время успокоение. Проносились города и станции, менялись люди в вагонах, а ее носило по огромной и незнакомой стране, одинокую и затравленную, без всякой надежды остановиться и спастись. Все ее будущее измерялось количеством оставшихся денег, а их должно было хватить еще надолго.
   У Сигиты украли деньги. На какой-то станции она вышла купить себе еды в буфере. Взяла с собой рублей двадцать, остальные деньги оставила в сумочке под подушкой. Когда вернулась в вагон, не нашла ни сумочки, ни денег. А сосед, что ехал с ней до этого, такой приличный с виду, исчез и больше не появлялся.
   Она даже не заплакала. Поняла только, что ее безостановочный бег пришел к концу. Поезд, где ее обокрали, направлялся в Москву. Оставшихся денег должно было хватить лишь на билет до Литвы.
   И Сигита приняла решение — умереть. Она и в мыслях не могла себе представить, как ее возьмут под арест и будут судить, как воровку. Лучше смерть. Но не здесь, в чужой России, а поближе к Литве. Может быть, тогда ее мертвую привезут к маме и похоронят на деревенском кладбище возле озера.
   Последним пунктом ее путешествия была Москва. Как она прежде мечтала увидеть ее хоть одним глазом, пройтись по Красной площади, услышать не по радио, а наяву мелодичный бой кремлевских курантов, благоговейно затаив дыхание, в нескончаемой скорбной очереди пройти через гранитный мавзолей и увидеть лицо мертвого Ленина, чей силуэт на комсомольском значке она с. гордостью носила на груди.
   Полдня, проведенные в Москве, от поезда до поездах Сигита посвятила совсем иному, начисто, забыв о своих прежних мечтах. Москва стала тем городом, где она вынесла себе смертный приговор и мучительно. и бестолково искала способа привести его в исполнение,. Из всех понаслышке известных ей еще детскому умишку возможностей насильственной смерти она облюбовала самый простой и распространенный, воспетый в бесчисленных деревенских песнях. о несчастной любви. Она решила принять яд, отравиться.
   Это больше всего устраивало ее. Не будет больно, она и не заметит, как умрет. Ведь принявшие яд чаще всего умирают во сне, и у них даже в гробу сохраняется необезображенное муками, а, наоборот, спокойное умиротворенное лицо. «Как живая,» — будут вздыхать соседи, когда ее привезут хоронить в деревню, и сельский фотограф сделает ее последний портрет перед тем, как забьют крышку гроба, и этот портрет, где она будет, как живая, только с закрытыми глазами, будто сладко спит, мать повесит на стенку возле этажерки с ее любимыми книгами и будет смотреть каждый день, год за годом, пока, карточка не пожелтеет и на ней уж ничего нельзя будет разобрать.
   Но как достать яд в чужом городе литовской девчонке, плохо говорящей по-русски? В аптеке нужен рецепт от врача или чтоб там кто-нибудь работал знакомый. Сигита вспомнила, что ее хозяева в Каунасе как-то купили в аптеке дуста, чтоб вывести клопов в квартире и предупредили Сигиту, чтоб она была осторожна с этим порошком, потому что даже небольшая доза его, попавшая внутрь, смертельна.
   Она купила в аптеке пакетик дуста, ни у кого не вызвав подозрений. Затем пошла за билетом на Белорусский вокзал, оттуда все поезда шли в сторону Литвы. Подсчитала остаток денег — хватало лишь на билет до Смоленска, то есть на половину дороги. Это не смутило Сигиту. Главное — умереть по дороге в Литву, а уж мертвую ее бесплатно довезут до дому. Там же, на вокзале, она купила почтовую открытку и послала ее своим бывшим хозяевам в Каунас, которых обворовала, с просьбой простить ее, потому что она никогда воровкой не была, и это первый и последний бесчестный поступок в ее жизни. Она сама себя накажет за него и поэтому умоляет не судить ее строго.
   В кармане у нее осталось немного мелочи, на которую можно было купить, пожалуй, лишь бутылку лимонада. В вагоне-ресторане, куда она с побледневшим строгим лицом пришла, чтоб принять яд, она села за свободный столик, заказала бутылку лимонада, заплатила официанту, отдав последние пять копеек «на чай», налила полстакана, высыпала туда весь порошок из пакетика, залпом выпила все до дна и тут же свалилась со стула на пол, потеряв от страха сознание.
   Это и спасло ее. На первой же остановке ее вынесли из вагона и на поджидавшей машине «скорой помощи» доставили в больницу. Там быстро очистили желудок и уложили в постель в отдельную палату под неослабным вниманием медсестер и санитарок. Сигита очухалась, пришла в себя, плакала, путая русские слова с литовскими, рассказала все, и весь медицинский персонал больницы сочувствовал ей и старался утешить, что ее не будут судить и не пошлют в тюрьму. Сигита из больницы написала письмо в Каунас своим бывшим хозяевам и просила их не злиться на нее, потому что, как только выйдет из больницы, согласится на любую работу, лишь бы можно было понемногу выплатить им долг.
   И в Литве, так считала Сигита, нашлись добрые люди, которые вникли в ее беду. Вот эти двое, Гай-дялие и Дауса, специально приехали за ней, даже привезли гостинцы, успокоили, утешили, сказали, что ничего ей не грозит и теперь везут домой, чтоб устроить на курсы шоферов, а когда она пойдет работать, выплатит своим хозяевам все деньги, которые она так необдуманно взяла.
   Одно смущало Сигиту, что у Гайдялиса и Даусы одинаковые брюки-галифе из темно-синей диагонали с голубыми кантами по краям. Такие обычно носят милиционеры, но они убедили ее, что никакого отношения к милиции не имеют, а просто литовцы и их послали в Россию за ней, потому что литовец литовцу должен помочь в беде.
   — Если они меня обманули, — заключила Сигита и взгляд ее серых доверчивых глаз сразу посуровел и бровки резко сошлись на переносице, — и меня посадят в тюрьму, то я ни дня там в живых не буду. Не знаю чем, найду что-нибудь… Об колючую проволоку порву себе горло. Но жить в бесчестии не буду.
   У Альгиса болезненно заныло в груди от предчувствия страшной беды, ожидавшей Сигиту впереди. Ее, конечно, обманули, чтоб не сделала что-нибудь с собой в пути. А как только привезут в Каунас, захлопнется за ней дверь тюрьмы, и небо она увидит только через решетку. Альгису стало душно, не хватало воздуху для дыхания, и он со скрежетом опустил вниз примерзшую раму окна. В купе клубясь хлынул морозный воздух и вместе с ним шум голосов с перрона и паровозные гудки.
   — Закройте окно, — рассмеялась Сигита, — а то они вернутся и будут сердиться, что мы без них холоду напустили.
   Альгис с тем же скрежетом поднял раму и обессиленный сел на диван. Сигита поднялась наверх, на свою полку, но уже не отвернулась, а немного смущенно после своей исповеди улыбалась ему оттуда.
   — Что делать? Что делать? — сверлило в возбужденном мозгу Альгиса. — Как ей помочь? Как спасти? Никакая она не преступница. Наконец, он, Альгирдас Пожера, в долгу перед ней. Ведь его стихи, его книги в немалой степени сделали ее такой, пробудили романтический взгляд на жизнь, и эта жизнь, которая была совсем не такой, какая рисовалась в его стихах, при первом же столкновении ударила ее по голове и если не предотвратить, то удар будет смертельным.
   Он, Альгирдас Пожера, должен что-то сделать. Он не может ее оставить одну, он не даст ей погибнуть. Боже мой, пора и ему очнуться, выйти из той спячки, в какую ввергла его сытая хрюкающая жизнь советского вельможи. Он не поэт, он — злой и бессовестный обманщик. Среди грязи и лжи он убаюкивал своими стихами, уводил от трезвых размышлений над жизнью. Это он породил такую Сигиту, совершенно беззащитную перед тем потоком лицемерия и обмана, именуемым советской жизнью. В этом повинны и школа и газеты, и радио, и фильмы. И он. Альгидрас Пожера. При жизни уже зачисленный в классики, рсыпанный сверх меры всеми благами, которые недоступны рядовому советскому человеку. Потому что он, сначала веря, а потом уже по инерции, страшась сойти с той скользкой дорожки воспевал эту ложь. И прав, тысячу раз прав Йонас Шимкус, старый паук, выживший в сибирских лагерях, что стихи его от года к году становятся все слабее, потому что они пусты, не одухотворены верой, и от них, как от трупа, начинает смердить сухой газетной статьей. Он, Альгидрас Пожера, уже давно мертв, как поэт. Во что превратилась его жизнь? Пьянство, неумеренная пища. И женщины. Много женщин. Со стершимися в памяти лицами. Все на одно лицо. И он ищет их, как наркоман опиум. Потому что в душе его пусто и нужно чем-то заглушить тревожный голос совести. Ведь был он когда-то честен и прям. Шел на смерть, не задумываясь. Потому что верил, и эта вера породила первые его стихи, замеченные всеми. Это был крик его души, романтичной и честной. А чем кончил? Сытым бесчувственным барином, которому и дела нет, что все, чему он поклонялся — ложь. Те, что были чувстствительнее его, кончили плохо. В Сибири. Или дома, изгнанные отовсюду, спились в кабаках. Он уцелел. Но какой ценой? И уцелел ли он, если душу свою погубил безвозвратно? Безвозвратно ли? Разве нельзя остановиться, что-то сделать, спастись? Начать с малого. Спасти эту девочку. И пусть это будет первым шагом на его пути к очищению, попробовать вернуться к истокам своей жизни. Начать новую жизнь, как некогда пытались проститутки, согретые чьей-нибудь бескорыстной, без грязи, любовью.
   — Вы любите свою жену? — как сквозь сон, ус-. лышал он голос Сигиты. Она улыбалась ему сверху, со своей полки, и ждала ответа.
   — Зачем тебе это знать?
   — Потому что я люблю вас и мне это очень важно. Я откажусь от своей любви, если у вас с ней настоящая любовь. Я не хочу обмана. Жена. Любит ли ее Альгис? И любил ли с самого начала? Попытаемся.разобраться. Если ковырять рану — уж до конца. С чего это все началось Альгис отчетливо сейчас припомнить не может. Уездный центр, где он работал в комитете комсомола инструктором, лепился кучами серых домишек меж песчаных холмов, поросших сосновым лесом, изреченным, вырубленным в войну. Но если отойти от городка за два-три километра, леса становились густыми, дремучими, как в сказке, и уводили в такую глухомань, куда не отваживались забрести охотники до грибов и ягод не только теперь, но и в мирные покойные годы.
   Там, в этих дебрях, в редких лесных деревушках, советской власти и в помине не было. Никакой власти. Это было царство лесных братьев, их вотчина, но укрывались они глубоко в лесах, жили в тайных бункерах, а в деревни совершали набеги, чтоб поживиться продовольствием, переспать с женой или поймать и всенародно повесить забредшего в глушь советского активиста. И советская власть появлялась там редко, внезапными, без предупреждения, наскоками, под конвоем вечно пьяных истребителей, вооруженных гранатами и автоматами. Это были уполномоченные финансового отдела, собиравшие быстро, без церемоний, налоги, государственные заготовители картофеля и мяса, или лекторы, часто городские интеллигенты, нервный суетливый народ, с трясущимися от страха губами, наспех, по конспекту, полученному в комитете партии, читали мужикам, согнанным в одну избу, скучную казенную лекцию о всех благах, что сулит им советская власть. А вокруг избы топталась непротрезвевшая охрана и порой от скуки постреливала из автоматов короткими очередями в мглистое небо, а то и вдоль улиц, что убедительности словам лектора не придавало.
   Советская власть держалась только в уездном центре, где были МВД и истребительный батальон в несколько сот человек, набранных отовсюду отчаянных голов, вечно пьяных, так как самогон и закуска доставались им бесплатно — они попросту реквизировали все это у населения и готовы были служить кому угодно и повесить или застрелить отца родного за такую вольготную и бесшабашную жизнь. Там же, в центре, жили все, сколько их было в уезде, коммунисты и комсомольцы.
   Почти вся комсомольская ячейка состояла из гим-назистов. Одни вступили в коммунистическую моло-дежную организацию из романтического порыва, свой-ственного юности во все времена, начитавшись бес-покойных горячих советских книг, переведенных на литовский язык. Другие уже в эти годы быстро сооб-разили, какой корыстный интерес представляет серая книжечка члена комсомола с черным ленинским профи-лем на твердой хрустящей обложке, и готовились вы-биться из низов в хозяев жизни, путь куда безошибочно открывала эта книжечка.
   Они не ошиблись, и многие годы спустя Альгис встречал своих бывших питомцев в министерствах в Вильнюсе важными владельцами роскошных кабине-тов и персональных автомобилей, пополневшими и са-моуверенными представителями партийной и государ-ственной элиты. Некоторые из них с трудом узнавали Альгиса, того, кто их породил и выдал им путевку в эту сытую обеспеченную жизнь, потому что Альгис был к тому времени поэтом, неизвестным, но все же поэтом, а это занятие ими не воспринималось всерьез, они говорили с ним в покровительственном барском тоне, не скрывая, что их положение выше и прочней, и не он, а они могут теперь решать его судьбу в ту или иную сторону, в зависимости от того, какие указания спустят свыше. Но была еще одна категория комсомольцев в уезде, тоже в гимназии, с которыми у Альгиса были отноше-ния неуверенные и подозрительные. Но зато они были самыми послушными и исполнительными. Это были мальчики и девочки из состоятельных семейств бывших чиновников, лавочников, владельцев лесных участков. Эта прослойка населения жила в вечном страхе кон-фискации остатков имущества и высылки в Сибирь, и потому дети из этих семейств, робкие и неуверенные, чаще всего подталкиваемые запуганными родителями, безропотно вступали в гимназии в комсомол, понимая, что членская книжка может стать охранной грамо-той для всей семьи.
   Они не задавали лишних вопросов, аккуратно выпол-няли любое поручение и первыми поднимали руку, когда требовались добровольцы для какого-нибудь дела. Но сделав его, снова замыкались в себе, укрывшись за ставнями родительского дома, ночами запоем читали вме-сто советской литературы истрепанные книжки из папиной библиотеки, где возникал мир необычной, им неведомой и всегда красивой жизни, без комсомольских собраний, казенных одинаковых речей и неуправляемого оскорбительного страха, которым они пропитывались уже в эти годы, и он, этот вечный страх за себя, за родных, отравлял лучшую пору жизни — детство. Ниеле Кудиркайте была из таких. Пухлая, с нежной белой кожей и ямочками на щеках, с льняными, почти белыми волосами, которые она уже завивала по краям, с серыми, вопрошающими глазами — она была типичной уездной барышней и училась в старших классах гим-назии. Училась прилежно, оправдывая надежды роди-телей поступить со временем в учительскую семина-рию и уехать отсюда в большой город, где жить не так опасно и хоть что-нибудь от прежней культуры со хранилось. Отец ее некогда владел магазином, который был, естественно, национализирован и превращен в коопера— тив, где безропотно, за мизерное жалованье служил продавцом. Мать в той жизни давала частные уроки игры на фортепьяно, теперь, за отсутствием учеников, исчезнувших вместе со своими богатыми папашами далеко-далеко, в неизвестной и страшной Сибири, вела домашнее хозяйство, скудное по сравнению с тем, что было, но не такое уж нищее, потому что кое-что из накопленного в прошлом удалось утаить, и это поддерживало семейный бюджет на пристойном, скрытом от чужих глаз, уровне. Ниеле была одной из многих, кого Альгис принял в комсомол с напутственной, каждый раз одной и той же, но вдохновенной речью, вручил членский билет и по-желал успехов в борьбе за святое дело Ленина и Стали-на. Единственное, что запомнил Альгис, это громкий смех, почти лошадиное ржанье, которым наполнилась неопрятная комната в укоме комсомола, где торжест венно вручались новичкам членские билеты, когда Ниеле, вся пунцовая от волнения, взяв из рук Альгиса кончиками белых пальцев серую книжечку и не зная, как подобает вести себя в подобном случае, сделала кник-сен, чуть присев и шаркнув ножкой. По этому нелепому и смешному случаю Альгис и запомнил ее. Потом на собраниях в гимназии, которую он опекал, потому что был грамотней других во всем укоме, неплохо знал литературу и даже сам делал первые попытки сочинять стихи на этих собраниях, где его любили и слушались. Он несколько раз замечал Ниеле, рано созревшую, с полной, выпирающей-грудью под гимназическим платьицем и с ямочками на белых сахарных щеках, всегда алевших, когда Альгис нена-роком взглядывал на нее. Она была аккуратной и при— лежной комсомолкой, без жеманства и робости согласилась вести литературный кружок в гимназии, знала наизусть много стихов Майрониса, Саломеи Нерис и неплохо, с чувством читала их, когда ги-мназисты-комсомольцы давали концерты после уездных собраний, проводившихся в большом зале гимназии. Альгис как-то дал ей свои собственные стихи почитать и сказать свое мнение. Дал, смущаясь, прося никому не показывать. И Ниеле тогда поразило, как этот длинный худой юноша, старше ее на два года, такой суровый и самоуверенный на собраниях, перед которым она и другие девочки испытывали трепет, граничащий со страхом, стал вдруг простым и застенчивым парнем, как все начинающие поэты, неуверенные в ценности сочиненного ими. Она унесла тетрадку со стихами домой и как-то, после уроков, сама пришла к нему в уездный комитет со свернутой трубочкой тетрадью,в руке. Альгис сразу узнал свою тетрадь, поспешно выпроводил из комнаты всех, кто там был, запер изнутри дверь и сел перед Ниеле на стул, заложив ногу, за ногу, вначале еще самоуверенный, каким он всегда здесь был, а по мере того, как тянулось молчание, и Ниеле все не находила с чего начать разговор, быстро присмирел и как ученик, ждущий оценки педагога, стал волноваться и хлопать глазами, чем вызвал сочувственную улыбку у Ниеле.