…Оковалок обругал его: «Хотел уже тревогу поднимать, идти тебя искать…» — «Да знакомого встретил в одной десятке…» — «А я откуда знаю? Предупредить надо было! Говорил ведь — Ботало вокруг ходит, утащило бы в болото…»
   Да уж, одного Ботало я сегодня точно встретил, — подумал Последыш, устраиваясь спать.
 
   Следующее утро выдалось туманным. Поеживаясь от промозглой сырости, Смел встал, сходил к колодцу, плеснул в лицо холодной воды. Его десятка еще спала. В поселке было тихо, только невдалеке, за белесой пеленой, слышались негромкие переговоры, да один раз коротко заржал конь. Смел пошел на звук и вышел прямо к пушке — ее решили вывезти пораньше, чтобы не сбивать движение войска. Кони уже были запряжены, охрана стояла по обеим сторонам длинного, в два человеческих роста, ствола. Усатый капитан проверял что-то в упряжи. Убедившись, что все сделано как надо, он поднял руку, махнул вперед: «Пошли!» Конюхи защелкали бичами и пушка медленно покатилась по колее, выводящей на гать.
   Смел зевнул, глядя вслед процессии, уплывающей в туман, зябко передернул плечами: Смут его дернул подняться в такую рань. Но сна уже не было, и он пошел в расположение десятки заводить костер для чая.
   Огонь уже побежал, змеясь, по сыроватым веткам, и Смел уже подумывал, что пора бы сходить за водой, когда в той стороне, куда уехала процессия, послышался громкий треск, ржание и отчаянный человеческий крик. В тумане звуки слышались так четко, будто все происходило в двух шагах. Смел вскочил, как ужаленный. Какое-то мгновение он еще прислушивался, а потом стремглав бросился к гати. Спотыкаясь и оскальзываясь на ветках, он добежал до мостика, перекинутого между двумя сухими островками над протокой черной зловонной жижи. Пушка стояла как раз на нем, посередине, опасно накренившись к пучине. Усатый капитан, причитая, рвал на себе волосы над переломившейся доской: с виду-то была совсем целая! Вот ведь напасть какая! Конюхи стояли, растерявшись, не зная, что делать — то ли попытаться рывком вытащить пушку на сухое место, то ли, напротив, обрезать постромки, чтобы кони, упаси Вод, не дернули, да не уронили ее в болото окончательно. Охрана испуганно жалась в стороны, опасаясь, что рухнет весь мостик. Только что, прямо на глазах у всех пушка, заваливаясь, сшибла стволом в болото их товарища, — это его крик услыхал Смел, — а теперь на том месте только лопаются, поднимаясь, черные пузыри… Такая составлялась из отрывочных восклицаний общая картина.
   На Смела никто не обратил внимания — и хорошо, а то еще могли подумать, что его работа. Он постоял, покатал желваки на щеках, и пошел назад, ничего не зная наверняка, но уверенный, что здесь не обошлось без Последыша. Ах, проклятый мальчишка! Навстречу ему уже бежали люди, разбуженные криком. Они что-то спрашивали на бегу, но он только отмахивался.
   Смел пришел прямо в обоз, отыскал, где спит Последыш и толкнул его в бок:
   — А ну, вставай!
   Последыш спросонья заворочался, забормотал. Но Смел опять потряс его за плечо:
   — Вставай, тебе говорят! Потолковать надо.
   Он вытащил проклятого мальчишку из под одеяла и повел, плохо еще соображающего, подальше от людей. Пока шли, шум и суматоха в стане привели Последыша в чувство — он понял, что все это неспроста, и сразу насторожился, стал вырывать руку. Но Смел волок его, упирающегося, все дальше, а потом вдруг отпустил и Последыш плюхнулся задом в грязь.
   — Ну, рассказывай! — нависая над ним, грозно начал Смел.
   — Чего рассказывать? — почти взвизгнул от обиды и унижения Последыш.
   — Рассказывай, как человека угробил.
   — Какого человека? — Последыш еще не понимал что случилось, но уже встревожился.
   Смел ему все объяснил: как подломилась совершенно целая с виду доска, как пушка, завалившись, сбила с мостика солдата охраны, и как потом на этом месте лопались пузыри. К концу его короткого рассказа Последыш помрачнел, сжал упрямые губы. Наконец обронил:
   — Зря ты на меня. Не я это…
   — Не ты? А кто же?
   — Прадед…
   — Кто? — Смел так удивился, что сел рядом с Последышем в грязь. — Ты сдурел, что ли?
   — Не, — мотнул головой тот. — Не сдурел.
   Последыш судорожно вздохнул и стал рассказывать про свой ночной поход. Смел слушал внимательно, не перебивая, а потом задумался, бормоча себе по нос:
   — Так значит, да? Это что же тогда — выходит… Да, получается по его…
   А потом вдруг поднял голову и поинтересовался:
   — Слушай, а чего ты к этой пушке привязался? Узнал что-нибудь?
   — Бумаги прочитал… прадеда…
   — И что там?
   — Это все он подстроил… и обвал на берегу, и пожар… все из-за пушки этой.
   — Вон оно как… — Смел еще задумался. — А знаешь, ты, наверное, зря стараешься.
   — Почему? — недоуменно посмотрел на него Последыш.
   — А потому… Все само собой выйдет.
   — Это как?
   — А так. Ни во что больше не суйся, сиди тихо. Да, кстати, как ты сюда попал вообще? Родители хоть знают?
   Последыш молча помотал головой.
   — Эх ты… Ну ладно. Делай, как я сказал. Остальное — не твоя забота. Понял?
   — Понял…
   — Ну и хорошо.
 
   Пушку вытащили. Всю обвязали канатами, на каждом по десять человек, и потихоньку, помаленьку выволокли на сухой участок. Фельдмаршал опять был бледен, а молодой доминат призадумался: видно, и правда в войске его завелась вражья сила. Но так ли, сяк ли — тронулись.
   Скоро, как и говорили знающие люди, стали лепиться к краю дороги кусты-глазастики. Они вытаскивали из жижи тоненькие, дрожащие корешки, стараясь хоть чуть-чуть приблизиться к дороге, к людям. И глаза их из лиственных чашечек глядели жалобно и с укоризной, и как будто слышался умоляющий лепет… Смел шел, стараясь глядеть только под ноги, чтобы не видеть этих укоризненных глаз, и размышлял о том, как бы ему половчее сделать то, что он задумал. Посетила его одна мысль во время разговора с Последышем.
   Шли долго, встать на обед было негде, и незадолго до вечера доплелись, наконец, смертельно уставшие, до Переметного поля. Здесь, на закраине, встали станом. Все по раздельности: латники в середине, могулы на левом крыле, дворцовая гвардия — на правом. А перед латниками, охраняемая двойным оцеплением, стояла выдвинутая вперед пушка. Она должна была заговорить завтра первой.
   Предчувствие битвы висело уже в воздухе: тише стали разговоры, не слышно было смеха и песен. И ужинали молча, без обычных подначек и веселой перепалки.
   Улучив момент, Смел подсел с кружкой горячего чая к Посошку, тому самому долговязому парню, который знал всех и все. Сначала завел какой-то пустячный разговор, а потом перевел на пушку — мол, пушка их всех завтра выручит. Посошок ответил неожиданно зло:
   — Да хрена тараканьего она выручит. Только и слышно: пушка то, пушка се… Против кораблей она, может, и хороша: бумс — и утоп. А здесь толк какой? Ну зашибет ядром одного-двух…
   Смел понимающе покивал, а потом придвинулся к Посошку вплотную и прошептал прямо в ухо:
   — Никого она не зашибет…
   Посошок поглядел на Смела непонимающе.
   — Точно говорю: никого не зашибет… кроме своих.
   — Чего это?
   — Да тише ты… — Смел оглянулся и продолжал шепотом: — Трещина в ней. Взорвется. Своих поубивает. — Он перевел дух, покивал для убедительности и спросил: — Пушкарей нет знакомых?
   — Как нет, есть…
   — Вот я и говорю: ребят жалко…
   — А откуда ты знаешь? — Посошок теперь тоже говорил шепотом.
   — Знаю… Верный человек сказал.
   Посошок покрутил головой, подумал. Потом сказал:
   — Ну благодарствуйте, коли так. Предупрежу кого надо…
   Смел допил чай и отправился искать Последыша. Найдя, предупредил:
   — Чтобы я тебя завтра не видел. На дерево залезь, что ли… Спрячься так, чтоб и духу твоего не было. Да не беспокойся — насчет того дела. Все уже сделано.
 
   Ну, вот и конец. Его пушка стоит на Переметном поле, и завтра должна заговорить. Как дело обернется — один Смут знает. Может, рванет, а может и нет. Трещинка-то маленькая… Но держаться надо будет подальше. Факельщики… Это ладно. Война для того, чтобы умирать. Вот и пусть.
   Но если все же рванет — что бы такое придумать, как отвести от себя гнев домината? На врагов свалить? А что, дважды уже покушались… Для домината это будет убедительно.
   Если же все обойдется, если не лопнет эта дура медная — тогда он будет на коне. Давным-давно приготовил фельдмаршал гостинчик, который придется врагам не по вкусу.
   Так, хорошо. Он готов к неожиданностям. Но еще лучше было бы, если враги его все же исхитрились сделать что-нибудь этакое… Чтобы не пришлось доминату ничего объяснять и доказывать. Это ж позор — в его годы стоять пред мальчишкой навытяжку. Как он тогда сказал? «Отставить палача!» Доминат, видите ли, добренький. А фельдмаршал, получается, злой. Ну Смут с ним, ничего. Лишь бы на этот раз все складно вышло, а там посмотрим… Где же вы, где же вы, враги мои, надежда моя последняя? Сделайте что-нибудь…
   Что это там в темноте такое как будто шевелится? Или кажется? Глаза проклятые, совсем ничего не видят… Да нет, померещилось. Видно, ветер кусты мотает…
   …Всю ночь сидел фельдмаршал перед костром, всю ночь языки огня играли в мутных глазах его легкими жаркими бликами.
 
   И наступило утро битвы.
   Последыш забрался на высоченный дуб, удобно устроившись в развилке, откуда все Переметное поле было как на ладони. Прямо под ним выстроились боевые порядки пореченцев: в середке — прямоугольник латников, справа — как нацеленное копье, колонна гвардейцев в серых железных кольчугах, слева — могулы на боевых быках. Быки уже почуяли битву, ревут и бодают землю, вырывая поводья из рук всадников. Последыш раньше не верил, что кольца, продетые в уши у самого основания, не всегда удерживают этих чудовищ, что в ярости они рвут себе уши. А теперь, поглядев, поверил. Но как ни страшны казались быки, сердцем воинства была пушка. Она стояла чуть впереди латников, обращенная жерлом к лесу на другой стороне широкой поляны, названной Переметным полем, а рядом сложены были ядра, и горел костер, из которого торчали рукоятки запальных факелов. Нет, — решил про себя Последыш, — разве такое войско кто одолеет?
   Но вот незадача: войско-то построено, давно построено, а неясно — против кого. Пусто на другой стороне поляны, только лес стеной стоит, и странно уже стало Последышу — а может, те не пришли? Только успел так подумать, произошло в лесу какое-то движение, и в один момент вдруг возник, как из-под земли, ряд закованных в броню воинов, а за ним второй, третий… Это вытекала из леса рать всхолмцев, вытекала намертво слитая выучкой и отвагой железная кровь войны.
   И вот уже стоят друг против друга две силы, и заколебался Последыш, какой отдать предпочтение: ощетинившиеся копьями бронированные шеренги всхолмцев наводили страх. Если бы не пушка… — Последышу стало вдруг немного не по себе, что он пытался ее угробить. — Ну, пора же уже, пора, стреляйте!
   Словно подслушав его мысли, прадед поднял руку и прозвучал его грубый глухой голос: «Факельщики!» Но никто не отозвался на его призыв, никто не подошел к костру, никто не взялся за рукоятки факелов. Оба войска стояли без движения, напряженно ожидая — что же будет. Велик был страх перед пушкой, и на той стороне поляны чувствовалось замешательство: не думали всхолмцы, что протащат пореченцы пушку через болота. А фельдмаршал повторил еще раз, погромче: «Факельщики!» — полагая, что его не услышали. И опять без результата. Тогда он оглянулся, пошарил мутными глазами по первым рядам латников, не понимая, куда могли подеваться его пушкари, но их не было, провалились куда-то, проклятые, а доминат глядел на него так, будто предвидел это заранее, и теперь только решал — какой казнью ему фельдмаршала казнить.
   В войске возник ропот: почему молчит пушка? Обговорено было, что после первого залпа, пока не успеют опомниться всхолмцы, нападут на них латники, а потом возьмут в клещи могулы с гвардейцами. Но пушка молчала, и возникала опасность, что неприятель использует промедление, первым ударит, а у нападающего всегда преимущество. Все это понял туманной своей головой фельдмаршал, и понял еще, что судьба уготовила ему напоследок самый страшный удар. Нету сейчас времени разыскивать проклятых факельщиков. Он должен стрелять сам.
   Фельдмаршал еще раз оглянулся, но пушкарей не увидел, зато встретил такой взгляд домината, что тут же пошел на негнущихся ногах к костру, взял факел и направился к пушке. Стараясь не думать о том, что может случиться через мгновенье, фельдмаршал трясущейся рукой насыпал пороху на запальную полку, подправил дорожку так, чтобы огонь зашел через дырку в затворную камеру, поднял к небу мутные глаза, полные ненависти и страха, потом зажмурился и ткнул в пороховую дорожку факелом.
   Порох вспыхнул, выпустив клуб черного дыма, пламя, шипя, побежало к дырке. Войско пореченцев разразилось радостными криками, а рать на другой стороне поляны — это было видно даже издалека — заволновалась: не кинуться ли бежать, пока не поздно? Но было уже поздно: в затворной камере слабо грохнуло, выход из пушки захлопнулся, и теперь вся сила огня могла выйти только через жерло, нацеленное на их бронированные шеренги.
   Те короткие мгновения, пока летучее пламя бежало по искусно выточенному ходу к главному заряду, были мгновениями величайшего напряжения. Пореченцы изготовились к стремительному броску, чтобы разом уничтожить растерявшегося, перепуганного залпом пушки противника. Всхолмцы, напротив, в тяжелом оцепенении ждали, пока изрыгнет на них тучу пламени невиданный медный зверь, и страшным было их ожидание. А фельдмаршал стоял прямо у пушки, высоко подняв факел в правой руке и жутко оскалясь: не было для него сейчас ни всхолмцев, ни пореченцев, ни врагов, ни друзей — он стоял один против всех и ждал выстрела, который мог или убить его, или возвеличить. Одно из двух, без середины.
   Ослепительная вспышка, громовой удар, отчаянный крик — все слилось в следующий миг и полоснуло по глазам, по ушам, по сердцам. Пушка подпрыгнула, из ствола ударил тугой сноп яростного белого огня. Туча черного дыма взметнулась в небо выше деревьев, взмыли ввысь стаи испуганных птиц. Фельдмаршальский «гостинчик» удался на славу: забитые в жерло обломки колкого чугуна буквально выкосили в грозном всхолмском воинстве проплешину. Даже латникам пореченским не пришлось напасть на вражеское войско. Стройные ряды его дрогнули, поломались, бронированные шеренги стали всасываться в лес, откуда вытекли, и скоро лишь зеленая стена, как прежде, замкнула Переметное поле.
   Боевые порядки пореченцев тоже расстроились, все кинулись к пушке, и только тогда увидели, что фельдмаршал, лежит, уставясь в небо страшным оскалом и мертвыми мутными глазами. На нем не было ни царапины, отчего солдаты, сержанты и даже бравые офицеры стали — сначала в недоумении, а потом и с ухмылками — перешептываться, что фельдмаршал помер, видимо, от испуга.
   Молодой доминат, поразмыслив, приказал схоронить фельдмаршала прямо здесь, на Переметном поле. А когда тело было предано земле, велел войску построиться и произвести еще один выстрел — как военную почесть усопшему. Тут же откуда-то взялись пропавшие пушкари (на чем доминат решил не заострять пока внимания) и, быстро зарядив пушку холостым зарядом, встали наготове с горящими факелами. Когда прозвучала команда «Огня!», немедленно полыхнул запальный порох, и пушка выстрелила — довольно вяло по сравнению с первым разом. Но зато едва рассеялся черный дым, вновь взвившийся выше деревьев, страшный крик вырвался из множества глоток — все увидели, что пушка развалилась на две половины вдоль ствола и лежит, вывернув свое черное, закопченное нутро, а чумазые пушкари, отлетев по сторонам, очумело вертят головами.
   Первой мыслью домината было дать команду спрятать обломки, чтоб не узнали враги. Но понял, что это бессмысленно: слух все равно разнесется. И велел поставить обломки пушки как памятник на могилу фельдмаршала, а потом приказал отходить. Сам он уехал в числе последних, с тяжелой душою, понимая, что в Поречье теперь, по всему, настают тревожные времена.
   А Последышу, как ни странно, все сошло с рук. Правда, мать угостила его подзатыльником, но тут же обняла и заплакала. Не до него тогда было в доме, отмеченном скорбью.

БУНТ ЛАВОЧНИКОВ

   — Эй, Апельсин!
   Несчастный лавочник Апельсин, прозванный так за совершенно оранжевую масть, готов был рвать на голове свои замечательные волосы. Он привык считаться счастливчиком. Все у него всегда было хорошо: и торговля шла как положено, и дети — загляденье, мальчик и девочка, такие же оранжевые, как папа, и жена просто умница, иначе не скажешь, и дом — полная чаша. Да что там говорить…
   И все это сломалось в один момент. Апельсин не мог без дрожи вспоминать ту страшную ночь, когда проснулся от визга пил, грохота топоров и хохота грубых плотников. Он вскочил — и что же он обнаружил? Он обнаружил, что дом его сносят, разбирают до основания, не дав себе даже труд предупредить хозяина. Уж не говоря о том, чтобы спросить разрешения. Его скромная лавка, видите ли, помешала какой-то дурацкой телеге и доминат приказал снести его лавку. Апельсин был тогда вне себя, он чуть не полез в драку, хорошо — Светица удержала, жена его, умница.
   Но душевный покой он в ту ночь потерял. Глядеть ни на что не мог, и дом свой, в момент разваленный, отстраивать не хотел — руки не поднимались. Бродил как потерянный среди дикого разгрома и причитал потихоньку, и на судьбу жаловался, дела забросил, бриться перестал. Душу ему сломали, вот что.
   Жена его бедная угол разваленный кое-как тряпьем занавесила, благо весна — тепло, и все мужа уговаривала — дескать, не убивайся ты, лучше подумай, как дом отстроить. Но Апельсин взирал на нее пустыми глазами и снова бродил, причитая.
   Так неделя прошла. И вот через неделю как раз лавочник Котелок, известный своей склонностью к философии, окликнул его, бродящего и причитающего:
   — Эй, Апельсин!
   Надо сказать, что Котелок неспроста пришел к Апельсину. Накануне сидел он вечерком у лавки своей на скамеечке, отдыхал и на солнце закатное жмурился. А мимо шла Катица, торговка базарная, первая в городе сплетница, и сразу заметил лавочник, что распирает ее новость какая-то: так и стреляет глазами по сторонам — с кем поделиться. Как увидела Котелка — рядом присела, принялась ему в ухо нашептывать, округляя глаза от сладкого ужаса. Сначала он ей не поверил:
   — Пополам? Да не может такого быть.
   — Вот чтоб меня Смут одолел! — захлебнулась Катица. И, снова припав к его уху, принялась выдавать подробности.
   — Ай-яй-яй, какое несчастье, — фальшиво сказал Котелок. — И Лабаст, значит, бедный… А может, врешь ты все?
   — Тьфу, — обиделась сплетница. С лавки вскочила, выпалила: — Никогда тебе больше ничего не скажу. — И с тем удалилась.
   А Котелок, посмеиваясь, поглядел ей вслед: отвязаться от Катицы трудно, но он-то умеет. Однако посмеивался недолго: новость была действительно важная, ее следовало обмозговать.
   Сначала он позлорадствовал: наконец-то судьба воздала доминату, ни за что обложившему его взносом. Правда, радость была неполной: денежки-то уплыли. Но если раньше и думать нельзя было о том, чтобы их вернуть, то теперь засветилось что-то навроде надежды… Двигаясь по философским кругам, поднимаясь к большому от малого, Котелок так и эдак разглядывал вещи, стараясь отвлечься от личной обиды, чтобы в правильном свете увидеть происходящее. И — странное дело: чем дальше он заходил в крамоле, тем яснее слышался ему веселый звон невозвратных денег.
   Уже давно пришел Котелок к мысли, что порядок в мирном Поречье немножко не тот. Даже и не порядок, если задуматься, а просто беспорядок какой-то. Например, не нравилось ему каждый год давать взятки Щикасту, распорядителю торговли, за продление патента. Оно, конечно, все дают, но обидно. Не нравилось налоги платить — целая десятина, а куда все девается? Не задумывались, любезные? То-то… А в прошлом году предложил он своим собратьям, зажиточным лавочникам, написать доминату донос на Щикаста. Да куда там… Перепугались, стороной целый месяц обходили. А чего, спрашивается? Вместе-то они, если задуматься, сила. Где еще колбасу купишь? А чай? А сахар?
   Хотя… правильно испугались. И не Щикаста, конечно, а домината. У домината — тюрьма, у домината — войско, у домината — пушка. Но теперь положение немножечко изменилось. И надо бы перемену эту, не промахнуться, использовать… — подумав так, Котелок с опаской оглянулся, будто кто-то подслушать мог его смутьянские мысли.
   Он размышлял весь вечер, размышлял засыпая, размышлял с утра, сидя в лавке своей, и когда настало время обеда, не стал рассиживаться за столом, а пошел к Апельсину, человеку обиженному, а значит, для него подходящему. Он посмотрел, как тот бродит и причитает, скривил презрительно губы, но окликнул-таки:
   — Эй, Апельсин!
   Апельсин поглядел на него жалко, руками развел: вот, мол — сам видишь. Да… Не боец, не боец. Но нужно было с чего-то начать, и Котелок подошел поближе. Он осмотрел разгром, покивал сокрушенно, и задумчиво протянул:
   — Что хотят, то и делают…
   — Вот и я говорю, — плачущим голосом подхватил Апельсин. — Разве можно так? Не спросили даже.
   — Да я не о том…
   — А о чем? — не понял Апельсин.
   — А о том, — Котелок понизил голос, — что нас за людей не считают.
   — Что, тебе тоже лавку сломали? — ужаснулся Апельсин.
   Котелок утомленно вздохнул. С Апельсином разговаривать — что холодной водой посуду жирную мыть. Но что поделаешь — придется терпеть. Котелок перевел разговор:
   — Я говорю, помочь тебе надо, — он мотнул головой на развалины. — Как-никак свои.
   — Э-э… — Апельсин смотрел на него одурело, не постигая, с чего это Котелок вдруг стал ему «свой». Раньше и здоровался-то еле-еле, сквозь зубы. Но не отказываться же: — Я… конечно…
   — Ну ладно, — сурово оборвал его Котелок. — Попозже зайду — обсудим. А теперь мне в лавку пора.
   И пошел в свою лавку.
 
   А вечером ни с того ни с сего потащил несчастного Апельсина в гости к лавочнику Пуду Бочонку. Апельсин слабо отбивался («Он же не приглашал…»), но Котелок тащил молча, упрямо, и не слушая возражений. Сказал только: «Две головы хорошо, а три лучше».
   Пуд Бочонок, говоря по чести, был не столько голова, сколько живот. Осторожный и расчетливый, он мог забыть об осторожности, если расчет показывал прибыль. Но и рассчитывал всегда осторожно, а потому никогда не проигрывал и богател ежедневно.
   Гости явились вовремя: Пуд только что откупорил новую бочку ячменной браги. А пробовать брагу в одиночестве, без приятной беседы — дело последнее, сами знаете. Пуд прямо с порога увлек собратьев к столу, перед каждым поставив по глиняной кружке, и тут же старшая дочь его принесла вместительный жбанчик. Стали пробовать да нахваливать, так что хозяин, довольный, велел оснастить угощение рыбкой соленой с сухариками.
   Скоро пошли разговоры душевные, какие под брагу всегда и случаются. Слышал, конечно, Пуд про несчастье, постигшее Апельсина — выразил соболезнование. Тут и приступил Котелок, невзначай как будто бы:
   — Э-эх, что говорить? Все так живем: вчера — Апельсин, завтра — Котелок… И никто не поможет, если сами друг другу не поможем. Верно я говорю, Пуд?
   Пуд уловил опасное направление в словах Котелка, закряхтел и откинулся в кресле:
   — М-м… да-а… Хороша бражка…
   — И дело не в деньгах, — поспешил успокоить хозяина Котелок, — а в участии дружеском, в товарищеской, так сказать, поддержке.
   Такой поворот устраивал Пуда, и он легко подтвердил:
   — Да-а, без участия трудно…
   Добившись согласия, Котелок уверенно продолжал:
   — Нельзя давать друг друга в обиду. А то нынче его, а следом — и нас.
   — Как это — нас? — встревожился Пуд. — Чтоб мою лавку сломали? Да я…
   — Лавку или не лавку, — уклончиво отвечал Котелок, — но мало ли что. Вон, взятки — даем же?
   — Опять ты за старое… — недовольно сморщился Пуд. — Ну, не будет Щикаста — другого посадят. Он тоже брать будет. Какая разница? А может, и больше запросит.
   — Так о чем я и говорю: что-то делать надо.
   — А что мы можем? — пожал Пуд плечами. — Жалобу написать? Да за жалобу эту нас же в бублик и согнут, головой к ногам.
   — А почему, собственно, в бублик? — Котелок приосанился и поглядел на Бочонка с неким вызовом.
   — Почему, почему… Потому. Сам знаешь, почему.
   — Нет уж, изволь! Что нам могут сделать? Всем вместе?
   — Тюрьма большая… — Пуд налил себе в кружку из жбана. Разговор начинал ему не нравиться.
   — А за что — в тюрьму? — напирал Котелок. — За жалобу? Мы же взяток не берем!
   — Да что ты прицепился? — озлился Пуд. — Взятки, взятки… Может, Щикаст делится с… — Пуд завел глаза к потолку. — Вот и угодишь на китулин рог, чтоб не лез, где не просят…
   — То-то и оно. Не в Щикасте тут дело, а… — Котелок тоже закатил зрачки.
   Бедный Апельсин, про которого забыли, при этих словах Котелка испуганно приоткрыл рот, да и Пуд поглядел на любителя философии с опаской: что он такое плетет? А тот, конечно, и сам испугался слегка собственной смелости, но старался не выдать страха: сидел спокойно, даже как будто с усмешкой.
   — Что-то ты, Котелок, не туда загибаешь, — проворчал наконец Пуд и залпом допил кружку. Крепко поставив ее на стол и вытерев толстые губы согнутым пальцем, продолжил: — Возомнил о себе, что ли? Да он тебя…
   — Ничего он теперь не сделает, — со значением перебил Котелок. — Ни мне, никому. Ему теперь не до этого.