Альгис весьма часто сталкивался с этим даже в среде интеллигентной, чуждающейся официального квасного патриотизма. И даже такие люди, всесторонне образованные, говоря о Прибалтике, путали Латвии с Литвой, а Литву с Эстонией и почти никогда не могли уверенно сказать, какой город является столицей любой из этих республик. Это был тот особый род шовинизма, завуалированного, покровительственного и полупрезрительного.
   — Но, слава Богу, мне с ними недолго возиться,оттопырив губы, кусала бутерброд с икрой Тамара.В Вильнюсе сдам их литовскому «Интуристу», а сама домой.
   Альгис увидел, как в другом ряду, где обедали туристки, поднялась высокая, плотно обтянутая синим свитером, совсем молоденькая девушка и, улыбаясь до. ушей, как это умеют только американцы, направилась к ним, мотая широченными, по последней моде штанинами, вязаных брюк.
   На фарфоровом личике Тамары появилась недовольная гримаска, но она тотчас же смахнула ее заученной служебной улыбкой.
   Здравствуйте, мистер Пожера, американка протянула ему руку и Альгис заметил, что ее светлые, подведенные синевой глаза немного косят и от этого она была очень женственной и миловидной. — Я ваша давняя поклонница. Я слышала вас в Питсбурге два года назад. Не правда ли?
   — Верно, верно, — закивал Альгис, подставляя ей стул и жестом приглашая сесть. — Я был в Америке. И в Питсбурге выступал.
   Они оба говорили по-литовски, и лицо у Тамары стало непроницаемым. Она злилась. Это чувствовалось по остервенению, с каким она кусала свой бутерброд, безразлично устремив глаза поверх их голов.
   — — Я так рада встретить вас. Ведь я пишу докторат по литовской поэзии советского периода. В университете Сан-Диего. Все, что было в американских библиотеках из написанного вами, я читала. В подлиннике. Мой литовский не очень режет слух? Не правда ли? Я американка в третьем поколении. Джоан Мэйдж. Уже мой отец был Мэйдж, а дедушка — Мажейка. Я знаю, это очень распространенная в Литве фамилия. Как в Америке Смит. Возможно, встречу родственников. Не правда ли?
   Она говорила с каким-то округлым и смешным акцентом, будто перекатывала во рту горячую картофелину. Смотрела на Альгиса своими косящими серыми глазами без жеманства и как-то очень открыто, и это сразу расположило его к ней.
   Я вас не стесню, мистер Пожера, если попрошу мой обед подать сюда, чтоб иметь возможность поговорить в непринужденной обстановке? Ведь неизвестно, будет ли еще такой случай, не правда ли? А спросить хочется очень много. Не знаю, с чего начать. Не хочу начинать с комплиментов, но, на мой взгляд, вы сегодня в литовской литературе — звезда первой величины. Если можно попросите официанта, он английского не знает, перенести сюда мой прибор.
   Альгис искренне обрадовался тому, что она будет обедать с ним. Озорно подмигнув, подозвал официанта и велел все подать к этому столу. Не спросив согласия Тамары, а попросту забыв о ней. Но стоило официанту все перетащить сюда, как из-за другого столика поднялась дородная, в очках с толстыми линзами, туристка и на вытянутых руках, смеясь и притворно вскрикивая, понесла свою тарелку с борщом к их столу, села рядом с Джоан и на хорошем литовском представилась густым басом. Она была школьной учительницей из Чикаго и в воскресной школе для детей выходцев из Литвы вела уроки языка и литературы. Еще несколько туристок со своими тарелками перебрались за соседние столики. Тогда поднялась со своего места Тамара и захлопала в ладоши, призывая к тишине.
   — Дорогие друзья! — сказала она по-английски.Я понимаю ваш интерес к известному литовскому поэту. Но чтоб не утруждать нашего гостя излишними вопросами, я предлагаю определенный порядок. Кто желает, задает вопрос мне, я перевожу мистеру Пожере, а он вам отвечает. Так мы сэкономим время и узнаем много интересного и полезного. Итак, какие будут вопросы?
   — Женат ли мистер Пожера и сколько у него детей?
   Тамара перевела ему вопрос и сочувственно, словно оправдываясь, сказала:
   — Вот такие они все. Ничего серьезного. Альгис с улыбкой ответил, что он женат и у него двое детей. Даже достал из кармана фотографию жены с детьми, и карточка пошла по столам, из рук в руки, сопровождаемая восклицаниями и шумными одобрительными комментариями. Тамара тоже мельком глянула на фотографию, возвращая ее Альгису, и спросила:
   — Блондинка? Альгис не ответил.
   Вопросы посыпались со всех столиков. Ему пришлось рассказывать, в каком доме он живет, собственном или наемном, и в связи с этим объяснить, что такое кооперативная квартира и сколько она стоит. Цена показалась американкам невысокой. Но зато, когда он, приврав на одну больше, сказал, что живет в пяти комнатах, это не произвело на них никакого впечатления. И автомобиль «Волга» в собственном гараже никого не удивил. Правда, Джоан заметила, что в Америке известно, как дорог и как нелегко купить в Советском Союзе автомобиль. Тамара коршуном кинулась на нее, заявив, что это все враждебная пропаганда и не соответствует действительности. У нее, мол, тоже есть автомобиль и у официанта, который их обслуживает, тоже имеется. Он незадолго до этого ей сказал.
   Бесцеремонность Тамары окончательно рассердила Альгиса. Он обратился к литовкам на литовском языке и попросил задавать вопросы ему без переводчика.
   — Тогда давайте установим порядок, — попросила всех Джоан. — Каждая задает по одному вопросу. В противном случае мы замучим мистера Пожеру, и он о нас будет плохо думать. Не правда ли? Первый вопрос мой. Скажите, мистер Пожера, насколько правильна наша информация о том, что в СССР нет свободы слова, и деятели культуры выражают не свои мысли, а то, что им указывает партия коммунистов. И при этом мило улыбнулась, скосив свои серые глазки так, будто сказала Альгису нечто весьма приятное.
   Вопрос был не нов. И иностранные делегации, посещавшие СССР, обязательно задавали его, и сам Альгис, когда выезжал за границу, на каждом митинге, пресс-конференции или даже частной встрече у когонибудь дома слышал все тот же назойливый вопрос. И ему казалось нелепым, что умные, седовласые люди задают его с таким невинным видом, будто сами не знают, что не может быть никакой свободы при диктатуре, тоталитарном режиме. А возможно, им всякий раз доставляло садистское удовольствие заставлять его изворачиваться, лгать, не краснея, нести околесицу, набившую всем оскомину. И никто из них, людей действительно свободного мира, где можно безбоязненно трепаться о чем угодно, никто ни разу не пощадил его, как это бывает у порядочных людей при виде противника, не способного к сопротивлению.
   Каждый раз Альгис принимал сосредоточенный задумчивый вид и врал. Умело, вкусно, хорошо поставленным голосом. Доказывал, что черное — это белое и наоборот. Нагло, не смущаясь. Принимая законы этой игры и издеваясь над своими слушателями так же, как они над ним.
   И на сей раз в вагоне-ресторане, с отеческой улыбкой глядя в косящие глазки Джоан, он говорил о том, что только социализм дает подлинную свободу художнику. Никто не оказывает на него давления. Никто, в отличие от Запада, не может купить его совесть: Советский художник творит по велению своего сердца. А так как он коммунист, то сердце его принадлежит партии. Выполняя партийный заказ, он осуществляет величайшую свободу творчества, то есть — волю своего сердца.
   Доброжелательно внимавшие ему туристки, в основном дамы, весьма далекие от искусства, ничего, не поняли из его сложного построения, но на всякий случай согласно закивали, не желая прослыть в его глазах профанами. Лишь Джоан, отведя глаза, тихо сказала:
   Вы меня не убедили. На нее зашикали сразу несколько американок постарше, а одна с укором заметила:
   — Мистер Пожера, мисс Мэйдж, беседует со всеми нами. И мы ему очень признательны за любезное согласие. Ваше замечание граничит с бестактностью. Она сказала это по-английски и дала повод вмешаться Тамаре.
   Господа, — нервно вскочила она с места, — мы не даем спокойно поесть нашему гостю. Я предлагаю отложить беседу до приезда в Вильнюс. Там у нас будут условия для такой интересной беседы.
   — Тамара! — по-русски прикрикнул на нее Альгис, и его раздраженный голос насторожил всех в вагоне. Вы недостаточны умны, чтоб давать мне указания, как вести себя с иностранцами. У меня больше опыта, чем у вас и еще ни разу я не допускал оплошностей. У вас же они в каждом слове. Подобным поведением вы компрометируете не себя, а страну, которую по недоразумению представляете. Вам ясно? Умолкните, прошу вас. Если дорожите службой.
   У Тамары под пудрой проступил густой и неровный румянец, ноздри побелели, а губы сжались тонким червячком. Но холодный безжалостный взгляд серых глаз Альгиса, устремленных на нее в упор, заставил ее сникнуть, опустить голову и сделать вид, что она ест и больше ничем не интересуется:
   Американки — свидетельницы этого поединка получили несомненное удовольствие. И больше всех Джоан. Хотя не поняли ни одного слова в резкой отповеди Альгиса.
   Тамара больше не мешала разговору. Альгис, отвечая американкам, рассказывал об экономическом подъеме в Литве, приводил цифры роста промышленности, числа студентов, женщин, занявших видное положение в общественной жизни. Все это он знал наизусть со времени своей первой поездки за границу, когда готовился всерьез и заучил множество статистических данных.
   Эти цифры не были вымышленными. Но они не давали правдивой картины жизни Литвы, а лишь одну сторону, весьма выгодную для демонстрации. А вот подлинная жизнь с ее страстями и драмами, действительная судьба Литвы, страны очень сложной и трагичной, будет тщательно закрыта от них стараниями мощного и бдительного аппарата, одним из мелких винтиков которого была недалекая Тамара. Да и сам он. Разве не уводил он их своей гладкой и доверительной болтовней от правды, познать хоть частицу которой приехали они из такой заокеанской дали, уплатив немало долларов, хотя многих из них богатыми не назовешь.
   С другой стороны, зачем открывать им правду? Чтоб насыпали соли на наши раны? Заулюлюкали, залаяли в эфире и прессе? А что толку? Кому от этого станет легче? Литве? Литовцам, которых так мало осталось на родине? Еще один бунт вызвать? Толкнуть народ на самоубийство?
   Нет, пусть это делает кто угодно, но не он, Альгирдас Пожера. Он любит свой народ. Больше, чем многие записные доброжелатели. Он — певец своего народа, Признанный народом. И не будет тыкать носом в черное. Потому, что он видит перспективу и туда, к свету, к счастью, будет указывать людям путь. Нелегкий путь. Через муки и кровь. Новое всегда рождается в муках.
   Но вот задала вопрос Джоан. И все стихли, потому что сами не решились об этом спросить. Она повторила вопрос по-английски, чтоб и Тамара знала, о чем она спрашивает. Тамара с ехидным прищуром из-под очков уставилась на Альгиса: а ну-ка, посмотрим, как ты выпутаешься?
   Джоан задела больной нерв, глубоко и тщательно скрываемый от заграницы.

 
   — Ответьте, пожалуйста, мистер Пожера, на один вопрос. Но если по какой-либо причине вас затруднит ответ, я не буду настаивать. В последнее время в западной прессе, особенно в газетах прибалтийских эмигратов, появляются какие-то устрашающие сообщения о том, что случилось в Литве сразу после второй мировой войны. Будто бы русские, чтоб усмирить Литву, заставить ее покориться после потери независимости совершали массовые убийства на манер тех, что французы допустили в Алжире примерно в ту же пору. Насколько эти слухи соответствуют действительности? Если я не ошибаюсь, мистер Пожера, в те годы вы уже были взрослым и делали первые шаги в литературе. Ваши стихи, датированные тем временем, посвящены классовой борьбе, мужеству коммунистов. Следовательно, они в какой-то мере должны были отразить те события, если все это не клевета врагов? Вы в те годы писали о литовских девушках, с гордо поднятой головой, идущих на смерть. Это было после войны, в мирное время. Против кого они шли и кто угрожал им смертью?
   Слушая этот длинный, бесконечный вопрос, Альгис машинально кивал. Ни Джоан, ни эмигрантская пресса не знали и толики правды. Все было настолько страшней, что рассказывать об этом сейчас, спустя двадцать лет, бередить еле зажившие раны, было жестоко и бессердечно. Альгис знал много, слишком много, чтоб выкладывать им, благополучным американским дамочкам, глубокую боль несчастной великомученницы — Литвы.
   В Литве тогда шла война. Необъявленная и в исторических летописях неотмеченная. Жестокая, бескомпромиссная, порой принимавшая неслыханно изуверские формы. Война велась без всяких правил и потому была особенно бесчеловечна. Пленных не брали обе стороны, а если кто и попадал живым, то дышал лишь день-другой, пока из него выбивали нужные сведения. Потом зарывали, как падаль, без креста, без какой-нибудь отметины.
   Горела, истекала кровью маленькая крошечная Литва. И это длилось много лет после второй мировой войны, когда вся планета приходила в себя, залечивала раны и рвалась к удольствию мирной жизни, как всегда бывает после большого кровопускания. И никто — ни на Западе, ни в России — не знал, что в Литве л|ьется кровь на каждом шагу, и потери этого маленького народа затмили то, что унесла у него мировая война. Численность населения катастрофически, заметно для глаза, падала, с каждым месяцем угрожая полностью вычеркнуть литовцев из списка наций. Жалкие сведения доходили из Литвы, оцепленной русскими войсками, закрытой для иностранцев (да и жителям России нужны были пропуска, чтоб приехать туда). Эти слухи не принимались на веру, от них отмахивались, как всегда бывает, когда хотят сохранить душевный покой, не добавлять к своим бедам еще чужие.
   Тем более, что в московских газетах Литва рисовалась чудным краем озер и янтаря, оттуда привозили невиданные в России копченые окорока, вкусные сыры, розовое сало толщиной в пять пальцев, п уже тогда начинали входить в моду литовские курорты Паланга и Друскеники. В Москве выступали литовские ансамбли, и парни и девушки, краснощекие, светловолосые, высокие и стройные, как на подбор, изумляли москвичей вихрем народных плясок, узорами и покроем невиданных доселе национальных костюмов.
   Даже в Литве, в местной печати ни словом не упоминалось об этой войне. Говорилось о классовой борьбе, о создании колхозов, о сопротивлении кулаков, и это был привычный стандарт, за которым не угадывалась действительность. Улыбались со страниц газет знатные литовские доярки, свинарки, трактористы, но улыбка их оставалась на газетном листе. Портрет в газете, похвальная статья о человеке были приговором, который обжалованию не подлежит. Лесные братья находили этого человека, где бы он ни скрывался, и приговор был один — смерть. Многих, о ком писал в газете Альгис Пожера, постигла эта участь. В их числе и Броне Диджене. Она была на его совести. За смерть активиста мстила советская власть, хватали всех, кто жил в этой волости, и угоняли эшелонами в Сибирь, а кто пытался спастись, стреляли на месте и не давали родне хоронить.
   В конце сороковых годов Литва была советской Вандеей. Одна дралась, не сдаваясь, без надежды на успех. И истекала кровью, потому что кровь малень кого народа не бесконечна и имеет предел. Никто до сих пор не подсчитал, сколько тысяч убито, и кто остался в холодной сибирской земле.
   Сталин действовал по принципу: цель оправдывал г средства. И потому, чтоб подсечь корни национального сопротивления, не виданного доселе и угрожа ющего примером остальным народам, приказал ликвидировать его питательную среду, то есть, народ. В каждом месте, где вспыхивали бои, население выселялось в Сибирь, все подряд, от стариков до грудных детей. Тысячи хуторов стояли пустыми, с заколоченными окнами. Поля кругом зарастали кустами, и одичавшие кошки бродили по безлюдному запустению. В Красноярский край, к берегам Енисея, уходили из Литвы бесконечные маршруты товарных поездов набитых, как скотом, людьми. Там их ждал мороз, голод и смерть. Угоняли в Сибирь так много, что в Литве Красноярский край стал называться Малой Литвой Мажойи Лиетува.
   В этой резне Альгис был на стороне сильных, на стороне оккупантов. Не потому, что он не любил свой народ, но как раз — наоборот. Он, а таких было тоже немало в Литве, из любви к народу готов был его истребить. Он верил, без тени сомнения, что путь коммунизма единственно верный, и никакие жертвы не могут и не должны остановить его победное шествие. Но народ, его народ, умирал, не желая идти этим путем, ненавидя своих русских поводырей, и Альгис страдал, пытаясь понять упрямство своих соплеменников невольно восхищаясь их мужеством и героиз мом, таким массовым, каким не мог бы похвастать, другой народ.
   Героизма было столько, что он на много лет стал обычным явлением, нормой жизни. Героизм тысяч одиночек, который никогда не будет воспет. Героизм коммунистов, не думавших о страхе, когда забирались в глухие хутора, каждую ночь меняя ночлег, засыпая с пистолетом под подушкой и умирая от пули в затылок или от топора в лоб. Героизм их врагов — лесных братьев, гонимых по чащам, как затравленные звери, и находящих свою смерть от гранаты в лесном бункере под корнями вековых сосен. Такие бункера, завалившиеся от взрывов, становились их братскими могилами.
   Теперь у Альгиса часто бывают сердечные боли. Внезапный приступ. Еще не инфаркт, а сосущая, ноющая боль. Это отдается сердечной спазмой его молодость, страшная, обугленная, какой бы он сейчас и своему врагу не пожелал.
   Глубокой занозой сидит в его сердце память о том времени.
   Глядя на ждущие его ответа лица американских литовок, он среди множества жертв той поры в первую очередь видит женщин. Они гибли наравне с мужчинами. Не уступая им в храбрости.
   И проступают три женских лица. Все красивые литовской неяркой красотой. Молодые и скорбные. будто ведающие, на что обречены. Ох, рассказать бы вам хоть бы эти три истории.
   Уездное начальство могло быть довольным — раньше всех в Литве здесь удалось водворить порядок. Уезд славился своими черноземами. Литовская Украинатак писали о нем в газетах. Крестьянин тут был крепкий, зажиточный, не чета соседям. Каменные дома нод железными крышами стояли среди свекловичных нолей, как помещичьи усадьбы, окруженные садами и пчелиными пасеками. А лесов было мало, отдельными островками врезались они в раздолье тучной черной земли, и ничто тут не напоминало привычный литовский пейзаж.
   Все это облегчало задачу начальству. С богатым мужиком не церемонились — пять эшелонов ушло из уезда в Сибирь, сразу обезлюдив его и присмирив. А банды, залетавшие из чужих лесов, не могли здесь разгуляться. В жидких рощицах не укроешься от погони, хутора стоят пустые, заколоченные, некому приютить на ночь, накормить, дать верного проводника. В уезд, помимо своего гарнизона истребителей, прибыл русский полк, регулярная армия с тяжелым оружием и дисциплиной. Начались облавы по всем правилам военной науки — дороги блокировали, лесочки окружили, прочесав каждую пядь, специально натасканные собакиищейки выводили солдат к самым хитро упрятанным бункерам, туда спускали в люки для воздуха парочку противотанковых гранат, взрыв выворачивал деревья с корнями, а солдаты шли дальше, даже не посмотрев, что сталось с обитателями подземного убежища. Почистили и городишко — вывезли сотни семей по списку, а в их дома и пустые усадьбы поселили проверенных людей, голоштанную братию — новоселов из других, победнее, уездов, где земли было мало и в сравнение не шла со здешней — одни пески.
   Уезд первым рапортовал о стопроцентной коллективизации, во всех деревнях созданы колхозы, во время и на высоком уровне проведен весенний сев. Правда, каждого сеяльщика охранял солдат с автоматом, чтоб не сбежал со страху или не подстрелили его из кустов. Но об этом в рапортах не писалось.
   Для начальства наступила пора пожинать плоды своих нелегких трудов. Уезд не только усмирен. Еще одно достижение самого деликатного свойства венчало полный триумф.
   В местной гимназии удалось создать танцевальную группу. Да такого высокого класса, как профессионалы. Для них не поскупились, заказали яркие национальные костюмы, клумпы* Клумпы (по-литовски, «клумпес») — деревянная обувь литовских крестьян, непременный атрибут народных танцев. из лучшего дерева, канклес* Канклес — литовский народный музыкальный инструмент на целый оркестр и послали в Вильнюс на республиканский смотр. Первое место и все призы привезли домой танцоры.
   Из других уездов, где люди боялись из дома нос высунуть, ничего не смогли наскрести, а этот уезд продемонстрировал полный расцвет культуры — национальной по форме, социалистической по содержанию. Начальство предвкушало награды: ордена и грамоты. Составлялись списки, и одной из первых, сразу вслед за начальством, записали Генуте Урбонайте — учительницу гимназии, ту, что сотворила чудо, обучила танцоров и довела их до победы. Генуте не была комсомолкой, не лезла в активисты, но сделала такое полезное дело, что сейчас не знали, как ее обласкать. Да еще, и это совсем немаловажно, Генуте Убронайте была писаной красавицей, какая, если уж встречается в Литве, то нигде подобной не найдешь. Ее портрет в литовском национальном костюме был помещен на обложке столичного журнала, и провели бы тогда в Литве конкурс красоты, ей бесспорно дали бы титул "Мисс Литва».
   Начальство — народ немолодой, затурканный делами, связанный партийной дисциплиной и женами да детьми, при виде Генуте молодело, непривычно суетилось и вспоминало, что они тоже мужчины, а век короток и кто знает, что ждет впереди.
   На Генуте облизывались, делали осторожные намеки в своих кабинетах, когда оставались с ней с глазу на глаз, сулили золотые горы и первый секретарь комитета партии, и председатель уездного исполкома, и начальник отдела государственной безопасности, и гроза всего уезда — начальник местного МВД.
   А она только смеялась в ответ, открывая белые влажные зубы, невинно глядя своими большими серыми глазами, как бы и не понимая намеков, но и оставляя какую-то надежду.
   Поэтому, когда у Генуте был день рождения и каждый из них в отдельности получил от нее приглашение прийти, посидеть вечерком, жены всего начальства были извещены мужьями, что предстоит важное заседание и пусть не ждут их до утра.
   Жены не дождались своих мужей ни утром, ни днем. Только назавтра были найдены все четверо руководителей уезда в маленькой квартирке гимназической учительницы. Под столом с остывшей едой и недопитыми бокалами лежали четыре трупа, прошитые автоматными очередями. Красавицы Генуте Урбонайте и след простыл.
   Это был сильнейший удар литовского подполья и нанесен он был в единственном усмиренном уезде, где советская власть торжествовала полную победу. За потерю бдительности и морально-бытовое разложение убитых похоронили без всяких почестей, и даже их жены в обиде за измену не пришли проводить их в последний путь. В уезд снова ввели войска, патрули перекрыли дороги, началось прочесывание лесов, и он стал таким же, как все остальные уезды в Литве.

 
   Долго не могли напасть на след Генуте Урбонайте Подвел ее портрет на обложке журнала. Кто-то onoзнал ее на улице и привел солдат в квартирку на каунасской окраине, где она полгода укрывалась. Судить ее привезли в уезд, на место преступления. Военный трибунал на закрытом заседании приговорил Генуте Урбонайте к смертной казни через повешение и постановил экзекуцию провести публично, на площади городка в воскресенье, чтоб все население уезда присутствовало при казни.
   Альгис приехал туда в субботу вечером по заданию газеты и не без труда получил разрешение повидать приговоренную.
   — Правильно, — сказал майор, кому поручено был провести казнь, — потолкуй с ней. И напишешь отчет. Нам надо знать психологию врага.
   Майор был низенького роста, в широких синих галифе, и говорил он будничным скучным голосом:
   — Будь осторожен с ней. Стерва опасная. Четыре мужиков уложила. Не шутка.
   Старшина с калмыцким, нерусским лицом пришел проводить Алъгиса, накинув на плечи шинель. Была середина ноября, и холод по ночам давал о себе знать. Лужи на каменной мостовой стянуло пленкой стрельчатого льда, и он сухо трещал под яловыми сапогами старшины. Альгис грел следом за ним, пересекая наискось булыжник площади.
   Городок спал. Здесь в центре, высясь над площадью чернела громада костела с двумя острыми готическими башнями, подсвеченными сзади нечетким, в облаках, контуром луны.
   Все казалось неживым и напоминало декорацию к средневековому спектаклю. Это чувство усиливалось от перестука молотков на краю площади. Несколько темных фигур заколачивало гвозди, сидя верхом ни перекладине, положенной на два толстых столба. Другие плотники внизу мастерили из досок ступени к сбитому из таких же досок эшафоту. Людей было не разглядеть, только неясные очертания фигур. А чуть поодаль, сыро потрескивая, горел на камнях костер, и возле него грелся часовой в тулупе с поднятым воротом, напоминая силуэтом монаха с капюшоном. У Альгиса сжалось сердце от мысли, что все это до жути смахивает на картину времен инквизиции. И мрачный массив костела, нависший над булыжной площадью, и темные фигуры на виселице, и дымный костер с монахом в капюшоне. Только портрет Сталина, над входом в уком лукаво улыбавшегося в усы, в красной раме, увитой еловыми ветками, нарушал единство стиля. Приговоренную оставили на ночь неподалеку от места казни, в каменном подвале одноэтажного дома с темными окнами. Подвал был глубокий, и Альгис насчитал двенадцать бетонных ступеней пока они спускались в низкий сводчатый коридор с одной дверью и конце, запертой большим амбарным замком. Старгиина сказал что-то часовому в полушубке с автоматом, гремя связкой ключей, отпер замок, с режущим скрипом потянул на себя железную сплошную дверь, в которой не быгло глазка, как обычно в тюрьмах, и молча пропустил Алъгиса вперед. Мурашки пробежали него по спине, когда с тем же скрипом дверь закрылась сзади, ударив о железный косяк, и глухо зазвенели ключи в запираемом замке.