Страница:
Пуд Бочонок метнул на него цепкий взгляд и задумался, опустив голову. То, что вчера нашептывала Котелку Катица, уже не было тайной в Белой Стене: прошли через город могулы, возвращались кучками доброхоты. Лишь Апельсин, оглушенный горем, не слышал ничегошеньки и теперь в растерянности переводил глаза с одного на другого.
— Да-да, не до этого, — с напором заговорил Котелок, отхлебнув браги. — Ему сейчас думать надо, как войско до ума довести — пушка-то… того… А у него даже командующего нет. И денег в казне тоже… не густо. Потому я и говорю: если хотим защитить себя — самый момент теперь.
Апельсин захлопал сонными после браги глазами, соображая, о какой защите речь, однако так и не сообразил, а Пуд грузно поднялся из кресла:
— Поздно уже. Отдыхать пора. Спасибо, что навестили.
Но на пороге придержал Котелка за локоть:
— Ты вот что, любезный… м-м… Не приходи ко мне больше с этими… м-м… разговорами. Да и сам не болтай — не советую.
Котелок в раздражении отдернул локоть, круто развернулся, вышел на крыльцо и плюнул в сердцах. «Ничего. Без тебя обойдусь».
Таким образом, вопреки мрачным пророчествам Сметлива, Смел вернулся из военного похода на восьмой день не только живым и здоровым, но и с сотней монет в правом кармане. Прямо с порога он закричал Грымзе Молотку, чтобы тащил наверх браги — отметить возвращение, да побольше еды. Молоток заулыбался, закивал (добрый он был все-таки малый), пожелал долгих лет и заверил, что сделает все как велено.
Смел поднялся по лестнице, пинком открыл дверь и ввалился в комнату со своим походным мешком, грязный и веселый, завопив: «Не ждали, хвосты собачьи?» Верен плел как обычно сеть, а Сметлив, у которого сорвалось в тот вечер свидание, грустно лежал на кровати. Но тут подскочили, конечно, оба, обнимать кинулись. Посыпались всяческие «как ты?» да «что ты?» — и Смел не успевал отвечать, что все хорошо, а там уже и Грымза засунулся, жбан приволок, баранину в яблоках, спрашивает — не желательно ли водички согреть, обмыться с дороги? — еще как желательно, вот только браги хлебнем, чтобы в горле не сохло, стол вот сюда, к кровати, а воду грей, грей, милый… Словом, суматоха.
Но вот успокоились, браги по кружке выпили, Смел дух перевел. Отвлекся потом ненадолго — помыться, и засели уже основательно. Все он им рассказал: как Последыша встретил, про Мусорщика, и чем дело кончилось. Еще рассказал про живущий в страхе поселок Прогалину, про кусты-глазастики и про Болотное Ботало — все, что сам слышал. А потом спросил, как у них дела — денег, наверное, кучу скопили? С хозяином расплатиться нужно, да пора дальше двигаться. Или как? Верен посмотрел на Сметлива сердито и промолчал, а Сметлив стал сбивчиво объяснять, что денег еще не вполне хватает, долг-то вырос, а тут подвернулись ему три тулупа овчинных по сходной цене, без которых в дороге не обойтись, по ночам в горах холодно, — так что придется еще задержаться дня на три, на четыре. Послушал Смел, как он крутит, поглядел на сердитого Верена — догадался: смерть, как не хочется уходить Сметливу. Видно, крепко его прихватило с этой… с Цыганочкой. Ну ничего, не страшно. Вывалил Смел сто монет на стол — как теперь, хватит? Верен обрадовался, а Сметлив с деловым видом считать принялся. Пальцы загибал, губами шевелил, глаза закатывал. Потом объявляет: самую малость недостает — еды закупить на дорогу. Но это, говорит, ничего, это мы быстро — дня за два, а там уже… Тут его Верен перебил: «Только смотри, Сметлив, чтобы эти деньги тоже не ухнули.» Сметлив, конечно, прикинулся, будто зря его обижают. А сам-то знал, что прав Верен.
Случилось со Сметливом что-то небывалое. Помнил он себя в молодости… или — как бы это сказать? — в первой молодости. И Капельку помнил, и жену свою, плясунью и насмешницу, и других… Но все это было как легкий туман утренний, голову только кружило. А Цыганочку как увидит — колотит всего, вдохнуть ее хочется — и не выдохнуть, и умереть, потому что никак не пережить такой радости. А когда не видит — и того хуже: сумерки вокруг, люди в них тенями бледными и бессмысленными. От одной мысли, что уходить надо, сердце в комок собиралось дрожащий, и думал он отрешенно, что никуда не пойдет — друзей обманет, позор на себя примет — но не пойдет, потому что это как смерть для него, даже хуже смерти. А язык, проклятый, не поворачивался сказать все как есть, и знал Сметлив, что смешон становится, но крутил, причины придумывал — и оттягивал выход как мог. Вон, и Смела ругал, когда тот в латники записался, а сам расцеловать его был готов.
Иногда приходило в голову, что он же женат, что есть у него в Рыбаках жена, бывшая плясунья и насмешница. Но тогда Сметлив лишь слегка удивлялся — разве о нем это все? Это совсем о другом человеке, которого он знал и любил, да вот — не повезло бедолаге, помер на своем табурете, в жизни ничего не повидав и воздуха не глотнув напоследок.
А Смел подмигивает: ерунда, мол, Сметлив, расчеты твои. Завтра пойдем. Нож свой продам, закупим, что нужно — и дальше… Эка хватил! Нож он продаст, не угодно ли… Разве нож в дороге не нужен? Да и продать его по хорошей цене — тут знаток нужен, а не так, чтоб кому попало. Нет, Смел, два дня ничего не решают. Ты устал — отдохни, Верен сетей наплетет, я рыбу половлю — так и заработаем сколько надо.
Верен и Смел смирились с его упрямством. Две недели толкутся здесь бестолку — два дня подождут. Ладно. И другие пошли разговоры, и еще один жбан потребовался, и баранина в яблоках кончилась. Эй, хозяин, что там еще? Подавай!
Уж неизвестно, кто из троих участников проболтался, но о секретном совещании у Пуда как-то узнали. И пошло среди лавочников шушуканье по городу. Там шу-шу, тут шу-шу.
— А помнишь, как дворцовые стражники по пьяному делу бражную разнесли у Лыбицы? Хоть бы монетку кто возместил…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А у Наперстка беспалого писарь канцелярский как взял в позапрошлом году двух баранов на свадьбу дочери — так до сих пор и не платит…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А знаешь, за что Грымзу Молотка взносом обложили? Он к Щикасту на день опоздал со взяткой. А тот заявил, будто Грымза его обсчитал…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу… Поминали, конечно, при этом разгромленную лавку Апельсина, и почти всегда при таких разговорах случался невзначай Котелок.
Во дворец, разумеется, донесли. Доминату, не успевшему еще отойти от событий на Переметном поле, это шу-шу показалось опасным, и он приказал арестовать Апельсина как зачинщика смуты. Когда Апельсина, небритого и совсем уже одуревшего, вели в тюрьму, жена его, Светица, плача, шла за стражниками с детьми, такими же оранжевыми, как папа, а лавочники выходили из лавок и мрачно глядели вслед из-под тяжелых век, качая головами: что ж это такое делается? И сначала кто-то один из соседей пристроился — взял на руки младшенькую Апельсина, Ластицу, потом другой, и еще, и еще… К тюрьме подходила уже целая толпа, и была она плохо настроена: ворчала, щетинилась злобными взглядами, недовольство всячески выражала. Сержант Дрын, возглавлявший наряд, стал опасаться даже, как бы драку не учинили, однако дальше ворчания дело не пошло.
Тюремная дверь, сглотнув Апельсина, захлопнулась, но толпа не расходилась, ожидая чего-то еще. Тогда Котелок, находившийся тут же, сказал — про себя, как будто: «Сейчас бы бражки глотнуть…» Собравшиеся дружно его поддержали. А Грымза Молоток сказал: «Айда ко мне! Всех угощаю!»
Приглашение приняли. Сначала расселись по отдельным столам, но скоро стали сдвигать их, потому что говорили все об одном: о том, что плохо становится жить, что нет никакой надежности и неизвестно, что будет.
Выбрал Котелок подходящий момент, встал с кружкой в руке и выразил то, что было у всех на уме:
— Свободу Апельсину! — и приложился к кружке.
— Свободу Апельсину! — дружно подхватили лавочники, и тоже приложились.
После таких слов уже надо было что-то делать, но никто не знал, что. И снова встал Котелок, и блеснул решительно глазами:
— Пойдем во дворец!
Одна часть присутствующих его поддержала:
— Пойдем! Ого-го! Свободу Апельсину!
Другие засомневались:
— А что мы там скажем?
— А так и скажем! Свободу! Ого-го!
Котелок поднял руку, подождал, пока горлопаны утихли. Потом обратился к колеблющимся:
— Мы ведь не замышляем никакой смуты. Просто встретимся с доминатом и вежливо попросим, чтобы его основательность рассудил дело Апельсина по справедливости.
— Не попросим, а потребуем! Ого-го! — завопили горлопаны.
Слова Котелка убедили слабодушных. Лавочники зашевелились, потянулись к дверям. Толпа выклубилась из бражной на улицу и поползла по направлению к площади.
Учитель был дома один. Цыганочка опять куда-то запропастилась — видно, дружка завела. Учитель посмеивался про себя, но дочь ни о чем не спрашивал, считая ее достаточно взрослой и умной: придет время — сама расскажет.
Только две любви осталось у него в жизни: Цыганочка и Книга. Когда-то любил он женщину, любил учить детей, но прошло все, прошло: от женщины пришлось бежать сломя голову, а дети стали взрослыми и сами учили теперь грамоте других. И думал Учитель, что нечего ему больше ждать впереди, но тут незаметно вошла в его жизнь Книга. Он называл ее про себя только так — Книга, хотя стояло уже на первой странице название: «Хроники дома Нагастов». Работал не торопясь, смакуя, стараясь, чтобы видно было все, о чем рассказывал, как воочию.
И теперь, выписывая начало главы о покорении могулов, Учитель старательно вспоминал Саргазан, бело-зеленый город, схваченный широким полукружьем одинокой горы Тенгир, и весь изрезанный бегущими с ее склонов ручьями сладкой воды. Здесь, представьте, и завязались, и сплелись клубком те события, что привели к короткой, но яростной войне между могулами и пореченцами. И вот, дойдя до того места, как Алакул-нойон приказал вырвать язык перебежчику Джурабею, Учитель почувствовал, что устал, посидел еще немного, глядя на недописанный лист бумаги, и решил пойти прогуляться.
Сумерки едва-едва начинали подправлять на свой лад облик города, приглушая краски и превращая тени в потемки. Булыжники мостовой уже отходили от веселой силы весеннего солнца и спросонья потягивался над ними прохладный ветерок. Учитель шел по улице, неторопливо размышляя над одним вопросом: зачем же пустил Джурабей грязный слух о красавице Эльби, если знал, что смертельно оскорбляет нойона? Или так ведет нас судьба, лишая ума и зрения на тех поворотах тайных, когда должны свершиться ее начертания?
Он дошел до площади, и здесь смутный ропот отвлек его от мыслей. Подняв голову, Учитель увидел, что у дворцовых ворот собралась толпа, — почти сплошь лавочники, как он заметил, — и толпа эта гудит недовольно, а вход в ворота закрывает ей длинный сержант, уперший с вызовом руки в худые бока. Учитель забыл о своих размышлениях, интересуясь происходящим. Он подошел поближе — послушать, о чем разговор, и оказался в хвосте толпы, но услышать ему довелось немного. Почти ничего.
Сначала горлопаны громко обсуждали на ходу, как они сейчас — ух! Скажут, так скажут! Но по мере приближения к площади голоса поутихли, брага повыветрилась — к дворцовым воротам лавочники подходили поскучневшими и слегка оробевшими. Судя по всему, многим уже хотелось повернуть назад, но удерживал стыд. У крепкой деревянной решетки они потоптались некоторое время в нерешительности. Наконец Котелок, чувствуя, что время работает против него, постучал в дверную колотушку. Тогда из сторожевой будки вышел Дрын, отпер ворота и грозно спросил: «Чего надо?»
Котелок хотел объяснить, и с ужасом ощутил, что у него не поворачивается язык — сказался застарелый страх перед властями. Но тут, к счастью, из-за спины его кто-то промямлил: «Мы вот… к доминату нам надо…» Дрын важно кивнул, зашел в будку и оттуда кинулся в сторону дворца молодой солдатик.
Ждать пришлось недолго. Стражник так же бегом вернулся и вполголоса сказал что-то Дрыну. Тот опять кивнул и вышел к лавочникам:
— Доминат вас не примет. Если что передать хотите — бумагу какую — оставьте мне. Всем все ясно? Разойдись!
Но толпа не разошлась. Именно робость, с которой заявились сюда лавочники, обернулась неожиданно досадою. Ведь они же пришли — послу-ушные! А тут какой-то Дрын перед ними нос задирает. Вспомнилось кстати, что это он как раз отводил в тюрьму несчастного Апельсина. И кто-то, похрабрее или хвативший побольше браги, крикнул:
— Нам к доминату надо, Дрын ты несподручный! — и все поддержали нестройным гулом. Но Дрын, не уловивший перемены настроения, упер руки в боки и угрожающе четко выговорил:
— Я сказал — разойдись! Или вы бунтовать надумали?
И так смешна была его тощая видимость в мешковатой форме, что из толпы раздался обидный смех:
— Эх ты, Дрын, дубиной был — дубиной остался! Простых вещей не понимаешь: нам к доминату надо!
Тогда сержант вышел за ворота и, шаря по лицам стоящих в первых рядах лавочников глазами, зачастил:
— Ага, прекрасно! Ты, значит, ты, ты… И ты тут? Хорошо… В тюрьму захотели, да? К Апельсину своему? Ладно…
Лучше бы он этого не говорил. При последних словах сержанта Грымза Молоток — добродушный Грымза! — коротко махнул чугунным кулаком и Дрын почувствовал, что летит в проем ворот, откуда только что вышел, а в спину ему впечатывается выложенная квадратными плитками дорожка. На шум выскочили из будки трое солдат, кинулись защищать начальника, но силы были неравными, и стражников успели сильно поколотить. Лишь тогда в спешном порядке поднят был караульный взвод, и лавочники разбежались кто куда. Однако же уйти успели не все.
Когда Учителя тащили в тюрьму с завернутыми назад руками, он вырывался, говорил, что не дрался, а наоборот, пытался разнять, но его никто не слушал. Так и влетел он в застенок — головою вперед и не успев даже выставить руки. Следом засыпались остальные: Грымза Молоток, беспалый Наперсток и невесть как в толпу затесавшийся лавочник из Овчинки по имени Скаред.
Они поднялись, отряхиваясь и ругаясь; Грымза трогал рукой разбитые губы, Учитель тут же принялся стучать кулаком в тяжелую дверь, Наперсток кинулся к решетчатому окну, будто успел уже соскучиться по воле, а Скаред присел на скамейку в самом углу и поблескивал оттуда потаенными глазками.
Наконец Учитель отбил кулаки и понял, что это бестолку, Наперсток убедился, что на улице все по-прежнему, будто ничего и не случилось, а Грымза нашел, что все его зубы на месте. Мрачно расселись по скамьям вдоль стенок.
Быстро темнело. Грымза сказал: «Хоть бы фитиль запалить, что ли…» Наперсток полез в карман и нашел там огарок свечки, у Учителя оказалось огниво. Стало уютнее. Отходя от запала драки, повздыхали. Пригорюнились. Потом добродушный Грымза Молоток, меньше других склонный предаваться огорчениям, сказал, прихмыкнув:
— Эк нас угораздило, а?
Тогда Учитель спросил:
— А что вообще случилось-то? Хоть бы рассказал кто…
Грымза рассказал про Апельсина и про то, как хотели они заступиться за собрата. А чем дело обернулось — вот мол, сам видишь. Учитель укоризненно покачал головой: разве можно так? — и было непонятно, имеет он ввиду лавочников или домината, почему Наперсток пустился доказывать, что лавочники кругом правы, а его основательность, наоборот, неправ. Учитель стал возражать, завязался уже было спор, но тут лязгнул засов, и они умолкли. А в следующий момент в застенок вошел как раз-таки он — его основательность Нагаст Пятый, справедливость и сила, доминат пореченцев и могулов. Его сопровождал офицер стражи и двое солдат с факелами. Что-то очень уж часто приходилось в последнее время доминату посещать этот дом, для проживания не назначенный.
Он внимательно оглядел поднявшихся со скамей подданных и сказал: «Так.» Потом напоказ удивился присутствию здесь Учителя и выразил удивление свое таким образом:
— Ба, да это же любезный Дробич! — молодой Нагаст не любил Учителя и при каждом удобном случае напоминал о его всхолмском происхождении. — Не понимаю, что могло подвигнуть нашего книгочея-затворника связаться с бунтовщиками?
Учитель слегка поклонился, чтобы скрыть набежавшую тень раздражения, и удержал свой ответ в покое:
— Ваша основательность ошибается: я ни с кем не связывался.
Доминат, по видимости, удивился еще больше:
— Тогда зачем же ты здесь?
— Затем, что стражники хватали всех без разбора, а я оказался случайно на площади.
— Прискорбно, прискорбно… — Нагаст еще тужился быть насмешливым, но злоба уже хватала его за горло: — Ну, а эти как… — он обвел глазами остальных, — тоже случайно?
— Не могу знать, ваша основательность, — все труднее давался Учителю его ровный голос.
— Да-да, конечно… — доминат покивал ехидною головою, но злоба перла наружу: — Ну ничего. Я тщательно разберусь и виновные — все до единого! — будут жестоко наказаны.
Слова прозвучали весьма двусмысленно, но ничего не осталось Учителю, как еще поклониться, стиснув в бессилии зубы: он учил когда-то мальчишку Нагаста читать и писать.
Ну а тот, отпустив двусмысленность, повернулся круто и вышел прочь, уведя за собою хвост из своих провожатых. Снова лязгнул на двери засов. И опять расселись бунтовщики и, перемолчав тревогу, продолжили начатый разговор. Но Учитель теперь не возражал Наперстку — больше соглашался. Грымза не к месту хмыкал, вспоминая, как влетел сержант Дрын в ворота, и только Скаред, сын Жада, поблескивал из угла потаенными глазками, в их беседе участия не принимая.
А творилось в городе между тем что-то странное. Во многих домах не гасились окна, будто хозяева ждали гостей, и шли они, эти гости, несмотря на глухую ночь. Стучались друг к другу лавочники, садились за столы, угощались брагою, заводили долгие разговоры. И было бы все как праздник, необычно и весело, но мешало чувство тревоги и привкус опасности. Что-то варилось в Белой Стене, а что — понять было трудно.
Доминат в ту ночь тоже почти не спал. Он знал, что в городе неспокойно, и ходил, все ходил туда и сюда по просторной комнате, размышляя о смутных напастях последнего времени, все старался понять, что же готовят лавочники и как погасить их бунт. Нагаст понимал, что они сильны и опасны: куда легче бы было смуту пресечь, поднимись портовая чернь или рвань, положим, с Потрошки. Но лавочники… И снова ходил туда и сюда, и тер руками виски, и все думал: почему началось такое при нем?
Он был еще молодой правитель. Небитый. Неопытный.
И едва утро выкатило из-за дальнего берега ослепительно-желтый диск, снизу чуть сплюснутый и подкрашенный алым, потянулись лавочники к тюрьме. Они встречались без удивления, хмуро, будто не расставались вовсе, и часто поглядывали из-под тяжелых век на другой край площади, где виднелась деревянная решетка дворца. Они разговаривали негромко, неторопливо, но в покое их было больше угрозы, чем если бы они бегали и кричали.
Однако накал нарастал по мере того, как прибывала толпа. Здесь были уже не только лавочники — крепкие ремесленники, удачливые добытчики, богатые корабелы. И скоро гул от негромких их разговоров дошел до напряжения, которое трудно стало переносить: требовалась разрядка. Тогда Батон Колбаса, мужик жилистый и в повадках простой, подойдя к Огаркову логову, зло постучал кулаком. Выждав немного, еще повторил.
Дверь приоткрылась и высунулась в щель опухшая, потоптанная подушкой рожа Огарка. Он прищурил свой глаз от солнца, оглядел толпу, после чего хрипло буркнул, обращаясь к Батону: «Чего тебе?» Но за Батона ответил притершийся сбоку Котелок:
— Ключи давай.
— Какие ключи? — Огарку было больно думать.
— Сам знаешь. Ну? — прежде чем тюремный сторож успел утаиться за дверью, Батон Колбаса прихватил его за ворот рубахи.
— Это… х-х… — Огарок захрипел пуще прежнего, пытаясь выкрутиться из железной ухватки, — разбой! Отпусти, Колбаса! Сдурел, что ли?
Но Батон Колбаса, ругнувшись, поднес к его носу мосластый кулак и Огарок понял, что с ним не шутят. Он затих, окончательно просыпаясь, а потом забормотал примирительно:
— А-а, так вам ключи? Сейчас, сейчас… Их же найти надо.
Батон Колбаса заклинил дверь ногой и только после этого выпустил Огаркову рубаху:
— Ищи давай. Да побыстрее.
Огарок зашарился по грязной, заваленной всякой рухлядью комнатенке, приговаривая: «Куда же я их… Ах, Смут тебя забери…» Лавочники, сгрудившись в дверях, обрадованные первой — и столь легкой! — победой, засмеялись. Кто-то крикнул: «А ты не мечись, ты лучше за пазухой поищи!» При этих словах Огарок остановился и спросил, будто вдруг припомнив:
— А разрешение у вас есть?
Батон Колбаса прикрикнул:
— Ты мое разрешение уже нюхал! Или не понял? Могу еще дать!
Но Котелок уперся:
— Нет, братцы, тут я права не имею. Так меня самого посадят. Да хорошо еще, если…
Но про какое «если» толковал Огарок, никто не узнал: Батон Колбаса широко шагнул через комнату, опять поймал тюремщика за шиворот и привычным движением, как искал деньги у перепившихся бражников, охлопал его. Под рубашкою звякнул металл. «Ага!» — взликовала толпа, а Батон без разговоров залез к Огарку за пазуху и вытащил связку ключей на шнурке.
Тут Огарок оказал сопротивление: он вцепился руками в шнурок и не давал снять его с шеи. Батон Колбаса сказал:
— Ты что, хочешь, чтоб мы двери взломали?
— Ломайте, — удавленником хрипел Огарок, — ключи не отдам!
Тогда Колбаса, осердившись, сильно дернул веревочку вниз, и ключи со звоном рассыпались. Огарок еще пытался рухнуть на пол следом за ними, но Батон Колбаса изловил его поперек пояса и не давал дотянуться. «Собирайте», — сказал он собратьям, таща брыкающегося Огарка к скамье. Там он и удерживал тюремщика, пока все ключи не были собраны.
А Огарок вдруг захохотал:
— О-хо-хо! Хо-хо! Собирайте, собирайте! Все равно ни хрена тараканьего у вас не получится!
— Это почему? — не понял Колбаса.
— А потому! Там знать надо, как открывать!
— Значит, сам и откроешь.
— Вот я вам открою! — Огарок показал, что.
Колбаса уронил его со скамьи и вышел из вонючего логова, бросив через плечо:
— А не откроем — так сломаем.
Жилище Огарка было пристроено в нескольких шагах от тюремных дверей, которые размерами больше смахивали на ворота. У висячего замка ковырялся Котелок, пробуя все ключи по очереди. И не получалось у него, как тонко выразился Огарок, ни хрена тараканьего. «Дай я», — просунулся Батон. Но Котелок нетерпеливо мотнул головой и продолжал накручивать ключи, дергая замок так и сяк. Толпа вокруг волновалась.
Наконец Котелок, отчаявшись, передал горсть ключей Батону Колбасе. Тот внимательно их осмотрел, выбрал наиболее подходящий и стал осторожно поворачивать в скважине влево и вправо. С тем же успехом. Тогда Обушок Колода, потрошкинский мясник, весь обросший дикими мышцами, сказал: «Ну-ка, посторонись». Он взял короткий разбег, обрушился на дверь плечом как тараном — и отскочил. «Ломик, ломик нужен…» — возникла в толпе догадка. Но воспользоваться ею не успели. «Стражники!» — вдруг отчаянно крикнул кто-то из задних рядов, и все обернулись, и увидели, что пока они ковырялись с замком, стража охватила их плотным полукольцом, прижав к фасаду тюрьмы. Толпа — а собралось в ней сотни две человек — плотно сбилась, ощетинилась. Стражники стояли угрожающе, с легкими копьями наперевес, но не очень-то храбрились: было их раза в три меньше. Да и не хотелось им затевать свару: это ж не всхолмцы какие-нибудь — свои, а в городе жить потом…
Напряжение снял моложавый стройный офицер. Он выступил из полукольца стражников и, подняв руку, звонко выкрикнул:
— Всем стоять! Не двигаться! К вам идет доминат, его основательность Нагаст Пятый!
Доминат, так доминат. Толпа заворчала тихонько, но потом пришло понимание, что это как раз то, чего добивались они накануне — и уменьшился страх. Люди гордость свою узнали, против которой жалкими стали острые жала копий.
Но вот разомкнулось полукольцо в середине и вышел к ним доминат с обычною свитой стражников. Он сумрачно оглядел толпу и увидел, что глаз от него не прячут, а тишина такая, что аж звенит. Тогда спросил доминат негромко:
— Чего вы хотите?
Котелок понял, что говорить должен он, но привычный страх опять схватил его за горло. Остальные тоже молчали. Зато вылез из своей комнатенки Огарок:
— Это бунтовщики, доминат! Они отняли у меня ключи! Прикажи арестовать их!
Доминат вяло от него отмахнулся и повторил:
— Так чего же вы хотите?
Неожиданно для всех прозвучал голос Батона Колбасы:
— Справедливости!
Доминат внимательно посмотрел на говорящего и спросил:
— Что, по-твоему, справедливость?
Колбаса, не склонный к философии, отвечал просто:
— Выпусти из тюрьмы Апельсина.
Нагаст, на мгновенье задумавшись, продолжил разговор так:
— А что, по-твоему, выше — справедливость или порядок?
Тут и изрек Колбаса такое, чего никто от него не ждал. Вот что сказал он:
— Не бывает, доминат, порядка без справедливости.
Нагаст замолчал, изрядно смущенный услышанным. Он был молодой правитель, но понимал уже: нельзя, чтобы злость затемняла рассудок. Поэтому пересилил себя, покачал головой сокрушенно:
— Хорошо. Выпустить Апельсина.
Огарок выпучил свой единственный глаз, хватая губами толстыми воздух, будто столбняк его поразил. Доминат посмотрел на тюремщика в гневливом недоумении:
— Да-да, не до этого, — с напором заговорил Котелок, отхлебнув браги. — Ему сейчас думать надо, как войско до ума довести — пушка-то… того… А у него даже командующего нет. И денег в казне тоже… не густо. Потому я и говорю: если хотим защитить себя — самый момент теперь.
Апельсин захлопал сонными после браги глазами, соображая, о какой защите речь, однако так и не сообразил, а Пуд грузно поднялся из кресла:
— Поздно уже. Отдыхать пора. Спасибо, что навестили.
Но на пороге придержал Котелка за локоть:
— Ты вот что, любезный… м-м… Не приходи ко мне больше с этими… м-м… разговорами. Да и сам не болтай — не советую.
Котелок в раздражении отдернул локоть, круто развернулся, вышел на крыльцо и плюнул в сердцах. «Ничего. Без тебя обойдусь».
Таким образом, вопреки мрачным пророчествам Сметлива, Смел вернулся из военного похода на восьмой день не только живым и здоровым, но и с сотней монет в правом кармане. Прямо с порога он закричал Грымзе Молотку, чтобы тащил наверх браги — отметить возвращение, да побольше еды. Молоток заулыбался, закивал (добрый он был все-таки малый), пожелал долгих лет и заверил, что сделает все как велено.
Смел поднялся по лестнице, пинком открыл дверь и ввалился в комнату со своим походным мешком, грязный и веселый, завопив: «Не ждали, хвосты собачьи?» Верен плел как обычно сеть, а Сметлив, у которого сорвалось в тот вечер свидание, грустно лежал на кровати. Но тут подскочили, конечно, оба, обнимать кинулись. Посыпались всяческие «как ты?» да «что ты?» — и Смел не успевал отвечать, что все хорошо, а там уже и Грымза засунулся, жбан приволок, баранину в яблоках, спрашивает — не желательно ли водички согреть, обмыться с дороги? — еще как желательно, вот только браги хлебнем, чтобы в горле не сохло, стол вот сюда, к кровати, а воду грей, грей, милый… Словом, суматоха.
Но вот успокоились, браги по кружке выпили, Смел дух перевел. Отвлекся потом ненадолго — помыться, и засели уже основательно. Все он им рассказал: как Последыша встретил, про Мусорщика, и чем дело кончилось. Еще рассказал про живущий в страхе поселок Прогалину, про кусты-глазастики и про Болотное Ботало — все, что сам слышал. А потом спросил, как у них дела — денег, наверное, кучу скопили? С хозяином расплатиться нужно, да пора дальше двигаться. Или как? Верен посмотрел на Сметлива сердито и промолчал, а Сметлив стал сбивчиво объяснять, что денег еще не вполне хватает, долг-то вырос, а тут подвернулись ему три тулупа овчинных по сходной цене, без которых в дороге не обойтись, по ночам в горах холодно, — так что придется еще задержаться дня на три, на четыре. Послушал Смел, как он крутит, поглядел на сердитого Верена — догадался: смерть, как не хочется уходить Сметливу. Видно, крепко его прихватило с этой… с Цыганочкой. Ну ничего, не страшно. Вывалил Смел сто монет на стол — как теперь, хватит? Верен обрадовался, а Сметлив с деловым видом считать принялся. Пальцы загибал, губами шевелил, глаза закатывал. Потом объявляет: самую малость недостает — еды закупить на дорогу. Но это, говорит, ничего, это мы быстро — дня за два, а там уже… Тут его Верен перебил: «Только смотри, Сметлив, чтобы эти деньги тоже не ухнули.» Сметлив, конечно, прикинулся, будто зря его обижают. А сам-то знал, что прав Верен.
Случилось со Сметливом что-то небывалое. Помнил он себя в молодости… или — как бы это сказать? — в первой молодости. И Капельку помнил, и жену свою, плясунью и насмешницу, и других… Но все это было как легкий туман утренний, голову только кружило. А Цыганочку как увидит — колотит всего, вдохнуть ее хочется — и не выдохнуть, и умереть, потому что никак не пережить такой радости. А когда не видит — и того хуже: сумерки вокруг, люди в них тенями бледными и бессмысленными. От одной мысли, что уходить надо, сердце в комок собиралось дрожащий, и думал он отрешенно, что никуда не пойдет — друзей обманет, позор на себя примет — но не пойдет, потому что это как смерть для него, даже хуже смерти. А язык, проклятый, не поворачивался сказать все как есть, и знал Сметлив, что смешон становится, но крутил, причины придумывал — и оттягивал выход как мог. Вон, и Смела ругал, когда тот в латники записался, а сам расцеловать его был готов.
Иногда приходило в голову, что он же женат, что есть у него в Рыбаках жена, бывшая плясунья и насмешница. Но тогда Сметлив лишь слегка удивлялся — разве о нем это все? Это совсем о другом человеке, которого он знал и любил, да вот — не повезло бедолаге, помер на своем табурете, в жизни ничего не повидав и воздуха не глотнув напоследок.
А Смел подмигивает: ерунда, мол, Сметлив, расчеты твои. Завтра пойдем. Нож свой продам, закупим, что нужно — и дальше… Эка хватил! Нож он продаст, не угодно ли… Разве нож в дороге не нужен? Да и продать его по хорошей цене — тут знаток нужен, а не так, чтоб кому попало. Нет, Смел, два дня ничего не решают. Ты устал — отдохни, Верен сетей наплетет, я рыбу половлю — так и заработаем сколько надо.
Верен и Смел смирились с его упрямством. Две недели толкутся здесь бестолку — два дня подождут. Ладно. И другие пошли разговоры, и еще один жбан потребовался, и баранина в яблоках кончилась. Эй, хозяин, что там еще? Подавай!
Уж неизвестно, кто из троих участников проболтался, но о секретном совещании у Пуда как-то узнали. И пошло среди лавочников шушуканье по городу. Там шу-шу, тут шу-шу.
— А помнишь, как дворцовые стражники по пьяному делу бражную разнесли у Лыбицы? Хоть бы монетку кто возместил…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А у Наперстка беспалого писарь канцелярский как взял в позапрошлом году двух баранов на свадьбу дочери — так до сих пор и не платит…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А знаешь, за что Грымзу Молотка взносом обложили? Он к Щикасту на день опоздал со взяткой. А тот заявил, будто Грымза его обсчитал…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу… Поминали, конечно, при этом разгромленную лавку Апельсина, и почти всегда при таких разговорах случался невзначай Котелок.
Во дворец, разумеется, донесли. Доминату, не успевшему еще отойти от событий на Переметном поле, это шу-шу показалось опасным, и он приказал арестовать Апельсина как зачинщика смуты. Когда Апельсина, небритого и совсем уже одуревшего, вели в тюрьму, жена его, Светица, плача, шла за стражниками с детьми, такими же оранжевыми, как папа, а лавочники выходили из лавок и мрачно глядели вслед из-под тяжелых век, качая головами: что ж это такое делается? И сначала кто-то один из соседей пристроился — взял на руки младшенькую Апельсина, Ластицу, потом другой, и еще, и еще… К тюрьме подходила уже целая толпа, и была она плохо настроена: ворчала, щетинилась злобными взглядами, недовольство всячески выражала. Сержант Дрын, возглавлявший наряд, стал опасаться даже, как бы драку не учинили, однако дальше ворчания дело не пошло.
Тюремная дверь, сглотнув Апельсина, захлопнулась, но толпа не расходилась, ожидая чего-то еще. Тогда Котелок, находившийся тут же, сказал — про себя, как будто: «Сейчас бы бражки глотнуть…» Собравшиеся дружно его поддержали. А Грымза Молоток сказал: «Айда ко мне! Всех угощаю!»
Приглашение приняли. Сначала расселись по отдельным столам, но скоро стали сдвигать их, потому что говорили все об одном: о том, что плохо становится жить, что нет никакой надежности и неизвестно, что будет.
Выбрал Котелок подходящий момент, встал с кружкой в руке и выразил то, что было у всех на уме:
— Свободу Апельсину! — и приложился к кружке.
— Свободу Апельсину! — дружно подхватили лавочники, и тоже приложились.
После таких слов уже надо было что-то делать, но никто не знал, что. И снова встал Котелок, и блеснул решительно глазами:
— Пойдем во дворец!
Одна часть присутствующих его поддержала:
— Пойдем! Ого-го! Свободу Апельсину!
Другие засомневались:
— А что мы там скажем?
— А так и скажем! Свободу! Ого-го!
Котелок поднял руку, подождал, пока горлопаны утихли. Потом обратился к колеблющимся:
— Мы ведь не замышляем никакой смуты. Просто встретимся с доминатом и вежливо попросим, чтобы его основательность рассудил дело Апельсина по справедливости.
— Не попросим, а потребуем! Ого-го! — завопили горлопаны.
Слова Котелка убедили слабодушных. Лавочники зашевелились, потянулись к дверям. Толпа выклубилась из бражной на улицу и поползла по направлению к площади.
Учитель был дома один. Цыганочка опять куда-то запропастилась — видно, дружка завела. Учитель посмеивался про себя, но дочь ни о чем не спрашивал, считая ее достаточно взрослой и умной: придет время — сама расскажет.
Только две любви осталось у него в жизни: Цыганочка и Книга. Когда-то любил он женщину, любил учить детей, но прошло все, прошло: от женщины пришлось бежать сломя голову, а дети стали взрослыми и сами учили теперь грамоте других. И думал Учитель, что нечего ему больше ждать впереди, но тут незаметно вошла в его жизнь Книга. Он называл ее про себя только так — Книга, хотя стояло уже на первой странице название: «Хроники дома Нагастов». Работал не торопясь, смакуя, стараясь, чтобы видно было все, о чем рассказывал, как воочию.
И теперь, выписывая начало главы о покорении могулов, Учитель старательно вспоминал Саргазан, бело-зеленый город, схваченный широким полукружьем одинокой горы Тенгир, и весь изрезанный бегущими с ее склонов ручьями сладкой воды. Здесь, представьте, и завязались, и сплелись клубком те события, что привели к короткой, но яростной войне между могулами и пореченцами. И вот, дойдя до того места, как Алакул-нойон приказал вырвать язык перебежчику Джурабею, Учитель почувствовал, что устал, посидел еще немного, глядя на недописанный лист бумаги, и решил пойти прогуляться.
Сумерки едва-едва начинали подправлять на свой лад облик города, приглушая краски и превращая тени в потемки. Булыжники мостовой уже отходили от веселой силы весеннего солнца и спросонья потягивался над ними прохладный ветерок. Учитель шел по улице, неторопливо размышляя над одним вопросом: зачем же пустил Джурабей грязный слух о красавице Эльби, если знал, что смертельно оскорбляет нойона? Или так ведет нас судьба, лишая ума и зрения на тех поворотах тайных, когда должны свершиться ее начертания?
Он дошел до площади, и здесь смутный ропот отвлек его от мыслей. Подняв голову, Учитель увидел, что у дворцовых ворот собралась толпа, — почти сплошь лавочники, как он заметил, — и толпа эта гудит недовольно, а вход в ворота закрывает ей длинный сержант, уперший с вызовом руки в худые бока. Учитель забыл о своих размышлениях, интересуясь происходящим. Он подошел поближе — послушать, о чем разговор, и оказался в хвосте толпы, но услышать ему довелось немного. Почти ничего.
Сначала горлопаны громко обсуждали на ходу, как они сейчас — ух! Скажут, так скажут! Но по мере приближения к площади голоса поутихли, брага повыветрилась — к дворцовым воротам лавочники подходили поскучневшими и слегка оробевшими. Судя по всему, многим уже хотелось повернуть назад, но удерживал стыд. У крепкой деревянной решетки они потоптались некоторое время в нерешительности. Наконец Котелок, чувствуя, что время работает против него, постучал в дверную колотушку. Тогда из сторожевой будки вышел Дрын, отпер ворота и грозно спросил: «Чего надо?»
Котелок хотел объяснить, и с ужасом ощутил, что у него не поворачивается язык — сказался застарелый страх перед властями. Но тут, к счастью, из-за спины его кто-то промямлил: «Мы вот… к доминату нам надо…» Дрын важно кивнул, зашел в будку и оттуда кинулся в сторону дворца молодой солдатик.
Ждать пришлось недолго. Стражник так же бегом вернулся и вполголоса сказал что-то Дрыну. Тот опять кивнул и вышел к лавочникам:
— Доминат вас не примет. Если что передать хотите — бумагу какую — оставьте мне. Всем все ясно? Разойдись!
Но толпа не разошлась. Именно робость, с которой заявились сюда лавочники, обернулась неожиданно досадою. Ведь они же пришли — послу-ушные! А тут какой-то Дрын перед ними нос задирает. Вспомнилось кстати, что это он как раз отводил в тюрьму несчастного Апельсина. И кто-то, похрабрее или хвативший побольше браги, крикнул:
— Нам к доминату надо, Дрын ты несподручный! — и все поддержали нестройным гулом. Но Дрын, не уловивший перемены настроения, упер руки в боки и угрожающе четко выговорил:
— Я сказал — разойдись! Или вы бунтовать надумали?
И так смешна была его тощая видимость в мешковатой форме, что из толпы раздался обидный смех:
— Эх ты, Дрын, дубиной был — дубиной остался! Простых вещей не понимаешь: нам к доминату надо!
Тогда сержант вышел за ворота и, шаря по лицам стоящих в первых рядах лавочников глазами, зачастил:
— Ага, прекрасно! Ты, значит, ты, ты… И ты тут? Хорошо… В тюрьму захотели, да? К Апельсину своему? Ладно…
Лучше бы он этого не говорил. При последних словах сержанта Грымза Молоток — добродушный Грымза! — коротко махнул чугунным кулаком и Дрын почувствовал, что летит в проем ворот, откуда только что вышел, а в спину ему впечатывается выложенная квадратными плитками дорожка. На шум выскочили из будки трое солдат, кинулись защищать начальника, но силы были неравными, и стражников успели сильно поколотить. Лишь тогда в спешном порядке поднят был караульный взвод, и лавочники разбежались кто куда. Однако же уйти успели не все.
Когда Учителя тащили в тюрьму с завернутыми назад руками, он вырывался, говорил, что не дрался, а наоборот, пытался разнять, но его никто не слушал. Так и влетел он в застенок — головою вперед и не успев даже выставить руки. Следом засыпались остальные: Грымза Молоток, беспалый Наперсток и невесть как в толпу затесавшийся лавочник из Овчинки по имени Скаред.
Они поднялись, отряхиваясь и ругаясь; Грымза трогал рукой разбитые губы, Учитель тут же принялся стучать кулаком в тяжелую дверь, Наперсток кинулся к решетчатому окну, будто успел уже соскучиться по воле, а Скаред присел на скамейку в самом углу и поблескивал оттуда потаенными глазками.
Наконец Учитель отбил кулаки и понял, что это бестолку, Наперсток убедился, что на улице все по-прежнему, будто ничего и не случилось, а Грымза нашел, что все его зубы на месте. Мрачно расселись по скамьям вдоль стенок.
Быстро темнело. Грымза сказал: «Хоть бы фитиль запалить, что ли…» Наперсток полез в карман и нашел там огарок свечки, у Учителя оказалось огниво. Стало уютнее. Отходя от запала драки, повздыхали. Пригорюнились. Потом добродушный Грымза Молоток, меньше других склонный предаваться огорчениям, сказал, прихмыкнув:
— Эк нас угораздило, а?
Тогда Учитель спросил:
— А что вообще случилось-то? Хоть бы рассказал кто…
Грымза рассказал про Апельсина и про то, как хотели они заступиться за собрата. А чем дело обернулось — вот мол, сам видишь. Учитель укоризненно покачал головой: разве можно так? — и было непонятно, имеет он ввиду лавочников или домината, почему Наперсток пустился доказывать, что лавочники кругом правы, а его основательность, наоборот, неправ. Учитель стал возражать, завязался уже было спор, но тут лязгнул засов, и они умолкли. А в следующий момент в застенок вошел как раз-таки он — его основательность Нагаст Пятый, справедливость и сила, доминат пореченцев и могулов. Его сопровождал офицер стражи и двое солдат с факелами. Что-то очень уж часто приходилось в последнее время доминату посещать этот дом, для проживания не назначенный.
Он внимательно оглядел поднявшихся со скамей подданных и сказал: «Так.» Потом напоказ удивился присутствию здесь Учителя и выразил удивление свое таким образом:
— Ба, да это же любезный Дробич! — молодой Нагаст не любил Учителя и при каждом удобном случае напоминал о его всхолмском происхождении. — Не понимаю, что могло подвигнуть нашего книгочея-затворника связаться с бунтовщиками?
Учитель слегка поклонился, чтобы скрыть набежавшую тень раздражения, и удержал свой ответ в покое:
— Ваша основательность ошибается: я ни с кем не связывался.
Доминат, по видимости, удивился еще больше:
— Тогда зачем же ты здесь?
— Затем, что стражники хватали всех без разбора, а я оказался случайно на площади.
— Прискорбно, прискорбно… — Нагаст еще тужился быть насмешливым, но злоба уже хватала его за горло: — Ну, а эти как… — он обвел глазами остальных, — тоже случайно?
— Не могу знать, ваша основательность, — все труднее давался Учителю его ровный голос.
— Да-да, конечно… — доминат покивал ехидною головою, но злоба перла наружу: — Ну ничего. Я тщательно разберусь и виновные — все до единого! — будут жестоко наказаны.
Слова прозвучали весьма двусмысленно, но ничего не осталось Учителю, как еще поклониться, стиснув в бессилии зубы: он учил когда-то мальчишку Нагаста читать и писать.
Ну а тот, отпустив двусмысленность, повернулся круто и вышел прочь, уведя за собою хвост из своих провожатых. Снова лязгнул на двери засов. И опять расселись бунтовщики и, перемолчав тревогу, продолжили начатый разговор. Но Учитель теперь не возражал Наперстку — больше соглашался. Грымза не к месту хмыкал, вспоминая, как влетел сержант Дрын в ворота, и только Скаред, сын Жада, поблескивал из угла потаенными глазками, в их беседе участия не принимая.
А творилось в городе между тем что-то странное. Во многих домах не гасились окна, будто хозяева ждали гостей, и шли они, эти гости, несмотря на глухую ночь. Стучались друг к другу лавочники, садились за столы, угощались брагою, заводили долгие разговоры. И было бы все как праздник, необычно и весело, но мешало чувство тревоги и привкус опасности. Что-то варилось в Белой Стене, а что — понять было трудно.
Доминат в ту ночь тоже почти не спал. Он знал, что в городе неспокойно, и ходил, все ходил туда и сюда по просторной комнате, размышляя о смутных напастях последнего времени, все старался понять, что же готовят лавочники и как погасить их бунт. Нагаст понимал, что они сильны и опасны: куда легче бы было смуту пресечь, поднимись портовая чернь или рвань, положим, с Потрошки. Но лавочники… И снова ходил туда и сюда, и тер руками виски, и все думал: почему началось такое при нем?
Он был еще молодой правитель. Небитый. Неопытный.
И едва утро выкатило из-за дальнего берега ослепительно-желтый диск, снизу чуть сплюснутый и подкрашенный алым, потянулись лавочники к тюрьме. Они встречались без удивления, хмуро, будто не расставались вовсе, и часто поглядывали из-под тяжелых век на другой край площади, где виднелась деревянная решетка дворца. Они разговаривали негромко, неторопливо, но в покое их было больше угрозы, чем если бы они бегали и кричали.
Однако накал нарастал по мере того, как прибывала толпа. Здесь были уже не только лавочники — крепкие ремесленники, удачливые добытчики, богатые корабелы. И скоро гул от негромких их разговоров дошел до напряжения, которое трудно стало переносить: требовалась разрядка. Тогда Батон Колбаса, мужик жилистый и в повадках простой, подойдя к Огаркову логову, зло постучал кулаком. Выждав немного, еще повторил.
Дверь приоткрылась и высунулась в щель опухшая, потоптанная подушкой рожа Огарка. Он прищурил свой глаз от солнца, оглядел толпу, после чего хрипло буркнул, обращаясь к Батону: «Чего тебе?» Но за Батона ответил притершийся сбоку Котелок:
— Ключи давай.
— Какие ключи? — Огарку было больно думать.
— Сам знаешь. Ну? — прежде чем тюремный сторож успел утаиться за дверью, Батон Колбаса прихватил его за ворот рубахи.
— Это… х-х… — Огарок захрипел пуще прежнего, пытаясь выкрутиться из железной ухватки, — разбой! Отпусти, Колбаса! Сдурел, что ли?
Но Батон Колбаса, ругнувшись, поднес к его носу мосластый кулак и Огарок понял, что с ним не шутят. Он затих, окончательно просыпаясь, а потом забормотал примирительно:
— А-а, так вам ключи? Сейчас, сейчас… Их же найти надо.
Батон Колбаса заклинил дверь ногой и только после этого выпустил Огаркову рубаху:
— Ищи давай. Да побыстрее.
Огарок зашарился по грязной, заваленной всякой рухлядью комнатенке, приговаривая: «Куда же я их… Ах, Смут тебя забери…» Лавочники, сгрудившись в дверях, обрадованные первой — и столь легкой! — победой, засмеялись. Кто-то крикнул: «А ты не мечись, ты лучше за пазухой поищи!» При этих словах Огарок остановился и спросил, будто вдруг припомнив:
— А разрешение у вас есть?
Батон Колбаса прикрикнул:
— Ты мое разрешение уже нюхал! Или не понял? Могу еще дать!
Но Котелок уперся:
— Нет, братцы, тут я права не имею. Так меня самого посадят. Да хорошо еще, если…
Но про какое «если» толковал Огарок, никто не узнал: Батон Колбаса широко шагнул через комнату, опять поймал тюремщика за шиворот и привычным движением, как искал деньги у перепившихся бражников, охлопал его. Под рубашкою звякнул металл. «Ага!» — взликовала толпа, а Батон без разговоров залез к Огарку за пазуху и вытащил связку ключей на шнурке.
Тут Огарок оказал сопротивление: он вцепился руками в шнурок и не давал снять его с шеи. Батон Колбаса сказал:
— Ты что, хочешь, чтоб мы двери взломали?
— Ломайте, — удавленником хрипел Огарок, — ключи не отдам!
Тогда Колбаса, осердившись, сильно дернул веревочку вниз, и ключи со звоном рассыпались. Огарок еще пытался рухнуть на пол следом за ними, но Батон Колбаса изловил его поперек пояса и не давал дотянуться. «Собирайте», — сказал он собратьям, таща брыкающегося Огарка к скамье. Там он и удерживал тюремщика, пока все ключи не были собраны.
А Огарок вдруг захохотал:
— О-хо-хо! Хо-хо! Собирайте, собирайте! Все равно ни хрена тараканьего у вас не получится!
— Это почему? — не понял Колбаса.
— А потому! Там знать надо, как открывать!
— Значит, сам и откроешь.
— Вот я вам открою! — Огарок показал, что.
Колбаса уронил его со скамьи и вышел из вонючего логова, бросив через плечо:
— А не откроем — так сломаем.
Жилище Огарка было пристроено в нескольких шагах от тюремных дверей, которые размерами больше смахивали на ворота. У висячего замка ковырялся Котелок, пробуя все ключи по очереди. И не получалось у него, как тонко выразился Огарок, ни хрена тараканьего. «Дай я», — просунулся Батон. Но Котелок нетерпеливо мотнул головой и продолжал накручивать ключи, дергая замок так и сяк. Толпа вокруг волновалась.
Наконец Котелок, отчаявшись, передал горсть ключей Батону Колбасе. Тот внимательно их осмотрел, выбрал наиболее подходящий и стал осторожно поворачивать в скважине влево и вправо. С тем же успехом. Тогда Обушок Колода, потрошкинский мясник, весь обросший дикими мышцами, сказал: «Ну-ка, посторонись». Он взял короткий разбег, обрушился на дверь плечом как тараном — и отскочил. «Ломик, ломик нужен…» — возникла в толпе догадка. Но воспользоваться ею не успели. «Стражники!» — вдруг отчаянно крикнул кто-то из задних рядов, и все обернулись, и увидели, что пока они ковырялись с замком, стража охватила их плотным полукольцом, прижав к фасаду тюрьмы. Толпа — а собралось в ней сотни две человек — плотно сбилась, ощетинилась. Стражники стояли угрожающе, с легкими копьями наперевес, но не очень-то храбрились: было их раза в три меньше. Да и не хотелось им затевать свару: это ж не всхолмцы какие-нибудь — свои, а в городе жить потом…
Напряжение снял моложавый стройный офицер. Он выступил из полукольца стражников и, подняв руку, звонко выкрикнул:
— Всем стоять! Не двигаться! К вам идет доминат, его основательность Нагаст Пятый!
Доминат, так доминат. Толпа заворчала тихонько, но потом пришло понимание, что это как раз то, чего добивались они накануне — и уменьшился страх. Люди гордость свою узнали, против которой жалкими стали острые жала копий.
Но вот разомкнулось полукольцо в середине и вышел к ним доминат с обычною свитой стражников. Он сумрачно оглядел толпу и увидел, что глаз от него не прячут, а тишина такая, что аж звенит. Тогда спросил доминат негромко:
— Чего вы хотите?
Котелок понял, что говорить должен он, но привычный страх опять схватил его за горло. Остальные тоже молчали. Зато вылез из своей комнатенки Огарок:
— Это бунтовщики, доминат! Они отняли у меня ключи! Прикажи арестовать их!
Доминат вяло от него отмахнулся и повторил:
— Так чего же вы хотите?
Неожиданно для всех прозвучал голос Батона Колбасы:
— Справедливости!
Доминат внимательно посмотрел на говорящего и спросил:
— Что, по-твоему, справедливость?
Колбаса, не склонный к философии, отвечал просто:
— Выпусти из тюрьмы Апельсина.
Нагаст, на мгновенье задумавшись, продолжил разговор так:
— А что, по-твоему, выше — справедливость или порядок?
Тут и изрек Колбаса такое, чего никто от него не ждал. Вот что сказал он:
— Не бывает, доминат, порядка без справедливости.
Нагаст замолчал, изрядно смущенный услышанным. Он был молодой правитель, но понимал уже: нельзя, чтобы злость затемняла рассудок. Поэтому пересилил себя, покачал головой сокрушенно:
— Хорошо. Выпустить Апельсина.
Огарок выпучил свой единственный глаз, хватая губами толстыми воздух, будто столбняк его поразил. Доминат посмотрел на тюремщика в гневливом недоумении: