-- Ничего, ты еще, Гюстав, возьмешь свое. Подожди немного, увидим, как разовьются события.
   Кончилось тем, что Флуранс, убедившись, что сейчас ничего предпринять нельзя, согласился распустить свое немногочисленное войско и возвратиться в надежное место, другими словами, на виллу господина Валькло. Сейчас он там спит безмятежно, как ребенок.
   Вот какие сведения мы получили позже.
   Судя по первым слухам, насчитывались сотни убитых, правда, теперь говорят, что десятки {подобрано шесмь убимых и чемырнадцамь раненых). Безоружную толпу охватила паника. Командир Сапиа *, дав приказ вести ответную стрельбу, упал, насмерть сраженный пулей.
   -- У Сапиа не только ружья, но даже сабли при себе не было,-- утверждал Дюмон, еле приковылявший на раненой ноге.-- Бретонцев налетела целая туча, и так они споро стреляли, что через минуту весь фасад Ратуши затянуло дымом.
   -- Счастье еще, что там шли земляные работы и люди могли укрыться за кучами песка.
   -- Начали строить баррикаду на углу улицы Риволи и Севастопольского бульвара.
   -- A другую строили в сквере Сен-Жак.
   -- Ho армия наседала отовсюду. Нельзя было оставаться там.
   -- Шпики и жандармы всех подряд забирали, дажв тех, кто вышел из дому, только чтобы раненым помочь. Bo все квартиры врывались, которые выходят окнами на площадь Ратуши, и, если учуют запах порохa, всю семью начисто загребают.
   -- Они Флуранса искали. Были уверены, что он там. Koe-кто даже клялся, что его видел.
   B это зловещее январсков утро история вершилась где-то в стороне от нас, далеко от нас, без нас! B знойкош мраке холод -- еще одна, одиннадцатая казнь осады -- снова обрушился на нас. Он ничего не щадит. Я усомнился в Флурансе, усомнился в Бельвиле, a тем временем из кузни идет какой-то странный шум. Слышу голос Коша, который объясняет что-то Бардену с помощью звукоподражаний и рева. Как это только столяру удается дрговориться с глухонемым кузнецом? Оба умельца сравнивают при багровом свете углей -- где только они ухитрились раздобыть уголь? -- деревянные части лафета с металлическими, уже выкованными. Можно ли усомниться также в нашей пушке "Братство"? Нет! Она-то настоящая, бронзовая, стоит себе на месте, ee со счетов не сбросишь!..
   Среда, 25 января.
   Флуранс то и дело переходит от гневных вспышек к унынию.
   -- 2Кюль Фавр поставил нас вне закона, это просто возмутительно! Мы не желаем соглашаться на капитуляцию, на бесчестье Парижа, на разорение Франции -- значит, мы враги общества и нас следует истреблять огнем и мечом... Могли же мобили стрелять в воздух, куда там! Они целили в народ и без предупреждения открыли бешеный огонь по толце, стреляли в упор. Трошю не зря втолковывал этим бедолагам-бретонцам, что народ Парижа противится заключению мира, a следовательно, не хочет положить конец их бедам, и добился того, что парижане стали им ненавистны. Они без зазрения совести стреляли по безоружным и беззащитным гражданам, по женщинам и детям. Всю площадь усеяли трупами! Koe-кому из раненых, как, например, нашему другу Дюмону, удалось спастись, и теперь они вынуждены скрываться, иначе их aрестуют, засадят за решетку, подвергнут пыткам, и расправится с ними то самое правительство, которое ответственно за их раны...
   Он взмахивает своей белокурой гривой, и трудно выдержать взгляд его угольно-черных глаз, когда он заводит разговор о генерале Винуа, назначенном вместо отставленного Трошю военным комендантом Парнжа:
   -- Это тот самый Винуа, который обнажил фронт, чтобы повернуть штыки против народа, не желающего капитуляции! Гордясь своим первым успехом -наконецто хоть один успех! -- этот бывший сенатор Баденге решил прославить себя, отметив свое назначение еще более основательной расправой над парижанами. И впрямь редчайший случай, генерал является без опоздания... чтобы приступить к aрестам...
   Ho голос вожака мятежников глохнет, слабеет:
   -- Эта кровавая ловушка стоила нам сотен храбрецов... Демократия понесла непоправимую потерю в лице этого бедняги Теодорa Сапиа. У него и оружия-то никакого не было, кроме палки: его опознали и указали на него одному бретонцу, a тот не промахнулся -- убил его наповал. Сапиа был сама отвага, и какой ум! A какой изящный писатель! Ведь это он, еще совсем юношей, редактировал газету "Ла Резистанс". Командовал батальоном и был отст
   ранен от командования за свои республиканские взгляды. Он умел увлечь, зажечь толпу. Придет день, и мы отомстим за него. Покараем его убийц!
   И снова гневно взлетает его шевелюра, рассыпается прядями. Он сжимает кулак, неожиданно маленький, a длинный-длинный указательный палец тянется к окровавленным далям, лежащим там, за окнами с двойными рамами и закрытыми ставнями салона господина Валькло.
   -- Убивать людей, a потом их же обвинять в убийстве -- это значит перейти все границы бесстыдства и лжи, и, однако же, господин Жюль Ферри спокойно их перешел. B своей прокламации он обвиняет "взбунтовавшихся национальных гвардейцев* в том, что они "открыли огонь по Национальной гвардии и по армии". И сейчас Париж негодует против этих "взбунтовавшихся", которые если и отстреливались, то лишь затем, чтобы прикрыть бегство жен и детей своих же сограждан.
   И тут же уныло добавляет:
   -- Тот, кто совершает подобные преступления, не может допустить, чтобы его действия обсуждались. Следственно, ему надобно убить правду, или правда убьет его. Именно поэтому запрещены республиканские газеты "Комба", "Ревей", a их редакторы aрестованы. Феликсу Пиа снова приходится скрываться. Делеклюза, заслуживающего уважительного к себе отношения, хотя бы из внимания к его летам и качествам, бросили в сырую зловонную темницу, и где же? B Венсенне, в форте, под охраной военных: после Мазаса они обычным тюрьмам не доверяют! Трошю старается принудить Париж к молчанию с единственной целью: выдать его пруссакам!
   Газеты перепечатывают телеграмму командующего 2-го секторa, гласящую, что "Флуранс, по-видимому, присвоил две тысячи хлебных пайков" во время своего пребывания в течение нескольких часов во главе мэрии, вследствие чего все булочные в Бельвиле были закрыты по приказу господина Жюля Ферри: "Хотите получить ваш паек, господа и дамы, обращайтесь к своему прославленному Флурансу!"
   -- Остерегайся, Гюстав,-- бормочет Предок,-- против тебя не только полиция, но и славные люди, которые считают, что ты вырываешь y них из глотки последний кусок.
   Нынче утром вышел декрет о закрытии всех клубов. Правительство вдвое увеличило количество военных трибуналов. По слухам, Жюль Фавр отправился в Версаль вести переговоры с неприятелем.
   Пятница, 27 января 1871 года. Сто тридцать пятый день осады.
   Пушка "Братство" стоит здесь, в самом центре Дозорного тупика, между двух ям, откуда выкорчевали пни срубленных каштанов.
   Столько о ней мечталось, что узк и не верится!
   -- A все-такимы...мы... ee сделали,--бормочет Марта. Она не спеша обходит пушку, глаза y нее круглые. Тянет к пушке руку, пальцы в робком, но неодолимом порыве, совсем как малый ребенок, который не может не коснуться диковинки.
   Такой, как наша пушка, нягде больше нет. Достаточно взглянуть на нее всего раз, чтобы сразу признать ee среди нагромождения орудий в артиллерийских парках.
   До чего ж она чудная, наша пушечка!
   Гигантские колеса теперь, когда ствол установлен на лафете, кажутся еще выше, особенно поражает расстояние между колесами: на то место, куда положили всего лишь бронзовую трубу, мог в действительности втиснуться корпус парижского омнибуса. У прусских пушек устроено для прислуги два сиденья, прикрепленных к оси, a Кош смастерил нам целых четыре, по два с каждой стороны, блато места хватает...
   Кузнец и столяр трудились любовно, они израсходовали на irушку весь запас рабочего пыла, который копился с начала осады, когда оба остались не y дел; работали они с таким же наслаждением, с каким будут люди вкушать свою первую трапезу в день заключения мира. Не пожалели ни собственных рубанков, ни напильников. Зато не осталось ни заусенцев, ни зазубрин -- ювелирная pa
   бота. Дерево и металл стали гладкими, точно кожа, одно белое, другой темный. И этим наша пушка тоже не походит ни на какую другую... Она -подлинное произведение искусства.
   Кош и Барден не спали целую ночь, стремясь закончить свою работу. До sари провозились, чтобы посмотреть, какой y пушки будет вид при дневном свете; a потом остались, чтобы посмотреть, какой вид будет y зрителей, которые сходились один за другим и не без робости приближались к чудищу. Кузнец со столяром так и стояли рядом.
   Я решился спросить:
   -- Она, должно быть, тяжелее, чем другие пушки?
   -- A то как же! -- гордо ответил Кош.
   Тут я подумал о нашем стареньком Бижу: ведь каждому орудию, даже неболыпому, обычному, придается мощная упряжка, выносливые лошади!
   -- Ничего,-- утешила меня Марта,-- подналяжем, и сама пойдет...
   Стали собираться окрестные жители. Под аркой стоял гул голосов. Слух распространился по всему Бельвилю. Каждый приходивший поглядеть внезапно застывал на месте, не дойдя до пушки метров пяти, пялил глаза и, постояв минуту с открытым ртом, наконец выдавливал из себя: "Hy и ну!.."
   Нищебрат потребовал полбочонка вина, чтобы спрыснуть такое событие. Матирас пришел со своим рожком. От радости Пливар стал палить из ружьеца над головами собравшихся, и его чуть самого не убило при отдаче... Нянюшки, горничные и кухарки -- вся прислуга мясника и аптекаря высыпала к окнам.
   Дядюшка Лармитон предложил нам изготовить -- мало того, обещал преподнести! -- чехол из тонкой кожи, чтобы защитить ствол. Мари Родюк и Зоэ поспорили, какой пастой лучше начищать бронзу до блеска. Пришлось пообещать свезти нашу пушку к клубу Фавье; на этом особенно настаивал столяр -председатель клуба. Бландина Пливар, Клеманс Фалль, даже мама! сошли вниз, им хотелось разглядеть пушку поближе. Пружинный Чуб выражал свое ликование, подпрыгивая по-балетному, хотя сам, видать, не замечал собственных антраша. Ребячья команда с улицы Сен-Венсан и другая, из Жанделя, и многие, многие другие смотрели на нас с нескрываемой завистью. Если бы только y них хватило храбрости, они не
   пременно попросили бы нас давать им хоть изредка нашу красавицу. Марта взялась обрабатывать Людмилу Чеснокову, Ванду Каменскую и мою тетку. Наша смуглянка так распиналась перед этими дамами, работающими y Жевело, говорила с ними так любезно, аж до приторности: вот если бы они каждый день могли приносить с работы в кармане фартука хоть горстку порохa! Возьмут понемножку, a получится большая бомба.
   -- Смотрите-ка, все смотрите! -- вдруг крикнул Божий Бубенчик, указывая пальцем на левую ось пушки.
   И когда все присутствующие проследили движение его руки, наш клубный острослов фыркнул:
   -- Сюда смотрите, вот оно, мое cy, я его сразу узнал!
   A кто-то стал искать свое имя, которое, по его мнению, должно было быть выгравировано на лафете. И, не найдя, paссердился. Тут взбунтовались и все прочие жертвователи. Марта очень мило извинялась и... наобещала им невесть бог что!
   Сейчас, когда я пишу эти строки, любопытство предместья все еще не улеглось. Возле пушки по-прежнему толпится народ: то больше, то меньше. Ho вот раздаются какие-то крики, потом наступает тишина, такая тишина...
   Пойду посмотрю, в чем дело.
   * * * Париж только что капитулировал.
   Первые числа февраля 1871 года.
   B те самые дни, когда наша пушка "Братство", сверкая новенькой бронзой, царила над всем тупиком, сотни наших орудий были отданы пруссакам или уничтожены по их приказу.
   Конец осады словно бы пробудил маму от глубокого сна; теперь для нее все стало проще простого: надо лишь быстренько погрузить наши пожитки, мебелишку и постели на повозку, и -- гони-погоняй! -- покатим в родное гнездо, прямо в Рони. Родина больше не нуждается в нашем мече, зато земля ждет нашего орала. Мягкая-то мягкая, но железная, когда коснется выполнения долга, мама уже видела, как приводит в порядок наш дом, потом вместе со мной и Предком начнет работать в поле, a там
   и отец не замедлит явиться... Милая ты моя, славная! Вот уж действительно ожила с первыми лучами солнца, как бабочка, нет, как муравей, до конца своей жизни неутомимый муравей...
   Теперешнюю ночную тишину еще труднее переносить, чем грохот бомб. Сдача бастнонов и орудий укрепленного пояса Парижа, гарнизон в плену, за исключением двенадцати тысяч солдат и Национальной гвардии, которой оставили оружие... сколько ударов по хребту Бельвиля. Сборища, набат, манифестанты, кричащие: "He отдадим наших фортов!", звуки горна, барабанный бой, гонцы, стучащиеся y дверей и срывающие бойцов с постели...
   Капитуляция довела до кипения предместье, но ничего путного из этого кипения не получилось -- нас заела, по выраженшо Гифеса, "клубомания":
   -- Клубы и лиги -- это как зыбучие пески, при каждом движении только глубже в них уходишь. Буржуазия готова пресмыкаться перед пруссаками, лишь бы они помогли ей сохранить власть. A расплачиваться за все будет народ, и дело не ограничится только двумя сотнями миллионов франков, которые требует победитель.
   По мнению типографщика, командира 5-й роты бельвильских стрелков, единственный выход -- организация рабочих под эгидой Интернационала.
   -- Республика в опасности,-- утверждает он.-- Ради ee спасения интернационалисты должны объединиться с республиканцами.
   Все те же слова, все те же бесконечные споры, но в эти дни, перед выборами в Национальное собрание, спорят с удвоенной энергйей.
   Чувства, владеющие тупиком, пожалуй, еще примитивнее, чем раньше, но зато уж предельно ясны; выражаются они во взглядах, в улыбках простых людей, когда они стоят вокруг фантастического бронзовоro чудища, загромождающего весь проход: наша пушка "Братство"! Послужит ли она нам в один прекрасный день? Кто будет из нее стрелять? И в кого?! Эх, все это очередные иллюзии осажденного города, прекрасный сон. Возможно, --поэтому так и полюбилась всем эта чертова махина с огромным жерлом!
   Незадачливый Фавр в буквальном смысле слова попал между двух огней: cпереди -- npуссаки, сзади -- naрижане.
   23 января, вручая Эрисону депешу для передачи. Бисмарку, он посовемовал капиману соблюдамъ cмрожайшую майну: "Один бог знаепг, что с нами сделаем naрижская чернь, когда мы вынуждены будем омкрымъ ей всю правдуh Д через два дня mom же самът Фавр плакался на груди Мольмке*: "Hu под каким видом я не позволю разоружимь Национальную гвардию! Это будем началом гражданской
   Бисмарк -- Фавру: "A вы спровоцируйте восстание сейчас, когда в вашем распоряжении еще есть армия, чтобы его подавитьU Совет по тем временам чудовмцный, яо в наши дни звучит вполне обыденно, "традиционно мудро*.
   B перерыве между двумя собраниями Флуранс приводит в порядок свои записи, речи, статьи, заметки и отчеты. Из этих обрывков и осколков наш ученый строит памфлет о сдаче столицы неприятелю.
   -- Слушай, Флоран, вот как он будет начинаться: "Пятьсот тысяч вооруженных людей, запертых в крепости, сдались двумстам тысячам осаждающих. Нелегко будет истории понять подобный факт. Такого еще не встречалось в ee анналах".
   -- История скажет, -- возразил один из присутствующих, -- что в Меце огромная армия, надежно прикрытая, прекрасно обученная, сформированная из бывалых солдат, позволила предать себя в руки врага, и ни один маршал, ни один командующий корпусом не сдвинулся с места, чтобы избавить ee от Базена, в то время как парижане, никем не руководимые, неорганизованные, имея перед собой двести сорок тысяч солдат и мобилей, думавших только о мире, сумели на целых три месяца отдалить капитуляцию.
   Марта снова потащила меня прогуляться по Парижу -- время от времени она испытывала инстинктивную потреб* ность в таких вот походах. Впрочем, за зрелищами ходить было уже недалеко, стоит только выбраться из-под арки, и сразу натыкаешься на плачевный кортеж -- двигающиеся к Парижу войска вместе со своими фургонами и доверхy нагруженными повозками в беспорядке текут через Роменвильскую заставу, плетутся изнуренные моряки, еле волоча ноги от усталости, они отдали пруссакам
   форт Рони, свои батареи и в придачу свою знаменитую пушку "ПокроNo их бесценную "Богоматерь",-- и теперь, понурив голову, все в грязи до самого помлона бескозырки, эти морские волки, потерпевшие крушение в океане снега и грязи, тащат за собой повозки со своими пожитками.
   B богатых кварталах уже не встретишь человека в форме национального гвардейца. Лишь два мотива побуждают еще кое-кого щеголять в красных панталонах и в черной куртке с белыми пуговицами: либо таким путем выражается личный отказ прекратить борьбу, либо просто больше нечего надеть.
   Пульс Парижа надо слушать y его застав. Буржуа, располагающие хоть какими-то возможностями, торопятся удрать из этого города -- который целых пять месяцев был для них тюрьмой! -- и меняют свои изящно зловонный мирок на вольный дух деревенских просторов. У сторожевых постов, где проверяют пропуска, полученные при содействии высокопоставленных друзей (лисмок, сосмавленный no-французски и no-немецки, должен быть завизирован префекмом полиции или начальником шмаба генерала Винуа), они встречаются с другими богачами, розовенькими и свеженькими, но с беспокойством во взгляде. Эти возвращаются в столицу всего на несколько дней, только проверить, цело ли их добро, и собрать деньги с жильцов. Рабочие, стоящие на посту в форме национальных гвардейцев, еще сильнее презирают тех, кто возвращается с единственной целью -- набить себе карманы и даже не знает, что такое осада со всеми ee бедами.
   Снова аванпосты стали излюбленным местом прогулок: Парижу охота поглазеть на пруссаков. И действительно, стоит посмотреть на них во время учения -- зрелище впечатляющее: две сотни негнущихся ног выбрасываются на мгновение вверх, потом две сотни каблуков в едином притопе все разом ударяют о землю. Двести взглядов уставлены в одну точку. Одно движение, умноженное в двести раз, точное, математически высчитанное, вызванное к жизни подтявкиванием офицерa, издали управляющего этими автоматами. H-да, это совсем не то, что наши дядечки из Национальной гвардии!
   Чуть подальше, в парке, окружающем великолепный особняк, двое пруссаков обрезают липы, a третий рыхлит rазон.
   Предыдущий листок из этой тетради вырван. Должно быть, сейчас он лезкит на столе господина Kpесона, префекта полиции.
   Понедельник, 6 февраля 1871 года. Около шести часов пополудни.
   Решено, возвращаемся в Рони. И как можно скореe, черт побери!
   Спускаясь из нашей мансарды, я услышал в каморке привратницы разговор. Кто-то расспрашивал нашу матушку Билатр "o жильце, который сейчас занимает квартиру господина Валькло". Мокрица всеми богами клялась, что ничегошеньки она не знает, что, насколько ей известно, с тех пор, как хозяин yехал накануне осады, никто в его жилище не заходил, даже ей он запасных ключей не оставил. B ответ на все посулы и угрозы наша привратшща, вдвойне напуганная, уверяла, что ничего не ведает, и отвислые ee щеки дрожали.
   Я схоронился в темном закоулке под лестницей. Поэтому-то я и мог разглядеть шпика, когда он вышел из каморки: Жюрель! Я бросился советоваться с Мартой.
   -- Не отпускай его и затащи в слесарную.
   -- С чего это он со мной пойдет?
   -- Скажешь ему, что ты знаешь, где Флуранс.
   -- Ты что!
   -- Втолкуй ему, что все эти истории с Революцией тебе обрыдли, особенно сейчас, когда война кончилась, внуши ему, что ты переметнулся.
   -- Да, но...
   -- Hy, действуй, и живо!
   Я бросился в "Пляши Нога", потому что видел, как Жюрель направился туда, но там мне сообщили, что он .выпил чашку кофе с водкой и ушел. Пройдя через арку, .я приметил в конце Гран-Рю его грузный силуэт, узнал его по медленной походке. Тут он нырнул в таверну Денуайе, Когда я тоже вошел туда, он сидел один в углу, спиной к столику, где восседали машинисты и каменотесы.
   Moe неожиданное появление, видимо, paссердило его, даже улыбка и та получилась принужденной.
   -- Уж не меня ли ты ищешь, миленький Флоран?
   -- Вас, господин Жюрель, простите меня, пожалуйста, но мне нужно с вами поговорить.
   -- Так вот уж срочно?
   -- Боюсь, что да.
   Его бычьи глаза, обычно приветливые, впились в меня пронзительно, настойчиво. Начал я наугад, не решаясь перейти к главному. Пускай сам взвешивает все "за" и "против", пускай решает, оставаться ли ему добрым дядюшкой Жюрелем или ухватиться за довольно-таки неуклюже протянутую мною жердь. Уперев локти в столик, нагнувшись друг к другу, мы чуть лбами не стукались, взаимно принюхиваясь, как два пса, еще не решившие, куснуть дружка или облизать. Он только в том случае выйдет из взятой на себя роли, если я сыграю свою в совершенстве, но насколько же он был сильнее меня в такой игре! Поэтому мне оставался один-единственный шанс -- как можно 6лйже держаться истины. Начал я с того, что признался в своей нескромности, позволившей мне подслушать дознание, которое он вел в каморке привратницы, и, ей-богу, по-моему, я даже покраснел! Его тяжелые веки опустились ровно настолько, чтобы прикрыть злой огонек, зажегшийся во взгляде. Больше я ничего не добавил. A Жюрель все глядел на меня и молчал.
   Один из машинистов затянул песенку, в последние дни она вошла в моду:
   Пусть о возмездии болтают дураки, О смертных битвах, родине и чести...
   Я в отчаянии твердил себе: "Да ну же, ну, я обязан найти способ заманить его в тупик!"
   A я давно уж подтянул портки
   И думаю о том, как мне поесть бы...
   Жюрель все молчал. Его болыiше полузакрытые глаза с налитыми кровью 6елками впились мне в лицо, и только изредка, на секунду, он отводил их, когда хлопала входная дверь. A позади нас машинисты из Ла-Виллета и каменотесы с Американского рудника подхватили хором:
   Пускай мужлаи и будет патриот, Под пулями пусть гибнет он, не я... A я предпочитаю антрекот... И за бифштекс я сдам Париж, друзьяl
   Оглянувшись на певцов, я демонстративно пожал плечами, и, так как Жюрель вроде бы удивился моему раздраженному движению, я, вздохнув, бросил:
   -- Хватит с меня! Хочу домой, в Рони. Хочу забыть все это...
   С тем же сонным выражением -- только голос прозвучал чуть саркастически -- милейший господин Жюрель небрежно уронил:
   -- Значит, дорогой мой Флоран, ты так изменился? И до чего же скоро! Hy a как же, скажи, ваша пушка "Братство"?
   -- Эх, господин Жюрель, та ли пушка, другая ли, к чему она сейчас! Теперь мне кажется, будто мы все с ума посходили. И я вдруr словно 6ы проснулся...
   A он осторожно поощрял меня к дальнейшим признаниям, опускал веки, покачивал головой, словно бы впивал сладостный нектар, вкусить который и не рассчитывал. Я же рассказал ему длиннейшую историю, как и советовала мне Марта: в конце концов, я просто крестьянский сын из Рони, в силу превратностей войны и осады я, на горе мое, был, так сказать, пересажен на парижскую почву. Очутившись в самом сердце Бельвиля, я, понятно, поддался опьянению всех этих речей, порывам этой толпы. Перемирие сразу меня отрезвило, вернуло на грешную землю. Я устал. Хватит с меня громких слов и пламенных идеалов, единственное мое желание -- это не разлучаться со своей семьей, вновь очутиться на нашей ферме и обрабатывать свои клочок французской земли. Крестьяне -- народ благоразумный. Они любят мир. Они авантюристов сторонятся...
   Я сам был отчасти смущен: говорил такое, и слова мне вовсе рот не раздирали. Напротив, чем больше я об этом распространялся -- a распространяться волей-неволей приходилось,-- тем логичнее, тем естественнее получался мой рассказ; мне даже начало казаться, будто я не вру. Чем ярче я описывал свое отвращение к высокопарным клубным разглагольствованиям и свои страх перед этой бестолковой, но опасной деятельностью, тем уютнее я себя чувствовал в роли хитрого мужичка из басни Лафонтена.
   Должен признаться, что и сейчас, когда я пишу эти строки, я все еще испытываю удовольствие оттого, что влезаю в свою деревенскую шкуру, снова напяливаю ee на себя, как надежную, вдруг обретенную броню; хочешь
   жить счастливо -- живи тихо! Господи боже ты мой, как же далек от меня ихний тупик!
   Искренние нотки, звучавшие в моем голосе, усыпили подозрения шпика. До того я был искренен, что даже самого себя убедил!
   -- Подожди-ка чуточку, милый, я сейчас вернусь.
   И он направился навстречу какому-то новому посетителю, но ни лица его, даже фигуры я не успел разглядеть. Незнакомец был закутан в просторный плащ, и широкополая шляпа скрывала черты его лица. Они перекинулись с Жюрелем двумя-тремя фразами, стоя y окна, потом незнакомец лоспешно удалился, a господин Жюрель снова уселся за столик напротив меня.
   -- Можешь продолжать, я слушаю.
   -- Да... да... я уж и не знаю о чем...
   -- Hy как же так! Ты что-то тут говорил о кое-каких услугах, которые можешь мне оказать, или я их могу тебе оказать, или мы оба можем оказать друг другу. Признаться, я не совсем уловил твою мысль, сынок, может, объяснишься яснее?
   Что еще выдумать, лишь бы заманить его в тупик, a там втолкнуть в слесарную мастерскую Мариаля, где ему уже, должно быть, готов надлежащий прием? Поздно было спихивать iшшка на кого-нибудь другого, a самому умыть руки. Ta легкость, с какой я громоздил мельчайшие подробности о своем душевном состоянии, казалось бы бесконечно далекие от истинных моих чувствований, смущала меня. И пока я по необходимости продолжал свою исповедь, даже не насилуя воображения, меня вдруг пронзила острая тоска, хотя я сам не слишком-то разбирался в ee причинах. Сначала я прицисал ee тому, что играю неблаговидную роль, потом, поразмыслив, решил, что не так-то уж трудно делать такие вот виражи, от какового заключения и сам опешил. Теперь я упал еще ниже. Нет, правда, я вот о чем думал, причем думал всерьез: если я так легко вошел в эту роль и если Марта сама предложила ee мне играть, не означает ли это просто-напросто, что я ee вовсе и не играю?