Короче говоря, все сводит к одному -- предательство.
   -- Если они Париж собираются сдать пруссакам, мы сами его подожжем!
   -- Не подожжем, взорвем!
   -- Вот это разговор,-- подытоживает Феррье.-- Потом проложим себе силой проход среди пруссаков. Так вот, если еще где-нибудь на свете существует уголок, достойный приютить y себя республиканцев, мы там и водрузим красное знамя!
   Среди таких вот деклараций и восклицаний вроде: "Париж -- священный град Революции", единственное слово подымает людей с места, и слово это -"Коммуна". Любому слуху верят, любой слух повторяют, комментируют без обиняков. Среди нас только двое скептиков: Предок и Марта. Им требуется все увидеть собственными глазами, a если можно, так и пощупать. Оба с одинаковой гримасой выслушивают обычные наши жалобы: "Уже целую неделю голубей не видать!"
   .
   Третья, я последняя, фраза, заключительная часть послания, еоставленного Фавром, Ферри, Симоном,-- тремя Жюлями и К°,-- как удар топорa упала из-под седьrx усов старика: "Почерпнем же в первую очередь нашу силу в неколебимой решимости задавить в самом зародыше, несущем позорную смерть, семя внутренних раздоров!*
   Tpemce, Гифеса и всех прочих в мгновение ока будто подменило. Все глаза обратились к Флурансу с одним и тем же вопросом, который вслух сформулировал сапожник, хотя вряд ли в этом была необходимость:
   -- Что же нам остается делать?
   -- Драться! -- ответил гарибальдийский офицер; он и его товарищ держались молча и неподвижно в тени по обе стороны кресла, где сидел Флуранс.
   -- Иду,-- сказал сапожник.
   Легким наклонением своего куполообразного лба он шшрощался с нами.
   -- Подожди меня, Тренке, я тоже иду.
   -- Что?
   Все бросились к Флурансу, первым Пальятти, за ним оба гарибальдийских офицерa.
   Командир бельвильских стрелков вступил в рукопашную со своими товарищами, отбивался от них локтями, плечами, стряхивал с себя мешавших ему пристегнуть кривую турецкую саблю, надеть свою знаменитую шляпу с перьями; боролся он и физически, и духовно: он, мол, отвечает за этих пролетариев предместья, добровольцев, идущих в бой под его знаменами. Гифес, Тренке, Предок и гарибальдийцы напрасно орали ему в лицо: стоит ему только высунуть иос за пределы Бельвиля, и его тут же схватит полиция! B такую ночь, когда весь Париж воспламенен мыслью о неотвратимости pern ающего удара, никто даже этого не заметит, его aрест ничему не послужит, только ослабит революционное движение как раз в то время, когда оно переживает самый мрачный после 4 сентября период... Полицейские, тюрьма Мазас, военный трибунал -- ему, Флурансу, лично на них наплевать, да еще как наплевать; a что касается Революции, то на одного погибшего вожака найдется десять новых! A вот его стрелки -- другое дело, он их организовал, их обучил, он преподал им тактику герильи, ee стратегию, не известную кожаным штанам, он сам учился ей с шестьдесят шестого по шестьдесят восьмой год, среди скал и трех гор, среди их снежных вершин, между тремя морями -- Эгейским, Ионическим и Средиземным. Даже золотая пена его кудрей и бороды трепетала, когда он извивался, как уличная девка, пытаясь вырватьея из цепких рук и схватить свою огромную турецкую саблю. Нет! Ни один полковник не сможет на
   учить его батальоны следовать той методе, какую он им преподал. Его стрелки не понимают традиционную воинскую команду, созданную для оглупления серой скотинки. Усвоенные ими правила дисциплины и порядка ничего общего не имеют с идиотской методичностыо казарм и фортов, они, эти правила, революционны по самой сути. Настоящий мятежникам, которых он воспитал, предлагают снова обратиться в тупых служак, да еще под огнем, впервые под огнем.
   -- Со мною они сумеют обрушиться прямо на голову пруссакам, даже не разбудив их, и исчезнуть до подхода подкреплений. A 6ез меня они пропали, битва для них кончится резней или беспорядочным бегством!
   -- Есть же командиры батальонов и рот, офицеры твоей же выучки.
   -- Трошю их всех разжаловал. Так ему легче будет кричать во всеуслышание, что бельвильцы дезорганизованы, что они трусы.
   -- Ho наши командиры там, в строю, и тем хуже для раззолоченых мундиров.
   -- Где они, Тибальди, Везинье, Верморель, Лефрансэ *, Ранвье? Подыхают с голоду и холоду в казематах Сент-Пелажи!
   -- Верно, но Тренке, Мильер, Левро, Гифес и другие твои соратники здесь, и твои стрелки пойдут за ними!
   Флуранс вдруг перестал отбиваться, pухнул в кресло, обессиленный пробормотал:
   -- Увы, все это плохо кончится.
   И вместо доказательств и объяснений стукнул ладонью по карте, прикрыв своей тонкой кистью, пальцами арфиста, все пространство между Мэзон-Альфором и Нейисюр-Марн.
   Его друг Рошфор, сравнивавший Флуранса с tмадъяром, гомовым в любую минуму накинумь доломан и вскочимъ на коня", рассказываем, что Флуранс на его глазах не мог найми дом родной мамеpu в районе Оперы. *Он получил в наследсмво cmo мысяч ливров ренмы,-- умочняем Рошфор,-- но редко когда y него в кармане было двадцамъ cy. Не испымывая особой noмребносми в пище, омдыхе, сне, он целыми днями бродил no Парижу, даже не вспомнив, что сущесмвуем oпределенный час завмрака и еще один час -- обеда. Он жил лишь cmpaсмным сердцем и
   мыслью. До макой cмепени, что cпособен был бы голым выйми на улицу, если бы ему не напоминали, что надо надемь панмалоны!"
   ...Батальоны направлялись к Бульварам, еще издали было слышно, как они, пройдя мимо мэрии, достигли перекрестка улицы Пуэбла. Громко звучала песня:
   Республика нас призывает Победить или умереть!
   Какая-то непривычная была Maрсельеза, будто сотканная из сотен тоненьких голосов.
   Француз свою жизнь ей вручает, Для нее он готов умереть!
   Сами стрелки безмолвствовали, они шагали через Бельвиль суровые, притихшие.
   A гимн пели женщины, провожавшие бойцов. Стрелки, шагавшие с краю, шли об руку со своими спутницами. Отец прижимал к груди спящего младенчика, укутанного в рваную шаль, a мать неловко тащила за ремень его ружьишко. И почти все женщины нацепили на себя ранцы и сумки, патронташи, скатанные одеяла, чтобы легче было маршировать бойцу до последней минуты, минуты расставания. Солдатки шли в одной шеренге с мужьями, но на расстоянии чуть ли не метра, то ли из скромности, то ли из уважения, то ли по другим каким деликатным мотивам. Шагали они тоже в такт и открыто на любимый профиль не пялились, но ни на миг не теряли его из виду, хоть и глядели искоса. И шли они, таща военную амуницию, до той последней межи, где им был уже заказан дальнейший путь; при каждом неверном их шаге звякали котелки и звонко сталкивался штык со штыком. A волонтеры все шагали, глядя прямо перед собой, окаменевшие, будто были одни, хотя шли локоть к локтю, одни перед лицом неизбежности, перед лицом той, что будет их последней подругой.
   Республика нас призывает...
   Матери и жены, невесты, сестры, родственницы, подруги, соседки -- все эти женщины пели, не слишком громко, казалось бы, каждая для себя -- или для него. A рифмованные концы строф гимна выпевали уже дрогнувшим rолосом.
   Солдаты невозмутимо молчали, вперив взгляа куда-то вдаль.
   Страшное получилось шествие.
   Вторник, 29.
   На рассвете, который никак не наступит.
   Пишу эти строки на спине Марты, она мне и пюпитр, и грелка, и слит она, привалившись к моим коленям, уткнув лицо в скрещенные руки, да еще ноги под меня подсунула для теплоты, и вот мы сидим, скорчившись -- не разобрать, где я, где она,-- на дне нашей повозки, над которой развевается красный крест. Ждем уже два часа, если только не больше, на опушке Венсеннского леса, на подступах к Шарантон-ле-Пон. Никогда, с первого дня творения, нигде, ни в одном уголке вселенной не было так холодно, как в этом сероватом мареве сволочнейшего ноябрьского рассвета. У меня из рук раз пять уже выпадал карандаш, и, когда я нашаривал его, моя потревоженная смуглянка что-то ворчала в сонном одурении, и во мне вдруг пробуждался -- правда, всего на две-три минуты -- вкус к жизни. Нам-то еще жаловаться грех. Наша повозка и наш Бижу составляют как бы островок среди моря голов, замотанных шарфами, на которых более или менее надежно сидит кепи, каскетка с кокардой или просто шапка с номером.
   Ведъ только что, a кажется, уже давным-давно я записал дискуссию y Флуранса в "Пляши Нога", где по углам жались в ожидании -- ждать... вечно ждать сигнала к пресловутой вылазке -- наши стрелки. Я говорил вслух каждое слово, которое писал, a Марта, прижавшись к моей спине, полуобняв меня за плечи, прижавшись щекой к моему yxy, совсем сомлела в своей любимой позе. Это "писание вслух" вошло уже y нас в привычку, я изобрел этот метод, чтобы продвинуть свою ученицу разом и в чтении и в письме; и действительно, она уже разбирала мои каракули, не все, a так -- одно слово из трех.
   Записав всю сцену, я бросил Марте:
   -- Как ты думаешь, a этот Флуранс чуточку не того?
   -- Скажи, этого ты не написал, нет?
   -- Конечно, нет, но все равно он пошешанный... Правда?
   -- Hy и что! Такой же, как все. Временами все вроде сумасшедшими делаются.
   И укусила меня за yxo, не очень сильно, просто так, для острастки.
   Сейчас во сне Марта так аппетитно посапывает, что меня самого разбирает сладчайшая зевота. Не могу больше. Карандаш уже в сотый, нет, в тысячный раз выпадает из рук; выскользнет еще раз -- подбирать не стану.
   Где-то возле Рокетта мы оторвались от наших стрелков, когда батальоны Менильмонтана и Шарона подошли к нам слева. Не видим больше ни Тренке, ни Гифеса, никого из 141-го...
   Внезапное пробуждение. Мне почудилось, будто Бижу, закусив удила, понесся во весь опор. A это, оказывается, снова началась канонада. Странное дело! B сонной одури я каким-то непонятным образом перетолковал гул в движение. Зыбь уродливо замотанных голов, размеренный топот -- все застыло. Грохота такой силы с лихвой хватило бы, чтобы одним махом заморозить разгулявшийся океан.
   Чуть позже.
   По нашему становищу носятся всадники: вестовые, офицеры, возвышающиеся над этим океаном голов. Укутанные в широкие светлые плащи, они галопом скачут по рядам, но никто даже не обижается: ну ладно, нунаступит лошадь копытом кому-нибудь на ногу -- разве это может идти в сравнение с тем, что ждет нас там, на том берегу Марны? Эти всадники несут новости, приказы, контрприказы, в каждом таком приказе смерть или жизнь многих тысяч из нас. Поэтому мы, созревшие для любых жертв, не возмущаемся, когда нам наступят на мозоль.
   Воронье летает с нетерпеливым карканьем, низко, повзводно.
   По окружной железнодорожной ветке идут поезд за поездом. A по дорогам движутся артиллерийские обозы, обозы с боеприпасами. Все это длится уже два дня и не может пройти незамеченным для пруссаков.
   Проснулась Марта: "Что тут делается?* -- спрашивает она, протирая глаза. Ee не так напугала канонада, как
   сердитый солдатский гомон. Порасспросив людей, мы узнали, что дан какой-то странный приказ: "Бросить одеяла, шинели, съестные припасы, словом, все, что может утяжелить продвижение. Набить карманы патронами*. Забыв о холоде и голоде, люди повинуются беспрекословно. По окоченевшему, топающему ногами воинству разносится острое словцо: "Hy, одеял и хлеба пруссаки нахватают столько, сколько их душеньке угодно!"
   "Кашемировый Лозняк". Ночь (с 29 на 30 ноября).
   "Давай зайдем...* -- Марта затащила менясюда. Здееь хорошо. Правда, есть уже нечего, пить нечего, зато в камине, возле которого я пристроился на корточках, жарко горят три толстенных дубовых полена. Одноногий и старая грудастая баба стоят y стены, их трясет, y них зуб на зуб не попадает. Их подручный, юнец, куда-то исчез. Под окном, прямо на земле, коченеет с полдюжины трупов, тут и толстоносый, и Одноглазый, и Крокодилья Челюсть, и всклокоченные бороды -- утром их застигли на месте преступления и расстреляли первые проходившие здесь части. To ли мне почудилось, то ли нет, что среди них и Кривоножка, тот, что хотел зарезать Бижу, но я не стал задерживаться.
   Марта ушла "за новостями*, она твердо решила найти стрелков Флуранса, пусть даже без самого Флуранса. Желая убить время в ee отсутствие, я сейчас записываю самое примечательное, что довелось услышать в этом зале, где набилось столько народу, что пришлось поставить y входа взвод гвардейцев с наказом не впускать никого, даже тех, кто отлучился всего на минуту.
   Жандарм объясняет, почему расстреляли мародеров прямо на месте: при них оказалось такое количество съестных припасов, которое они могли получить только от пруссаков в обмен на доставляемые им сведения; один из этих шпионов тащил больше двухсот устриц. Жандарм, кроме того, полагает, что следовало бы расстреливать всех до одного виноторговцев, которые обосновались между пруссаками и нашими аванпостами. У них погреба ломятся от всякой снеди и напитков, пруссаки разграбили занятые деревни и теперь продают еду в обмен на военные тайны.
   -- B Париже на этой неделе устрицами полакомились по скромной цене -двадцать франков за штучку.
   Все взгляды без промаха пригвождают к стене отвратительную чету владельцев "Кашемирового Лозняка".
   -- Я уже целый час голову себе ломаю, что это за название такое -"Кашемировый Лозняк*? -- говорит какой-то старик, по внешнему виду учитель.
   Из-под нахлобученного козырька кепи, из-под поднятого воротника старой шинельки доносится чей-то хриплый голос:
   -- "Кашемировый лозняк" -- значит "корзина тряпичника". "Кашемир" -это тряпка. "Гарсон, столик грязный, вытрите, пожалуйста, его кашемиром*. На танцульках в "Старом Дубе" хозяин говорит барахолыцикам, тряпичникам то есть, которые приходят "вензеля выписывать", то есть танцевать: "A ну-ка, детки, оставьте-ка ваш кашемир в коридоре".
   Старичок учитель со вздохом признается, что, мол, век живи -- век учись...
   Учитель и молодой человек -- надо полагать, его ученик,-- вспоминают, с каким энтузиазмом создавалась Национальная гвардия и специальные "боевые роты" из самых молодых и самых способных к военному делу гвардейцев.
   -- Иностранцы, пожалуй, еще больше, чем мы, поражены нашим патриотическим пылом. Один англичанин, Эдвин Чайлд, записавшийся в Национальную гвардию, сказал мне примерно следующее: "Bce, что происходит в Париже с момента осады, по меньшей мере чудо. Этот современный Вавилон, прославленный своими модницами и сластями, изготовляет теперь митральезы, обновляет старые артиллерийские орудия, производит ядра, снаряды и порох, целые тонны порохa... B Национальной гвардии сто тысяч прекрасно экипированных отважных людей, лучше не бывает! Это цвет нащш..."
   Учитель замечает:
   -- Париж никогда не был так спокоен -- никогда еще не был о так мало преступлений и правонарушений. Ни убийств, ни краж со взломом, ни воровства, даже драк и тех нет.
   Какой-то капрал ворчит:
   -- Позавчерa вечером, когда наши батальоны проходили по Бульварам, толпа рединготников и разодетых
   барынь выходила из Оперы. Вы бы их послушали: "Наконец-то начинается "большая вылазкаа... Целых два месяца мы этого ждали! О, как это волнительно! Браво, браво, молодцы!"
   -- Te же кокотки приходили на пустыри нами полюбоваться и потешались над нашими маркитантками: y них, видите ли, широкие шаровары и шляпы с перьями; что правда, то правда, только y наших женщин вместо вееров и сумочек для сборa пожертвований за поясом кинжал и пистолет...
   -- A главное-то и забыл: на боку y них бочонок с трехцветной кокардой!
   У дверей вспыхивает ccopa, это Марта хочет войти сюда, kотя никого не пускают.
   С 30 ноября на 1 декабря.
   Приемная врача -- угловая комната, расположенная на втором этаже. Четыре окна. Два выходят на главную улицу городка, два других -- на дорогу, петляющую между живыми изгородями и палисадниками; окна заложены тюфяками и яркими разноцветными подушками. Матирас и Бастико дежурят y окон, что выходят на улицу, Фалль и Нищебрат -- y двух других, что на дорогу. Пливар крушит кресло, чтобы поддержать в камине огонь. Гифес осматривает оружие тех, кто спит вповалку на ковре.
   На кушетке тихонько постанывает Алексис, раненный в живот.
   Под одеялом покоится вечным сном Вормье.
   Пушка замолчала. Только временами два-три ружейных выстрела вызовут на минуту ответную перестрелку где-то далеко -- не то в Вильере, не то в Бри-сюрМарн.
   На нашу беду, докторa здесь уже нет. Очевидно, yехал перед приходом неприятеля, как мы в свое время удрали из Рони. Марта, не слушая ни моих протестов, ни строжайшего запрета лейтенанта Гифеса, отправилась на поиски санитара, который мог бы хоть чуточку облегчить страдания бедняги Алексиса. До нас в доме врача стояли саксонцы и все переколошматили: разбили венецианское зеркало, том за томом уничтожали библиотеку. Даже панели и шторы порубили саблями. Нам посчастливилось раскопать два круга колбасы и четыре солдатских кара
   вая. Пиршество богов. Пишу при свете огарка, который Шиньон водрузил на коробку из-под паштета -- увы, пустую.
   Нынче ночью, когда наша черноглазая улрямица явилась за мной в "Кашемировый Лозняк", она уже знала, где находятся бельвильские стрелки. Без особого восторга мы покинули свои теплый уголок y камина, запрягли Бижу, которого оставляли под охраной часового. Старый наш коняга так укоризненно на меня взглянул, что я чуть не бросился просить y него прощения!
   -- Поторапливайся, Флоран! Наши в Кретейле.
   Ночь светлая, ледяная. Небо звездное. B лесу спали десятки тысяч солдат, без одеял, без огня, тесно прижавшись от холода друг к другу. Почуяв еще издали вашего Бижу, лошади приветствовали его коротким ржанием. Порой нас останавливал разъезд или пост. Офицер сразу замечал флаг с красным крестом, приглядывался к нашим лицам, к нам самим и молча пожимал плечами. Иногда, впрочем, спрашивал, куда мы направляемся, но спрашивал просто для очистки совести.
   -- Какого батальона?
   -- 141-го, бельвильского, 9-я рота, из Дозорного тупика.
   B Кретейле мы плутали больше часа, прежде чем нашли пристройку, куда забилась рота Гифеса. Недолго думая, мы втиснулись в это нагромождение спящих тел и сшжойно заснули.
   На прозрачно-светлом небосводе рассвет сулит ясный денек...
   Меня подозвал Алексис. Он только о своих очках и беспокоится. Он их посеял, когда его ранило картечью. Он сжимает на животе руки, хотя, по-видимому, рана его не слишком беспокоит. Только жажда мучит. Я было бросился искать кувшин, чтобы сходить за водой, но Гифес знаком дал мне понять, чтобы я не позволял его помощнику пить. Когда Алексис забывает о своих очках, он начинает проситься в американский лазарет. Говорит
   он многословно, очень тихо и очень быстро, так, будто y него уже не хватит времени высказать все. Ему, как национальному гвардейцу, приходилось no службе бывать во многих лазаретах, не хочет он туда, он на них нагляделся: врачей не хватает, санитары неопытные, зараза, гангрена... После ампутации никто не выживает. При каждом таком лазарете имеется специальный tбарак смерти", куда кладут всех с заражением крови. С пустяковой царапиной на пальце и то живым оттуда не выйдешь.
   -- ...Я даже в "Гранд-Отеле" был,-- продолжает Алексис, пришепетывая,-там теперь самый болыпой ларижский лазарет разместили. Раненых кладут по четверопятеро в номерax, где до осады останавливались богатые иностранцы. Номерa выходят на галерею, a там мертвых складывают штабелями, по пятьдесят человек разом. Запах страшный. Хирург мне прямо сказал: "Попасть сюда -значит умереть*.
   Алексис торжественно взял с меня клятву, что я отвезу его в американский лазарет -- верит он только нам -- Бижу, Марте и мне,-- a также непременно отыщу его очки, потом он заснул.
   A Марта все не возвращается!
   Стравив в камине четвертое, и последнее, кресло ампир, Пливар задремал y огня. Ружейная перестрелка стихает. Кровь с кушетки капля за каплей падает на ковер ярко-канареечного цвета.
   У окна, выходящего на дорогу, стоят на страже Фалль с Нищебратом. И чтобы не заснуть, переговариваются вполголоса:
   -- Я всегда утверждал, что Вормье был настоящий парень, вот уж действительно самая что ни на есть голытьба...
   Последний день ноября рождался среди ледяной ясности. B предрассветном сумраке Аврон, Рони, Ножан, Фэзандри, Гравель и все жерла батареи Сен-Mop начали свои раздирающий уши концерт. Дивизии Вланшара и Рено уже перешли мосты, оттеснив неприятеля к первым отрогам Шампиньи. Мы с Мартой взгромоздились на крышу пристройки, под нами люди Гифеса снаряжались к бою.
   Вспоминаю теперь, что и тот день, и все, что за ним последовало, казалось мне нереальным, какой-то фантасмагорией, феерией, что ли.
   По приказу Гифеса Марта, Бижу, повозка и я остаемся на месте и по первому зову направимся туда, где в нас возникнет нужда.
   Стрелки перегрумraровываются на склоне косогорa, метрах в трехстах от опушки леса, занятого неприятелем. Гифес с саблей наголо идет в десяти шагах впереди нашей роты. Какой-то офицер, гарцующий во главе батальона, приветственно подымает свою шпагу. Начинается подъем к лесу, уже расцвеченному ружейными выстрелами. Нищебрат спотыкается и падает. Пунь, Фалль и Вормье поворачивают к нему, но он уже поднялся, очевидно, зашелся от бешенства и, конечно, неистово чертыхается, потом рысцой догоняет своих и даже опережает. B лесу под лавиной бомб рушатся деревья, разлетаются в щепы, дрожат, гнутся в дугу. Национальные гвардейцы, одолевая подъем, смыкают свои ряды. To там, то здесь падают солдаты, но кажется, что валятся не люди, a кегли под ударом шара. На мгновение наши стрелки скрываются за строем деревьев. A выше сплошная белая завеса, откуда вырываются облачка, указывая расположение вражеских укреплений. Когда завеса разрывается, мы видим, что рота рассыпалась за деревьями, стрелки Флуранса рвутся вперед, размахивая руками. Впереди Вормье, обогнавший Гифеса, который потерял свое кепи. "Что-то Алексиса не видно",-- бросает мне Марта. Вдруг Вормье, в неудержимом порыве несущийся вперед, падает лицом на землю, раскинув крестом руки. По телу его проходит последняя дрожь, и он замирает. A там, наверхy, Гифес и все остальные, пробежав опушкой, исчезли из виду. За ними следует Шаронский батальон.
   Проходит полчаса. Наши стрелки выбираются из леса. Они стягиваются не торопясь и отходят. Некоторые по двое несут на руках убитого или раненого.
   Они перестраиваются y какой-то ограды, здесь к ним присоединяются отставшие. Какой-то жандарм, проскакав мимо, кричит им что-то. Нищебрат отвечает ему выстрелом из пистолета. Жандарм круто осаживает коня, треуголка слетает y него с головы. Он несется прочь на бешеном галопе. Оказывается, он спросил наших, раненые они или нет. Получив отрицательный ответ, он при
   казал им, пересыпая свою речь отборнешшши ругательствами, снова идти на приступ.
   Только что вернулась Марта. Она привела с собой национального гвардейца, но, увы, не врача!
   Национальным гвардейцем, которого притащила с собой Марта, оказался Меде, наш нищий из Дозорного. Поначалу мы его и не признали. С жалованьем тридцать cy в день он совсем преобразился. Понятно, что Меде записался в гвардейцы подальше от Дозорного, который видел его с протянутой рукой. Он отмылся, побрился, даже спину разогнул и вступил в Шаронский батальон.
   Наш Меде сегодня тоже получил боевое крещение. Пулей ему оторвало половину правого yxa. И теперь, с пропитанной кровью повязкой, он счел себя вправе прийти приветствовать бойцов Дозорного.
   Марта так и не нашла врача. Она суетится вокруг Алексиса, y которого снова начались боли. Плетет ему какую-то чепуху про какого-то заморыша, о том, какие с ним чудеса происходили, a Пливар тем временем принимается за гардероб -- надо же поддерживать огонь. Пунь с Кошем подымают на окнах, выходящих на улицу, жестяные жалюзи, a Чесноков с Феррье и Фалль с Нищебратом -- на окнах, выходящих на дорогу. B комнате не продохнешь -такое тут зловоние. По словам Пуня, это от трупа Вормье.
   Наши стрелки рассказали о страшной контратаке вюртембержцев и пруссаков, которые шли колоннами, с криками "ypa", потрясая ружьями над головой, a за ними двигалось и двигалось подкрепление при поддержке крупнокалиберных орудий. Люди Гифеса цеплялись за лес сколько могли. Наш типографщик, последний среди всех командиров рот, дал приказ отходить только тогда, когда y солдат кончились боеприпасы и когда нависла угроза окружения.
   До половины четвертого наши солдаты просидели, скорчившись за той самой оградой, ожидая подкреплений и патронов. Засели они в винограднике, и кое-кому посчастливилось обнаружить там кисти винограда, хоть и промерзшего, но, по их словам, вкуснейшего. A в сотне с неболышш метрах неприятель укреплялся, готовясь
   к контратаке. Вновь прибывшие батареи Круппа пристреливались как раз к ограде, за которой скрывались наши. Через несколько минут эта позиция превратилась в чистое пекло. Какой-то капитан подскакал к ним, обозвал их сумасшедшими и приказал отходить к главной площади городка.
   Перед церковью прямо на земле лежали раненые, кто стонал, кто вопил, кто корчился от боли на мостовой. Совсем сбившийся с ног врач перебегал от одного к другому. Мы долго умоляли его хоть взглянуть на нашего Алексиса, которого мы уложили в повозку.
   -- Ему конец,-- только и сказал врач и, когда мы спросили, что же нам делать, добавил: -- Чем меныые вы его растрясете, тем меньше он будет страдать перед смертью.
   Солнце садилось багрово-кровавое. Прощальные его отсветы окрашивают пурпуром трупы, брошенные между дорогой и лесом, золотят осколки разбитых стекол, играют на водах Марны, где шныряют небольшие суденышки с красным крестом. Ранние зимние сумерки опустились на разгромленное войско, которое спешно укрепляется в домах городка.