Но государству всегда не хватало. За отстающие, бедные колхозы должны были расплачиваться те, что покрепче, и таким образом, разоряться и быть, как все. С Оны Саулене потребовали втрое больше положенного по плану сдать государству, намекнув, что у нее не колхоз, а кулацкое гнездо и не худо бы его раскулачить. Саулене набила морду секретарю укома за такие слова и наотрез отказалась платить за других, пьяниц и лентяев. Ее для острастки подержали за хулиганство в тюрьме, отобрали партийный билет и прогнали с должности председателя колхоза.
Вывезли из амбаров все, что она берегла годами, поставили нового хозяина, пьющего, дурного мужика, послушного начальству и разорили все, чему она отдала свою жизнь. Молодые стали убегать в город, с ними подались Витас Адомайтис с Дануте. Люди работали без охоты, стали поворовывать, мужички снова запили. Бывший кулацкий дом у Оны Саулене отобрали, и она подалась на станцию, без всего, как стояла, думая уехать, куда глаза глядят. Но не уехала. Никого на всем свете близкик у нее не было.
Приютила Ону Саулене в своем домике у станцигг Петронеле, мать Дануте. Помирились они под старость и живут вдвоем, ни с кем не видаясь, как прокаженные. Гонят тайком от милиции самогонку, сбыт.г на станции пассажирам в бидонах из-под молока и сами пьют, не помногу, но пьют, сидя долгими вечерами б"з огня в темном домике, и оттуда до станции доносятся песни, тягучие и грустные, в два голоса.
И еще говорят, выгоняют они по ночам в колхозный клевер все ту же однорогую корову, но их ни разу " поймали, потому что ночного объездчика нет, а кому окота связываться со старыми бабами, благо, эта корова кормит их обеих, не дает помереть раньше сроку. И вот перед ним с верхней полки купе свешивается лохматая нечесаная головка той же самой Дануте с чуть широковатым вздернутым носиком, с серыми, как небо в Литве глазами. Только зовут ее не Дануте, а Сигита. И прошло с той поры, дай Бог памяти, почти двадцать. У той Дануте с реки Шешупе уже давно есть дети и, возможно, дочь — сверстница этой Сигиты. А может быть, Сигита и есть дочь Дануте и Витаса Адомайтиса? Надо спросить фамилию. Ведь жизнь богаче фантазии. И то, что подстроит жизнь, не придумает самое воспаленное воображение.. А этот комсомольский значок на лацкане старенького дешевого пиджачка? И девочку с этим значком везут, как преступницу под таким усиленным конвоем из двух офицеров милиции в Литву, чтоб судить и надолго упрятать за колючую проволоку концентрационного лагеря. Гденибудь в Сибири, на крайнем Севере, где от одной стужи можно отдать Богу душу, не дождавшись положенного срока. И это происходит сейчас, в наши дни. Когда Литва уж давно усмирена, и новое поколение, поколение Сигиты, ничего не знает о прошлом, о том, как два десятка лет тому назад, население Литвы было уменьшено наполовину, а Красноярский край в Сибири именовали Малой Литвой.
Тогда сотни и тысячи таких девочек с серыми глазами умирали от пули в затылок, захлебывались на виселице в петле и шли за колючую проволоку. А теперь? За что теперь угрожают этой девочке лагерем? Что она совершила?
Альгису мучительно хотелось обо всем расспросить конвоиров и ее, Сигиту. Он так взволновался, что забыл, зачем пришел в свое купе из ресторана и с кем пришел. Только увидев в коридоре у окна дожидавшуюся его Джоан, он спохватился, что был отчаянно невежлив с заокеанской гостьей, и, выскочив из купе, стал горячо извиняться, огорошив обоих милиционеров тем, что американка говорит по-литовски, и увел ее назад в ресторан, понимая, что уединиться с Джоан в поезде ему уже не удастся и не особенно сожалея об этом.
В мыслях у него прочно засела Сигита, и здоровое любопытство художника полностью овладело им. Но для приличия посидел с Джоан в ресторане, они выпили еще несколько рюмок коньяку. Альгис отвечал на ее вопросы, как на интервью, нес казенную ахинею, не очень беспокоясь, поверит ему Джоан или нет. И она скоро сообразила, что Альгис совершенно изменился после того, как вошел в свое купе и что он ищет повода отделаться от нее и вернуться туда. Джоан не обиделась, приписав такие резкие перемены эмоциональности и непоследовательности художнических натур. Улучив момент, она встала, попрощалась с ним, сославшись на усталость, и попросила не провожать ее, чтоб не вызвать излишнего любопытства гидессы «Интуриста».
Альгис вернулся в свой вагон. Оба милиционера, будто поджидая его, стояли в коридоре у распахнутой двери купе и изредка то один, то другой бросал туда взгляд. На верхней левой полке, спиной к ним лежала Сигита, не сняв обуви, а свесив через край у двери подошвы мальчиковых полуботинок. Оба милиционера представились Альгису, крепко тряхнув ладонь и при этом отодвинулись от двери купе. Старший тот, что пониже ростом, Гайдялис был по званию старшим лейтенантом каунасской милиции. У него было крестьянское озабоченное лицо с нездоровой желтизной и ранними морщинами, что свидетельствовало о нелегко прожитой жизни и застарелой желудочной болезни, возможно, язве. Другой, Дауса, лет на десять его моложе, оказался по званию капитаном, был явно грамотней и развязно-общительней первого. Возможно, оттого, что большую часть жизни провел в городе и сделал быструю карьеру в милиции. А это прибавляло уверенности в себе и отработало эдакий покровительственно-снисходительный взгляд на окружающих. Был он крепок и сухопар. Веселого, неунывающего нрава, и с первого взгляда было ясно, что любая командировка, отлучка от дому, от семьи не тяготили его, а, наоборот, доставляли нескрываемое удовольствие.
Он-то и взял на себя миссию проинформировать Пожеру о загадочной пассажирке, которую они сопровождали в Каунас.
— Обыкновенная воровка, — объяснил Дауса, пальцем поманив Альгиса к себе, подальше от двери.Деревенщина. Работала в Каунасе домашней работницей. У вполне приличных людей. Они, по нашим сведениям, как о дочери, заботились о ней. Что касается еды или одежды, — не обижали. Но сколько волка ни корми, он смотрит, известно куда, — в лес! Однажды она украла у них деньги на общую сумму в пятьсот рублей и скрылась из города, Вот теперь везем обратно. Судить. Так что уж вы, раз в одном купе нам ехать, будьте в курсе дела, и если что, — общими силами.
— Она может пытаться бежать, — удивился Альгис.
— От нас никуда не уйдет, — рассмеялся Дауса, похлопав себя по ягодицам, где под пиджаком глухо стукнуло — очевидно, пистолет.
— Вы вот что, дорогой товарищ, — вмешался Гайдялис, болезненно морщась от дыма своей сигареты, — не пугайтесь. Все будет в порядке. Но на всякий. случай… Всякое может быть… Девица-то она с характером. Уже имеет на счету попытку к самоубийству. Травилась. Мы ее из больницы взяли. Так что надо с ней полегче на поворотах… А то еще что-нибудь учудит. Мозги-то еще совсем ребячьи. Семнадцати не исполнилось. Моей дочери ровесница.
Кабинет до тоски напоминал десятки таких же в других уездных центрах, что повидал Альгис в своих скитаниях по Литве. Большой письменный стол, накрытый стеклом и в перпендикуляр к нему другой под зеленым сукном, для заседаний. Портрет Сталина на стене. В углу железный несгораемый шкаф и деревянный книжный, плотно набитый одинаковыми красными обложками томов Сталина и Ленина, посеревших от пыли, потому что их никто в руки не брал, и они были просто обязательным атрибутом каждого кабинета. Альгис сидел в кресле за письменным столом, а сам хозяин кабинета и его сотрудники на стульях вокруг второго стола. Дела уже были кончены. В блокноте у Альгиса пестрели цифры и фамилии, которые ему здесь дали в укоме. Он собирал материал об учете в сети политического просвещения. Цифры, которые ему, не моргнув, дал секретарь по пропаганде, были дутыми, завышенными. Альгис это понимал, и они догадывались, что он понимает, и были рады, что он не дотошный службист, а хороший славный парень, который предпочитает верить им на слово, а не ездить проверять по мокрым дорогам, в холодные сырые хутора, откуда нет гарантии вернуться живым.
Вся система политического просвещения сводилась к кружкам по изучению краткой биографии Сталина, и по сводке, какую ему показали, в этих кружках обучалось почти все взрослое население уезда, весьма поредевшее после недавней депортации в Сибирь. Это было абсолютно нереально, но здесь все казалось нереальным и вдумываться ни во что не хотелось. хотелось одного, поспать и поскорей унести отсюда ноги. Теперь они болтали, коротая время, радуясь тому, что гость не ушел в гостиницу и пробудет с ними здесь до утра, и поэтому будет не так скучно, а, главное, можно услышать что-нибудь новенькое. Говорили они на каком-то странном языке, очень отдаленно похожее на литовский, куцые мысли выражали газетными формулировками, почерпнутыми из передовых статей, составляющих их основное чтение, а эти формулировки были дословным переводом с русского, заимствованными из центральных газет, и Альгис с грустью думал о том, что будет с этими людьми через пять-десять лет, если их не убьют. Они совершенно разучатся говорить почеловечески и общаться с ними станет невыносимо;. Первый секретарь похвалил стихи Альгиса, опубликованные недавно в газете, назвав их «актуальными» с "высоким идейно -художественным уровнем и чего они помогают в «борьбе за коллективизацию сельского хозяйства» и еще добавил, что его собственный сынишка по его указанию выучил их наизусть, и Альгис мог. бы послушать его декламацию, если б не уезжал утром, а остался еще на денек. Секретарь по пропаганде тоже польстил Альгису, сказав; — что он распорядится разучить его стихи в местной школе,к празднику, и пусть Альгис обязательно приедет послушать, а заодно напишет об учителях, очень активно участвующих в сети партийно-политического просвещения.
Альгису почудилось в его голосе несомненное сочувствие и жалость к этой девочке, обычно не свойственные конвоирам, и уж во всяком случае не проявляемые внешне, и это расположило его к Гайдялису.
— — Пойдемте в купе, — рассмеялся Дауса. — А то она едет с комфортом, а мы, как бедные родственники, топчемся в коридоре.
Они вошли в купе, закрыли за собой дверь и уселись, на нижних полках, аккуратно сдвинув вбок постели. Сигита то ли спала, то ли притворялась спящей, продолжала лежать спиной к ним, и также свешивались с полки мальчиковые полуботинки на ее ногах. Путешествие с таким соседом, как Альгирдас Пожера, явно льстило самолюбию милиционеров, и они уж не упустили случай потолковать с известным поэтом о литературе, высказать свое мнение, которое они считали мнением народа, а народ, учила их партийная печать, является самым взыскательным критиком искусства. Альгис выслушал несколько банальностей, без которых не обходилась ни одна читательская конференция. Говорил Дауса. Гайдялис молчал, посапывая прокуренными легкими и безостановочно дымя.
Чтоб отвязаться от нагловатого и назойливого Даусы, Альгис спросил Гайдялиса, не. служил ли он в конце сороковых годов в истребительном батальоне по борьбе с бандитизмом, и Гайдялис утвердительно кивнул, Это изменило направление беседы. Альгис и Гайдялис предались воспоминаниям о тех годах, а Дауса был,вынужден молчать и ревниво слушать, потому что в тех событиях он по возрасту принимать участия не мог.
Оказалось, что их пути, Альгиса и Гайдялиса, не раз пересекались в те годы, и они вспомнили,не одну операцию, в которой участвовали вместе, не будучи друг с другом знакомы. Гайдялис оживился, глаза его, до того тусклые и озабоченные, заблестели помолодому.
— Эх, было время, — закачал он головой с поредевшими, с обильной сединой волосами, — хоть и жуткое, не приведи Господь, а что-то в душе светлое оставило. Даже тоскую порой…
— Не по страху же вы тоскуете, — улыбнулся Альгис, — а по молодости своей. И вам и мне тогда было. по двадцать.
— Верно, — согласился Гайдялис. — Крепким я был… а как две пули проглотил… и мне половину желудка отсекли… сразу в старики записался. Хоть на печь полезай да внуков нянчи. А какие у меня внуки? Я своим детям, как дедушка.
Он с грустной застенчивой улыбкой глянул на Альгиса.
— Вам повезло больше, чем мне, Стало писателем, всему народу известны… А мы свою лямку до самой смерти тянуть будем. Тогда бандит не добил, сейчас уголовник нож всадит под ребро.
— А скажите, Гайдялис, — поинтересовался Альгис, — сколько у вас в истребительном батальоне было народу?
— Как когда, — затянулся дымом Гайдялис. — По полтыщи, а когда и тысяча. После больших операций большая убыль была.
— Нет, когда кончились бои. Сколько в батальоне в ту пору штыков осталось?
— Это вы про пятьдесят первый год? Дай Бог памяти.
— Я уж тогда другими делами был занят и плохо знаю, как все было, — подзадорил его Альгис, и это польстило Гайдялису, развязало язык.
— А все было, как положено. Побили мы их, лесных братьев, видимо-невидимо. Да чего рассказывать, небось, сами помните — целые уезды, стояли пустыми, без жителей. И нас, истребителей, полегло без счету. Уж сам не чаял живым выползти. Одним словом, горела Литва и еще немного — совсем бы обезлюдела. Но нашелся умный человек, всех перехитрил. Помните, кто был тогда председателем Совета Министров?
— Гедвилас, — сказал Дауса, не задумываясь.
— Правильно, — одобрительно кивнул Гайдялис своему начальнику. — Именно Гедвилас. Тонко все придумал. Обьявил амнистию. Самолеты пустил над лесами, листовками закидал всю Литву. Так, мол, и так. Кто выйдет на сборные пункты с оружием в руках и без сопротивления сложит оружие, — тому амнистия. Получай, мол, паспорт и гуляй на все четыре стороны полноправным гражданином. Родинамать, мол, простила все грехи и никогда о них не напомнит.
Мы, литовцы, народ доверчивый. И пошли мужички из бункеров выползать, потащили оружие, целые арсеналы, даже пушки. Двадцать тысяч человек вышло из лесу все, что осталось живого к пятьдесят первому году. Ну, конечно, кроме главарей. Те упрятались. Их и по сей день не слышно.
Сложили они оружие, получают паспорта. Ну, думают сейчас и по домам можно. Кончили воевать. А им говорят домой рано. Как же так? Нам обещано, что мы — равноправные граждане. Точно, обещано. А почему домой не пускаете? А потому, отвечают им, что как равноправным гражданам вам сейчас самый срок пойти на службу в Советскую армию. И так многие срок свой оттянули, пока в лесах сидели. Вот и настала пора наверстывать, исполнять свой гражданский долг. Забрали их, как миленьких, в солдатики, но оружия не дали. Стройбат — это называется. Может, слыхали? Строительный батальон. И поехали прямиком — в Сибирь. На стройки коммунизма. Я чегото не встречал, кто оттуда назад вернулся.
Даусе, который,:несомненно, считал себя политически более зрелым, нежели Гайдялис, слова его показались неосторожными. Он приложил палец к губам и скосил глаза наверх, где лежала Сигита. Альгис тоже поднял глаза. Сигита лежала спиной к ним, но Альгис мог поклясться, что она не спала, а, напрягши слух, ловила каждое слово, доносившееся снизу. Альгису очень хотелось поговорить с ней. Все, что сказал о ней Дауса, как-то не вязалось с ее обликом, и хотелось выслушать ее, вызвать на исповедь, понять, что могло толкнуть это существо, абсолютно невинное по первому впечатлению, на уголовное преступление. Да еще попытка к самоубийству…
Он решил, что обязательно улучит момент и поговорит с ней с глазу на глаз, без свидетелей. А Гайдялис тем временем продолжал ровным дремотным голосом, ничуть не обратив внимания на предупреждение Даусы. Ему льстило, что известный писатель со вниманием, и притом неподдельным, слушает его.
— В общем, кончилось все. Наступил мир в Литве. Как раз в мае 1951 года. Лесных братьев околпачили, спровадили в Сибирь. Парочку человек для близиру оставили, дали выдвинуться в люди. Один, помню, из бывших бандитов на тракторе в колхозе работал.
Кажется, Пасвалисе, что ли? Его даже орденом Ленина наградили. Вот смех-то. Ясное дело, для пропаганды. А других и след простыл в Сибири.
Начальство наше думало: все, проблема решена. можно отдыхать. Но не тут-то было. Партизан не стало. Однако, остались те, кто с ними воевал — истребители. Куда им деваться? Народ молодой, профессий никаких. Привыкли жить вольготно, не работать, все, что нужно — выпить, закусить — брали с населения бесплатно. В случае чего — пугнут автоматом или гранатой. Тот же грабеж. И такой жизнью ребятки жили пять-шесть лет. Уже не люди — уголовный элемент. Хоть и числятся. коммунистами и комсомольцами. А тут их расформировывают и оружие отбира.ют. Они не согласны. Разбежались с оружием. И в те же леса, где раньше бандиты от них прятались. Стали промышлять. Грабить склады, магазины. Снова зашумела Литва. Пришлось войска направить. Как собак отстреляли. Похлеще, чем лесных братьев. Когда уж истребителей доконали, вот тогда и стало тихо на Литве.
Гайдялис окутался дымом. сигареты и улыбнулся своим. мыслям..
— Вам интересно, как я, уцелел? Очень просто. В госпитале лежал. По ранению.
От слов Гайдялиса остро пахло тем страшным, горячим временем, и Пожера, слушая его, отчетливо видел себя в ту пору…
…Уездный комитет партии -уком размещался в двухэтажном каменном доме сразу за. оградой костелавокруг которого росли старые кряжистые липы, и их тяжелые кроны нависали над черепичной крышей укома. Прежде в этой уютной вилле жил настоятель костела, но его сослали в Сибирь сразу после войны, а заменивший его ксендз, испуганный, забитый человечек, безропотно согласился поселиться в маленькой пристройке за костелом.
Днем в укоме стучали пишущие машинки, ржали у коновязи, которой служил массивный, из гранита, крест перед домом, оседланные лошади укомовских инструкторов, с автоматами и гранатами в кармане объезжавших бесчисленные хутора этого лесного уезда, и глубокие вздохи органа, проникавшие из костела, робко плыли над мокрой землей, усыпанной желтыми листьями кленов и, как оспой, исколотой следами конских копыт.
Сеял холодный мелкий дождь, прохожие рано исчезали с улиц маленького городишки, в низких отсыревших домиках в редком окошке брезжил огонек — их " обитатели засыпали рано, беспокойным, тяжелым сном людей, не знающих, что им принесет пробуждение, то ли приход милиционера, ищущего самогонный аппарат, то ли грохот сапог вооруженных людей, приказывающих за один час собрать все пожитки, но не больше шестидесяти кило на человека, и следовать на станцию, к холодным товарным вагонам, знающим один путь — в Сибирь.
Иногда по ночам с сухим треском гремели одиночные револьверные выстрелы и захлебывающиеся автоматные очереди, отчего начинали жалобно звенеть стекла в окошках, кто-то, хлюпая, пробегал по улице, доносился простуженный русский мат, потом становилось тихо, был слышен только шорох дождя в голых сучьях деревьев и нервозное поскуливание собак в мокрых конурах. Люди в своих домишках глубже укрывались под перинами и с. бьющимися сердцами впадали в зыбкую дрему. Ночью светились окна лишь в одном доме — в укоме партии. На обоих этажах горел свет — его полосы ложились в мокрый сад, и часовой с автоматом,.в дождевике с поднятым капюшоном, расхаживал по этим полосам, то исчезая во тьме, то снова выныривая в тусклом свете, цедящемся из окна.
Партийные работники засиживались в укоме до рассвета. Делать обычно было нечего, но уходить никто не решался. А вдруг телефонный звонок из центра? Все знали, что Сталин в Москве страдал бессонницей и свои решения обычно принимал по ночам, и поэтому по всей огромной стране, не спал партийный аппарат, люди зевали, мучительно борясь с дремотой в своих кабинетах, еде.с больших портретов строго смотрел на них вождь, и днем у них у всех были красные глаза и серые вялые лица.
Альгис сидел в кабинете первого,секретаря. В комнат. собралось человек, пять, И второй секретарь, и третий, по пропаганде и начальник уездного МВД, которому тоже интересно было поглядеть на столичного гостя. Сюда редко, кто,заезжал, уезд считался опасным, и однодневный наскок корреспондента, в Вильнюсе воспринимался как событие.
Альгис был здесь моложе всех, но. на него смотрели с почтением, как на какого-нибудь артиста, человека из другого мира, и в разговоре старательно подбирали слова, чтоб не прослыть в его глазах уж совсем провинциалами. Тут. собралась. вся уездная власть, люди, от которых зависела судьба любого человека в этой лесной глухомани, но сейчас ночью они не производили грозного впечатления. Они напоминали скучных одинаковых больных, собранных в одну палату. Лица, припухшие от самогона, тусклые бездумные взгляды и одинаковые костюмы зеленоватого цвета, в подражание Сталину, полувоенного покроя. Альгису стало не по себе. Он уже хотел было с ними попрощаться и уйти в соседний кабинет прикорнуть на диване до утра, как в дверь. постучали, а потом на пороге появился в намокшем дождевике часовой с каплями дождя на стволе автомата. Все недовольно повернули к нему головы.
— Разрешите доложить, — просипел часовой с виноватой усмешкой. — Тут одна… женщина… с,детишками… рвется к вам в кабинет. Я говорю, нельзя, а она ругается…
— Гони ее в шею, — отрезал первый секретарь.На то тебе оружие дано… И не беспокой по пустякам.
— Так ведь с детишками… — замялся часовой.В дождь… издалека, видать.
— Ты вот что, — вмешался начальник МВД.Устав забыл. Часовой на посту в разговоры не вступает. Закрой дверь.
— Постойте, — сказал Альгис. — Ведь, действительно, дождь. Возможно, что-нибудь важное. Не станет она с детьми таскаться в ночь просто так. Первый секретарь недовольно поморщился, бросил на часового строгий взгляд.
— Кто такая? Спросил?
— Браткаускене, — виновато ответил часовой.Из Гегучяй.
Знакомая пташка, — хмыкнул начальник МВД, потирая широкой ладонью) бритую голову, и подмигнул Альгису. Может раскололись? Приведи.
Часовой закрыл дверь и все наперебой стали,объяснятьАльгису, что за особа Браткаускене, которую ему предстояло сейчас, увидеть. С их слов выходило, что она — чудовище, один из злейших врагов советской власти. Живет она на хуторе, в десяти километрах от уездного центра. В колхоз не идет. Земли, правда, мало. Одна глина. Можно считать, бедствует, Да ее еще налогами поприжали. Но дело не в ней, а в ее муже. За ним уже третий год охотятся, и все безуспешно. Пранас Браткиускас прячется в лесах, командир роты у лесных братьев. Лютый, страшный зверь. Не один зарезанный активист на его счету. Из всех облав уходит невредимым.
— Я теперь с ним повел другую тактику, — с охотничьей хитрецой в глазах доверительно сказал Альгину начальник МВД.
— Нам доподлинно известно, что раз в два-три месяца он заглядывает домой на хутор. Все же живая тварь, хоть и бандит. Бельишко сменить, детей поглядеть да с женушкой попотеть, Не обой-. дешься без этого. Он жену, гад такой, любит. Это нам доподлинно. известно. Значит, на этом его и надо брать. Расположили мы засаду на хуторе, человек десять наших орлов. Неделями живут — она их кормить обязана и… все прочее…
Увидев, что Альгис не понял намека, он, заиграв глазами, пояснил:
— Народ молодой, и баба она в соку. В очередь ее пускают каждую ночь. Это они умеют. А потом, чего жалеть? Враг — он враг и есть. Пусть познает гнев народа.
Он захохотал. Но встретив недовольный взгляд первого секретаря, стал оправдываться:
— Это же не для газеты. А от своего человека зачем скрывать. Мужское дело. Значит, постоит у нее засада, пока не понадобятся в другом месте. Он тогда на хутор проберется. От нас не скроешь. Пусть порадуется за свою жену. А потом — новая засада. Так и играем. Уже год. У кого терпения хватит.
Он обернулся к двери, за которой послышались шаги. Браткаускене оказалась совсем не красивой молодой бабой с рано увядшим лицом. Альгис пристально вглядывался в нее и понимал, что прежде она, видать, была неплоха собой, но сейчас она производила неприятное, отталкивающее впечатление.
Космы мокрых, лепящихся к лицу волос, бесцветные, застывшие и круглые, как пятаки, глаза, до нитки пропитанная дождем одежда казалась темным тряпьем. Двое испуганных и тоже мокрых детей держались с обоих боков за юбку, с которой текли на пол вода. Что-то во всем облике этой женщины и ее детей было такое, что заставило всех в кабинете насторожиться. Вначале никто не обратил внимания на мокрый темный сверток, какой она держала, прижав локтем к боку.
Она не произнесла ни слова, а стояла глядя в одну точку поверх головы Альгиса, и от ее застывшего жуткого взгляда всем становилось не по себе. И никто не нарушил молчания. Только неприятно заскрипел стул под кем-то.
Этот звук словно вывел из оцепенения ночную гостью. Она переложила на ладони мокрый сверток, оказавшийся мешком, в который было завернуто что-то круглое, вроде кочана капусты, и держа сверток, на весу, двинулась к столу, и дети засеменили за ней,. не отпуская юбки. Напривлялась она к Альгису, приняв его за главного, потому что он сидел за письменным сто. лом в кресле, и Альгис весь напрягся, кожей чувствуя, что сейчас произойдет нечто страшное и не зная, как это предотвратить. С каким-то странным спокойствием, более того, равнодушием;, женщина стала разворачивать над столом мешок, и вода, беззвучно закипавшая на толстое стекло, почему то были красноватого цвета. Потом она встряхнула мешок двумя руками, и на стекло с громким стуком вывалились человеческая голова с давно не стриженными волосами и небритой щетиной на синих щеках.
Вывезли из амбаров все, что она берегла годами, поставили нового хозяина, пьющего, дурного мужика, послушного начальству и разорили все, чему она отдала свою жизнь. Молодые стали убегать в город, с ними подались Витас Адомайтис с Дануте. Люди работали без охоты, стали поворовывать, мужички снова запили. Бывший кулацкий дом у Оны Саулене отобрали, и она подалась на станцию, без всего, как стояла, думая уехать, куда глаза глядят. Но не уехала. Никого на всем свете близкик у нее не было.
Приютила Ону Саулене в своем домике у станцигг Петронеле, мать Дануте. Помирились они под старость и живут вдвоем, ни с кем не видаясь, как прокаженные. Гонят тайком от милиции самогонку, сбыт.г на станции пассажирам в бидонах из-под молока и сами пьют, не помногу, но пьют, сидя долгими вечерами б"з огня в темном домике, и оттуда до станции доносятся песни, тягучие и грустные, в два голоса.
И еще говорят, выгоняют они по ночам в колхозный клевер все ту же однорогую корову, но их ни разу " поймали, потому что ночного объездчика нет, а кому окота связываться со старыми бабами, благо, эта корова кормит их обеих, не дает помереть раньше сроку. И вот перед ним с верхней полки купе свешивается лохматая нечесаная головка той же самой Дануте с чуть широковатым вздернутым носиком, с серыми, как небо в Литве глазами. Только зовут ее не Дануте, а Сигита. И прошло с той поры, дай Бог памяти, почти двадцать. У той Дануте с реки Шешупе уже давно есть дети и, возможно, дочь — сверстница этой Сигиты. А может быть, Сигита и есть дочь Дануте и Витаса Адомайтиса? Надо спросить фамилию. Ведь жизнь богаче фантазии. И то, что подстроит жизнь, не придумает самое воспаленное воображение.. А этот комсомольский значок на лацкане старенького дешевого пиджачка? И девочку с этим значком везут, как преступницу под таким усиленным конвоем из двух офицеров милиции в Литву, чтоб судить и надолго упрятать за колючую проволоку концентрационного лагеря. Гденибудь в Сибири, на крайнем Севере, где от одной стужи можно отдать Богу душу, не дождавшись положенного срока. И это происходит сейчас, в наши дни. Когда Литва уж давно усмирена, и новое поколение, поколение Сигиты, ничего не знает о прошлом, о том, как два десятка лет тому назад, население Литвы было уменьшено наполовину, а Красноярский край в Сибири именовали Малой Литвой.
Тогда сотни и тысячи таких девочек с серыми глазами умирали от пули в затылок, захлебывались на виселице в петле и шли за колючую проволоку. А теперь? За что теперь угрожают этой девочке лагерем? Что она совершила?
Альгису мучительно хотелось обо всем расспросить конвоиров и ее, Сигиту. Он так взволновался, что забыл, зачем пришел в свое купе из ресторана и с кем пришел. Только увидев в коридоре у окна дожидавшуюся его Джоан, он спохватился, что был отчаянно невежлив с заокеанской гостьей, и, выскочив из купе, стал горячо извиняться, огорошив обоих милиционеров тем, что американка говорит по-литовски, и увел ее назад в ресторан, понимая, что уединиться с Джоан в поезде ему уже не удастся и не особенно сожалея об этом.
В мыслях у него прочно засела Сигита, и здоровое любопытство художника полностью овладело им. Но для приличия посидел с Джоан в ресторане, они выпили еще несколько рюмок коньяку. Альгис отвечал на ее вопросы, как на интервью, нес казенную ахинею, не очень беспокоясь, поверит ему Джоан или нет. И она скоро сообразила, что Альгис совершенно изменился после того, как вошел в свое купе и что он ищет повода отделаться от нее и вернуться туда. Джоан не обиделась, приписав такие резкие перемены эмоциональности и непоследовательности художнических натур. Улучив момент, она встала, попрощалась с ним, сославшись на усталость, и попросила не провожать ее, чтоб не вызвать излишнего любопытства гидессы «Интуриста».
Альгис вернулся в свой вагон. Оба милиционера, будто поджидая его, стояли в коридоре у распахнутой двери купе и изредка то один, то другой бросал туда взгляд. На верхней левой полке, спиной к ним лежала Сигита, не сняв обуви, а свесив через край у двери подошвы мальчиковых полуботинок. Оба милиционера представились Альгису, крепко тряхнув ладонь и при этом отодвинулись от двери купе. Старший тот, что пониже ростом, Гайдялис был по званию старшим лейтенантом каунасской милиции. У него было крестьянское озабоченное лицо с нездоровой желтизной и ранними морщинами, что свидетельствовало о нелегко прожитой жизни и застарелой желудочной болезни, возможно, язве. Другой, Дауса, лет на десять его моложе, оказался по званию капитаном, был явно грамотней и развязно-общительней первого. Возможно, оттого, что большую часть жизни провел в городе и сделал быструю карьеру в милиции. А это прибавляло уверенности в себе и отработало эдакий покровительственно-снисходительный взгляд на окружающих. Был он крепок и сухопар. Веселого, неунывающего нрава, и с первого взгляда было ясно, что любая командировка, отлучка от дому, от семьи не тяготили его, а, наоборот, доставляли нескрываемое удовольствие.
Он-то и взял на себя миссию проинформировать Пожеру о загадочной пассажирке, которую они сопровождали в Каунас.
— Обыкновенная воровка, — объяснил Дауса, пальцем поманив Альгиса к себе, подальше от двери.Деревенщина. Работала в Каунасе домашней работницей. У вполне приличных людей. Они, по нашим сведениям, как о дочери, заботились о ней. Что касается еды или одежды, — не обижали. Но сколько волка ни корми, он смотрит, известно куда, — в лес! Однажды она украла у них деньги на общую сумму в пятьсот рублей и скрылась из города, Вот теперь везем обратно. Судить. Так что уж вы, раз в одном купе нам ехать, будьте в курсе дела, и если что, — общими силами.
— Она может пытаться бежать, — удивился Альгис.
— От нас никуда не уйдет, — рассмеялся Дауса, похлопав себя по ягодицам, где под пиджаком глухо стукнуло — очевидно, пистолет.
— Вы вот что, дорогой товарищ, — вмешался Гайдялис, болезненно морщась от дыма своей сигареты, — не пугайтесь. Все будет в порядке. Но на всякий. случай… Всякое может быть… Девица-то она с характером. Уже имеет на счету попытку к самоубийству. Травилась. Мы ее из больницы взяли. Так что надо с ней полегче на поворотах… А то еще что-нибудь учудит. Мозги-то еще совсем ребячьи. Семнадцати не исполнилось. Моей дочери ровесница.
Кабинет до тоски напоминал десятки таких же в других уездных центрах, что повидал Альгис в своих скитаниях по Литве. Большой письменный стол, накрытый стеклом и в перпендикуляр к нему другой под зеленым сукном, для заседаний. Портрет Сталина на стене. В углу железный несгораемый шкаф и деревянный книжный, плотно набитый одинаковыми красными обложками томов Сталина и Ленина, посеревших от пыли, потому что их никто в руки не брал, и они были просто обязательным атрибутом каждого кабинета. Альгис сидел в кресле за письменным столом, а сам хозяин кабинета и его сотрудники на стульях вокруг второго стола. Дела уже были кончены. В блокноте у Альгиса пестрели цифры и фамилии, которые ему здесь дали в укоме. Он собирал материал об учете в сети политического просвещения. Цифры, которые ему, не моргнув, дал секретарь по пропаганде, были дутыми, завышенными. Альгис это понимал, и они догадывались, что он понимает, и были рады, что он не дотошный службист, а хороший славный парень, который предпочитает верить им на слово, а не ездить проверять по мокрым дорогам, в холодные сырые хутора, откуда нет гарантии вернуться живым.
Вся система политического просвещения сводилась к кружкам по изучению краткой биографии Сталина, и по сводке, какую ему показали, в этих кружках обучалось почти все взрослое население уезда, весьма поредевшее после недавней депортации в Сибирь. Это было абсолютно нереально, но здесь все казалось нереальным и вдумываться ни во что не хотелось. хотелось одного, поспать и поскорей унести отсюда ноги. Теперь они болтали, коротая время, радуясь тому, что гость не ушел в гостиницу и пробудет с ними здесь до утра, и поэтому будет не так скучно, а, главное, можно услышать что-нибудь новенькое. Говорили они на каком-то странном языке, очень отдаленно похожее на литовский, куцые мысли выражали газетными формулировками, почерпнутыми из передовых статей, составляющих их основное чтение, а эти формулировки были дословным переводом с русского, заимствованными из центральных газет, и Альгис с грустью думал о том, что будет с этими людьми через пять-десять лет, если их не убьют. Они совершенно разучатся говорить почеловечески и общаться с ними станет невыносимо;. Первый секретарь похвалил стихи Альгиса, опубликованные недавно в газете, назвав их «актуальными» с "высоким идейно -художественным уровнем и чего они помогают в «борьбе за коллективизацию сельского хозяйства» и еще добавил, что его собственный сынишка по его указанию выучил их наизусть, и Альгис мог. бы послушать его декламацию, если б не уезжал утром, а остался еще на денек. Секретарь по пропаганде тоже польстил Альгису, сказав; — что он распорядится разучить его стихи в местной школе,к празднику, и пусть Альгис обязательно приедет послушать, а заодно напишет об учителях, очень активно участвующих в сети партийно-политического просвещения.
Альгису почудилось в его голосе несомненное сочувствие и жалость к этой девочке, обычно не свойственные конвоирам, и уж во всяком случае не проявляемые внешне, и это расположило его к Гайдялису.
— — Пойдемте в купе, — рассмеялся Дауса. — А то она едет с комфортом, а мы, как бедные родственники, топчемся в коридоре.
Они вошли в купе, закрыли за собой дверь и уселись, на нижних полках, аккуратно сдвинув вбок постели. Сигита то ли спала, то ли притворялась спящей, продолжала лежать спиной к ним, и также свешивались с полки мальчиковые полуботинки на ее ногах. Путешествие с таким соседом, как Альгирдас Пожера, явно льстило самолюбию милиционеров, и они уж не упустили случай потолковать с известным поэтом о литературе, высказать свое мнение, которое они считали мнением народа, а народ, учила их партийная печать, является самым взыскательным критиком искусства. Альгис выслушал несколько банальностей, без которых не обходилась ни одна читательская конференция. Говорил Дауса. Гайдялис молчал, посапывая прокуренными легкими и безостановочно дымя.
Чтоб отвязаться от нагловатого и назойливого Даусы, Альгис спросил Гайдялиса, не. служил ли он в конце сороковых годов в истребительном батальоне по борьбе с бандитизмом, и Гайдялис утвердительно кивнул, Это изменило направление беседы. Альгис и Гайдялис предались воспоминаниям о тех годах, а Дауса был,вынужден молчать и ревниво слушать, потому что в тех событиях он по возрасту принимать участия не мог.
Оказалось, что их пути, Альгиса и Гайдялиса, не раз пересекались в те годы, и они вспомнили,не одну операцию, в которой участвовали вместе, не будучи друг с другом знакомы. Гайдялис оживился, глаза его, до того тусклые и озабоченные, заблестели помолодому.
— Эх, было время, — закачал он головой с поредевшими, с обильной сединой волосами, — хоть и жуткое, не приведи Господь, а что-то в душе светлое оставило. Даже тоскую порой…
— Не по страху же вы тоскуете, — улыбнулся Альгис, — а по молодости своей. И вам и мне тогда было. по двадцать.
— Верно, — согласился Гайдялис. — Крепким я был… а как две пули проглотил… и мне половину желудка отсекли… сразу в старики записался. Хоть на печь полезай да внуков нянчи. А какие у меня внуки? Я своим детям, как дедушка.
Он с грустной застенчивой улыбкой глянул на Альгиса.
— Вам повезло больше, чем мне, Стало писателем, всему народу известны… А мы свою лямку до самой смерти тянуть будем. Тогда бандит не добил, сейчас уголовник нож всадит под ребро.
— А скажите, Гайдялис, — поинтересовался Альгис, — сколько у вас в истребительном батальоне было народу?
— Как когда, — затянулся дымом Гайдялис. — По полтыщи, а когда и тысяча. После больших операций большая убыль была.
— Нет, когда кончились бои. Сколько в батальоне в ту пору штыков осталось?
— Это вы про пятьдесят первый год? Дай Бог памяти.
— Я уж тогда другими делами был занят и плохо знаю, как все было, — подзадорил его Альгис, и это польстило Гайдялису, развязало язык.
— А все было, как положено. Побили мы их, лесных братьев, видимо-невидимо. Да чего рассказывать, небось, сами помните — целые уезды, стояли пустыми, без жителей. И нас, истребителей, полегло без счету. Уж сам не чаял живым выползти. Одним словом, горела Литва и еще немного — совсем бы обезлюдела. Но нашелся умный человек, всех перехитрил. Помните, кто был тогда председателем Совета Министров?
— Гедвилас, — сказал Дауса, не задумываясь.
— Правильно, — одобрительно кивнул Гайдялис своему начальнику. — Именно Гедвилас. Тонко все придумал. Обьявил амнистию. Самолеты пустил над лесами, листовками закидал всю Литву. Так, мол, и так. Кто выйдет на сборные пункты с оружием в руках и без сопротивления сложит оружие, — тому амнистия. Получай, мол, паспорт и гуляй на все четыре стороны полноправным гражданином. Родинамать, мол, простила все грехи и никогда о них не напомнит.
Мы, литовцы, народ доверчивый. И пошли мужички из бункеров выползать, потащили оружие, целые арсеналы, даже пушки. Двадцать тысяч человек вышло из лесу все, что осталось живого к пятьдесят первому году. Ну, конечно, кроме главарей. Те упрятались. Их и по сей день не слышно.
Сложили они оружие, получают паспорта. Ну, думают сейчас и по домам можно. Кончили воевать. А им говорят домой рано. Как же так? Нам обещано, что мы — равноправные граждане. Точно, обещано. А почему домой не пускаете? А потому, отвечают им, что как равноправным гражданам вам сейчас самый срок пойти на службу в Советскую армию. И так многие срок свой оттянули, пока в лесах сидели. Вот и настала пора наверстывать, исполнять свой гражданский долг. Забрали их, как миленьких, в солдатики, но оружия не дали. Стройбат — это называется. Может, слыхали? Строительный батальон. И поехали прямиком — в Сибирь. На стройки коммунизма. Я чегото не встречал, кто оттуда назад вернулся.
Даусе, который,:несомненно, считал себя политически более зрелым, нежели Гайдялис, слова его показались неосторожными. Он приложил палец к губам и скосил глаза наверх, где лежала Сигита. Альгис тоже поднял глаза. Сигита лежала спиной к ним, но Альгис мог поклясться, что она не спала, а, напрягши слух, ловила каждое слово, доносившееся снизу. Альгису очень хотелось поговорить с ней. Все, что сказал о ней Дауса, как-то не вязалось с ее обликом, и хотелось выслушать ее, вызвать на исповедь, понять, что могло толкнуть это существо, абсолютно невинное по первому впечатлению, на уголовное преступление. Да еще попытка к самоубийству…
Он решил, что обязательно улучит момент и поговорит с ней с глазу на глаз, без свидетелей. А Гайдялис тем временем продолжал ровным дремотным голосом, ничуть не обратив внимания на предупреждение Даусы. Ему льстило, что известный писатель со вниманием, и притом неподдельным, слушает его.
— В общем, кончилось все. Наступил мир в Литве. Как раз в мае 1951 года. Лесных братьев околпачили, спровадили в Сибирь. Парочку человек для близиру оставили, дали выдвинуться в люди. Один, помню, из бывших бандитов на тракторе в колхозе работал.
Кажется, Пасвалисе, что ли? Его даже орденом Ленина наградили. Вот смех-то. Ясное дело, для пропаганды. А других и след простыл в Сибири.
Начальство наше думало: все, проблема решена. можно отдыхать. Но не тут-то было. Партизан не стало. Однако, остались те, кто с ними воевал — истребители. Куда им деваться? Народ молодой, профессий никаких. Привыкли жить вольготно, не работать, все, что нужно — выпить, закусить — брали с населения бесплатно. В случае чего — пугнут автоматом или гранатой. Тот же грабеж. И такой жизнью ребятки жили пять-шесть лет. Уже не люди — уголовный элемент. Хоть и числятся. коммунистами и комсомольцами. А тут их расформировывают и оружие отбира.ют. Они не согласны. Разбежались с оружием. И в те же леса, где раньше бандиты от них прятались. Стали промышлять. Грабить склады, магазины. Снова зашумела Литва. Пришлось войска направить. Как собак отстреляли. Похлеще, чем лесных братьев. Когда уж истребителей доконали, вот тогда и стало тихо на Литве.
Гайдялис окутался дымом. сигареты и улыбнулся своим. мыслям..
— Вам интересно, как я, уцелел? Очень просто. В госпитале лежал. По ранению.
От слов Гайдялиса остро пахло тем страшным, горячим временем, и Пожера, слушая его, отчетливо видел себя в ту пору…
…Уездный комитет партии -уком размещался в двухэтажном каменном доме сразу за. оградой костелавокруг которого росли старые кряжистые липы, и их тяжелые кроны нависали над черепичной крышей укома. Прежде в этой уютной вилле жил настоятель костела, но его сослали в Сибирь сразу после войны, а заменивший его ксендз, испуганный, забитый человечек, безропотно согласился поселиться в маленькой пристройке за костелом.
Днем в укоме стучали пишущие машинки, ржали у коновязи, которой служил массивный, из гранита, крест перед домом, оседланные лошади укомовских инструкторов, с автоматами и гранатами в кармане объезжавших бесчисленные хутора этого лесного уезда, и глубокие вздохи органа, проникавшие из костела, робко плыли над мокрой землей, усыпанной желтыми листьями кленов и, как оспой, исколотой следами конских копыт.
Сеял холодный мелкий дождь, прохожие рано исчезали с улиц маленького городишки, в низких отсыревших домиках в редком окошке брезжил огонек — их " обитатели засыпали рано, беспокойным, тяжелым сном людей, не знающих, что им принесет пробуждение, то ли приход милиционера, ищущего самогонный аппарат, то ли грохот сапог вооруженных людей, приказывающих за один час собрать все пожитки, но не больше шестидесяти кило на человека, и следовать на станцию, к холодным товарным вагонам, знающим один путь — в Сибирь.
Иногда по ночам с сухим треском гремели одиночные револьверные выстрелы и захлебывающиеся автоматные очереди, отчего начинали жалобно звенеть стекла в окошках, кто-то, хлюпая, пробегал по улице, доносился простуженный русский мат, потом становилось тихо, был слышен только шорох дождя в голых сучьях деревьев и нервозное поскуливание собак в мокрых конурах. Люди в своих домишках глубже укрывались под перинами и с. бьющимися сердцами впадали в зыбкую дрему. Ночью светились окна лишь в одном доме — в укоме партии. На обоих этажах горел свет — его полосы ложились в мокрый сад, и часовой с автоматом,.в дождевике с поднятым капюшоном, расхаживал по этим полосам, то исчезая во тьме, то снова выныривая в тусклом свете, цедящемся из окна.
Партийные работники засиживались в укоме до рассвета. Делать обычно было нечего, но уходить никто не решался. А вдруг телефонный звонок из центра? Все знали, что Сталин в Москве страдал бессонницей и свои решения обычно принимал по ночам, и поэтому по всей огромной стране, не спал партийный аппарат, люди зевали, мучительно борясь с дремотой в своих кабинетах, еде.с больших портретов строго смотрел на них вождь, и днем у них у всех были красные глаза и серые вялые лица.
Альгис сидел в кабинете первого,секретаря. В комнат. собралось человек, пять, И второй секретарь, и третий, по пропаганде и начальник уездного МВД, которому тоже интересно было поглядеть на столичного гостя. Сюда редко, кто,заезжал, уезд считался опасным, и однодневный наскок корреспондента, в Вильнюсе воспринимался как событие.
Альгис был здесь моложе всех, но. на него смотрели с почтением, как на какого-нибудь артиста, человека из другого мира, и в разговоре старательно подбирали слова, чтоб не прослыть в его глазах уж совсем провинциалами. Тут. собралась. вся уездная власть, люди, от которых зависела судьба любого человека в этой лесной глухомани, но сейчас ночью они не производили грозного впечатления. Они напоминали скучных одинаковых больных, собранных в одну палату. Лица, припухшие от самогона, тусклые бездумные взгляды и одинаковые костюмы зеленоватого цвета, в подражание Сталину, полувоенного покроя. Альгису стало не по себе. Он уже хотел было с ними попрощаться и уйти в соседний кабинет прикорнуть на диване до утра, как в дверь. постучали, а потом на пороге появился в намокшем дождевике часовой с каплями дождя на стволе автомата. Все недовольно повернули к нему головы.
— Разрешите доложить, — просипел часовой с виноватой усмешкой. — Тут одна… женщина… с,детишками… рвется к вам в кабинет. Я говорю, нельзя, а она ругается…
— Гони ее в шею, — отрезал первый секретарь.На то тебе оружие дано… И не беспокой по пустякам.
— Так ведь с детишками… — замялся часовой.В дождь… издалека, видать.
— Ты вот что, — вмешался начальник МВД.Устав забыл. Часовой на посту в разговоры не вступает. Закрой дверь.
— Постойте, — сказал Альгис. — Ведь, действительно, дождь. Возможно, что-нибудь важное. Не станет она с детьми таскаться в ночь просто так. Первый секретарь недовольно поморщился, бросил на часового строгий взгляд.
— Кто такая? Спросил?
— Браткаускене, — виновато ответил часовой.Из Гегучяй.
Знакомая пташка, — хмыкнул начальник МВД, потирая широкой ладонью) бритую голову, и подмигнул Альгису. Может раскололись? Приведи.
Часовой закрыл дверь и все наперебой стали,объяснятьАльгису, что за особа Браткаускене, которую ему предстояло сейчас, увидеть. С их слов выходило, что она — чудовище, один из злейших врагов советской власти. Живет она на хуторе, в десяти километрах от уездного центра. В колхоз не идет. Земли, правда, мало. Одна глина. Можно считать, бедствует, Да ее еще налогами поприжали. Но дело не в ней, а в ее муже. За ним уже третий год охотятся, и все безуспешно. Пранас Браткиускас прячется в лесах, командир роты у лесных братьев. Лютый, страшный зверь. Не один зарезанный активист на его счету. Из всех облав уходит невредимым.
— Я теперь с ним повел другую тактику, — с охотничьей хитрецой в глазах доверительно сказал Альгину начальник МВД.
— Нам доподлинно известно, что раз в два-три месяца он заглядывает домой на хутор. Все же живая тварь, хоть и бандит. Бельишко сменить, детей поглядеть да с женушкой попотеть, Не обой-. дешься без этого. Он жену, гад такой, любит. Это нам доподлинно. известно. Значит, на этом его и надо брать. Расположили мы засаду на хуторе, человек десять наших орлов. Неделями живут — она их кормить обязана и… все прочее…
Увидев, что Альгис не понял намека, он, заиграв глазами, пояснил:
— Народ молодой, и баба она в соку. В очередь ее пускают каждую ночь. Это они умеют. А потом, чего жалеть? Враг — он враг и есть. Пусть познает гнев народа.
Он захохотал. Но встретив недовольный взгляд первого секретаря, стал оправдываться:
— Это же не для газеты. А от своего человека зачем скрывать. Мужское дело. Значит, постоит у нее засада, пока не понадобятся в другом месте. Он тогда на хутор проберется. От нас не скроешь. Пусть порадуется за свою жену. А потом — новая засада. Так и играем. Уже год. У кого терпения хватит.
Он обернулся к двери, за которой послышались шаги. Браткаускене оказалась совсем не красивой молодой бабой с рано увядшим лицом. Альгис пристально вглядывался в нее и понимал, что прежде она, видать, была неплоха собой, но сейчас она производила неприятное, отталкивающее впечатление.
Космы мокрых, лепящихся к лицу волос, бесцветные, застывшие и круглые, как пятаки, глаза, до нитки пропитанная дождем одежда казалась темным тряпьем. Двое испуганных и тоже мокрых детей держались с обоих боков за юбку, с которой текли на пол вода. Что-то во всем облике этой женщины и ее детей было такое, что заставило всех в кабинете насторожиться. Вначале никто не обратил внимания на мокрый темный сверток, какой она держала, прижав локтем к боку.
Она не произнесла ни слова, а стояла глядя в одну точку поверх головы Альгиса, и от ее застывшего жуткого взгляда всем становилось не по себе. И никто не нарушил молчания. Только неприятно заскрипел стул под кем-то.
Этот звук словно вывел из оцепенения ночную гостью. Она переложила на ладони мокрый сверток, оказавшийся мешком, в который было завернуто что-то круглое, вроде кочана капусты, и держа сверток, на весу, двинулась к столу, и дети засеменили за ней,. не отпуская юбки. Напривлялась она к Альгису, приняв его за главного, потому что он сидел за письменным сто. лом в кресле, и Альгис весь напрягся, кожей чувствуя, что сейчас произойдет нечто страшное и не зная, как это предотвратить. С каким-то странным спокойствием, более того, равнодушием;, женщина стала разворачивать над столом мешок, и вода, беззвучно закипавшая на толстое стекло, почему то были красноватого цвета. Потом она встряхнула мешок двумя руками, и на стекло с громким стуком вывалились человеческая голова с давно не стриженными волосами и небритой щетиной на синих щеках.